Выехали рыцари недели через две, отдохнувшие и довольные гостеприимством Виппо. Хозяин провожал их, а Виллибальд поспешил вперед предупредить кесаря о благополучном прибытии племянника. У кесаря, вероятно, есть какие-то виды на Барбароссу, раз он так жаждет этой встречи. То ли намерен послать Фридриха в Бургундию, то ли на ломбардские города, с которыми всегда много хлопот — кто знает? Во всяком случае, Виллибальд из Стабло поторапливал швабов и, когда отряд рыцарей покинул замок, сам помчался вперед в Бамберг, чтобы известить кочевой кесарский двор о приближении Фридриха. Не терпелось ему и в канцелярию свою вернуться, откуда он рассылал кесаревы письма в четыре конца света: византийскому императору, Рожеру в Сицилию, королю Франции и датчанам, которые ссорились между собой.

Барбаросса не очень-то доверял Виллибальду и нисколько этого не скрывал.

— Уж этот писарь чего-нибудь да придумает! — повторял он Генриху.

Ехали медленно, не торопясь, делали остановки в замках по три дня и больше. Так проканителились весь декабрь. И то сказать, стояла распутица, дороги совсем развезло — не поскачешь. Барбаросса все присматривался к Генриху, выспрашивал о Польше, и тот рассказывал ему, как было дело с Владиславом и осадой Познани, как предал Владислава анафеме архиепископ Якуб из своей кареты, о чем беседовал Генрих с теткой наследника престола (ох, уж эта тетушка!), с Агнессой, которая ненавидела мужниных братьев, как прежде Петра Влостовича.

— Куда хуже, что она и на кесаря злобствует! — заметил князь Фридрих.

Только к рождеству вступили они в окрестности Бамберга. Опьяняясь собственным красноречием, увлеченные половодьем юношеских чувств, оба князя жаждали чего-то иного. Еще день пути — и перед городской стеной их встретил Виллибальд. С чрезвычайно озабоченным лицом он сообщил, что кесарю стало намного хуже; не иначе как он доживает последние дни, и потому просит Фридриха явиться к нему не мешкая. Хотя о том, что кесарь болен, было давно известно, никто не предполагал, что затяжная болезнь которая в Византии, заботами императрицы Берты-Ирины, на время было отступила, — примет такой опасный оборот. Кесарь был не стар, мог бы еще жить долго, и как-никак он не оставлял мысли о короновании. У всех был на памяти Лотарь; его избрали королем уже в старости, однако и поцарствовать успел он вдоволь, и в Риме был коронован и помазан. Оба князя пришпорили коней, не думая уже о подобавшем Фридриху торжественном въезде в город, и поздним вечером подъехали к королевскому дворцу.

Бамбергский дворец напоминал старый деревянный сарай. Сотни больших, бестолково построенных покоев соединялись в длинные анфилады, снаружи к ним лепились всякие пристройки: альковы, спальни, башенки, кладовые — все это было покрыто причудливо неровной гонтовой крышей, на которой рос мох. На огромный внутренний двор выходили деревянные галереи, опоясывавшие оба этажа, с них спускались по широким полусгнившим лестницам, кое-где устланным клочьями красного сукна. Если по галереям кто-нибудь шел или бежал, шаткие доски отчаянно скрипели и громыхали — во дворе поэтому стоял непрестанный шум. В покоях пахло смазными сапогами, овчинами, которые почему-то были грудами навалены на полу, пахло воском от свеч, горевших повсюду, как в церкви, и мокрыми коврами, на которых потягивались знаменитые охотничьи собаки Конрада. На кухне в больших котлах варилась еда для слуг, а крутилось их тут видимо-невидимо, бегали по двору взад и вперед, присвечивая себе факелами. Когда Фридрих вошел в залу, его сразу обступили кесаревы сестры — должно быть, они собрались на совет. Генрих узнал Агнессу; кроме нее, тут были Берта из Нюренберга, Аделаида и Елизавета — все опечаленные и в то же время обуреваемые жаждой власти. Они принялись жаловаться на болезнь кесаря, а кстати друг на друга, и в один голос бранили Виллибальда из Стабло и своего собственного брата Оттона Фрейзингенского. Самая дородная из сестер, Берта, несмотря на поздний час, привела маленького Фридриха, сына кесаря. Это был хилый ребенок, с ног до головы одетый в парчу; большими сонными глазами он с испугом смотрел на доспехи двоюродного брата. Малыша поспешили увести обратно к нянькам.

