На генуэзской галере, которую выбрал Генрих, сидели в два ряда гребцы-невольники, прикованные к веслам, но были также и мачты с парусами оранжевого цвета. К высокому столбу было прилажено «аистово гнездо» полукруглая корзина, в которой день и ночь сидел голый матрос. На корме галеры находился просторный шатер — его полы, украшенные генуэзской вышивкой, свисали по бортам с обеих сторон. В шатре поместили князя и его людей; поэтому на шесте над шатром развевался флаг с гербом Пястов. Неподалеку от шатра сколотили четырехугольную загородку, возвышавшуюся над кораблем, подобно башне: там стояли кони. Свежего воздуха они имели вдоволь, а хитроумно устроенные выдвижные ящики позволяли без особого труда подсыпать корм и очищать стойла.

Галеры шли несколькими рядами, но так, чтобы не терять друг друга из виду. По ночам на носу каждой галеры разводили костер. Генрих любил смотреть, как среди бескрайней черноты моря сияли, будто звезды, рассыпанные по небу, огни медленно плывущих кораблей.

В штормовую погоду волны немилосердно швыряли небольшую галеру, но когда ветер стихал, до слуха Генриха доносился равномерный скрип весел, словно биение сердец безымянной толпы, двигавшей корабль вперед. Попутные ветры облегчали труд гребцов, море в эту весеннюю знойную пору по большей части было спокойно. Волны тихо плескали о черные дубовые борта, корабли шли по намеченному курсу, и капитан галеры, а также всей флотилии, старый, почерневший от солнца и ветров генуэзец Мароне потирал руки. Он вез богатый груз — стальные мечи, отличные франконские и бретонские луки и другое западное оружие, которое было не хуже дамасского, вез и теплые шерстяные куртки, и тонкие сукна для женских нарядов. А в Святой земле Мароне, кроме обычных восточных товаров — сахара, пряностей и драгоценностей, — надеялся взять большую партию рабов, столь нужных для генуэзских рудников и каменоломен.

Генриху нравилось выходить ночью на палубу и, опершись на поручни, вглядываться в вечно подвижное море. Небо над головой было темно-синее, прозрачное, а звезды — непривычно большие и таинственные. С других галер доносилось пение. Нет, Генрих не мог постичь этот мир, по которому уже так долго странствовал, в котором повидал так много стран. Не понимал он ни короля Рожера, ни того, почему умерла королева Сибилла. Все, о чем с такой страстью говорил Арнольд в Латеранском саду, казалось ему ничтожной суетой в сравнении с тихим плеском волн о борта галеры. И все же пустынный храм в зеленой долине врезался в его память, пожалуй, даже больше, чем развалины древнего Рима. Ушла в прошлое, угасла неведомая ему жизнь. В чем был ее смысл? Какими были те люди, которые воздвигали колонны в Сегесте или Колизей?

Он вспоминал, как, проезжая через богатый торговый город Пизу, видел новый храм, сооружавшийся местными жителями. Огромный неф был наполовину недостроен, но там уже высился лес колонн под сводами, поражавшими смелостью очертаний. Стройные ряды пилястр на фасаде храма были подобны деревьям райского сада, где царит небесная гармония. Изящные, широкие окна глядели, как жадные глаза, узревшие новый мир. И действительно, все там было новое, радостное. Но что обозначал этот храм? Какой день отмечал он в ходе веков и как понять их ход? Время течет, струится, как вода со священных риз господних, как слеза из очей Пантократора. В темно-синей глуби небес чудился Генриху лик Христа, строго взиравший на него, как со свода капеллы Палатинской.

Сколько же чудес в этом мире, как сложно и непостижимо все переплетено! С болью думал Генрих о бренности храмов, о собственной своей малости среди водоворота событий и людских страстей. Поговорить об этом ему было не с кем. Воины его слишком молоды, Якса слишком упоен собой и необычайностью дорожных приключений. Один только норвежский монах Бьярне (во христианстве нареченный Каликстом), из милости взятый Мароне на корабль, дабы молился за всех и призывал попутные ветры, немного понимал Генриха, когда князь на палубе, под сенью ночного неба, поверял ему вполголоса свои мысли. Славно им было вдвоем в эти ночи. Бьярне, придя пешком с далекого севера, попросился на галеру, как и Генрих, чтобы посетить святые места. Спал он в зловонном трюме, вместе с невольниками.

