Кутузов

Ивченко Лидия Леонидовна

Глава тринадцатая

1812 ГОД

 

 

Назначение главнокомандующего

20 февраля 1812 года граф М. И. Голенищев-Кутузов отправил из Бухареста супруге письмо, из которого ясно, что его чувства уже доведены до отчаяния: «Не знаю, мой друг, как бы с тобою видеться. <…> Мне тошно, как я об вас и об внучатах вздумаю, многих и в лицо не знаю. Старость более всего требует домашнего утешения, а что я стар, то, право, чувствую. Детям благословение». Ту же самую мысль с уверенностью, что ратное поприще с честью завершено, он выразил в письме Екатерине Ильиничне от И марта 1812 года: «Ты, мой друг, пишешь об моем здоровии, то есть, что хвораю. Признаюсь, что в мои лета служба в поле тяжела, и не знаю, что делать. Впротчем, мне не удастся сделать и в десять лет такой кампании, как прошлая»1. И снова, при чтении этих строк, возникает чувство, что мы-то знаем о будущем больше, чем старый генерал: но Михаил Илларионович пока не подозревает, как он сам позже выразился, «по каким дорогам его судьба водить будет». Вопреки историографической традиции, видевшей в нем прежде всего ловкого царедворца, мы должны на основании документов констатировать факт, что генерал пока не то что до императорского двора, но до своего дома доехать не может. Он либо служит вдали от столицы, либо поправляет дела в своем имении, чтобы не пустить по миру семью, которую он разоряет своей же службой, сопряженной с бесконечными переездами. Поскольку адмирал П. В. Чичагов вручил ему рескрипт государя, загодя помеченный 9 апреля (как говорил Наполеон, «на известный случай»), то Кутузов понял, что его не ждали в Петербурге с обещанными «награждениями за знаменитые заслуги», потому что ему было известно, что Александр I уже выехал к армии на западную границу. В Северной столице тем временем «о графе Кутузове говорили различно: одни приписывали его смену внушениям графа Ланжерона, а другие жалобам какой-то тамошней знатной барыни». «Боюсь, допустят ли меня до Петербурга. Впрочем, кажется, что мне при армии делать нечего», — смиренно написал он жене, отправляясь в имение Горошки привычно пережидать немилость и опалу, «оттерпливаться», как написал их общий с Суворовым секретарь Е. Б. Фукс, до следующей надобности, масштаба которой он не представлял. Там, в Горошках, он и узнал о вторжении наполеоновских войск в Россию и об отступлении русской армии.

Как опытный музыкант ловит на слух фальшивую ноту, так и он по молчанию газет и доходящим до него известиям догадался, что наши дела, как говорили военные, «не розовые». Забыв о болезнях и забросив хозяйство, он отправился в Петербург, чтобы предложить свои услуги «по дипломатической части». По-другому человек его воспитания, да и по всему тому, что мы о нем уже знаем, поступить и не мог: государь и Отечество были в опасности. Граф А. А. Аракчеев, отбывший в армию с Александром Павловичем, в середине июня получил письмо от своего приятеля: «Вчера приехал сюда граф М. И. Кутузов. Родные его на руках носят, а посторонние, уважая заслуженных людей, рады, что он будет жить здесь»2. Заметим, что это благожелательное по отношению к генералу письмо направлено самому близкому к императору человеку, который, очевидно, с самого начала не одобрял назначений на посты главнокомандующих людей из «котерии» государя: М. Б. Барклая де Толли и П. В. Чичагова. Приезд генерала действительно обрадовал жителей Северной столицы, взволнованных приближением неприятеля к Пскову. В отсутствие Александра, 12 июля, Комитет министров поручил полководцу возглавить Нарвский корпус для защиты Петербурга со стороны Пскова и Нарвы. Государь, находившийся в это время в Москве, одобрил это назначение, вновь возвращавшее Кутузова на военную стезю: «Михайло Ларивонович! Настоящие обстоятельства делают нужным составление корпуса для защиты Петербурга. Я вверяю оный вам. Воинские Ваши достоинства и долговременная опытность Ваша дают мне полную надежду, что Вы совершенно оправдаете сей новый опыт Моей доверенности к Вам»3. Вскоре Александр I узнал, что Дворянское собрание Московской губернии избрало Кутузова предводителем Московского ополчения. Михаил Илларионович не знал этой новости, пока 18 июля ему не сообщил ее генерал-адъютант граф Е. Ф. Комаровский, возвратившийся с государем из древней столицы. В тот день Кутузова призвали ко двору, чтобы сообщить об утверждении его в другой должности: Петербургское дворянское собрание также избрало полководца своим начальником. «Это было в Таврическом дворце, — вспоминал Комаровский, — я, увидевши сего славного генерала, подхожу к нему и говорю: „Стало быть, дворянство обеих столиц нарекло ваше высокопревосходительство своим защитником и отечества!“ <…> Когда он узнал о сем назначении, с полными слез глазами сказал: „Вот лучшая для меня награда в моей жизни!“ — и благодарил меня за сие известие»4. Принимая на себя защиту Петербурга, старый генерал искренно благодарил москвичей: «Господа, вы украсили мои седины!» В эти самые дни в доме Логина Ивановича Голенищева-Кутузова генералу представили молодого человека, выпускника Геттингенского университета, недавно вернувшегося из-за границы. Это был знаменитый впоследствии историк, составивший описание всех войн эпохи Александра I, — Александр Иванович Михайловский-Данилевский: со времени формирования Петербургского ополчения до самой смерти М. И. Кутузова он состоял при нем. «Глядя на него, когда он с важностию заседал в Казенной палате и комитетах ополчения и входил во все подробности формирования бородатых воинов, — вспоминал А. И. Михайловский-Данилевский, — можно было подумать, что он никогда не стоял на высоких ступенях почестей и славы, не бывал послом Екатерины и Павла, не предводительствовал армиями <…>»5. Однако в обществе судили об этом несколько иначе: «Чувствую токмо и про себя разумею, что граф Гол.[енищев]-Кутузов здесь. Опять повторяю мольбу: продли токмо Бог жизнь его и здравие! <…> Если не последует по высочайшей воле полезнейшего для него, а, следовательно, и для России назначения, то накажет праведный и всемогущий судия тех, кто отъемлют у нас избавителя». 29 июля последовал указ Александра Правительствующему сенату о возведении Кутузова «с потомством Его в княжеское Всероссийской Империи достоинство, присвояя к оному титул Светлости»6. «Кутузова сделали светлейшим; да могли ли его сделать лучезарнее его деяний? Публика лучше бы желала видеть его с титулом генералиссимуса. Все уверены, когда он примет главное начальство над армиями, так всякая позиция очутится для русского солдата превосходною. Продлят долее козни: так и Бог от нас отступится»7, — рассуждал петербургский почтовый чиновник И. П. Оденталь в письме своему приятелю. «Кутузов вообще в большом фаворе у здешнего общества и в Москве», — с некоторым неудовольствием отмечал император. Ему тогда было очень нелегко, что явствует из письма сестре великой княгине Екатерине Павловне: «<…>Я пожертвовал для пользы моим самолюбием, оставив армию, где полагали, что я приношу вред, снимая с генералов ответственность, что я не внушаю войскам никакого доверия и поставленными мне в вину поражениями делаю их еще более прискорбными, чем те, которые приписали бы генералам»8. Государя действительно довольно безапелляционно выставили из армии, которая продолжала отступать вглубь России. Он уединился во дворце на Каменном острове в ожидании новостей. Пусть Александр и не был великим стратегом, но он чувствовал, что, вопреки всем его трудам и надеждам, ни военный министр М. Б. Барклай де Толли, ни военный советник прусский генерал К. Ю. Фуль с его планом «эксцентричного» движения армий не соответствовали его ожиданиям.

