Все попытки отца Сурина обуздать силы тьмы ни к чему не привели. Его способ успокаивать мать настоятельницу действовал безотказно, но — на короткий срок. Бесы, словно разъяренные превосходством отца Сурика, возвращались с еще большей злобой, мучили сестер и мать Иоанну с удвоенной силой, заставляя их произносить мерзкие, кощунственные речи и сообщая их устами о мнимых и неправдоподобных, но чрезвычайно прискорбных событиях. Отец Сурин порой едва не падал от усталости. Его молитвы над матерью Иоанной длились по нескольку часов, иногда целый день. А ночью опять начинались дикие вопли, беготня по коридорам, призыванье ксендза Гарнеца; даже Запаличка, изгнанный ксендзом Соломоном в день отпущения грехов, возвратился в тело матери Иоанны. Его свойством было наделять мать Иоанну беспричинным, стихийным весельем. Она смеялась, хохотала по любому поводу, несла глупости, коверкала слова и, как говорил отец Сурин, за один такой час теряла больше, чем приобретала за целую неделю благочестивых размышлений. Наконец ксендз Сурин решил отменить публичные экзорцизмы и начать экзорцизмы с глазу на глаз. На чердаке монастырского здания была под самой крышей пустая каморка с двумя входами. Отец Сурин приказал разделить ее на две половины деревянной решеткой. Получилось что-то вроде малой трапезной. Мать Иоанна обычно находилась по одну сторону решетки, отец Сурин — по другую; на чердаке стояла полная тишина, и здесь они были ближе друг к другу. Отец Сурин пытался найти путь к душе матери Иоанны, а ей в этом уединенном месте легче было обрести спокойствие и, что еще важней, откровенность. Вначале ксендз Юзеф чувствовал в ней сопротивление и неприязнь — она закрывала свое сердце, не допуская до заключенных в нем тайн. Но сопротивление это после совместных молитв, совместного чтения псалтыри и требника смягчалось, почти исчезало. Через несколько дней таких молитв и бесед мать Иоанна вдруг начала говорить о себе. Поток признаний лился легко, был богат подробностями. Возможно, мать Иоанна даже слишком легко исповедовалась во всех своих мыслях и поступках, уж слишком складными были ее рассказы — и, вероятно, воспоминания были не вполне правдивы. Уже через час-другой такой непринужденной беседы, сменившей тяжкую борьбу с упорством, бесспорно, внушенным сатаною, отец Сурин догадался, что мать Иоанна, желая заинтересовать его своими переживаниями, преувеличивает, приукрашивает, сочиняет. Впрочем, мать Иоанна, чуть ли не с детства жившая в монастыре, мира не знала; беседуя с посетителями в приемной, она слышала разные мирские словечки и теперь повторяла их, не вполне понимая их смысл. Она говорила, что была грешна "сердечной привязанностью" к неким людям, что были у нее "страсти", но после расспросов выяснялось, что "привязанность" сводилась лишь к удовольствию от беседы, а "страсти" к невинному баловству, вроде приготовления в большом количестве варенья на меду или привычки укрываться периной. Казалось, мать Иоанна не знает разницы меде грехом смертным и простительным. Но немного спустя отец Сурин заметил, что мать Иоанна умышленно сбивает его с толку: сегодня она как бы подчеркивает слова "греховная привязанность", "страсти", чтобы его заинтриговать, вызвать его огорчение, а назавтра, после осторожных вопросов, он узнает, что значение этих страшных слов вполне безобидное. Так, к немалому своему прискорбию, отец Сурин понял, что и у этих мирных бесед в уединенной чердачной каморке есть сатанинская подоплека. Все, что ни говорила ему настоятельница, было наущением дьявола, желавшего убедить ксендза в мнимой ее невинности. Она хотела предстать перед ним святой, для которой поесть варенья, принесенного шляхтянкой из местечка, это мерзостный грех и падение. Заметил он также, что подлинной страстью матери Иоанны было стремление заинтересовать всех своей особой, стремление выделиться любой ценой. Потому она и твердила упорно, что бесы терзают ее сильней, чем всех прочих людыньских сестер.