Тэли тоже выходил по ночам на палубу и пиликал на виоле. Шум волн заглушал слабенькие звуки струн, временами мальчик затягивал песню, и тогда Генриху вспоминался осенний сад и хрупкая Рихенца, чем-то походившая на покойную королеву Сибиллу. Не спеша, как бы следуя за течением своих мыслей, князь рассказывал монаху Бьярне о судьбах людей, с которыми ему довелось встретиться, о том, как они, гонимые голодом, блуждают по белу свету, не зная, почему и для чего это делают.

Бьярне дивился: что заставило Генриха поступать так же, как эти люди? Но слушал внимательно и сам много рассказывал. О том, что северяне живут рыболовством и разбойничьими набегами, и о том, как взяла его тоска и он, по примеру их короля Эриха и королевы Бодиль, пустился в странствие, чтобы воочию увидеть места, где жил и претерпел муки спаситель.

Тут Генрих задумался: до сих пор он как-то мало размышлял над тем, куда едет и зачем. Бесхитростные речи нищего монаха напомнили ему о цели его путешествия. В воображении Генриха возник этот единственный в мире край, где все полно воспоминаниями о жизни спасителя. Впервые эта мысль взволновала и потрясла его до глубины души. Достоин ли он, готов ли к посещению святых мест?

И то, что он потом говорил Каликсту Бьярне, было скорее исповедью, нежели рассказом; Генрих жаждал осуждения, наговаривал на себя напраслину, старался изобразить себя страшным, закоснелым грешником. Но простачок монах быстро раскусил своего собеседника и сказал ему так:

— Видишь ли, князь, не следует много думать обо всем этом. Верно, все мы грешны, все мы попусту шатаемся по свету божьему — или сидим за печкой, как мои братья в Гаммерфесте или твои в Кракове, — но это не важно. Надо смотреть проще: доброе бери, злого беги, и бог тебе поможет. Надо жить, и жить надо по-божески — а от мудрствований мало толку.

Генрих повторял про себя эти слова, часто повторял:

— Надо жить, и жить надо по-божески — а от мудрствований мало толку.

Несколько недель они шли под парусами по спокойному морю и счастливо избежали встреч с пиратами. Заезжали на Крит и на Кипр, и вот наконец показалась вдали Святая земля. Флотилия вошла в порт Яффы, Мароне принялся разгружать свои товары, а Генрих с отрядом сошли на берег, ведя измученных, отощавших коней. В отряде, кроме Яксы и оруженосцев князя, было чуть побольше двадцати человек, а коней — тридцать. Бедняги как ступили на берег, так и улеглись — видно, хворь на них напала. И люди тоже еле на ногах держались. Надо было позаботиться о конях, о людях, о пропитании да еще приглядывать за бочонками с деньгами — алчный портовый сброд, казалось, готов был на них накинуться. Все это целиком поглотило Генриха, и так стояли они на Святой земле, озабоченные, усталые, не зная, что делать дальше, даже не думая о том, где находятся. И смешно было им, особенно Яксе, глядеть на Бьярне, который пал ниц и целовал пыль на дороге. Постепенно сходили с других галер купцы и паломники — подбиралась порядочная компания. Приезжих окружила толпа черномазых парней подозрительного вида, неряшливо одетые женщины окидывали чужеземцев оценивающими взглядами. Порт в Яффе был неудобен, тесен, галерам приходилось по одной причаливать к рыхлому песчаному берегу, чтобы выгрузить товары и людей. За разгрузкой наблюдал Мароне. Вскоре явились встретить пилигримов посланные храмовниками рыцари. Они были в белых плащах с тем самым знаком — красным осьмираменным крестом. В обязанности рыцарей храма Господня входило препровождение пилигримов из Яффы в Иерусалим. Вдоль дороги размещались небольшие отряды по три-четыре рыцаря, они передавали путников с рук на руки и несли охрану над всей дорогой, которая была небезопасна, — не раз уже налетали на нее жадные к добыче отряды мусульман из недальнего Аскалона, еще принадлежавшего египтянам.