Накануне войны бывший маршал Наполеона, ставший в 1811 году наследным принцем Швеции, Ж. Б. Бернадот настойчиво советовал Александру «не давать большого генерального сражения, но маневрировать, отступать, затягивать войну надолго; таков должен быть способ действий против французов. Если война продолжится два года, то я обещаю, что они будут побеждены. <…> Наполеон находится уже в крайне затруднительном положении; все средства его истощены; он не может вести войну в продолжении двух лет; у него не будет ни денег, ни людей, ни лошадей, и в это время, чем далее он углубится в Россию, тем будет для него хуже»9. Действительно, между Наполеоном и его маршалами были непростые отношения, если один из них предлагал царю: «Пусть главною целью казаков будет проникнуть в неприятельскую главную квартиру и даже захватить самого Наполеона. Вообще пусть они стараются разрушить все в тылу неприятельской армии. Французский солдат дерется хорошо, но если он узнает, что у него отнимают солому и лекарство, он падает духом; не берите пленных, кроме офицеров (выделено мной. — Л. И.). Но мы должны действовать политикою еще более, нежели войсками, и когда войска сделают один шаг, политика должна сделать три»10. Советы Бернадота, последовательного сторонника «стратегии измора», были основательны (правда, французский историк А. Вандаль заметил, что ему «становится холодно при мысли, что это написал француз»). Государю импонировало мнение нового союзника. Переписка Александра с Бернадотом свидетельствовала, по словам А. Н. Попова, что «он не смотрел на него как на орудие, очень полезное в данное время, но которое впоследствии можно бросить по ненадобности: он выражал чувство искренней дружбы»11. Этому не следует удивляться: письма союзников убеждают в том, что эти два человека нашли друг друга: их взгляды на события совершенно совпадали, так же как и лексика, с помощью которой они их выражали. «Надо образовать большую силу в защиту блага человечества», — предложил наследный принц Швеции нашему государю. Александр явно решил следовать его советам, однако возникала большая проблема: в течение этих двух лет ему надо было продержаться на троне и найти военачальника, который взял бы на себя тяжкий крест. Прежде всего, он должен был обладать значительным авторитетом. Александр I обратился с предложением возглавить русскую армию к генералу сэру Артуру Уэллсли, герцогу Веллингтону, который в то время был чрезвычайно занят кампанией на Пиренеях и также добился грандиозного успеха над французами посредством «стратегии измора». «<…> Я не вынес большого удовлетворения и от того немногого, что выказал в моем присутствии Барклай», — признавался император. «Умственно убогий» — так неутешительно отозвался К. Клаузевиц о способностях М. Б. Барклая де Толли, принявшего на себя после отъезда Александра I обязанности главнокомандующего. В конце 1812 года, когда война в России шла к победоносному завершению, М. Б. Барклай де Толли создал и выпустил в публику в рукописном виде целый цикл «Оправдательных писем» на имя императора Александра, утверждая, что отступление русских армий от западных границ производилось в соответствии с тщательно продуманным планом. Но синхронные источники упрямо опровергают поздние «Оправдания» Барклая, справедливо отнесенные А. Г. Тартаковским к жанру мемуаров.