Разум ему подсказывал, что эти беседы и аскетические упражнения (они совместно подвергали себя бичеванию) на пустынном чердаке столь же бессмысленны, как и публичные экзорцизмы в костеле, при стечении народа. Но прекратить их у него не хватало силы воли. Они как бы питали его душу святостью, приносили радость общения в высоких сферах духа — и для него самого значили очень много, ибо подавляли в нем черного паука, который непрестанно плел свои сети и в его душе. Хоть и страшно ему было думать о глубокой одержимости матери Иоанны, беседы на чердаке были для него источником радости.

Это наконец и остановило его. Немного спустя он прекратил и этот вид экзорцизмов. Он не замечал, чтобы беседы, наводившие мать Иоанну на путь совершенной молитвы, хоть в чем-либо уменьшали власть злого духа. Одержимость не исчезала. На день-другой он дал себе отдых, отчаяние владело его душою.

Остальные обитатели амбара нисколько ему не сочувствовали. Все четыре экзорциста скорее радовались его неудачам, хотя после первой его пробы выразили свое восхищение. Он избегал бесед с ними, но через стены слышал, что они часто сходятся вместе, преимущественно у ксендза Имбера, который, видно, припрятывал у себя не одну флягу. Он опасался, что беседы ксендзов чересчур циничны, и хотя догадывался, о чем они толкуют по вечерам, ему казалось, что их общество будет для него невыносимо.

В тяжкие минуты он обычно обращался к ксендзу Брыму, который в изгнании бесов не участвовал и держался на все монастырские дела довольно трезвых взглядов. Это был человек набожный и рассудительный.

Дня через два после прекращения благочестивых бесед с настоятельницей ксендз Сурин направился именно к нему. Как обычно, он застал ксендза Брыма у печки, старик забавлялся с маленькой Крысей, а Алюнь подбрасывал дрова в топку. Когда явился гость, Алюнь сразу же принес для него и хозяина две кружки подогретого пива, сметану и сыр.

Ксендза Юзефа всегда удивляло, что старик разрешает детям играть у себя в комнате, не приструнит их. Будь ксендз Брым помоложе, у его гостя, возможно, появились бы дурные мысли. Но отец Сурин вопросов не задавал, чтобы не показалось, будто он сомневается в добродетели приходского ксендза.

Однако в этот раз старик сам завел разговор о детях. Сняв Крысю с колен, он сказал:

— Ступай, ступай, детка. Алексий, забери ребенка на кухню!

Когда оба скрылись за дверью, ксендз Брым обратился к Сурину:

— Бедные дети! В них вся моя радость. Что с ними будет?

— Они сироты? — спросил Сурин.

— Мать жива. Она кухарка у пана Ожаровского.

— А отец?

— Как? Вы, ксендз капеллан, не знаете? Отца сожгли.

— А, — догадался Сурин, — стало быть, это дети Гарнеца?

— Разумеется. Какая участь их ждет? Дети ксендза… да еще колдуна…

— Вы верите, что у него были дурные намерения?

— Увы, да. В колдовство, пожалуй, не верю, но что намерения были дурные, не сомневаюсь.

Ксендз Сурин содрогнулся.

— Чернокнижник! Сожжен на костре! В нем сидел бес!

Ксендз Брым усмехнулся.

— Возможно, как в каждом из нас.

— Из нас? — встревожился Сурин.

— В ком бес побольше, в ком помельче. Вот и меня к этому сладкому пивку с сыром тоже, верно, какой-то бесенок толкает.

Отец Сурин возмутился:

— Вы, пан ксендз, шутите с такими страшными вещами.

— Боже упаси, вовсе не шучу, — весело вскричал старик, отхлебнув пива. — Но ведь если зло существует, оно может быть большим или меньшим. Есть большой бес, Бегемот, тот, что орудует в великих преступниках, и бес помельче, — может, назовем его "Пивко"? — который подсовывает нам маленькие удовольствия.