Яффа имела пустынный вид. На улицах — ни деревьев, ни другой растительности, лица у людей изможденные, хмурые. Генриху даже не захотелось сотворить молитву, когда он ступил на эту выжженную землю.

Зато он велел отсчитать несколько серебряных монет и дать их Каликсту тот не противился, взял деньги сразу. Но когда галерники начали переговариваться со своими единоплеменниками и единоверцами, стоявшими на берегу, — за что были тут же наказаны плетьми, — Каликст отдал деньги зевакам-мусульманам и попросил принести всякой еды — фруктов, хлеба, мяса. Притащили ему целых три корзины, Каликст взял их и понес галерникам. Те набросились на еду, как голодные звери. Мароне с берега крикнул, чтобы монаху не мешали, и громко засмеялся; засмеялись и воины Генриха, и Якса из Мехова, словом, все. Под конец сами галерники развеселились: когда Каликст сошел на берег, они стали кидать в него кости, кожуру фруктов, и хлебные корки. Монах весело смеялся вместе с ними; став на колени, он поцеловал Генриху руку, благодаря за доставленную радость.

Двинулись в путь в сопровождении двух храмовников, которые вывели их на иерусалимскую дорогу. За Яффой пейзаж изменился: они шли по долине, изобиловавшей ручьями; кругом зеленели апельсинные рощи — воистину, то была земля, текущая млеком и медом. Но мили через две из-под зеленой муравы лугов и садов начал, как ребра скелета, проглядывать известняк. Долина была усеяна глыбами серого камня, подъем шел по безводным косогорам и террасам. А когда они поднялись на взгорье, то увидели вдали, на возвышенности, опаленный солнцем белый город, перед которым, как грозный кулак, темнела громада крепости. Это был Иерусалим, охраняемый башней Давидовой.

Спуск привел их в долину Енномову, где среди песка и травы росли старые, толстоствольные оливы, единственное иерусалимское дерево, причудливое и унылое. Над оливами вздымались могучие стены, построенные с неведомым на Западе искусством. Наши путники, идя через долину по неглубокому пересохшему руслу, все смотрели вверх на крепостные башни.

— Никакая сила человеческая не одолела бы этих стен, — заметил Якса.

Едва они въехали в Яффскне ворота, под великолепную арку работы французских зодчих, как сразу их оглушил шум восточного города. Дело было к вечеру, женщины шли по воду к цистернам и водохранилищам. Франкские женщины — франками называли здесь всех европейцев — и женщины из семей восточных греков, евреев и армян ходили с открытыми лицами. Некоторые из них, занимавшиеся непотребным ремеслом, смотрели на приезжих мужчин как на свою законную добычу: делали соблазнительные жесты, приставали к чужеземцам, но храмовники их отгоняли криками и грубой бранью. Женщины пулланов, многочисленного в Святой земле потомства рыцарских ублюдков, носили чадры и только издали приоткрывали их, показывая смущенному Генриху свои лица.

Прежде чем посетить Гроб Господень, Генрих проехал по дорогам Давидовой и Соломоновой на Морию. Эта огромная пустынная площадь, занимавшая четвертую часть города, была вся усеяна обломками колонн, аттиков и карнизов; посреди нее, на мраморном основании, стоял осьмиугольный, облицованный мрамором и увенчанный розовым куполом храм Соломонов. За ним, в зарослях кипарисов и дубов, виднелся у самой городской стены фасад дворца королей иерусалимских, сооруженного на развалинах дома Давидова. В ближайшем к храму крыле дворца проживали рыцари храма Господня.

