Стоял конец марта, дороги в окрестностях Кракова так развезло, что даже лошади брели с трудом. Вскоре краковские холмы, расположенные красивыми гроздьями, остались позади; дальше пошли черноземные равнины с размокшим, вязким грунтом. Но Генрих гнал своего коня что было мочи, отряд едва поспевал за князем. День был погожий, солнечный, в небе звенела песнь жаворонков. Генрих с упоением вдыхал влажный весенний воздух — настоящая весна, просто не верится! Под копытами хлюпала грязь, но сердцу князя все здесь было мило. Вдоль дороги росли невысокие растрепанные вербы; их ветви и почки, набухшие от сока, были желтые, восковые. Сорвав ветку, Генрих отгрызал кусочки горькой коры, от которой пахло нардом, как в иерусалимских храмах, и все смотрел в голубые дали. Он даже не заметил, как подъехали к Сандомиру.

Город появился перед ними внезапно, из-за сосновой рощицы; громоздясь вверх по склону, подобно огромной арке, он весь был виден, как на ладони. Округлую возвышенность, которая правильностью очертаний напоминала императорскую корону, опоясывало кольцо кирпичных стен, кое-где беленных известью, — там стена служила частью жилого дома. На самой вершине торчала, как шишак на княжеском шлеме, высокая бревенчатая колокольня костела святой Девы, чуть поодаль стояло каменное здание ратуши, ниже красивые Влостовы ворота. Все это было отчетливо видно в прозрачном воздухе, согретом солнечными лучами и промытом весенними дождями. Чуть в стороне от костела, отделенное от него пригорком, похожим на девичью грудь, раскинулось княжеское подворье — башни, пристройки, высокие крыши с коньками, стены беленые и серые, сложенные из толстых бревен. На замковых башнях, на Влостовых воротах, на ратуше, даже на куполе костела черно было от людей, будто муравьи копошились. Это Лестко, поехав вперед, известил князя Казимира и сандомирцев о прибытии их господина. Генрих, придержав коня, остановился полюбоваться великолепным зрелищем. Точно корабль, позлащенный лучами солнца, поднималась гора над рекой, еще скрытой за высоким берегом. Князь не мог оторвать взор от этого замка, от этих стен, башен. Вдруг до его слуха донеслись отдаленные — город-то был еще не близко — звуки колоколов, торжественный, хоть и приглушенный расстоянием благовест. Генрих различил в нем четыре тона; мягкими аккордами плыли они над кудрявой озимью, над размокшими, черными от грязи полями, над купами верб и зелеными зарослями крапивы. Бам, бам, бам, — отмечал он про себя каждый удар, ни о чем ином не думая. Долго он смотрел как зачарованный на свою наследную вотчину, потом перекрестился и дал шпоры коню. Брызнула во все стороны грязь из-под копыт, Генрих поскакал к реке.

Город постепенно приближался: теперь его уже не охватить одним взглядом, зато яснее видны подробности — светлые крыши, кресты на костелах, красный княжеский щит на надвислянских воротах. Князь остановил коня у самой реки. Полноводная Висла текла широко, неторопливо, скрывая под безмятежной поверхностью грозные водовороты. Весенним паводком залило окрестные луга вплоть до подножья городских стен, и Сандомир возвышался над рекою, нарядный, праздничный, будто священный холм над большим озером, отражаясь в зеркальной глади. Генрих с минуту смотрел на струившуюся у его ног воду, потом оглядел берег. Так и есть, паром уже подъезжает, и на пароме стоит в алом плаще Казимир, невысокий, темноволосый, с красивым лицом — вылитый отец. Рядом с ним старый Вшебор и кастелян Грот, подальше — аббат Винцентий и Готлоб Ружиц, потом ксендз костела святой Девы Гумбальд и вся челядь княгини Саломеи, даже дряхлая Бильгильда в своем высоком чепце, похожем на конусообразную башенку. Их окружают здешние рыцари: те, кто ездил с Генрихом в Иерусалим, но вернулся раньше, и те, кто оставался здесь, чтобы охранять сандомирские земли. Вон красавец Болек Венявита, свивший себе гнездо в тарновском приходе, Петрек Нагошчиц из Мокрска, Вит из Тучемп, каноник и его брат Дзержко, Пакослав из Папанова, Смил из Бжезя, Старжа, совсем молодой, но уже прославленный рыцарь, потом Миколай Богория из Скотника, Петр Кошчеша из Стшегоня, а за ними все прочие роды: Вильчекосы, Хоромбалы, Кучабы, Захожы, Телки и Полукозы.