Немало удивился Генрих, заметив за спиной Агнессы милое личико Рихенцы. Он даже не успел должным образом ей поклониться. Вероятно, испанцы опять оставили Рихенцу в Бамберге, теперь уже из-за болезни кесаря.

Вдруг в залу быстрыми шагами вошла немолодая, но красивая дама. На ней был голубой плащ гентского сукна; отороченная шелком и подвязанная лентами лондонская шляпа с павлиньими перьями болталась на спине. Даму сопровождал высокий, худой, рыжеволосый рыцарь; за ними следом вбежали две борзых. Дама о чем-то громко спросила Рихенцу: голос ее прозвучал так резко, что все четыре сестры Бабенберг с возмущением зашикали. По улыбке высокого рыцаря и по его сходству с Рихенцой Генрих сразу узнал в нем ее брата Болеслава. Этот длинноносый верзила с застенчивым лицом и глуповатой улыбкой, чем-то напоминавшей улыбку испанской королевы, был самым старшим из всех племянников Генриха. Догадался он также, кто эта дама в голубом плаще, и посмотрел на нее с невольным любопытством: сильно нарумяненная, великолепные зубы, нежные белые руки. Это была младшая сестра двух императриц — Гертруды, покойной жены Конрада, и Берты, супруги византийского императора Мануила, — Аделаида Зульцбахская. Вот и еще одна тетка маленького Фридриха, мечтающая о короне для племянника.

Замуж она не вышла, и поговаривали о ней разное. Но все ж это была сестра двух знаменитых дам, которых судьба из скромного Зульцбаха вознесла на два высочайших трона в мире. Аделаида, как Генриху говорила Гертруда, была влюблена в старшего сына Агнессы, Болеслава. Об этом знал весь кесарский двор, знала и бедная Звинислава, которая томилась с детьми в Альтенбурге, чахла от тоски и горя среди чужих ей немцев.

Кесарь приказал ввести к нему гостей сразу же. Поэтому Фридрих только отвязал меч, снял шлем и панцирь, кинул их первому попавшемуся слуге и, взяв Генриха за руку, быстро зашагал по длинному ряду низких покоев, едва не ударяясь головой о дощатые потолки. Доложить о нем пошел вперед Виллибальд, корвейский аббат.

Конрад III лежал на большой кровати, которую для тепла подвинули к жарко пылавшему камину. Во время приступов лихорадки на него нападал мучительный озноб, не спасала и гора медвежьих мехов. Он был так изможден, что Фридрих с трудом узнал его.

За два месяца, которые Фридрих провел в Саксонии и в Австрии, защищая своего дядю, новоиспеченного маркграфа, кесарь страшно переменился. На исхудалом, заострившемся лице лежала печать смерти. Исказились благородные черты, пожелтела кожа вокруг больших, черных, прежде таких веселых глаз. Пожалуй, им никогда не случалось плакать — нет, один раз пришлось, когда Конрад со своим братом Фридрихом, оба босые, в дерюжных рубахах, должны были стать на колени перед кесарем Лотарем. Но этих слез Конрад не простил ни зятю Лотаря, ни его старухе вдове, Рихенце Саксонской. И вот он лежит, весь иссохший и почерневший, корчится под медвежьими мехами, словно побитая собака, и собачьими тоскливыми глазами глядит на испуганного Фридриха.

Швабский герцог опустился на колени, откинул меха с кесаревой руки, поцеловал ее и поднялся. Генрих тоже стал на колени, приложился, как в церкви к распятию, к этой холодной костлявой руке, поросшей редкими волосками. Конрад не знал, что перед ним наконец-то стоит польский заложник. На его лицо было страшно смотреть, все стояли в глубоком молчании. Кто-то из сбившихся в кучку женщин заплакал, сперва тихо, потом все громче. Снова привели малютку Фридриха Ротенбургского; тетки Агнесса, Берта, Аделаида, Елизавета, — передавая малыша из рук в руки, поставили его у отцовского ложа. Так он стоял между кесарем и Фридрихом, в золотом платье, маленький, черноглазый, очень похожий на отца, и испуганно смотрел на обоих. Вдруг лицо кесаря болезненно исказилось, он резко привстал в постели, вскинув обе руки; он хотел, чтобы все вышли. Дамы, Виллибальд, Генрих и сопровождавшие их рыцари поспешно удалились в соседнюю залу, большую, как овин, да и пахло там овином. Конрад, его сын и герцог швабский остались одни.