В конце июля армия гневным голосом князя П. И. Багратиона требовала назначения общего главнокомандующего, в соответствии с «порядком, приличествующим благоустроенному войску». Ученик Суворова, чья звезда ярко вспыхнула на европейском небосклоне со времен Итальянского и Швейцарского походов 1799 года, обладал «почти баснословной популярностью» (А. И. Михайловский-Данилевский) и говорил от лица своих соратников, которые к тому времени фактически вышли из подчинения Барклая. Отношение императора Александра к князю Багратиону некоторым образом напоминало его отношение к Кутузову: с легкой руки государя с именем князя Багратиона был соединен эпитет «невежественный», подобно тому как в адрес Кутузова он постоянно употреблял эпитет «лживый». Обоих император хотел удалить от командования армиями в 1812 году: он упрямо выдвигал на посты главнокомандующих близких ему по духу людей (графа H. M. Каменского, М. Б. Барклая де Толли, П. В. Чичагова), которые неизменно терпели крах. Первым среди них оказался граф Н. М. Каменский, потерпевший жестокий разгром под Рущуком; лишь его преждевременная кончина привела к тому, что в командование Подольской, а после 2-й Западной армией вступил князь П. И. Багратион, который немедленно стал протестовать против опасного размещения трех русских армий вплотную к западной границе. Он указывал на несомненное обстоятельство: неприятелю в значительных силах достаточно просто пересечь границу, чтобы отрезать его армию от 1-й Западной армии М. Б. Барклая де Толли. Мнение «невежественного» генерала, естественно, игнорировалось в Главном штабе 1-й Западной армии, при которой находился император. События же развернулись именно так, как и предсказывал князь Багратион: нашим войскам пришлось достигать соединения ценой огромных усилий. Именно эту задачу они и выполняли на протяжении первого месяца войны, а отнюдь не заманивали за собой неприятеля согласно глубоко продуманному плану, как утверждал потом М. Б. Барклай де Толли. Барклаю можно было бы поверить, если бы после перехода неприятеля через Неман князь Багратион получил приказ об отступлении, как это сделала 1-я армия. Напротив, «Второй Главнокомандующий», как подметили военные историки конца XIX — начала XX века Н. А. Окунев, А. П. Скугаревский, Омельянович, М. А. Иностранцев, был полностью дезориентирован, получив приказ, по его же образному выражению, «бить неприятельский тыл и фланг какой-то», то есть вести наступательные действия. Только благодаря выдающимся военным способностям, которые отмечал в нем Суворов, гражданскому мужеству и, наконец, здравому смыслу этот «неуч» спас свою армию. Если бы князь Багратион не совершил этого подвига, Барклаю де Толли лучше было бы не вспоминать о «скифском» плане, утешаясь своей прозорливостью. Этой легенде не было бы места в историографии. Не случайно фельдмаршал И. Ф. Паскевич, командовавший в 1812 году дивизией, с благоговением вспоминал о своем бывшем начальнике: «Кн. Багратион только необыкновенными переходами, возможными с одними русскими войсками, спас армию и даже не был расстроен. Но на подобные необыкновенные случаи не должно рассчитывать, ни принимать их за правило»12. А. И. Михайловский-Данилевский рассуждал в том же ключе: «Успех прикрыл все наши ошибки и столько искупительных подвигов, столько самопожертвования, столько жертв было нами учинено, что ошибки простит нам потомство»13. Удивительно то, что в «синхронной» переписке с императором Барклай далеко не сразу стал оправдывать свои действия численным превосходством неприятеля. Биографы Барклая почему-то традиционно избегают давать откровенную оценку его беспомощным маневрам под Смоленском, где он, по словам Александра I, «как нарочно делал одну глупость за другой», едва не уничтожив плоды соединения армий, достигнутого, по его словам, «с большим искусством», а на наш взгляд, с большим трудом. Положение, кстати, снова спас князь Багратион, фактически вышедший из повиновения Барклаю, которому добровольно подчинился после соединения армий. Необходимость соединения, ошибки князя Багратиона, пассивность графа Тормасова — вот причины, предопределившие отступление, которые называл Барклай в переписке с императором в начальный период войны. И всё… Упреки в адрес сослуживцев — главное содержание писем Барклая государю. В ряде документов он вообще выглядит убежденным сторонником генерального сражения, объяснив в рапорте М. И. Кутузову причину отступления от Витебска опять же промахами князя Багратиона: «Трехсуточное сражение под Витебском, конечно, уже известно Вашей Светлости: оно окончилось бы генеральным сражением, когда в самое то время не получил бы я известие от кн. Багратиона о неудачном предприятии на Могилев…»14 Заметим, что Барклай почему-то не поделился своим замечательным планом с М. И. Кутузовым, и среди исследователей бытует мнение, что это произошло из-за психологической подавленности, что, на наш взгляд, свидетельствовало бы о полной безответственности. По-видимому, Александр I надеялся, что «неприятельские силы разобьются о позиции на Двине»15, да и Бернадот полагал, что «главное поприще войны будет между Вислой и Неманом», а Барклай де Толли, судя по всему, во всем полагался на Александра I. По поводу отъезда царя из армии H. M. Лонгинов сообщал графу С. Р. Воронцову: «Государь потерял голову и узнал, что война не есть его ремесло, но все не переставал во все входить и всему мешать. Граф Аракчеев уговорил его ехать в Багратионову армию с собою. Лишь коляски тронулись с места, он велел ехать в Смоленск, а не в Витебск и объявил ему, что ему должно ехать в Смоленск и Москву учредить новые силы, а что в армии присутствие его не только вредно, но даже опасно. Говорят, что Аракчеев взялся быть исполнителем общего желания всех генералов. <…> Ненависть в войске до того возросла, что если бы Государь не уехал, неизвестно, чем все сие кончилось бы»16. В этих невыгодных условиях Барклай лишился поддержки своего единственного покровителя и оказался предоставлен самому себе; «им более руководил естественный страх перед бесповоротным решением и тяжкая ответственность, чем ясные убеждения»17. Это мнение Клаузевица, находившегося в период отступления в 1-й Западной армии, нам представляется основательным. Не следует забывать, что Барклай был уверен, что Александр I скоро вернется к армии. Сам император полагал, что так оно и будет. Это подтверждает его письмо великой княгине Екатерине Павловне18. Назначение М. И. Кутузова, состоявшееся против воли государя, явилось полной неожиданностью и для императора, и для Барклая, и еще неизвестно, кто из них двоих был больше оскорблен и обескуражен. «Цари не ошибаются, по крайней мере, не могут сознаться в своих ошибках так, чтобы другие заметили их ошибку»19. На наш взгляд, прав был H. M. Логинов, представивший ситуацию, предшествовавшую избранию главнокомандующего, в следующих словах: «Когда дело идет о спасении государства, тут уже не до испробования дарований генералов. Барклаю немыслимо быть Главнокомандующим <…>»20.