— Слава! Слава! — громко кричали все.

Генрих, нетерпеливо откидывая полы широкого плаща, протянул руки к Казимиру. Тот соскочил с парома, опустился перед братом на колени, но Генрих поднял его и крепко расцеловал. Потом поздоровался с остальными.

Слуги повели на паром лошадей, кое-как все разместились, и паром тронулся. Луга вдоль реки были как зеленый бархат. «У Аделаиды Зульцбахской было такое платье», — подумал Генрих, глядя на молодую травку и степенно беседуя с братом и сандомирскими панами о своем путешествии да о погоде. Он заметил, что Готлоб любит вставлять ученые выражения, а ксендз говорит по-простому. Наконец переправились на другой берег. Дорога от реки до городских ворот и дальше, до самого замка, была устлана красным сукном, по обе ее стороны стояли на коленях сандомирские жители. Генрих на полпути соскочил с коня и пошел пешком, за ним Казимир в белом кафтане и белой шапке, позади все остальные. Из ворот вышли им навстречу горожане с хлебом-солью и, преклонив колени перед князем, заплакали от радости. Генрих, облаченный в плащ со знаком креста, как причастное к духовенству лицо благословил своих подданных, осеняя их головы крестным знамением.

Потом все прошли в замок. Рыцари сгрудились в большой зале, но Генриху хотелось поскорей осмотреть свои покои. Казимир повел его, почтительно идя впереди, распахивая перед ним двери и заботливо предупреждая, чтобы не споткнулся о порог или не задел головой за низкую притолоку. Вот и последний из покоев Генриха. Князь быстрыми шагами подошел к окну: перед ним синела Висла. Он оглядел комнату и подумал: «Итак, я уже дома…»

Генрих и прежде наезжал в Сандомир, но лишь однажды задержался здесь подольше — после смерти княгини Саломеи. Тогда он прожил здесь несколько месяцев в каком-то отупении, поглощенный мрачными мыслями. Теперь замок показался ему совсем другим — убогим, запущенным. «Ни одной красивой вещицы», отметил Генрих про себя. Казимир пошел распорядиться насчет приготовлений к пиру. Генрих, отослав слуг, остался один.

Так долго странствовал он по свету, в стольких дворцах и домах перебывал, что странно ему было очутиться наконец в таком месте, откуда уже не надо уезжать, — «у себя дома».

Комната была темноватая. Генрих сел в нише у окна. Глаза его были устремлены на Вислу, но он ее не видел — иные картины проплывали перед его взором, заслоняя окружающее, весь этот смешной, маленький Сандомир. И постепенно одна из них, становясь все отчетливей и ярче, вытеснила остальные.

Генрих вспомнил, как заезжал в Краков. Болеслав, по своему обыкновению, сидел во Вроцлаве — ему там все нравилось. И то, что он отнял Вроцлав у Владислава, и то, что городу этому нет равного в Польше — Петр Влостович и Агнесса, жена Владислава, позаботились о своей вотчине. Спору нет, всем хорош Вроцлав и так не похож на Краков, а тем паче на какой-нибудь Плоцк или же Ленчицу. Стекается туда множество монахов-странников, быстрей доходят вести из саксонских дворов и из имперских земель, жонглеры охотно посещают Вроцлав и показывают свое искусство, странствующие рыцари поют там новые песни да всякие истории в стихах рассказывают, а уж пиво первое во всей Силезии. Покойный епископ Конрад никак не хотел переезжать из Вроцлава в Зальцбург, где было учреждено архиепископство; говорил, что там не умеют варить пиво… К тому же во Вроцлаве легче собирать подати, и князю живется вольготней — вот Болеслав и сидел там почти безвыездно. А Верхослава оставалась в Кракове. Генрих застал ее одну. В последнее время она хворала и с трудом переносила присутствие мужа. Да, Генрих застал ее одну в Вавельском замке и провел с нею несколько дней. Всех его сестер повыдавали замуж, даже самая младшая, Агнесса, и та уехала на Русь года два назад. Рикса, сказали ему, приезжала недавно. Удивительная женщина, неуемная, суматошная, меняет мужей и королевства, будто платья. Но в тот зимний день, когда Генрих приехал в Краков, он Риксу уже не застал. Холодно, сыро и тоскливо было в Вавеле, на дворе лежал мокрый снег, Верхослава в монашеском платье бродила по замку будто в полусне.