В зале, куда все перешли, уже были люди. У камина сидели за столом несколько человек, которые при виде сестер кесаря встали. Не встал только невысокий мужчина с надменным лицом — родной брат кесаревых сестер и единоутробный брат Конрада, известный своей ученостью епископ Оттон Фрейзингенский.

Епископ лишь мельком взглянул на вошедших, а когда Агнесса начала ему рассказывать о возвращении Фридриха, нетерпеливо отмахнулся — как видно, это его ничуть не интересовало.

Какой-то белокурый, приземистый человек со смеющимися глазами возбужденно ходил из угла в угол. Если не считать тонзуры, светлым пятном выделявшейся среди золотистых волос, ничто в его наружности не напоминало о духовном звании; одет он был в подбористый шелковый кафтан, расшитый на византийский манер большими золотыми и зелеными кругами. Похоже было, что он сильнее всех взволнован происходящим.

Зала, в которой находилось общество, служила подручным королевским архивом, и хозяином здесь был корвейский аббат. Сидя за массивным дубовым столом, он вытаскивал из запертых на большие замки ящиков и тайничков какие-то пергаменты и печати. По-чиновничьи невозмутимое его лицо было бесстрастно и непроницаемо.

Четыре сестры беспокойно бродили по зале: то шушукались между собой, то подходили к каждому из присутствующих по очереди и в чем-то его убеждали. Их брат, епископ Оттон, только нетерпеливо махал рукой, а ходивший по зале широкими шагами белокурый Райнальд Дассельский вовсе не обращал на них внимания. Виллибальд тем временем разворачивал документы и, отглаживая тыльной стороной кисти чистые пергаментные листы, разглядывал их при свете лучин. Воздух в зале был сырой, но не холодный — пол снизу обогревался, чтобы канцеляристы могли работать. Все же старушка Любава принесла Агнессе шубу и накинула ей на плечи. Рихенца села рядом с дядей.

Генриху не хотелось здороваться с Болеславом, и он, подойдя к камину, присел на табурет подле фрейзингенского епископа. Оттон, взглянув на князя, лишь вздохнул, даже не удивляясь тому, что чужой человек садится в его присутствии. Кесаревы сестры наконец сошлись вместе в одном из углов залы. С минуту все молчали.

— Кесарю очень худо? — спросил кто-то.

— Кесарю… кесарю… — повторил Оттон, не сводя глаз с огня. — Какой он кесарь! В Риме ведь не побывал… Да, времена! Одна беда за другой… Я еще в Иерусалиме это знал…

— Все в руке божией! — послышался чей-то голос. Генрих увидел стоявшего в тени у камина мужчину богатырского роста в бернардинской рясе. То был Маркварт, фульдский аббат, любимец папы и кесаря, человек неиссякаемой энергии.

Райнальд Дассельский остановился посреди залы и громко рассмеялся: это было так неуместно, что все оглянулись на него. А он, в своем чересчур затянутом кафтане, язвительно сказал Виллибальду:

— Какой это документик ты там готовишь, корвейский аббат? С чего ты взял, что тебе сейчас придется что-то писать? Уж так ты уверен, что нынче произойдут великие события?

Однако Виллибальда нелегко было смутить, он с усмешкой отодвинул в сторону пергаменты и горделиво приосанился. Он, Виллибальд — papabilis, посредник между папой и королем, бывший настоятель Монте-Кассино, он, сын церкви, который направлял на пути христианские послушного ее воле монарха и держал в руках уже второго германского императора, был полон презрения к этому щеголеватому священнику, которого герцог Фридрих где-то откопал во время своих поездок и осыпал милостями. С самодовольным видом Виллибальд вертел в руках канцлерскую печать, потом протянул ее Райнальду:

— Справедливо молвил Маркварт — все в руке божией. Не хочешь ли, брат мой, позабавиться этой штучкой?

Райнальд с интересом стал рассматривать замысловатую резьбу, потом взвесил печать на ладони и вернул ее Виллибальду.

— Нет, это не для меня, — сказал он.

Генрих меж тем любовался личиком Рихенцы, на которое падал свет от огня в камине: немного исхудала, но похорошела. Ему было странно, что, уехав из Цвифальтена, он почти не думал о ней; лишь изредка ее образ возникал перед ним как далекое видение, золотистое, неуловимое, недоступное. А теперь она сидит тут рядом. И он невольно вспомнил Верхославу.