Храмовники, сопровождавшие пилигримов, разместили всех воинов Генриха в рыцарских покоях, а его самого провели к великому магистру. Ибо Бертран де Тремелай, магистр тамплиеров, мужчина могучего телосложения, величавый и строгий, пожелал принять князя не мешкая. Торжественность приема, правда, нарушали голуби и скворцы, которые копошились на окне магистровой кельи видно, они были утехой великого магистра, — но, беседуя с Генрихом, он делал вид, будто не слышит их писка и воркованья. Генрих назвал себя и концом меча обрисовал на холодном полу кельи крест в кругу. Бертран в ответ изобразил тот же символ, очертив его пальцем в воздухе, и сказал, что, ежели князь ищет розу и крест, он будет для тамплиеров желанным гостем. Пока приезжие расположились в отведенных им покоях дворца, стало темно, и Генрих отправился на бдение у Гроба Христова. Своды огромного храма покоились на массивных колоннах с романскими капителями, вокруг было темно и пустынно. Только в часовне Святого Гроба, помещавшейся посреди квадратного храма, горело множество больших и малых восковых свечей. Стояли они в серебряных, деревянных и железных подсвечниках, а то и просто были прилеплены к выступам на стенах и к полу. Пламя их было священным, ибо нисходило с небес в страстную пятницу и возжигало угасшие лампады. Великое это чудо ежегодно повергало в изумление толпы верующих, пока папа не осудил сирийских священников, раздававших небесный огонь.

Как обычно, стражу у Гроба несли двое рыцарей из дворца. Вместе с Генрихом в храм пошел только Каликст Бьярне. На князе был простой плащ пилигрима — не пристало кичиться высоким саном пред ликом всевышнего. Он лег на холодные плиты у входа в часовню Святого Гроба, крестом раскинув руки и припав лицом к праху. Все народы сражаются теперь за эти камни, защищают их от мусульман. Вон там, невдалеке, лежит камень, отмечающий центр земли, там покоился царь царей. Из терниев был его венец, и он, быть может, не желал бы, чтобы из-за его гроба лилось столько крови. Однако в этой битве объединились все народы, люди забыли, кто немец, кто француз, кто датчанин, шотландец, аллоброг, армянин, лотарингец или аквитанец. Лежа неподвижно рядом с Каликстом, Генрих почти ни о чем не думал, даже не молился, но в душу его проникало стремление к чему-то высокому. Такое чувство, верно, испытывали все, о ком рассказывал капеллан Фульхерий, - все они чувствовали себя братьями и сыновьями господа, каждый воистину видел в другом своего ближнего. И Генрих думал о том, как святое это чувство соединяет людей, и о том, что ежели бы все уверовали в Гроб Господень, то стали бы братьями. А о себе он не думал. Так проходило время.

К полуночи тишину нарушил шум шагов и шорох платьев. Генрих приподнялся, стал на колени, все еще погруженный в свои думы. У Гроба опустилась на колени женщина в богатом наряде; на ее зеленый плащ ниспадали русые волосы, прикрытые прозрачным покрывалом, которое придерживал золотой обруч с резными фигурками голубей. Генрих видел склоненный над гробницей профиль худощавого лица, обеими руками женщина опиралась о гранитное подножье и тихо молилась. Сбоку от нее стоял рослый, смуглый мужчина в коротком кафтане золотой парчи с черными крестиками — он держал огромный меч коннетабля, опираясь на него обеими руками, как палач. Рядом с женщиной в зеленом плаще стояли на коленях две другие — одна в светском, другая в монашеском платье и высоком белом чепце. Дам сопровождало несколько слуг с большими восковыми свечами, особое почтение они выказывали даме в зеленом плаще. То была королева иерусалимская Мелисанда и ее сестры — Годьерна, графиня триполитанская, и Иветта, настоятельница монастыря лазаритянок в Вифинии.