Генрих закрыл глаза и попытался представить себе ее лицо. Немало видел он красавиц при дворе кесаря, в Риме, в Палермо, в королевстве Иерусалимском, и все же он снова здесь, и стоит ему опустить веки, как перед ним возникают черные, широко раскрытые глаза невестки… В Кракове были при ней только ее дети, некрасивые, хилые малыши, всегда укутанные в теплые платки и одеяла, хотя в горницах у русских нянек стояла жара, духота. Рыцарей в Вавельском замке было мало — Болек почти всех забрал к себе или разослал кого куда. Подъезжая к Кракову, Генрих остановился на пригорке и поглядел на Вавель — серое, унылое строение на бревенчатых столбах. В воздухе кружились редкие, крупные хлопья снега. Слева от замка незаконченный собор, только под крышу подвели; отец начал, а братья забросили. Справа — маленький круглый костел святого Адаукта, построенный в незапамятные времена.

Верхослава вышла к нему из темных сеней. Сперва она не могла взять в толк, как он очутился в Кракове.

— Это Генрих, Генрих! — повторяла она. И слова эти звучали в его ушах еще здесь, в сандомирском замке.

Переодеваться для пира не хотелось, он даже шпоры не снял и не обтер пыль с лица — все сидел у окна и вслушивался в ее голос: «Это Генрих!» Как истинная русская, Верхослава неправильно выговаривала его имя и при этом всякий раз улыбалась. Боже, как ее красила улыбка!

В те дни, что он провел с ней, они вместе садились за стол, часами беседовали у камина. В рассказах Генриха она многого не понимала: она не знала, что это за Сицилия, как ехать в Иерусалим, какие были папы, как зовут нынешнего кесаря.

— Он ведь наш родич! — сказал ей Генрих и лишь теперь, в Сандомире, сообразил, что кесарь им родня довольно далекая, через всем ненавистную Агнессу.

Вдвоем они пошли в собор — там лежали груды мусора, кирпича, известки, хотя работы давно уже прекратились. Собор был освящен незадолго до смерти Кривоустого, но так и остался незаконченным.

— Как все, что строил отец! — сказал Генрих.

Они поспешили уйти из собора в костел святого Адаукта. На маленьком алтаре горели две свечи под образом Христа, который повесила Верхослава. Не преклоняя колен, они немного постояли там. Генрих взял Верхославу за руку, их пальцы переплелись — один-единственный раз! От ее черного платья веяло могильным холодом, а его тамплиерский плащ был почти как саван. «Сестра», — шепнул он ей. Потом их руки разъединились, они снова вернулись в бревенчатый замок, в холодные, пустынные покои, где даже челяди не было. Казалось, Верхослава была всеми покинута — увядающий лист чахлого растения!

Казимир позвал брата к гостям — надо было соблюсти старинные обычаи, основательно уже позабытые Генрихом. Он окропил медом угол залы, обтер охапкой соломы, поданной слугами, места на лавке для себя и для Казимира, после чего солому сожгли. Потом надо было трижды сделать круг по зале вместе с ксендзом и воеводой в знак того, что он вступает во владение замком; потом выждать, пока все рассядутся — лишь тогда Генрих смог занять свое место напротив Казимира. Справа сел Гумбальд, слева — Вшебор. «Обе мои опоры — духовная и светская», — подумал Генрих, усмехнувшись.

Этих добрых людей, видимо, сильно смущало присутствие Генриха, его наряд, необычное поведение. Он то и дело вставлял в разговор немецкие и французские слова, которых они не понимали. Только Готлоб, бывалый рыцарь, поспешно улыбался на каждое замечание князя, стараясь показать, что он-то разумеет его речи.

Генрих обратил внимание на то, что и городские старшины, и рыцари держались с достоинством, с какой-то простодушной гордостью и степенностью. Правда, мед они хлестали вовсю, да еще пивом запивали, но вели себя чинно, ни в чем не преступая сельских приличий. Хлеб они отрезали себе, прижав темный каравай к груди, затем целовали его и передавали соседу. Движения их были неторопливы, но ели все очень много и шумно прихлебывали. Генрих невольно вспоминал беспутное иерусалимское пиршество: как удивились бы эти люди, расскажи он им, что творится во граде Христовом!