Вскоре появился самый младший брат кесаря, епископ из Пассау, тоже Конрад, последний из детей Агнессы, дочери великого Генриха IV: трех сыновей Агнесса родила Фридриху Швабскому, а потом, овдовев после семнадцати лет замужества и вторично вступив в брак, успела еще наградить маркграфа австрийского восемнадцатью отпрысками. Епископ Конрад был молод и очень красив. Он подошел к теткам, заговорил с ними.

Но вдруг дверь из королевской спальни со стуком распахнулась, в залу вошел Барбаросса, ведя за руку маленького кузена. Он чуть ли не швырнул малыша на руки теткам и, не глядя на Виллибальда, приказал Райнальду:

— Пошли немедленно за епископами Генрихом и Эбергардом!

В походке Барбароссы, в его голосе было что-то необычное: все поднялись и уставились на него, застыв от изумления. Наступила тишина, только тихонько хныкал Фридрих Ротенбургский.

И в этой тишине снова раздался голос Барбароссы:

— Принеси из сокровищницы императорские регалии!

Все вздрогнули, сестры переглянулись, и Берта крепче сжала в объятиях маленького Ротенбурга.

— Коронация! — прошептала она.

Барбаросса окинул теток холодным взглядом. Оттон Фрейзингенский двинулся было к нему, но Фридрих, словно не замечая епископа, обратился к стоявшему в тени Маркварту:

— Ты, Маркварт, позаботишься обо всем, что предписано церковью исполнять при кончине кесаря. Ты будешь соборовать короля Конрада.

Потом подошел к Генриху, взял его за руку.

— Идем, — сказал Фридрих, — надо немного отдохнуть, скоро мы снова должны быть здесь. И ты, дядя, с нами, — позвал он Оттона.

Втроем они вышли из дворца, поодаль следовали Тэли и Герхо, который уже успел вернуться из Цвифальтена. На площади перед королевским дворцом размещался рынок, стояли собор и дом епископа, в котором теперь проживал епископ майнцский Генрих, — там уже заметно было какое-то движение. В соборе и в других храмах звонили колокола. Как обычно во время пребывания кесаря, в городе было людно, горело много огней. Рыночную площадь окаймляли дощатые прилавки, временные балаганы, с нескольких сторон доносились звуки дудок. В одном из балаганов при свете факелов плясала смуглая танцовщица.

Они приблизились к темному строению с громадным двором, где пофыркивали утомленные дорогой кони Генриха и Барбароссы. В просторных сенях стояла величественная статуя всадника с короной на голове. Вокруг нее копошились резчики, обкладывали свежеотесанный камень мокрой мешковиной.

Барбаросса провел своих спутников по ряду темных комнат и наконец отворил последнюю дверь.

Они очутились в большом помещении, потолок которого терялся во мраке; освещалось оно только горевшими в очаге поленьями. Посередине, в каменном углублении, лежали раскаленные булыжники, слуги лили на них воду из ведер. Вода мгновенно превращалась в пар, он наполнял теплом все помещение — это была баня. Все трое быстро разделись и сели на лавки вокруг камней жаркий пар обволакивал тела, разгонял усталость. Слуги подали кувшины с согретым вином, внесли блюда с едой.

— Не знаю, придется ли нам спать этой ночью, — сказал Барбаросса, надо хотя бы поесть. Через часок-другой вернемся во дворец.

Оттон Фрейзингенский сидел, опустив голову. Его худое, мускулистое тело, видимо, было привычно к панцирю и мечу, но теперь в его позе чувствовались уныние и расслабленность, — он явно был удручен ходом событий. Все долго молчали, наслаждаясь живительным теплом; пару постепенно прибавлялось, вскоре за его белыми клубами они почти перестали видеть друг друга. Из горячей мглы послышался тихий, печальный голос епископа Оттона:

— Никогда еще, милый Фридрих, не было мне так тяжко! Даже на берегах Меандра, когда сарацины, болезни, волки — тысячи напастей обрушились на германское воинство, которое я вел на защиту Гроба Господня. Словно я превратился в столетнего старца и вижу, как погружается во тьму кромешную весь земной мир. За всю историю — а я изучил ее и записал для потомства еще не бывало, чтобы столько бед сразу сваливалось на нашу землю. Да еще погода какая — дождливое лето, морозная зима…

Барбаросса разразился громким смехом. Нагой, могучего сложения, он полулежал на покрытой ковром лавке; его жидкая, золотистая бородка казалась серебряной от капелек сгустившегося пара. Отгон Фрейзингенский глянул на него с изумлением — в этом грубоватом смехе было что-то искусственное.