Отец Сурин отрицательно качнул головой.

— О нет, отче, нет. Когда сатана вселяется в человека, то завладевает им всем, становится его второй натурой. Да что я говорю "второй"? Первой! Становится этим человеком. Душой его души. О, как это чудовищно!

И он закрыл лицо руками.

Приходский ксендз поглядел на него внимательно, хоть и уголком глаз. Потом искривил рот скобкой, будто говоря: "Дело пропащее!"

— Ксендз провинциал, — прервал он наконец молчание, — прислал мне с одним путником письмо. Пишет, что через несколько недель приедет сюда.

Ксендз Сурин опустил руки и с испугом взглянул на собеседника.

— А я здесь так одинок и ничего не успел, — прошептал он.

— Что поделаешь! Воля божья!

— Но если бог это допускает…

— Тес! — приложил старик палец к губам. — Тсс! Не богохульствуй. Ты близок к богохульству.

Ксендз Сурин снова прикрыл лицо руками и в отчаянии застонал:

— Что мне делать? Что мне делать?

Старик усмехнулся.

— Прежде всего выпить это пиво. Подкрепиться. Ты, ксендз капеллан, истощал тут у нас от своих терзаний. А потом, когда уйдешь от меня, отправляйся-ка в дальнюю прогулку по дороге на Смоленск, в лес. Погляди на белый свет. Теперь, конечно, осень, но каждая пора имеет свою прелесть. В лесу теперь грибов много… Вот намедни мы с Алюнем целую корзинку принесли, и нынче, в пост, было у нас отменное грибное блюдо…

— Грибы, — недоверчиво произнес ксендз Сурин, будто сомневаясь, что на свете существует такое.

— Не огорчайся, — продолжал отец Брым, — не огорчайся. Есть тут у нас один цадик — еврейский праведник, — так он всегда говорит: "Не отворяй огорчению дверь, оно само войдет через окно…"

Ксендз Сурин отнял руки от лица и снова покачал головой.

— Ах, это ужасно! Глядеть на такие страдания! Как мучаются эти женщины! И зачем? Да еще эти публичные экзорцизмы, народ собирается, будто на зрелище…

Ксендз Брым вздохнул.

— Да, верно, — молвил он. — Я сам не раз об этом думал. Эти бабы… прошу прощения, эти девицы такие прыткие, прямо как акробатки. Все глазеют на них, будто это театр короля Владислава . Го-го-го! Ха-ха-ха! И задают дурацкие вопросы… Ты, кажется, начал с матерью Иоанной беседы наедине? — после минутной паузы спросил он с явным подозрением.

— Я полагаю, — просто ответил ксендз Сурин, — что вот так, наедине, можно влить в сосуд этот больше любви, больше надежды. Легче изгнать постыдную гордыню, что в ней угнездилась. А что это за цадик? — заключил он вопросом.

— Да живет здесь такой, — отвечал старый ксендз. — Евреи к нему приезжают из самого Вильно и Витебска. Человек даже не очень старый, звать его реб Ише из Заблудова. Мудрый, говорят, человек. Весь талмуд на память знает, как и все они.

— Реб Ише из Заблудова, — задумчиво повторил ксендз Сурин.

— Ступай, ступай, отче, — сказал старик, наблюдая за глазами капеллана, которые блуждали в пространстве, словно не находя, на чем остановиться. Прогуляйся. Денек нынче погожий, дождя нет. Погляди на местечко.

Ксендз Сурин поднялся и обнял старика.

— А жаль, что ты пива не выпил, — сказал ксендз Брым с глубоким огорчением.

— Спасибо, не хочется, — грустно улыбнулся ксендз Сурин и вышел.

В сенях он наткнулся на Крысю; стоя посреди сеней, с большой лейкой в руках, она кричала: "Гу-гу!"

— Что ты делаешь? — спросил он у девочки.

— Волков пугаю, — ответила она. — Алюнь пошел на охоту.

И продолжала размахивать лейкой, стуча по ней кулачком и выкрикивая: "Гу-гу!"