В графском роду де Ретель, из которого происходили иерусалимские короли, женщины отличались сильной волей; они вертели своими мужьями, распоряжались графствами и королевствами. Из четырех дочерей Балдуина II одна лишь богомольная Иветта, особа дородная и величавая, была чужда властолюбия. Пятилетним ребенком ей довелось провести несколько страшных месяцев в качестве заложницы у мусульман, и это впечатление глубоко запало ей в душу. Ища мира и тишины, она удалилась в монастырь — и хотя строго исполняла там обязанности настоятельницы, все восхваляли ее доброту. Старшую из сестер, Мелисанду, Иветта просто боготворила и всегда спешила к ней на помощь в трудные минуты. Вторая сестра, Алиса, молодая вдова Боэмунда Антиохийского, разъезжала по стране верхом на коне под белым бархатным чепраком, подговаривая мусульман отвоевать с нею вместе Антиохию у своей родной дочки и наследницы престола. Не колеблясь, выступила она против собственного отца, так что ему пришлось силой принудить строптивицу к повиновению. И все ж она настояла на своем и ныне правила Антиохией, которую отобрала у своей дочери Констанции, — та впоследствии отомстила матери, отбив у нее жениха. Третья сестра, Годьерна, не ладила с мужем, даже воевала с ним и обычно жила при старшей. Рыцарь в черно-золотом кафтане был не кто иной, как супруг их тетки, коннетабль королевства Манассия де Гьержес.

Прочитав несколько молитв, Генрих встал и, как велит обычай, зажег лампаду — наступила уже полночь. Затем поставил лампаду на надгробном камне и, низко поклонившись королеве, вернулся на прежнее место. Годьерна взглянула на него с недоумением, а Мелисанда, продолжая молиться, несколько раз поворачивала лицо в его сторону и окидывала князя затуманенным взором, как будто думала о чем-то ином, возможно, о своей молитве. Наконец она поднялась — за ней все остальные — и, пройдя мимо Генриха, удалилась через боковую дверь. Минуту спустя к князю подошел слуга и спросил по-немецки, кто он и давно ли прибыл ко Гробу Господню. Генрих, словно очнувшись от сна, с готовностью ответил на все вопросы, и тогда слуга сказал, что утром ему надлежит явиться во дворец, ибо королева желает самолично показать ему все святые места.

Такая милость удивила Генриха. Он попросил передать королеве благодарность и снова погрузился в молитвы. Лампада его ярко горела на надгробии Христовом, рядом слышались тяжкие, сокрушенные вздохи Бьярне. Ночь была жаркая, но к рассвету подул ветерок и слегка похолодало. Короткая летняя ночь подходила к концу. Генрих лежал еще довольно долго раз десять прочитал «Отче наш», потом встал и вышел во двор. Звезды меркли, небо светлело, над Иерусалимом занимался день. Тревожный день.

К гостю из Польши приставили молодого храмовника — еще моложе Генриха по имени Вальтер фон Ширах. Это был единственный здесь немец — все прочие рыцари-монахи были французы или провансальцы. Он сказал князю, что, видно, ожидаются важные события, раз Иветта приехала из Вифинии и королева в полночь молилась у Гроба Господня. Действительно, в городе чувствовалось странное оживление: привыкшие ко всему торговцы поспешно увязывали свои товары в тюки. Только на Венецианской и Генуэзской улицах царило спокойствие, там проживали именитые купцы, находившиеся под покровительством светлейшей республики и святого Марка. Они были уверены, что их не тронут, и лавок своих не закрывали.

Генрих попросил у храмовников коня — хотя проехать надо было лишь несколько шагов — и, повинуясь приказу королевы, явился во дворец. Вокруг дворца слонялись зеваки, мусульмане продавали фрукты и вареные в меду орехи, рыцари были в шлемах, торговцы — в тюрбанах.

Когда Генриха подвели к королеве, он разглядел, что она не так уж молода, — вчера, в неверном свете лампад и свечей, она показалась ему совсем юной. Однако она была необыкновенно хороша. Черные, живые глаза сверкали из-под насурьмленных ресниц, как звезды. И брови, округленные, как два лука, над этими блестящими глазами, тоже были насурьмлены. Королева играла в шахматы с сестрой. Генрих преклонил перед ней колено, и ему была протянута рука для поцелуя. Но беседовать они не могли Мелисанда говорила только по-французски, на южном наречии, которого Генрих не знал.