— Ах дядя! — воскликнул Барбаросса. — Как я понимаю, иначе и не бывает на свете: зимой всегда холодно, а летом идут дожди. И если король умирает — это в порядке вещей. Один государь уходит — другой приходит.

Епископ, видимо, понял тайный смысл этих слов; с горестным вздохом он ударил себя кулаком в грудь, на которой висел большой железный крест, и набожно перекрестился.

Когда они поели, слуги обтерли их соломой и помогли одеться. Фридрих опять повел их по темным, низким покоям своего жилища, через сени с каменным всадником и большой двор. Ночь стояла очень холодная. Приблизившись к собору, они заметили, что двери его открыты. Фридрих вошел внутрь — там, в полумраке, сновали слуги с факелами в руках. Барбаросса преклонил колени у гробницы святого Генриха и начал молиться. «Одинокий человек среди застывшего хаоса камней», — подумалось Генриху.

Оттон ненадолго отлучился, затем подошел к племяннику сказать, что императорские регалии уже принесены в palatium. Барбаросса тяжело встал — загремел по полу рыцарский меч — и взял Генриха под руку.

— Помни, ты — мой друг, — сказал он князю по пути во дворец, — и нынче вечером, надеюсь, ты мне окажешь одну услугу.

В королевских покоях горело множество лучин, в каминах громко трещали дрова, повсюду толпились рыцари в парадных одеждах, но без шлемов и без оружия. Сестры короля красовались в самых пышных своих нарядах, в сверкающих ожерельях; на Агнессе была особенно роскошная шуба из дорогих русских мехов, крытая константинопольским пурпуром, — досталась она ей от свекрови, Сбыславы. Барбаросса и Генрих прошли по боковым переходам в залу рядом с опочивальней Конрада. Народу здесь теперь было больше. Посередине стояли слуги, держа на устланных пурпуром носилках два аравийских ларца из резной кости. Оба ларца были одинаковы по величине, но на одном был приделан сверху золотой орел. Виллибальд, очень встревоженный, стоял за своим столом. Один Райнальд все так же прохаживался по зале; правда, его вышитое блио теперь прикрывал красный плащ. Маркварта не было видно должно быть, правил службу.

Виллибальд бросился навстречу Фридриху.

— Что это все означает? — громким шепотом спросил он. — Что тут будет?

— Сейчас увидишь, — ответил Барбаросса.

В залу вошли десятка полтора воинов с факелами и окружили слуг, державших ларцы. Медленно растворились двери королевской опочивальни, на пороге появился дряхлый, седой, как лунь, архиепископ майнцский Генрих. Он махнул рукой, и все, кто был в зале, выстроившись в чинную процессию, направились к королевской спальне. Фридрих шел впереди, — но теперь в его одиночестве Генриху чудились величие и сила, — за ним шествовали епископ фрейзингенский и князь сандомирский, далее четыре сестры, сиявшие в золоте, как иконы; Агнесса вела маленького Фридриха, похожего на золотую куклу. Затем шла Рихенца в королевском облачении и красавица Аделаида. Затем воины с факелами и слуги с ларцами. Затем епископы Эбергард Бамбергский и Конрад из Пассау, аббаты Адам из Эвре, Адам из Лангра и Рапот из Гейльбронна, затем дворяне и князья, но их было немного — вечно недовольные саксонцы и баварцы сидели, как медведи, в своих берлогах, а Бабенберги охраняли марку от набегов. Замыкало процессию духовенство, среди которого шли Райнальд и Виллибальд.

Королевская опочивальня преобразилась: к потолку посредине был, по византийскому обычаю, подвешен большой медный круг, в котором горели размещенные рядами лучины, — свет был такой яркий, будто в солнечный день. На камине целыми охапками стояли зажженные свечи, от них сильно пахло воском. Королевское ложе сдвинули в угол, а кесарь в длинной рыцарской тунике и пурпурном плаще сидел у камина в кресле. На голове у него сиял золотой венец с крестом впереди, лицо было белее мела, взгляд мутен. Всех поразило, что он еще нашел в себе силы надеть облачение. Четверо рыцарей держали над креслом красный балдахин с вышитыми на нем орлами и замками Штауфенов; впереди стояли сын Владислава и Агнессы Болеслав Высокий и почти такой же рослый бургграф нюренбергский, муж Берты; позади — Конрад фон Дахау и Гергард фон Вертгейм.