Отец Сурин пожал плечами. Он этой забавы не понимал. Впрочем, подумал он, в этом стращанье волков, пожалуй, не меньше смысла, чем в их заклинаниях дьявола… Но тут же устрашился своей мысли. Пухлые щечки Крыси вызывали в нем нежность, как пухлые щечки ангелочков, порхающих пред богоматерью на образе в монастырском костеле. "Дети подобны ангелам, подумал он. — И кто же суть ангелы, как не дети божьи?" Быть может, в этих детских выкриках "гу-гу!" даже больше хвалы создателю…

Он вспомнил, что мать Иоанна показывала, как престолы и серафимы воздают хвалу Владыке сонмов, и от страха мороз пробежал у него по телу.

Он направился от приходского костела вниз — к речушке, за которой начиналась дорога в лес. Спустился к мосту, и там, на берегу, среди желтеющей листвы деревьев и совсем уже золотых кустов увидел Казюка. Сняв овчинную шапку, парень поздоровался.

— Слава Иисусу Христу!

— Что ты тут делаешь, Казюк? — спросил ксендз.

— Жду хозяина, он должен из Смоленска приехать. Хозяйка наказала.

— С товаром?

— Вроде так. А здесь, на мосту, не очень-то безопасно.

— Да ну?

— Так говорят. Я-то еще ни разу тут ничего такого не видал.

— А что у вас слышно? Хозяйка здорова?

— Здорова. Чего ей сделается.

— В праздник, верно, хорошо подработали?

— Хозяин-то, может, и подработал. А мне какая прибыль!

— Разве пан Хжонщевский да Володкович ничего тебе не дали?

— Где там! От пана Володковича дождешься! Плохой он человек.

Ксендз Сурин рассмеялся.

— Казюк, не осуждай!

— Ох, ваше преподобие, уж если я говорю, так это верно.

Тут Казюк вдруг шагнул к Сурину и, глядя ему прямо в лицо, решительно сказал:

— Он плохой человек, и не надо его слушать.

— Да я его не слушаю!

Ксендз Сурин оправдывался перед Казюком, словно перед старшим. Его самого это удивило.

— И не надо ни о чем просить, — продолжал парень.

— Ох, Казюк, чудной ты малый, — с раздражением в голосе сказал ксендз Сурин. — Чего это ты вздумал меня предостерегать!

Ксендзу этот разговор стал неприятен. Внезапно на другом конце моста послышалось громыханье — на бревенчатый настил въехала повозка.

— Хозяин едет, — сказал Казюк.

Повозка быстро приблизилась. Казюк подбежал к хозяину и вдруг остановился. В повозке, рядом с паном Янко, сидел Винцентий Володкович.

— Про волка сказ, а он тут как раз, — процедил Казюк и принялся помогать хозяину укладывать поплотнее тюки, чтобы мытникам у вертушки они были не так видны. Тем временем пан Володкович слез с повозки и стал бурно приветствовать ксендза.

— Как давно не видались! Как давно! — выкрикивал он, пытаясь поцеловать ксендза в плечо. — Вот чудеса-то! Когда ни приеду в Людынь, сразу встречаю ваше преподобие. Я ведь опять в Смоленске побывал! — орал он во все горло, будто ксендз Сурин находился за семь миль. — Добрый пан Хжонщевский взял меня к себе в карету, ехал я, как важный господин, а возвращаюсь вот в телеге, как последний батрак. Да так мне, по правде, и положено. А поверите ли, пан ксендз, — тут он поднял вверх грязный палец, — я чуть-чуть не стал придворным его высочества королевича. Но не беда — не удалось сегодня, удастся завтра…

Янко с Казюком поехали в местечко на телеге. Пан Володкович и ксендз пошли пешком. Ксендз махнул рукой на прогулку и на грибы, а почему — сам не понимал. Болтовня Володковича словно околдовала его. Он, пожалуй, был готов и в корчму с ним пойти.

— Верно, вы, пан ксендз, удивляетесь, — тараторил Володкович, — что опять видите меня в этом местечке?