Королева через толмача сказала Генриху, что ей известно, кто он, известно и о его близком родстве с германским императором и королевой Испании и что она желает сопровождать его при осмотре святынь Иерусалима.

Итак, вскоре были поданы лошади для свиты, мул для королевы, и началось паломничество к святым местам. Королева была воплощением любезности и радушия, однако чувствовалось, что она чем-то встревожена и удручена. Вальтер говорил утром Генриху: вероятно, ей угрожает какая-то опасность. Балдуин, ее сын от покойного короля Фулько, третий носивший это имя, владел до сих пор лишь половиной королевства с городами Тиром и Актоном, но теперь он будто бы собирается пойти на Иерусалим и заставить мать уступить ему и другую половину. Сказывают, взял он в осаду замок Мирабель коннетабля Манассии и намерен вместе с храмовником Гумфредом де Тори, ближайшим своим советником, ударить на Иерусалим. В крепости готовились к обороне: коннетабль Манассия, граф Амальрик из Яффы — второй сын королевы, Филипп из Набла и кастелян иерусалимской крепости Рогард не отходили от королевы, отдавая приказания подъезжавшим гонцам. Близилась буря.

А королева с невозмутимым видом развлекала гостя, возила его по городу. Поблизости от храма Гроба Господня стоял величественный, недавно построенный храм иоаннитов с красивой резьбой на порталах и множеством колоколов. Потом они осмотрели священный пруд, побывали на Сионе в часовне богоматери, где она однажды уснула, и почтили все эти святыни молитвами и возжиганием свеч; королева же иногда, по восточному обычаю, еще бросала на огонь горсть фимиама, чтобы дым вознесся к небу вместе с молитвой.

Затем подъехали к храму Гроба. Все спешились и с благочестивым трепетом начали обходить одну за другой капеллы — вид этих мест, увековеченных шествием спасителя на казнь, глубоко взволновал Генриха. Польские воины затянули покаянный псалом и так, с пением, шли по храму. Королева немного знала латинский, она попыталась объясниться с гостем на этом языке, но говорила все о вещах посторонних, неуместных. Почти с досадой Генрих взглянул на нее и заметил в ее лице выражение усталости — казалось, королеве надоела их однообразная прогулка, на все еще прекрасном лице ее застыла тоска.

Князь понял, что Мелисанде приелась окружавшая ее с детства обстановка святости. Вероятно, ей был непонятен пыл пилигримов, стремившихся воочию узреть древние святыни, за которые теперь проливали кровь рыцари из всех стран мира. Для нее же стены эти были только камнем, а на дорогах иерусалимских она видела только пыль.

Наконец они вышли из храма на площадь и здесь, охваченные единым порывом, опустились на колени, закрыли глаза и стали молиться. Открыв глаза, князь увидел, что Мелисанда с любопытством наблюдает за ним. Он встал, королева повела его на крышу храма. Взяв Генриха за руку, она указала на простиравшийся перед ним город в кольце грозных стен со множеством башен — возрожденный к жизни могучий город, в котором правила она, Мелисанда. Над куполами храмов — иоаннитского, Марии Латинской, Марии Магдалины, Иакова Старшего и Иакова Младшего — возвышалась главная твердыня города, башня Давида. Генрих почувствовал, что рука королевы дрогнула в его руке, стала мягкой и вялой, как поникшая роза. От этой женщины пахло нардом и киннамоном, надето на ней было роскошное платье в черную и серебряную полоску. Да, немало награбленных сокровищ хранилось в подземельях королевского дворца, щедро платили генуэзцы, пизанцы и венецианцы за то, чтобы Иерусалимское королевство охраняло не только Гроб Господень, но и торговых гостей, купцов, чтобы крепко держало меч, защищая их рынок и вольный порт.

Странно было Генриху здесь, в этом месте, где свершилось искупление грехов человеческих, где нагой Иисус был пригвожден к кресту, встретить алчную женщину, которая нежно сжимала его руку и в то же время железной хваткой душила арабов, евреев, армян, сирийцев, пулланов и итальянцев, собирая в башне Давидовой горы золота, — женщину, которой наскучила Палестина и все священные воспоминания.