Епископы Эбергард и Конрад приблизились к королю и надели на него священнические ризы, символ небесного посланничества германских императоров. Тяжелая золотая парча, подобно фону византийских мозаик, оттеняла бледность его лица.

По знаку Фридриха слуги поставили позади кесаря оба ларца и отошли в сторону. Агнесса подтолкнула маленького Фридриха к отцу, но Барбаросса придержал его, взяв за ручку. Все опустились на колени: из бокового алькова вышел Маркварт со святыми дарами. За ним старуха монахиня несла на шнурке медную доску, ударяя по ней молоточком; при каждом ударе раздавался протяжный, гулкий звук — обычай этот был привезен кесарем из Иерусалима. За монахиней шли церковные мальчики, размахивая кадилами — густое облако ладанного дыма вмиг заволокло Конрада. Ослепительный свет, сияющая золотом парча, звуки гонга — все это создавало торжественное настроение. Генрих пристально всматривался в бледное лицо кесаря; на фоне золотой парчи оно казалось ему белее облатки, которую нес в руке Маркварт.

Кесарь принял причастие сидя. Небывалым величием дышал весь его облик, сила духа победила немощи телесные! Никто бы не узнал в нем то жалкое существо, которое всего несколько часов назад корчилось от озноба под медвежьими мехами. И в тот миг, когда Конрад вкушал плоть Христову, он показался Генриху небожителем, восседающим на престоле в сиянии славы, истинным владыкой мира.

Когда кесарь причастился, Маркварт и монахиня с гонгом отошли в сторону. Конрад указал рукой на епископа Генриха и уверенным, звучным голосом произнес:

— Епископ Генрих сообщит вам мою волю.

Епископ, опираясь на зеленый пастырский посох с голубкой наверху, сделал шаг вперед.

— Конрад Третий, — возгласил он, — милостью божьей король германский, император западной части света, владыка и повелитель Германии, Италии, Галлии и Славонии, готовясь вскоре предстать пред лицом того, кто послал его вершить закон над градом и миром, просит дворян Германского королевства, дабы после его кончины они, минуя его малолетнего сына, избрали королем германским Фридриха, герцога швабского, на благо всем подданным и на благо империи. И в подтверждение своей воли он вручает оному герцогу Фридриху во владение и распоряжение отныне и впредь императорские регалии.

— Да будет так! Аминь! — громко проговорил кесарь.

Присутствующие опешили — так неожиданны были эти слова. Но слуги уже открыли аравийские ларцы, и Маркварт, став позади кесаря, подал ему округлый черный предмет, казавшийся неуместным среди всего этого блеска и великолепия. Фридрих Швабский опустился перед кесарем на колени, Райнальд притянул к себе Фридриха Ротенбургского, который снова начал плакать, и прикрыл его полой плаща. Кесарь благоговейно взял корону обеими руками за державу — видно было, что он напрягает последние силы, — и положил ее на ладони Барбароссы. С минуту железный этот обруч, казалось, соединял умирающего государя и его преемника, потом руки Конрада опустились, корона осталась у Барбароссы. Все облегченно вздохнули, как при возношении святых даров, и склонились в земном поклоне.

Кесарь протянул руку назад, взял у Маркварта копье, сделанное по образцу копья святого Маврикия; некогда Оттон III оставил его в Гнезно Болеславу, которого прочил своим соправителем в Европе. Фридрих обернулся к Райнальду, хотел дать ему подержать корону, но тот был занят плачущим малышом. Оглянувшись вокруг, Барбаросса заметил рядом с собой коленопреклоненного Генриха Сандомирского и передал корону ему. У Генриха замерло сердце, когда он ощутил в своих руках холодный металл. Венец германских государей задрожал в руке польского князя.

Копье Барбаросса передал своему дяде, Оттону Фрейзингенскому. Но у кесаря уже не было сил взять у Маркварта остальные регалии, он только сокрушенно покачал головой. Тогда дряхлый епископ майнцский поднес ему для лобызания коронационный крест, усыпанный драгоценными камнями и содержавший внутри святые мощи. Фридрих поднялся на ноги, подвинул к кесарю своего маленького кузена. Ребенок тихо и жалобно плакал. Кесарь с глубокой скорбью возложил руки на его голову, которую лишил короны вместо того, чтобы увенчать ее, склонился к малышу и, нежно глядя на него, спросил:

— Ну, чего ты? Чего?