5 августа в Санкт-Петербурге собрался Чрезвычайный комитет, «составленный по Высочайшему повелению», под председательством генерал-фельдмаршала графа Н. И. Салтыкова, чтобы положить конец «испробованию дарований». Высшие сановники Российской империи ознакомились как с официальными бумагами, так и с «партикулярными» (личными. — Л. И.) письмами, поступавшими из армии на имя государя. Вся переписка была представлена комитету доверенным лицом императора всесильным графом А. А. Аракчеевым. «Положение нынешних обстоятельств» опытные государственные деятели объясняли отсутствием «положительной единоначальной власти», вследствие чего они приступили к обсуждению кандидатур, подходящих на пост главнокомандующего всеми российскими армиями. На вопрос государя, «может ли выгодно далее продолжать команду генерал Барклай над армиею?», ответ был отрицательный. Любимец армии князь Петр Иванович Багратион, начавший службу при штабе светлейшего князя Г. А. Потёмкина-Таврического, затем вступивший в брак с родственницей царской фамилии фрейлиной графиней Е. П. Скавронской, с 1803 года являясь бессменным комендантом Павловска, резиденции вдовствующей императрицы Марии Федоровны, был в Петербурге человеком известным. Как отмечал Ермолов, он вовремя «сделал сильные связи у Двора» и «укрепил их обязательным обхождением», но над ним, с тех пор как генералом увлеклась любимая сестра царя великая княгиня Екатерина Павловна, также витала тень глубокой неприязни государя. К тому же члены комитета, судя по переписке того времени, сознательно избегали рассматривать кандидатуры военачальников, уже показавших себя в начальный период войны, который обществу представлялся довольно сомнительным. Генерал от инфантерии Дмитрий Сергеевич Дохтуров был, бесспорно, опытным военачальником, но не имел случая командовать армией и, по словам Ермолова, «не в тех войнах водил войска к победам». Кандидатура генерала от кавалерии графа Александра Петровича Тормасова, главнокомандующего 3-й Обсервационной армией, ровесника Дохтурова, была отвергнута из-за неприятных воспоминаний, связанных с его военными неудачами во время Польской кампании 1794 года. Затем, как ни странно, «всплыла» кандидатура бывшего генерал-губернатора Петербурга графа П. А. Палена, на счету которого был удачно произведенный дворцовый переворот 11 марта 1801 года, закончившийся гибелью Павла I и вступлением на престол Александра Павловича. Для командования армиями этого было явно недостаточно. К тому же сам граф Пален находился в ссылке, и вряд ли государю следовало о нем напоминать.

Серьезным претендентом на пост главнокомандующего оказался барон Леонтий Леонтьевич Беннигсен, «длинный Кассиус», как назвал его немецкий поэт В. Гёте также за причастность к «истории 11 марта». Приятель М. И. Кутузова оставался в строю, не только избежав опалы, но и достигнув новых высот на служебном поприще. Как мы помним, в 1806 году, самовольно приняв на себя функции главнокомандующего, он сыграл «вничью» с французами в сражении под Пултуском и был утвержден Александром I в высокой должности. В начале 1807 года в битве под Прейсиш-Эйлау Беннигсен вновь не дал себя разбить, заставив Наполеона «задуматься о непрочности людских деяний». Во время этого ожесточенного кровопролития французский император уже готов был признать себя побежденным, если бы Беннигсен внезапно сам не оставил поле боя (заметим, что в 1812 году для Кутузова подобного варианта при победоносном исходе битвы Беннигсен почему-то не допускал). Александр I оказывал генералу исключительные почести, постоянно вызывая недоумение у сардинского посла Жозефа де Местра: «Но все-таки мне непереносимо видеть человека, поднявшего руку на своего повелителя и пользующегося в обществе всеми правами. Император крестил у него сына, и я не встречал ни одного человека, которому пришло бы в голову подивиться сему; вот и попробуйте что-нибудь понять у них! Нет никогда, никогда!»21 С самого начала Отечественной войны Беннигсен находился при Главной квартире императора в качестве военного советника, в этой роли он остался и после отъезда государя. Барклай, уставший от его критики и интриг, настоял на отъезде генерала из армии. Поразительно, однако, что войска, выказывавшие недоверие «немцу» Барклаю, при отступлении из Дорогобужа «почти взбунтовались и громогласно требовали Бениксена (так в тексте. — Л. И.)»22, даже не имевшего русского подданства и почти не знавшего русского языка. Кстати, и князь Багратион тоже носил отнюдь не русскую фамилию, что не отражалось на его популярности в войсках. Аргумент, что в 1812 году иностранная фамилия будто бы помешала Барклаю де Толли возглавить армию («в русской войне с нерусской фамилией»), следует признать надуманным. Всё объяснялось тем, на что указывал Д. В.Давыдов: «Беннигсен <…> был также весьма замечателен по своему ласковому без кротости обращению, благородству речей и степенности, свойственной лишь вождю вождей могущественной армии». В войсках явно предпочитали «старосветский дух Беннигсена» холодной сдержанности Барклая, из чего явствовало, что власть над армией следовало вверить человеку из блистательной когорты военных деятелей XVIII века — самого «оптимистического века русской истории». Уступая войска нелюбимому им Кутузову, император вынужден был признать силу уходящего поколения, которое он неудачно и преждевременно попытался заменить «новыми людьми». Генерал-адъютант Александра I граф Е. Ф. Комаровский вспоминал: «Однажды я был дежурным при Государе на Каменном острове. Князь Горчаков <…> приезжает с докладом к Императору и говорит мне: — Ах, любезный друг, какую я имею ужасную комиссию к Государю! Я избран ходатаем от всего комитета г. г. министров просить Его Величество переменить Главнокомандующего армиею и, вместо Барклая, назначить Кутузова. Ты знаешь, как Государь жалует Барклая, и что сие — собственный выбор Его величества»23. «Публика желала этого назначения, я умываю руки», — сказал император. По мнению князя П. А. Вяземского, «как подобный отзыв не может показаться сух, странен и предосудителен, но не должно останавливаться на внешности его. Проникнув в смысл его внимательнее и глубже, отыщешь в этих словах чувство глубокой скорби и горечи. Когда был поставлен событиями вопрос „Быть или не быть России“, когда дело шло о государственной судьбе ее и, следовательно, о судьбе самого Александра, нельзя же предполагать в Государе и человеке бессознательное равнодушие и полное отсутствие чувства, врожденного в каждом, чувства сохранения. <…> Он превозмог в себе предубеждение и вверил ему судьбу России и свою судьбу, вверил единственно потому, что Россия веровала в Кутузова»24. На следующий день состоялась его встреча с Кутузовым. К сожалению, мы не знаем, как долго продолжалась прощальная аудиенция и о чем говорил тогда государь со своим подданным, но не могли же они расстаться молча? Со стороны императора это было бы совершенно безответственно. Начнем с того, что, согласно письму H. M. Лонгинова, это была уже не первая их встреча: «Вся публика кричала Кутузова послать. Кутузов был здесь и трактован как всякий офицер, несмотря на прошлую кампанию и мир с турками, коих даже и слова не сказано ему по приезде Государя, пока, наконец, он сам не стал требовать объяснения, дурно, хорошо ли он сделал, и что он желает знать мнение Государя. Тут и сторговались с ним выбрать княжеский титул или жене портрет! <…> Даже когда Отечество стало на краю гибели, Государь даже и не начинал говорить с ним про войну. Кутузов сам почел обязанностию говорить о том и доказал, что план (Фуля) был самый необдуманный и войска были расположены не по военным правилам, а более похожи на кордоны против чумы»25. Таким образом, Кутузов уже знал об оборонительной системе ведения войны, которая по плану (ни о каких других планах государь ему не говорил!!!) должна была завершиться на Двине. В этом убеждает и Записка Барклая де Толли об обороне западных границ от апреля 1810 года, где Западная Двина названа «навсегда конечным рубежом» отступления. Однако неприятель находился уже в Смоленской губернии. Здесь уместно обратить внимание на ошибку, которую допускали современники, а вслед за ними и историки. «Наконец, когда дело зашло и за Смоленск — нечего делать, надобно послать Кутузова, поправить то, что уже близко к разрушению», — возмущенно писал в письме графу С. Р. Воронцову H. M. Лонгинов. Вот что сообщал великой княгине Екатерине Павловне государь: «Когда Барклай, как нарочно, делал глупость за глупостью под Смоленском, мне не оставалось ничего иного, как уступить общему мнению — и я назначил Кутузова». Но, как правильно заметил А. Г. Тартаковский, Смоленск был сдан 6 августа, а рескрипт Кутузову датирован 8 августа, следовательно, государь принял решение о назначении Кутузова, еще не зная об исходе Смоленского сражения. В этой ситуации вопрос о защите Москвы, по-видимому, еще не приобрел актуальности, потому что ни государь, ни Кутузов не располагали сведениями о том, что после оставления города обе армии двинулись по прямой дороге к древней столице. Вероятно, Кутузов произнес фразу, которую повторил в тот вечер в гостях у своих родственников, «если застанет наши войска еще в Смоленске, то не впустит Наполеона в пределы России» (то есть далее Смоленска. — Л. И.), иными словами тема защиты Москвы в разговоре если и возникала, то весьма не конкретно. Впоследствии император, отвечая на одно из писем Барклая, апеллировал к его памяти, призывая вспомнить, сколько раз в разговорах допускалась вероятность сдачи Москвы и даже Петербурга. Возможность сдачи Петербурга (перед войной да и в начале боевых действий предполагалось, что ему угрожает большая опасность, чем Москве) обсуждалась в синхронной переписке с Ж. Б. Бернадотом. В этом же ключе эта тема могла возникнуть в разговоре с Кутузовым, который, вопреки всему, был очень конкретным человеком; он жил по пословице «давши слово — держись, не давши — крепись». Он был конкретен в 1805 году, когда обещал «я погребу кости в Венгрии», но именно в Венгрии после соединения сил. Он обещал разбить армию великого визиря в 1811 году, и он ее не только разбил, но уничтожил. После оставления Москвы он пообещал поселянам, с ужасом смотревшим на пламя московского пожара, «проломать» Наполеону голову (не победить в сражении, а именно «проломать голову», то есть, как говорится, «нанести увечье, не совместимое с жизнью»), что и выполнил. Теперь он обещал, что «неприятель не иначе вступит в Москву как по его мертвому трупу», но при условии, что он «застанет наши войска еще в Смоленске», а это условие было очень важным, и, судя по всему, император принял его к сведению, в противном случае он мог просто сместить Кутузова. Из разговора с государем полководец вынес определенное решение, что ставка сделана на затяжной характер войны и «сбережение армии».