Они спустились с крыши. Королева, — видимо, устав разыгрывать роль набожной паломницы, — приказала ехавшим в ее свите жонглерам играть и петь светские песни. Путь они теперь держали по глухим улицам к Золотым воротам и храму Соломона. Королева, до страсти любившая музыку, приглашала к своему двору труверов из Аквитании и Прованса и возила их повсюду с собой, чтобы развлекали ее. Сама она тоже умела играть на многих инструментах. Когда выехали через ворота на дорогу к Гефсиманскому саду, она велела принести музыкальный инструмент, сказав, что будет играть гостю. В Кедронской долине они увидели небольшой, но красивый храм, сооруженный Мелисандой над гробницей богоматери. Его плавно изогнутая арка напоминала дугу смычка, и Генрих внезапно проникся нежностью к королеве за то, что она приказала выстроить такой храм.

Гефсиманский сад был невелик, но тенист. Его орошали воды Кедрона, деревья здесь росли густо. Однако Мелисанда не пожелала задержаться в саду: поехали дальше, вверх по склонам горы Елеонской, где низкие, искривленные оливы почти не затеняли дорогу и откуда открывался великолепный вид. У их ног лежала долина, за ней высились исполинские белые стены, прорезанные двумя воротами, — Золотыми и Гефсиманскими, над стенами виднелись куполы храма Соломонова и храма Гроба Господня, золотые крыши дворцов, а дальше — бескрайняя, безводная, выжженная солнцем долина с серыми холмами, тянувшимися в неведомые дали Азии. И что-то тревожное было в этих туманных далях.

— Знаешь, что это такое? — спросила у Генриха королева, указывая белой рукой на прилегавшую к горе часть долины. — Это долина Иосафата.

Генрих вздрогнул. Серая, иссушенная зноем почва, вдоль рытвин залегли синеватые тени. В глубине этого изжелта-серого межгорья протекал источник, его отмечали ряды белых камней, похожих на выкопанные из могил кости. Старые оливы с узловатыми, корявыми ветвями стояли здесь и там, скрючившись, как паралитики, над которыми спаситель не произнес целительного слова. Ах, сколько уныния было в этом пейзаже! Только Гефсиманский сад, где в последний раз молился спаситель, радовал глаз свежей зеленью, а ведь он был местом величайшей скорби!

Принесли наконец арабский музыкальный инструмент — черный ящичек, в котором виднелись деревянные, отделанные слоновой костью молоточки. Королева ударила по ним обеими руками, и над залитой палящим солнцем Иосафатовой долиной понеслись дребезжащие звуки. Труверы стали подыгрывать на виолах, застрекотали и кузнечики в высокой, порыжелой траве под оливами, росшими вокруг гробницы датской королевы. Мелисанда вполголоса запела, труверы сразу подхватили ее любимую песенку:

Quand je me promene Dans mon jardin, Dans mon jardin d'amour… [8]

При слове «amour» губы королевы складывались в розовый кружочек, и была она, несмотря на свои годы, дивно хороша. Черные ее глаза томным, страстным взором впились в Генриха. Польский князь, покраснев от смущения, отвернулся. Неподходящее это место для таких песен!

Вдруг на дороге от Гефсиманских ворот, которая была видна как на ладони, появилось облачко пыли. Королева прекратила музыку и велела слугам отправиться навстречу. Вскоре прискакала на разгоряченном коне Годьерна и с нею несколько слуг. Все заволновались: так и есть, дурная весть подтвердилась! Король Балдуин захватил и сжег богатый Мирабель, замок коннетабля; с большим войском он подходит к Иерусалиму. Годьерна кричала, что город всеми покинут, что нет рыцарей, нет никого, кто хотел бы выйти на стены, что некому защищать ворота, а к югу от Золотых ворот большая брешь в стене еще не заделана, и через нее может войти всякий, кому не лень.