После пира он пошел спать, и в опочивальню провожали его торжественно, как новобрачного, с факелами и пением. Но, увы, пели только духовные гимны. Тэли, как обычно, помог ему раздеться, Генрих лег, однако ему долго не спалось в своих владениях. Со двора доносился громкий голос Казимира, там суетились, шумели люди, лошади в конюшнях бренчали цепями. Генрих снова видел Верхославу и костел святого Адаукта, похожий на ротонду Гроба Господня в Иерусалиме.

Впрочем, он был даже рад, что его мысли заняты Верхославой. Не то ему пришлось бы думать о самом важном, обо всем, а это страшно. Хотелось отдохнуть от впечатлений, которые волновали и смущали его душу в эти последние годы. Хотелось заснуть, и он наконец заснул.

Утром проснулся довольно поздно. В опочивальне было свежо, Генрих кликнул спальника. В дверь заглянул Герхо, и князь велел ему позвать слуг, чтобы зажгли огонь в камине. Раздался топот ног по скрипучим деревянным лестницам. Вскоре явился слуга и доложил, что князь Казимир просит позволения войти.

Казимир пришел с огромной связкой ключей, он хотел сразу передать брату все: ключи от казны, от погребов, от амбаров и от барж, которые хранились в будках, поставленных на реке. Генрих, усмехнувшись, сказал, что покамест Казимир может оставить ключи у себя, — сперва он желал бы взглянуть, как брат хозяйничал в его отсутствие.

Вскоре они вышли вдвоем, надев теплые шубы. Стало вдруг холодно, как это нередко бывает в марте; ветер с реки пробирал до костей. Во дворе собралась вся княжеская дружина — проживавшие в городе рыцари, несколько немцев-наемников, был, разумеется, и Готлоб как майордом замка. Братья начали обход. Готлоб и знатнейшие рыцари следовали за ними. Вначале осмотрели конюшни. Лошадей было не много, но содержались они в отменном порядке. Неказистые лошадки, большинство из Руси. Кастильский красавец Генриха среди них, точно король среди простолюдинов, как заметил Готлоб, любивший высокопарные выражения. Оба брата рассмеялись.

— Вот такое оно, сандомирское хозяйство!

Генрих с удивлением смотрел на брата. И ростом невелик, и совсем еще молод, а все у него спорится: в хозяйстве знает толк, письму обучен недаром княгиня Саломея прочила его в духовное звание, — люди его слушаются и, видно, любят. Даже не подумаешь, что он тут наводил порядок не в своем хозяйстве — старается, хлопочет, как о кровном добре.

Потом осмотрели в амбарах запасы зерна, солонины и вяленой рыбы, наготовленной к посту; в замковых залах — огромный для такого небольшого городка склад оружия: шлемов, луков, копий, стрел, все свалено в кучу, не разберешь, где что; в холодных кладовых — целые сорока дорогих мехов, добытых здешними охотниками, купленных на стороне и привезенных в дань лесовиками. В каждом помещении стоял шест, на нем было отмечено зарубками, сколько чего тут есть, — сосчитаешь зарубки, и сразу видишь, все ли на месте.

Наконец братья вдвоем, без свиты, прошли в казну; она находилась в каменном подвале за крепкими замками и засовами. Генрих против ожидания обнаружил в подвале много золота, драгоценностей, бобровых и горностаевых шкурок, дорогих тканей. Казимир объяснил, что это — Генрихова доля сокровищ Кривоустого, принадлежащая ему по праву.

— Знаю, знаю, — сказал Генрих, — но как же ты умудрился отобрать все это у Болека?

— А я с ним умею обходиться, — улыбнулся Казимир. — К тому же Болек только на чужое добро жадный, а со своими он поступает по-честному, отдал братьям все, что им полагалось.

Казимир говорил серьезно и искренне. Генрих смотрел на него с удовольствием — всем взял, ничего не скажешь. Вытащив из-под плаща какой-то странный предмет, Генрих протянул его Казимиру. Это был золотой, но сильно почерневший венец с круглыми ямочками, в которых когда-то были драгоценные камни.

— Надо бы и эту штуку спрятать здесь.

— А что это? — удивился Казимир.

— Корона деда нашего… Болеслава…

— Где ты ее взял?

— В его гробу, в Осиеке.

— Вот как! А зачем?

— Зачем?..

Генрих не нашелся, что ответить. Он только поднес венец поближе к факелу, который был в руке Казимира.

— Видишь, этим короновались в Кракове наши предки.