Мы знаем, чем закончилась эта аудиенция. «Дело решено, — сказал Кутузов графу Е. Ф. Комаровскому, покидая резиденцию императора, — я назначен главнокомандующим, но, затворяя уже дверь кабинета <…> я воротился и сказал: „Mon maitre, je nai pas un son d'argent“. Государь пожаловал мне 10000 рублей». Скульптор-медальер Ф. П. Толстой вспоминал о последней встрече со Светлейшим в доме адмирала Л. И. Голенищева-Кутузова: «Говоря о своем отъезде на другой день в армию, он сказал, что если застанет наши войска еще в Смоленске, то не впустит Наполеона в пределы России. В последний вечер он сидел у Логина Ивановича недолго, но был очень весел, и когда пошли провожать его в переднюю, последние слова, сказанные им смеючись <…> были: „Я бы ничего так не желал, как обмануть Наполеона“»26. Смех старого полководца указывает на то, что он уже определился в своих намерениях: никаких генеральных сражений — все решит маневрирование.

Знаменитая французская писательница Ж. де Сталь стала свидетельницей последних приготовлений Кутузова к отъезду: «Это был старец весьма любезный в обращении; в его лице было много жизни, хотя он лишился одного глаза и получил много ран в продолжении пятидесяти лет военной службы. Глядя на него, я боялась, что он не в силе будет бороться с людьми суровыми и молодыми, устремившимися на Россию со всех концов Европы. Но русские, изнеженные царедворцы в Петербурге, в войсках становятся татарами, и мы видели на Суворове, что ни возраст, ни почести не могут ослабить их телесную и нравственную энергию. Растроганная, покинула я знаменитого полководца. Не знаю, обняла ли я победителя или мученика, но я видела, что он понимал величие подвига, возложенного на него. Перед ним стояла задача восстановить добродетели, насажденные христианством, защитить человеческое достоинство и его независимость; ему предстояло выхватить эти блага из когтей одного человека, ибо французы, немцы и итальянцы, следовавшие за ним, не повинны в преступлении его полчищ. Перед отъездом Кутузов отправился помолиться в церковь Казанской Божией Матери (Казанский собор в Санкт-Петербурге. — Л. И.), и весь народ, следовавший за ним, громко называл его спасителем России. Какие мгновения для простого смертного! Его годы не позволяли ему надеяться пережить труды похода; однако в жизни человека бывают минуты, когда он готов пожертвовать жизнью во имя духовных благ»27. Обратим внимание на выделенные в тексте слова, которые могут служить ключом к пониманию поведения полководца в тот период, когда Великая армия Наполеона уже превратилась в отступающие толпы беглецов. Русские генералы постоянно требовали от Кутузова сражений и сокрушения неприятеля, в рядах которого, однако, находились потенциальные союзники России, включая контингента из земель, бывших под скипетром родственников царской фамилии: вюртембержцы, баденцы, саксен-веймарцы. Более того, там были испанцы, которые согласно договору, подписанному в Великих Луках в июне 1812 года, не считались военнопленными: оказавшись в руках у русских, по окончании военных действий они удостоились аудиенции Александра I в Царском Селе и за счет России были отправлены на родину. Эти войска невозможно было вычленить из состава армии Наполеона в период наступления, но при отступлении уже приходилось принимать в расчет политику. Как говорится, «и когда войска сделают один шаг, политика должна сделать три».