Потом благословил сына, осенив крестным знамением его лобик, и в изнеможении откинулся на спинку кресла. Райнальд снова взял ребенка на руки.

Все поспешили перейти в соседнюю, архивную, залу — не терпелось потолковать о таком неожиданном событии. Когда Генрих вошел в канцелярию, Виллибальд с пеной у рта наскакивал на Маркварта, на епископа майнцского и Райнальда Дассельского.

— Это незаконно, — кричал он, — незаконно? Противно всем установлениям божеским и человеческим. Государем должен был стать Фридрих Ротенбургский!

Те упорно отмалчивались — пусть себе кричит сколько хочет. Видимо, они были очень довольны решением кесаря.

Из королевской опочивальни стремительно вышел Барбаросса. Вслед за ним вынесли оттуда ларцы с регалиями и переносной алтарь герцога Тассиля Баварского — священную имперскую реликвию. Генрих с изумлением посмотрел на своего друга — в лице Фридриха появилась надменность, даже двигался он теперь по-иному, более степенно, уверенно, величаво.

— Просьба моя вот какая, — обратился он к Генриху. — Побудь, пожалуйста, в этой зале с твоими слугами, я здесь оставлю священные регалии. Мне сейчас надо идти на совет. Пока не решим, что делать дальше, пусть корона побудет под твоей охраной, братец.

Барбаросса затем увел с собой высших сановников: Виллибальда, Райнальда — Маркварт почему-то не пошел. В этой, похожей на овин, зале, слуги поставили посредине аравийские ларцы и выстроились по обе стороны дверей. Генриху подали кресло и скамеечку для молитвы. Он сел. Тэли и Герхо, подойдя к нему, преклонили одно колено, потом стали позади кресла. Наступила тишина, только слышно было, как трещат дрова в камине и попыхивают свечи, оставленные Виллибальдом на канцлерском столе. Вскоре они догорели, и зала погрузилась в полумрак.

Перед Генрихом смутно белели в темноте ларцы с резными завитушками. В них покоились атрибуты высшей земной власти: корона, скипетр, держава, копье, священные останки королей-мучеников и кусочек святого древа, вправленный в золотой крест. Рядом с ларцами лежал коронационный меч в бархатном чехле. «Тот самый, — подумал Генрих, — который нес отец. О, позор!»

Отец нес меч перед Лотарем, а сын сторожит для Фридриха императорские регалии, символы власти, которой покорны, как сказал архиепископ, Италия, Германия, Галлия и Славония. Могуча длань кесаря, священно единство империи, но существует же и Польша, существуют Краков и Плоцк, Гнезно, Вроцлав и Галич. Чтобы не уснуть, Генрих принялся вспоминать все польские города да кто в каком городе правит; и вдруг ему подумалось, что тем, кто живет в стенах этих городов, и тем, кто обрабатывает поля в их окрестностях, никакого дела нет ни до кесарской короны, ни до того, что Славония покорна ей.

Фридрих, пожалуй, прав, когда говорит о единстве власти и о едином источнике законов. Но ведь и Евгений III, которому пришлось бежать из Рима, твердит то же самое — должен, мол, быть един пастырь и едино стадо. А меж тем Храбрый и Щедрый, Казимир и Кривоустый не слушали домыслов ученых мужей, радели о своих вотчинах, делали свое дело, расширяли свои владения, раздвигали их границы. Хороша императорская корона, но золотой венчик, что взят Генрихом из гроба и хранится у него, куда милее, ибо это свое, добытое усилиями и неустанной борьбой предков.

Упав на колени, Генрих начал молиться вслух. И тут только он заметил, что между ним и кесаревыми ларцами появились еще два человека — они тоже стоят на коленях. С удивлением посмотрел он на них: то были Лестно и Якса из Мехова. Лица у них усталые, измученные. Итак, они уже приехали, привезли ему людей.

И в этот миг Генрих дал великие обеты: прожить жизнь в чистоте, блюсти рыцарскую честь, поставить в Сандомире монастырь и храм, совершить паломничество в Святую землю. И за это просил он у господа корону Польши в сем мире и вечную — на небесах.