Заночевали они в монастыре святого Бертольда. Много там было всякого народу, и всех куда-то несло в разные концы невесть зачем. Тэли с восхищением глазел на роскошные одежды господ и удивлялся, глядя на грязных оборванцев — особенно мерзкие, вонючие лохмотья были на монахах. За вечерней трапезой некоторые из них говорили, что собираются идти в Польшу проповедовать святое Евангелие. Но князь Генрих ничего на это не сказал, только громко засмеялся. И ни словечком князь Генрих не обмолвился о том, что он — удельный князь и роду королевского. Вместе со всеми сидел за столом, лишь пораньше других поднялся, и пошли они втроем спать.

Утром встали чуть свет. Кругом еще лежал туман, пыль на дорогах прибило росой, кони громко фыркали. Князь Генрих взял у монахов для Бартоломея сивого польского меринка, и теперь все трое ехали верхами. Деревья стояли неподвижно, туман волнами плыл кверху, клубясь, как дым; по всему было видно, день будет солнечный, жаркий. Но до Королевского озера путь недальний — еще не успел туман рассеяться, а они уже подъехали к берегу. Озеро было глубокое и такого яркого зеленого цвета, что Тэли даже удивился, а минуту спустя, когда огляделся получше, так и ахнул от восторга. Ослепительно-зеленая гладь озера простиралась перед ним, как зеркало, как мраморная доска, а вокруг круто вздымались горы. Кое-где наверху уступы белели — там уже лежал снег, не таявший от солнечных лучей. Но самые вершины прятались во мгле. На берегу стояла глубокая тишина, звук человеческого голоса бессильно тонул в ней, будто камешек, брошенный в кипу белой овечьей шерсти. Князь Генрих что-то сказал Тэли, но, забывшись, обратился к нему на польском языке. Тэли не понял, вопросительно посмотрел на Лестко. Тот усмехнулся, не сводя глаз с озера, потом указал рукой вверх, на скалы. В сизой дымке начали обозначаться более темные контуры, густая пелена быстро уносилась к небу, и вот открылись зубцы вершин, предстали на миг во всем своем великолепии и снова потонули в волнующемся море тумана.

Лестко взял рог, висевший у него на перевязи поверх кожаного кафтана, и зычно затрубил. Сперва звук рога словно ударился о мягкую завесу, но вскоре донеслось отраженное в горах эхо, прокатилось над зеленым озером и, затухая, еще несколько раз отдалось среди скал. Тэли взглянул на князя Генриха — глаза рыцаря сверкали радостью. И мальчик ощутил внезапную любовь к этому молчаливому, румяному юноше, потомку королей, пришельцу из дальних краев. На призыв рога приплыла из ближнего залива лодка, перевозчик низко поклонился князю, а когда все уселись, князь приказал везти их к монастырю святого Бартоломея. Да и куда еще тут можно было ехать? На берегах этого большого озера люди жили только в одном месте. Лодка скользила по поверхности вод, а те чуть колыхались большими, широкими валами. На их откосах порой виднелись плывущие парами, а то и по трое, по четверо дикие утки. Перевозчик равномерно опускал и поднимал весла. Тэли перегнулся через борт и погрузил руку в воду. Оказалась она холодней, чем он думал, и из малахитовых ее глубин на него глянули опрокинутые заснеженные зубцы гор. Мальчик невольно посмотрел вверх. Тумана уже не было.

Князь с улыбкой обернулся к Лестко:

— Киев помнишь?

Лестко кивнул. Взгляды рыцаря и оруженосца встретились; словно веселая молния промелькнула между ними, и Тэли тоже стало радостно, хоть никогда не видал он днепровских вод, что припомнились князю на этом немецком озере, ни далекого Киева и его приземистых храмов с луковками куполов. Но вскоре они приметили на берегу как раз такой храм, совсем невысокий — а может, он только казался низким рядом с величественными стенами гор. Четыре гонтовых купола венчали округлые белые стены. Странно было глядеть на эту затерянную среди гор церквушку, и думалось, нет на земле лучшего места, чтобы возносить хвалы господу, чем этот уголок меж зелеными водами и белыми вершинами. Позади церковки стоял срубленный из лиственничных бревен монастырь, низкое, древнее строение, которое поблескивало оконцами, будто глазами, и через настежь распахнутые ворота словно вдыхало прохладный горный воздух. Кучка людей в серых плащах спускалась от монастыря к крохотному причалу.