13 августа тот же автор письма извещал московского адресата: «Светлейшего Кутузова, наконец, назначили Главнокомандующим всеми армиями, о чем вы уже должны быть известны. Третьего дня поутру около 11 часов отправился он чрез Новгород в Смоленск. Он взял с собою для письменных дел историка Суворова — Егор. Бор. Фукса. Государь изволил прислать ему дорожную карету и коляску»28. В письме от 16 августа И. П. Оденталь поведал о событии, предшествовавшем отъезду Михаила Илларионовича к войскам: «Вчерась обедал я вместе с бойким казанским (то есть Казанского собора. — Л. И.) протопопом. Он до слез тронул меня и всех присутствующих рассказом об отъезде Михаила Ларионовича! Будущий избавитель наш в дорожном экипаже в воскресенье пред самою обеднею при великом стечении народа приехал служить молебен в Казанский собор. Во все продолжение онаго стоял он на коленях; вся церковь с ним. Он заливался слезами, воздевая руки к Распорядителю судеб; вся церковь рыдала. По окончании молитвы всяк хотел подхватить русскую надежду под руки. Два протопопа собора воспользовались сим счастьем. Народ теснился вокруг почтенного старца, прикасался платья, умоляя его: „Отец наш! Останови лютого врага, низложи змия“. Несчастным считаю себя, что не зрел сего величественного и умилительного зрелища»29. Может быть, в эти дни среди тех, кто провожал полководца к войскам, находились и те, кто вспомнил предположение медика Массо, лечившего генерала в 1788 году: «Должно полагать, что судьба назначает Кутузова к чему-нибудь великому, ибо он остался жив после двух ран, смертельных по всем правилам медицинской науки». 11 августа генерал от инфантерии светлейший князь Михайло Ларионович Голенищев-Кутузов выехал из Санкт-Петербурга к армии. Он покидал свой дом на Гагаринской набережной, не подозревая, что никогда более ему не суждено будет сюда вернуться.

11 августа главнокомандующий сообщил с дороги генералу М. А. Милорадовичу: «Высочайшим Его Императорского Величества повелением всемилостивейше назначен я Главнокомандующим действующих армий, о чем извещая Ваше Высокопревосходительство, предлагаю впредь о всем у Вас произойти имеющем, относиться мне в Смоленск (выделено мной. — Л. И.), куда я сейчас отправляюсь»30. Но, приняв из рук встречного курьера пакет на имя государя и распечатав его с особого разрешения, Кутузов узнал о падении Смоленска. Произнесенная им фраза: «Ключ от Москвы взят» заключала в себе вполне конкретный смысл: для защиты Москвы требовались чрезвычайные меры. Неудивительно, что в донесении Александру I от 4 сентября, объясняя причины оставления Москвы неприятелю, Светлейший заметил: «Впрочем, Ваше Императорское Величество Всемилостивейше согласиться изволите, что последствия сии нераздельно связаны с потерей Смоленска и с тем расстроенным совершенно состоянием войск, в котором я оные застал». Слова задели самолюбие Барклая де Толли, и он горячо протестовал в письмах Александру I, увидев их напечатанными в «Северной почте», воспринимая как «помрачение чести целой армии». Некоторые склонны были видеть в этом неделикатную выходку в адрес Барклая, продиктованную стремлением Кутузова снять с себя ответственность за судьбу древней столицы. Но в основном современники воспринимали эту фразу иначе, нежели Барклай. В частности, Клаузевиц указывал на то, что под Смоленском у русского командования оставалась последняя возможность прибегнуть не к прямой, а к косвенной обороне Москвы. Он писал: «Если бы можно было предвидеть, с какой быстротой будет таять французская армия, то можно было бы наметить другой план, а именно: от Смоленска уже не держаться направления на Москву, а избрать какую-нибудь другую дорогу внутрь страны, например, на Калугу и Тулу»31. Но русские армии отступали к Москве. Вопреки возмущению Барклая, не желавшего признавать связь между оставлением Смоленска и потерей Москвы, военные советники императора придерживались иного мнения, о чем сообщил в письме от 13 сентября 1812 года секретарь императрицы H. M. Лонгинов: «Что до Москвы, знающие положение мест и войск, доказали, что, отдавши Смоленск, ее удерживать было бы безрассудно». И это было ясно не только высшему генералитету. «В Харькове, под конец ярмарки, получено печальное известие о взятии неприятелем Смоленска, — свидетельствовал современник. — Бывшие в то время в Харькове военные именно утверждали, что Москва не устоит, что, выключая Смоленска, нет до самой Москвы такой позиции, где бы можно было с выгодою противустоять неприятелю».