Мелисанда быстро овладела собой, лицо ее опять стало царственно спокойным. Сжав губы, она погнала своего мула, за ней поскакали все. Ехала она молча и только у самых ворот воскликнула:

— Что тут долго думать! Город оборонять нельзя, прошу всех за мной в башню Давидову.

Галопом промчались они по пустынным улицам — купцы попрятались в домах, кое-кто с грохотом запирал двери на железные засовы.

Вот и башня. Генрих, не знавший города, не решился отделиться от королевской свиты и вместе со всеми въехал на подъемный мост.

Этот мост вел к воротам, которые находились меж двумя башнями из тесаного камня. За воротами был небольшой двор, окруженный стенами невероятной толщины. В углу этого поросшего сухой травой двора стояла самая высокая из башен — башня Давида с мощными зубцами и минаретом, откуда можно было обозревать окрестности. На Западе еще не умели так строить — действительно, башню Давидову нельзя было взять силой, только голод или измена могли заставить ее защитников сдаться неприятелю. Кругом бегали слуги, раздавались приказы. Кастелян Рогард уже был в башне, он занимался приготовлениями к обороне. Через ворота вереницей шли верблюды, ослы, мулы и рабы, нагруженные съестными припасами. Все это сбрасывалось тут же, во дворе, в кладовые ничего не заносили, а верблюдов и других вьючных животных сразу отправляли обратно в город, чтобы в крепости не было лишних ртов. Манассия поспешно взобрался на минарет — посмотреть, с какой стороны подходит войско. Королева с Филиппом из Набла верхом объезжала валы и стены, проверяя их неприступность. Все беспокоились, что нет Амальрика, младшего сына королевы. Он появился, когда уже собирались поднимать мост. Это был юноша семнадцати лет, очень тучный, сидел он на огромном, тяжелом нидерландском коне. Граф Антиохии и Эдессы, видимо, не слишком был встревожен угрожающим положением — вслед за ним рабы несли корзины и клетки с его любимыми котами. Амальрик тотчас принялся устраиваться с удобствами в одном из нижних помещений башни Давида: расставил клетки, налил собственноручно молока в мисочки, не обращая ни малейшего внимания на суматоху. Но как ни был он поглощен своими перепуганными котами, которые с жалобным мяуканьем разбрелись по комнате, он сразу приметил Генриха и чужих рыцарей и спросил Годьерну, что это за люди. Тут подбежала к ним Иветта в монашеском чепце, сестры вдвоем принялись что-то толковать племяннику. Лицо у Амальрика было серьезное, глаза умные. Он внимательно слушал теток, потом с досадой махнул рукой.

Генриху сказали, что он должен покинуть башню. Князь пытался объяснить — он-де желал бы остаться в крепости, защищать королеву, — как вдруг в открытые ворота въехал Вальтер фон Ширах. Правая его рука была поднята ладонью вперед в знак мира. Поклонившись Годьерне как старшей из дам в этом месте, он торжественно произнес:

— Во имя розы, креста, храма и меча я пришел забрать отсюда брата нашего, Генриха.

Князь очень удивился, но Годьерна понимающе кивнула. В эту минуту появилась Мелисанда. Она хотела было возразить, но Вальтер, выбросив руку вперед, приветствовал ее по-римски. Королева сжала губы, нерешительно посмотрела на Генриха.

— Он имеет право! — крикнул Амальрик, стоявший у окна.

Выйдя во двор, Вальтер взял Генрихова коня под уздцы. Оба вскочили в седла; кони, гулко топоча, сделали круг по двору и промчались через ворота башни Давидовой. Отряд Генриха следовал позади.

Оглянувшись, Генрих увидел, что мост медленно поднимается, — громко скрежетали тяжелые цепи.

— Зачем ты меня увел оттуда? — спросил Генрих.

— Пускай короли дерутся между собой, а мы, священнослужители и рыцари, должны охранять свои владения.

— Но ведь я не ваш! — вскричал князь.

— Будешь нашим! — ответствовал Вальтер.

И они на всем скаку влетели во двор обители тамплиеров.