Князь Генрих, против ожидания, не застал в обители своего опекуна некогда ближайшего советника его матери, княгини Саломеи, — преподобного Оттона фон Штуццелингена, который, как сказали князю в Зальцбурге у епископа Эбергарда, несколько месяцев жил в обители над Королевским озером, наводя порядок в монастырских владениях. Но печальные вести из Бамберга, где по пути из Святой земли остановился кесарь, и тревожное положение в империи заставили монаха покинуть тихую обитель. Он направился в Швабию, в Цвифальтен, надеясь выведать там у неких влиятельных особ, как идут приготовления к походу кесаря на Краковское княжество, на братьев кесарева зятя, Пястовичей, слишком уж своевольно хозяйничавших в Польше. Ведь завещанием княгини Саломеи оному фон Штуццелингену была поручена духовная опека над ее потомством; ему надлежало следить, чтобы ее сыновей и дочерей (а семейка была немалая) никто не обижал, не грабил их земель и не покушался на их права.

Все это поведал путешественникам немолодой почтенный монах по имени Крезус, когда они, уже в полдень, сидели над озером и любовались солнечными бликами на бархатисто-зеленой воде. Целое утро молились они в темной церквушке. Князь Генрих, преклонив колена на деревянном полу перед алтарем, слушал пение монахов. В открытые оконца глядело голубое небо, иногда по нему пролетали птицы. Струился морозный запах талого снега, смешиваясь с потоками теплого воздуха; скрытые в боковых приделах иноки тянули нескончаемые псалмы и молитвы, хотя служба в алтаре давно прекратилась. Тэли, привыкший к тому, как поют в Зальцбурге, внимательно слушал, сжимая рукой виолу — он носил ее в широком рукаве своего темного кафтанчика. Здешние монахи пели иначе, хоры перекликались не так, как в соборе у епископа. Пели они размеренно, но по-ученому: то одна половина хора отвечала другой на тех же нотах, то они будто вступали в состязание не успеет один хор докончить стих, как запевает другой, повторяя этот же стих. Однако пение получалось стройное, благолепное. Лестко, стоя на одном колене у стены, все оборачивался украдкой к распахнутым дверям церкви. За ними виднелись горы, кусочек озера и небо, то самое небо, что всегда, но теперь, в проеме потемневших от времени бревенчатых дверей, оно казалось Лестко совсем другим. В церкви слегка пахло ладаном, и куда сильней горами. Лестко дернул Тэли за рукав, показал на дверь:

— Смотри, на озере целая стая уток!

Тэли не разглядел уток, глаза у него были не такие зоркие. Но и его пленила эта зелено-бело-голубая картина в темной рамке дверей.

— Как тут красиво… — сказал он и прибавил: — Поют.

Князь Генрих, прервав молитву, покосился на них. Он неподвижно стоял на коленях, опираясь на копье, — монахи удивились, когда он вошел в храм с оружием. Сосредоточенно слушал князь пение хора, ибо очень любил музыку.

И когда, помолившись, они сидели у озера и Крезус восхвалял неусыпные заботы мейстера Оттона о благе польских князей и всего королевства Кривоустого, князь только поддакивал, жадно прислушиваясь к визгливым крикам чаек над озером и долетавшим порой протяжным гортанным возгласам пастухов, которые уже перегоняли овец в долины. «Тра-ля-ля-ля-ля-рики!» кричали пастухи. Тэли и Лестко примостились внизу на камнях и, пока князь беседовал с монахом, любовались озером — теперь оно стало похоже на серый холст. Тэли вытащил из рукава виолу и начал тихонько водить смычком по струнам. Но вот монах и князь умолкли, тогда Тэли осмелился, заиграл. Мелодия звучала глухо, ее слабые всплески гасли среди огромных воздушных просторов, среди гор, снегов, вод. И все же она ласкала слух, как нежный щебет птички, как дремотное жужжанье пчелы. Тэли взглянул на князя: его светло-серые глаза были устремлены вдаль, поверх свинцовых вод; казалось, он не замечает ни скал, ни озера, а созерцает что-то очень далекое, одному ему ведомое. Но взор князя уже не сверкал радостью, как тогда, когда он вспомнил про Киев. В этом чуть затуманенном, устремленном в пространство взоре Тэли уловил одобрение своей музыке и запел тонким дискантом:

На славу бьет великий император, И герцог Найм, и тот Оджьер Датчанин… И сир Джефрейт, что носит орифламму, Уж очень храбр сеньор Оджьер Датчанин… [1]

Жалкий, тоненький мальчишеский голосок звучал еще слабее, чем виола, но Генрих ласково усмехнулся, все так же пристально глядя вдаль, на то, что видел он один. Тэли пропел еще несколько строф, а потом посмотрел на господ — Генрих ничего не сказал, а монах сидел, задумчиво опустив голову. Обоих разморило от тепла, от яркого послеполуденного солнца. Князь все усмехался, и когда музыка затихла, они еще долго молчали.

Наконец монах заговорил:

— Сказывают, кесарь из Святой земли с тяжким недугом приехал — день ото дня слабеет, близка, верно, его смерть. Не отвоевал он ни Дамаска, ни Аскалона, на Иерусалим напирают сарацины. Тщетны были все его старания, народ погряз во грехе, потому и нет нам удачи в этих походах.

Князь Генрих бросил на Крезуса быстрый взгляд, и в этом взгляде Тэли открылся целый мир. «Чудные у него глаза!» — подумал мальчик и опять тихонько запиликал на виоле. На всю жизнь запомнился Тэли этот взгляд, недаром с годами его потянуло в монастырь над Королевским озером, — не обретет ли он там вновь этот мир, обещанный ему взглядом юного, молчаливого, ласкового князя? Но, должно быть, не обрел, ибо то, что блеснуло ему во взгляде князя Генриха, было ликованием молодости, а может быть, и предчувствием близкой смерти кесаря Конрада, после которой должно было наступить исполненное славы и величия царствование нового императора.

Ночь они провели в монастыре, а наутро отправились дальше по горным проходам — возвращаться в Зальцбург, чтобы ехать через Инсбрук, князь не захотел. Сперва проводником у них был монах, хорошо знавший окрестности, потом — пастухи, нередко они и сами отыскивали дорогу и ехали лесом осторожно, без шума; еще разбудишь ненароком какого-нибудь рыцаря-разбойника, а то накличешь беду и похуже. Путь они держали к цвифальтенскому монастырю, надеясь застать там мейстера Оттона; а не застанут, у князя все равно были кое-какие дела к тамошним бенедиктинским монахам и монахиням.

Наконец выбрались они на дорогу в Цвифальтен и ехали по ней целый день. Дорога была укатанная, но очень неровная — то подъемы, то спуски. Начиналась она в зеленой разложистой долине, на обочинах там даже трава побелела от бесчисленных следов конских копыт и повозок — известковая почва крошилась от жары и превращалась в белую едкую пыль. Кони трусили рысцой. Справа и слева горизонт окаймляла бархатисто-черная зубчатая полоса еловых лесов, а в просветах между ними, где пролегали долины, далекой завесой светлели заснеженные горы. Потом дорога сузилась, пошла берегом мутно-зеленого ручья и привела под сень вековых, замшелых елей. Почти с каждого дерева свисали гирлянды мха, похожие на бороду сказочного старого рыцаря. Теперь дорога петляла меж стволов, и Тэли все смотрел на князя Генриха — как он, задумчиво склонив голову и держа в руке копье, покачивается в такт мерной, неторопливой поступи коня, как играют пятна света и зеленоватой тени на его кафтане, на русых волосах, которые то темнеют, то снова вспыхивают на солнце. Лестко ехал позади и время от времени издавал протяжный крик, резко обрывая на высокой ноте. Лес, чудилось, на миг оживал, потом опять все погружалось в мертвую тишину. Пахло медом и смолой. Только к полудню увидели они одинокую хибарку из нетесаного камня, стоявшую на высоком берегу ручья, который здесь разливался в порядочную речку. Князь, не слезая с коня, напился кислого молока из деревянного ковша, — он спешил поскорее добраться до монастыря. Но пришлось еще долго подниматься по извилистой тропе; кони всхрапывали, и Тэли, поглядев вниз, увидел, что темные ели тонут в сизой дымке. Кони скоро выбились из сил, но князь этого не замечал, он все о чем-то думал и ни слова не говорил своим спутникам. Выехали наконец на самый высокий гребень и оттуда начали спускаться, вместе с солнцем, в долину. И вдруг зеленая чаща и горы расступились пред их взорами: между стенами скал, со дна глубокой расселины, как растущий из пропасти красный цветок, поднималось каменное здание с пятью башнями. Всадники остановились. Налево вершины гор сливались с облаками, громоздились синие уступы, а внизу блестело серебром озеро. Сквозь серую завесу облаков и гор пробивались веером солнечные лучи, освещая только озеро. Справа белый, усеянный камнями обрыв отвесно спускался в пропасть, где шумел водопадами, бушевал набравшийся сил ручей, который еще недавно струился мирно у дороги. А прямо впереди, через образованную ущельем брешь, была видна — насколько хватал глаз — уходящая в туманную даль, плоская, как стол, равнина, и средь зеленых ее лугов почти у горизонта поблескивали еще два озерца. Мягкий зеленый фон равнины придавал особую красоту строгим контурам романского здания. Серебристо зазвонил колокольчик, будто запел нежный девичий голос. Это и был цвифальтенский монастырь.