17 августа, прибыв к армии под проливным дождем, что само по себе уже являлось хорошей приметой, Кутузов приказал остановить карету перед первым же полком. Светлейший вылез из кареты и весело окликнул солдат сильным и властным голосом («громогласным», по свидетельству сослуживцев, он оставался до конца своих дней): «Боже! Кто бы мог меня уверить, что когда-либо враг наш мог сражаться на штыках с такими молодцами, как вы, братцы!» «Братцы» не долго вглядывались в седого, грузного генерала с иссеченным шрамами лицом и «кривого на один глаз». Громкое «ура!» грянуло навстречу главнокомандующему, сразу подарившему нижним чинам в честь радостного свидания 150 рублей из тех 10 тысяч, что были пожалованы ему государем. Солдаты живо сложили поговорку: «Приехал Кутузов бить французов!», которая передавалась от полка к полку. «Минута радости была неизъяснима: имя этого полководца произвело всеобщее воскресение духа в войсках, — вспоминал участник Бородинской битвы офицер-артиллерист И. Т. Родожицкий. — <…> Одним словом, с приездом в армию князя Кутузова, во время самого критического положения России, когда Провидение наводило на нее мрачный покров гибели, обнаружилось явно, сколь сильно было присутствие любимого полководца воскресить упадший дух русских как в войске, так и в народе. Что любовь войска к известному полководцу есть не мечта, а существенность, производящая чудеса, то показал всему свету незабвенный для славы России Суворов…» Впоследствии для многих сделалось очевидным, что судьба предоставила Кутузову «одну из самых блестящих ролей, какие можно встретить в истории», но кажется, что ко времени приезда в армию полководец не думал о «блеске» своей должности, а размышлял о тяжелой ответственности, которую на старости лет он взвалил на свои плечи.

Прежде всего, старый генерал прибыл из Петербурга в своего рода «генеральскую вольницу»: генералитет русской армии «указал на дверь» самому императору и «поставил на место» военного министра М. Б. Барклая де Толли, что уже указывало на необычность обстоятельств, при которых М. И. Кутузов вступал в должность. Неспроста государь осведомился у английского генерала, который прибыл к русской армии в качестве наблюдателя: «Полагает ли сэр Роберт Вильсон фельдмаршала Кутузова <…> способным восстановить субординацию?»32 На что генерал ответил, что главнокомандующий, «которого он встретил на пути к армии, в полной мере понимает настроение сей последней; что он счел своим долгом сообщить фельдмаршалу (в то время Кутузов еще не был фельдмаршалом. — Л. И.) ставшие известными ему сведения и что фельдмаршал заклинал его ничего не скрывать от Его Величества…»33. Как встретила Кутузова армия? К. Клаузевиц, мало расположенный к Кутузову, признавал: «…В целом, Кутузов представлял гораздо большую ценность, чем Барклай. Хитрость и рассудительность обычно не покидают человека даже в глубокой старости; и князь Кутузов сохранил эти качества, с помощью которых он значительно лучше охватывал ту обстановку, в которой сам находился, так и положение своего противника, чем то мог сделать Барклай с его ограниченным умственным кругозором. Он знал русских и умел с ними обращаться. С неслыханной смелостью смотрел он на себя как на победителя, возвещая повсюду близкую гибель неприятельской армии»34. Кто из современных авторов может упрекнуть полководца в том, что он нарушил слово? П. С. Пущин, служивший в лейб-гвардии Семеновском полку, оставил в Дневнике запись от 19 августа: «Князь Кутузов посетил наш лагерь. Нам доставило большое удовольствие это посещение. Призванный командовать действующей армией волей народа, почти против желания Государя, он пользовался всеобщим доверием»35. Офицер квартирмейстерской части H. H. Муравьев отозвался об этом назначении менее восторженно: «Сам я не могу об нем судить, но пишу о способностях его понаслышке от тех, которые его знали. Говорили, что он был упрямого нрава, неприятного и даже грубого; впрочем, что он умел в случае надобности обласкать, вселить к себе доверие и привязанность. Солдаты его действительно любили, ибо он умел обходиться с ними»36. Вот что писал в Дневнике Александр Чичерин, стремившийся к объективности, с максимализмом, свойственным юности: «Итак, прибыв к армии, Светлейший был встречен как спаситель. Дух армии сразу поднялся, и там, где Барклай не мог рассчитывать на свои войска, Кутузов с уверенностью полагался на храбрость солдат»37.

Однако в высшей военной иерархии назначение главнокомандующего было воспринято холодно. Сотрудники Кутузова в большей степени являлись его соперниками или, как выражался Ермолов, «совместниками». По понятиям того времени у каждого из них была веская причина и «значущий» шанс самому возглавить соединенные армии. Обстоятельства «конкурса главнокомандующих», где одержал победу Кутузов, став достоянием слухов, сделались известны и его сослуживцам. Багратион, в частности, ознаменовал приезд нового главнокомандующего откровенным письмом Ростопчину: «Хорош и сей гусь, который назван и князем и вождем!»38 «Неразгаданный Барклай», по мнению историков, снес отстранение от командования армиями с «молчаливым достоинством». Это заблуждение опровергается письмом самого Барклая Александру I от 24 августа 1812 года, в котором он не преминул поделиться своими суждениями о «государевых» рескриптах: «В первом из этих рескриптов я настолько несчастлив, что причислен к продажным и презренным людям…»39 Именно эти слухи распускал о Кутузове в Молдавской армии генерал А. Ф. Ланжерон, исполнявший до его прибытия на Дунай обязанности главнокомандующего и надеявшийся быть утвержденным в этой должности. До прибытия Светлейшего М. Б. Барклай де Толли, зная об отношении к Кутузову императора и об этих слухах, уже наносит запрещенный удар, позволявший заранее сделать вывод о том, что эти два военачальника вместе не уживутся. М. Б. Барклай де Толли, как человек с довольно ограниченными представлениями, никак не мог взять в толк, почему государь подчинил его, Барклая, человеку, прежде не входившему в их «котерию». Барклаю было о чем задуматься: при дворе он не был оригинален, и его отношение к Кутузову определялось отношением государя. Согласно их переписке, он допускал пренебрежение к старому генералу, карьеру которого считал завершенной. По этой причине Барклая страшно взволновало еще одно обстоятельство. Рескрипт о смещении Барклая с поста военного министра Александр I подписал лишь 24 августа. Но Чрезвычайный комитет, приняв 5 августа решение о назначении Кутузова, в тот же день заключил, «что в обоих случаях, естли бы Военный министр Барклай де Толли согласился остаться в действующей армии или возвратился бы в С.-Петербург, то все же следует уволить его от звания Военного министра»40. Кутузов, уезжая из Петербурга, знал о последнем абзаце постановления Чрезвычайного комитета и, очевидно, полагал, что в рескрипте на имя Барклая Александр I сообщил своему протеже не только о назначении Кутузова, но и об отставке с поста военного министра. Однако этого не произошло. В результате ко дню прибытия главнокомандующего Барклай продолжал считать себя военным министром, что явствует из его письма государю от 16 августа: «В качестве Главнокомандующего, подчиненного князю Кутузову, я знаю мои обязанности и в точности их исполняю. Однако же, мне еще неизвестно, в каких я буду находиться с ним отношениях в качестве военного министра»41. Эта ситуация дополнительно травмировала и без того находившегося в раздражении Барклая. Правда, у него осталось другое преимущество — доверительные отношения с императором, которому он писал о своих «совместниках» все, что заблагорассудится, не выбирая выражений, будь то Кутузов, Багратион или Беннигсен, который, по мнению Барклая, руководил войсками, «гордясь похищенной славой»42. Именно так «вождь несчастливый» оценил успехи Беннигсена в предыдущих войнах с Наполеоном. Кутузов, по словам Ермолова, «неодолимый ратоборец» на поприще интриг, решил тоже «взять свои меры». Учитывая близкие отношения Барклая с государем, Кутузов решил нейтрализовать влиятельного подчиненного, всячески подчеркивая свою показную радость по поводу возвращения в армию Беннигсена, высланного Барклаем накануне назначения Кутузова. Клаузевиц по этому поводу оставил интересное свидетельство: «Одновременно с князем Кутузовым в армию прибыл генерал от кавалерии Беннигсен, с тем чтобы занять место начальника штаба обеих армий. Надо полагать, что Беннигсен выхлопотал себе это назначение в Петербурге, так как понимал, что ни одной из двух армий ему в командование не дадут; а он хотел получить возможность при случае протиснуться на первое место, если бы здоровье старика Кутузова не выдержало. Мало-помалу он приобрел некоторое влияние; впрочем, старый князь не особенно поощрял Беннигсена, которому, по-видимому, не доверял. В армии это удивительное назначение произвело почти комическое впечатление»43. Сам Л. Л. Беннигсен в письме генералу А. Б. Фоку так изложил представление о собственной значимости: «Из честолюбия и отчасти из самолюбия, которое всегда должно быть присуще военному, мне было неприятно служить под начальством другого генерала, после того, как я командовал войсками против Наполеона и самых искусных его маршалов»44.