Ксендз Сурин подумал, что ему и в голову не приходило удивляться. Володкович для него был как бы непременной принадлежностью Людыни, ее грязи и осенних ее туманов.

— А меня что-то тянет сюда, — продолжал Володкович. — Хозяйство свое забросил, век бы здесь жил. Брат там вместо меня землю пашет. А меня сюда ну как магнитом тянет.

Он залился частым, тихим смешком и толкнул ксендза в бок. Ксендз недовольно сдвинул брови, Володкович вмиг умолк.

— Дела, ваше преподобие, дела! — произнес он вдруг с серьезным видом. Ух, какие важные дела, ни мало ни много, казны его высочества королевича касающиеся.

Ксендз Сурин, сам не понимая отчего, задал Володковичу вопрос:

— Вы, пан Володкович, в Людыни столько раз бывали, так не знаете ли, где тут, говорят, цадик проживает? Реб Ише из Заблудова?

Володкович важно глянул на него.

— Реб Ише из Заблудова? Знаю. Его здесь все знают. Могу ваше преподобие к нему провести.

— А зачем мне к нему ходить? — удивился отец Сурин.

— Как знать, что может случиться? Вдруг понадобится вам спросить у цадика совета. Как знать? Они там и в бесах тоже смыслят. Думаете, нет? Этот цадик, он чудеса творит! Сдается мне, он тоже умеет дьявола изгонять!

Ксендз приостановился и испытующе глянул на спутника.

— Слушай, брат, — сказал он, — чепуху болтаешь!

— Не верите? Ей-богу! Не будь я Володкович. Истинно вам говорю, ваше преподобие! Ише умеет ихнего дьявола изгонять.

— Чьей же властью он это делает? — с внезапным отчаянием воскликнул ксендз Сурин.

— А я почем знаю? Откуда мне это знать? Изгоняет дьявола с помощью Вельзевула! Так говорят. К нему сюда со всех концов приезжают еврейки, одержимые бесами.

Так беседуя, они миновали вертушку, где мытники — видимо, благодушно настроенные — не проверили товаров трактирщика, взяли с него без долгих слов мыто и пропустили повозку. Теперь надо было идти в город, к приходскому костелу. На горе, в месте, где улица разветвлялась, — направо к костелу, прямо же ко второй вертушке и к монастырю, — стоял по левую руку большой кирпичный дом с аркадами, с высоким аттиком, построенный не по-здешнему.

Местные жители называли его "королевским домом" — здесь жил король Стефан , когда шел брать Смоленск. Теперь дом пришел в запустение, штукатурка на глухих стенах местами осыпалась — образовались как бы кровавые раны. Лепные украшения аттика местами обвалились, и в нишах, где некогда стояли статуи, виднелись только обломанные ноги, остатки разбитых фигур.

Пан Володкович оживился.

— Пан ксендз, — сказал он, — видите этот дом? Видите? Вот тут и живет реб Ише. Хотите, ваше преподобие, я вас к нему сейчас проведу. У реб Ише были кой-какие дела с паном Хжонщевским…

— С паном Хжонщевским? — переспросил ксендз, удивившись.

— Вот именно. Вы думаете, они сюда приезжали ради прекрасных глаз людыньских девиц?

— А что им тут надо было?

— Откуда я знаю! Вот недавно от евреев посол к папе ездил, может, об этом они толковали. А может, о чем другом. Ну как, пойдемте, ваше преподобие?

Они как раз поравнялись с "королевским домом". Володкович остановился, ксендз тоже. Безвольно и безнадежно смотрел он на тщедушного шляхтича, который стоял перед ним в потертом кунтуше, в облезлом кожухе, легонько приседая и притопывая, будто готовился к прыжку.

Ксендз Сурин чувствовал, что своей воли у него уже нет, что сила необоримая толкает его куда-то в область неведомого; он страшился, но чувствовал, что уже поддался ей.

— Что ж, пошли, — молвил он.

Свернув налево с дороги, по которой впереди ехала повозка, они прошли в широкий вход с открытыми настежь дубовыми дверями.