— Да? — равнодушно сказал Казимир, проверяя прочность одного из мешочков с золотыми монетами. — Но тебе-то она зачем? Может, собираешься венчаться ею, стать королем сандомирским? — громко рассмеялся он. — Только прежде надо бы построить собор получше, старый вот-вот обвалится. Давай ее сюда, — сказал он, беря корону из рук Генриха и кладя ее в деревянный ларец на горностаевую мантию княгини Саломеи. — Пока спрячем здесь, а там пожертвуем в какой-нибудь костел… Взял из гроба! — вздохнул он, набожно крестясь, и лицо его приняло выражение простодушной покорности.

— Горностаи совсем уже разлезаются! — сказал он вдруг. — Я их храню просто так, на память, а толку от них никакого.

— Скоро ты женишься, — сказал Генрих, думая о другом.

— Вот еще выдумал! — снова засмеялся Казимир и подозрительно посмотрел на брата. Но лицо Генриха было серьезно, как будто он молился.

Потом они обсудили, что будут делать дальше: в каком порядке посетят города сандомирского княжества, каких кастелянов проведают, как объедут границы. Генрих хотел прежде всего побывать в Мехове у Яксы, потом в Опатове и в Загостье — взглянуть, насколько продвинулось сооружение храмов, которые он, во исполнение обета, велел там поставить. С поездкой они решили повременить, — пусть пригреет весеннее солнце и просохнут дороги. Но покамест ждали тепла, из Кракова примчался во весь опор гонец со скорбной вестью. Княгиня Верхослава скончалась, протомившись несколько дней в горячке, которой занемогла вскоре после отъезда Генриха.

Братья стали собираться в Краков, целый день ушел на приготовления. Тем временем прискакал другой гонец; еле переводя дух, он упал перед Генрихом на колени и со слезами сообщил, что князь Болеслав Криспус намерен похоронить княгиню в Плоцке и тело ее перевезут на «кораблях», как сказал гонец, из Кракова в Плоцк, ибо она выразила желание быть погребенной в тамошнем соборе, рядом с Кривоустым и с княгиней Саломеей. Князь Болеслав просит-де Генриха подождать в Сандомире, пока не прибудут корабли, и сопровождать их дальше, в Плоцк; а также приказывает зажигать вдоль берегов костры для оповещения о том, что корабли приближаются.

Генрих отослал гонца обратно в Краков, велел Казимиру позаботиться обо всем необходимом для поездки и о кострах, а сам отправился в костел святой Девы на заупокойный молебен по усопшей княгине. Народу в бревенчатом костеле было мало, служба тянулась долго. Снова установилась сырая погода, туман застилал все вокруг. После молебна Генрих вышел на обрыв за костелом и постоял над Вислой. Воды в реке прибавилось; как серый холст, простиралась перед его глазами необозримая водная гладь. Вместе с князем пошел на берег только престарелый Вшебор. Долго стояли они молча, потом Вшебор, тяжко вздохнув, сказал:

— Боже милостивый, вот я, такой старый, живу, а молодые умирают!

С той поры начались для Генриха дни ожидания. Он не доверял ни слугам, ни Казимиру, сам выходил на берег и, кутаясь в широкий белый плащ, все смотрел, не горят ли костры.

Ждал он с неделю, а то и больше. Но вот однажды, стоя на площадке замковой башни и глядя на величавое течение Вислы в излучине, он увидел над зелеными ее берегами темные клубы дыма. День выдался по-настоящему весенний, солнечный. К вечеру на свинцовых волнах разлившейся реки показались корабли с надутыми парусами, гребцы усердно помогали ветру. На носу переднего корабля, когда тот подошел ближе, Генрих разглядел обитый черным сукном помост и на нем — гроб под парчовым покровом.

После долгого и утомительного путешествия они добрались наконец до Плоцка. Толпа в молчании расступалась перед процессией с гробом Верхославы, который несли на гору. За гробом шли ее дети, муж, родня. В давно пустовавшем замке стало людно. Приехал из Познани Мешко со своей второй женой, которую Генрих видел впервые. Мешко, как всегда, сопровождала многочисленная свита, паны, поморские князьки, дети, и был он, как всегда, очень нарядный, важный и мелочно-скупой. Епископ Александр отслужил торжественный молебен в соборе, где на высоком катафалке стоял маленький черный гроб и мерцали в полумраке свечи в руках у молящихся. Так похоронили Верхославу, урожденную русскую княжну.