Когда всадники приблизились к нему по длинной подъездной дороге, вымощенной каменными плитами, меж которыми пробивалась травка, эта горная обитель уже не показалась им такой суровой. На распахнутых ставнях пестрели узоры из разноцветных точек, во дворе за наружной оградой росло множество ярких цветов, а постучавшись в ворота, всадники услышали веселые возгласы и смех. Но когда они въехали во внутренний двор, там было пусто. Пришлось подождать, пока откуда-то выскочил работник. Давясь от смеха, он взял коней под уздцы и повел в конюшню. Только тогда во двор выплыла толстая старуха в монашеском капюшоне и спросила, зачем пожаловали. Князь сказал, что он из Польши и хочет поговорить по важному делу с княжной Гертрудой. Старуха поспешно провела их в длинный сводчатый коридор. Пол тут был земляной, от него веяло прохладой, что было очень приятно после долгого пути по жаре. В коридоре гостям тоже пришлось порядочно ждать.

Но вот послышались быстрые шаги, и вошла молодая, но уже довольно полная женщина, живая, энергичная, с размашистыми движениями. Она остановилась у дверей, подбоченилась, потом, приставив ладонь козырьком ко лбу, начала всматриваться в гостей, — они сидели против солнца. Князь вскочил, подошел к ней, опустился на колени и хотел припасть к ее ногам. Но она не позволила и, подняв его, расцеловала в обе щеки. Потом отстранила на вытянутую руку и пытливо посмотрела на него светлыми глазами из-под густых русых бровей. Часто замигав, она что-то пробормотала, всхлипнула, и тут рот ее скривился, из глаз брызнули обильные слезы. Стоя неподвижно, она все смотрела на князя, потом, видно, хотела что-то еще сказать, но раздумала и, наконец, сердечно рассмеялась. От смеха лицо ее удивительно похорошело — будто солнце проглянуло сквозь туман.

— Забыла говорить по-нашему! — жалобно сказала она, еще улыбаясь.

— Не беда, я знаю по-немецки, мать научила, — утешил ее Генрих.

— Мать! — повторила монахиня и снова залилась слезами.

Тэли, который во время этого разговора стоял рядом с Лестко, вопросительно посмотрел на оруженосца. Долговязый Лестко нагнулся к нему и шепнул:

— Это его сестра, княжна Гертруда.

Но княжна уже утерла глаза краешком покрывала и торопливо повела князя во внутренние покои. О слугах никто не вспомнил. Они нерешительно повернулись в сторону двора, где их приезд был встречен таким веселым шумом, глянули в открытую дверь. Постояли так, потом, осмелев, приблизились к выходу. Двор снова был пуст, но вдруг по нему пробежала девушка, необычайно пышно одетая, вся в парче; она так мило смеялась, что еще долго слышался им ее звонкий смех и виделись ее золотистые кудри, словно промелькнула в сумеречном небе золотая иволга.