Генрих, давно не видевший братьев, смотрел на них с некоторым удивлением. Собственно, удивляло его то, как он прежде не замечал, что это за люди. В детстве они были всегда хорошо одеты, причесаны, вели себя чинно — сказывалось воспитание княгини Саломеи. Но в Болеславе и тогда чувствовалась какая-то необузданность, порывистость, сочетавшаяся со скрытностью дикаря. Не угадаешь, что он скажет, что сделает, и находиться в его обществе бывало порой очень тягостно. Вот и теперь он вдруг вскакивает из-за стола и принимается расхаживать по светлице веселым пританцовывающим шагом, потряхивая кудрями; а на поминках Верхославы он смеялся, даже предложил позвать в замок певцов. Правда, заметив, что Мешко изумленно поднял брови и сжал губы, Болек, должно быть, понял неуместность своего желания: махнул рукой и заслонился локтем, словно бы в порыве горя. Но, когда он отвел руку, в выражении его лица не видно было чрезмерной печали.

Мешко ходил надутый, как индюк. Драгоценностей на нем сверкало видимо-невидимо, как и на его жене, взятой из Руси, двоюродной сестре Верхославы, но нисколько на нее не походившей. Эта была высокая, дородная, даже тучная женщина, окруженная целым выводком детей — своих и от первой жены Мешко. Оба чванливые, вечно занятые какими-то делами, они ни минуты не бывали одни, постоянно их сопровождала толпа челядинцев, на лету ловивших их приказания: няньки, лекари, воспитатели старших сыновей Одона и Стефана. Русские женщины — служанки Верхославы и Евдоксии — не пожелали появляться на поминках среди мужчин: они расположились отдельно в большой горнице возле сеней. Угощение надо было им носить туда, и плоцкая прислуга прямо с ног сбилась.

Не мудрено, что Генриху захотелось побыть в одиночестве. За стеной его горницы хныкали малыши Верхославы Болек и Салюся, порученные надзору русской няньки. Приехала с Болеславом из Вроцлава еще какая-то княжна, родственница Пястовичей, о которой Генрих прежде не слыхал. Ее мать будто была сестрой первой жены Кривоустого и жены Петра Влостовича, то есть приходилась сыновьям Кривоустого теткой. А отец этой молодой кузины носил чешское имя Божей и происходил из рода Топоров, как Сецех и Маслав, рода, известного своей жестокостью, но древнего и, как говорили, сброшенного Пястами с княжеского престола. Что тут было правдой, а что выдумкой, никто не знал. Довольно и того, что княжна приехала в Плоцк как член семьи и начала распоряжаться в замке. На руках у нее был маленький сын, хотя никто ничего не знал о ее муже. Она опекала Кудрявого, на поминках сидела с ним рядом, ревниво заботилась о его здоровье. Все сокрушались, на нее глядя, говорили, что Болеслав вскоре на ней женится. Имя у нее было необычное Мария.

Священники и причт втихомолку злословили о собравшихся в Плоцке князьях и их семейных делах, кое-что доходило и до ушей Генриха. Но он сразу же запретил Бартоломею докладывать ему эти сплетни. Наутро после похорон и заупокойного молебна Генрих обошел вокруг собора и стал на берегу Вислы она здесь была еще шире, чем в Сандомире. До самого горизонта тянулась однообразная равнина. Опять было тепло и солнечно, по небу проплывали пушистые облака, плавно сходясь и расходясь, как в церемонном танце.

К князю приблизился епископ Александр, моложавый и весьма учтивый человек. Он предложил Генриху осмотреть новые двери, изготовленные для собора: такую, мол, красоту редко встретишь. Задумал их еще Кривоустый, но замысел его лишь недавно с великим искусством исполнили саксонские мастера Риквин и Вайсмут. Мастеров же этих прислали сюда саксонские маркграфы, большие друзья Кудрявого.

Двери и впрямь были красоты необычайной: огромные, величественные, сплошь покрытые резьбой. Пожалуй, они даже превосходили великолепием те, что француз Леонард изготовил для Гнезно и для цвифальтенской обители.

— А вот княжеская чета, — показал епископ.

И Генрих увидел небольшие фигурки Болеслава и Верхославы — оба стояли, молитвенно сложив руки. Крошечные лица были невыразительны, непохожи. Только строгое монашеское платье Верхославы ниспадало такими же прямыми, жесткими складками, как в тот день, когда они вдвоем молились в костеле святого Адаукта.