Противостояние Кутузов — Беннигсен осложнялось тем, что к последнему примыкал по давним служебным связям начальник Главного штаба 1-й армии А. П. Ермолов, поведение которого в сложившихся условиях справедливо охарактеризовал А. Н. Попов: «Такое положение Барклая и Беннигсена, естественно, не оставляло их одинокими соперниками и недоброжелателями князя Кутузова; но около них приютились еще многие и тем содействовали их влиянию только на войска <…> самым видным лицом из числа последних был начальник штаба 1-й армии генерал Ермолов». Барклай де Толли относился к своему подчиненному враждебно, сообщив императору: «…Начальник Главного моего штаба А. П. Ермолов, человек с достоинствами, но лживый и интригант, единственно из лести к некоторым вышеназванным особам и к Его Императорскому Высочеству и князю Багратиону совершенно согласовался с общим поведением»45. Приняв пост главнокомандующего, М. И. Кутузов оказался в довольно враждебной среде, среди людей прекрасно осведомленных о неприязни к нему государя. Последнее обстоятельство особенно осложняло его положение, поскольку означало, что каждый из его ближайших соратников надеялся на легкость его отстранения.

Кутузов должен был найти для себя опору в этой среде. Е. Ф. Комаровский рассказывал: «„Скажите мне, — продолжал он (Кутузов), — кто находится в Главной квартире Барклая из чиновников, занимающих место по штабу? Я никого не знаю“. — Я назвал ему всех, и когда он услышал, что обер-квартирмейстерскую должность отправляет барон Толь, он мне сказал: „Я этому очень рад, он мой воспитанник, он выпущен из первых кадетского корпуса, когда я им командовал“»46. Генерал-квартирмейстер 1-й армии полковник Карл Федорович Толь, который по воле главнокомандующего стал фактически выполнять ту же должность в Главном штабе соединенных армий, был офицером без сомнения способным, но не по чину властным. Последняя черта в его характере обострилась с назначением Кутузова, что, естественно, вызывало нарекания со стороны Беннигсена и Ермолова. Первый охарактеризовал свойства Толя в письме императору от 9 ноября 1812 года: «Несогласия и неприятности всякого рода, которые я испытываю, происходят от поведения полковника Толя, который считает себя оскорбленным, когда ему приходится действовать по моим указаниям»47. Беннигсену вторил Ермолов, мнения которого без преувеличения можно считать «сколком» мнений Беннигсена: «Полковник Толь, офицер отличных дарований, способный со временем оказать большие заслуги; но смирять надобно черезмерное его самолюбие, и начальник его не должен быть слабым, дабы он не сделался излишне сильным. Он, при полезных способностях, по роду служебных его занятий, соображение имеет быстрое, трудолюбив и деятелен; но столько привязан к своему мнению, что, иногда, вопреки здравому смыслу, не признает самых здравых возражений, отвергая возможность иметь не только превосходные способности, ниже допускает равные»48. Клаузевиц же отмечал, что до приезда Кутузова, при Барклае, «Толь пользовался репутацией самого образованного офицера», а прапорщик квартирмейстерской части при Бородине А. А. Щербинин, не опасаясь преувеличений, с восторгом впоследствии сообщал: «<…> Карл Федорович, как талант собственно военный, совершенно равнялся самому Наполеону. Это был маятник в часах правильного хода»49.

Зачем мы так подробно остановились на истории взаимоотношений М. И. Кутузова с остальными главными начальниками русской армии? Для того, чтобы читатель мог представить себе обстановку, в которой оказался Михаил Илларионович в 1812 году. Мог ли он доверять людям, которые его окружали? В сущности, о каждом из них можно было сказать словами Ермолова, относящимися к Толю: «…столько привязан к своему мнению, что, иногда, вопреки здравому смыслу, не признает самых здравых возражений». «Борьба за начальство есть неискоренимая причина раздора», — писал английский эмиссар в России генерал сэр Р. Т. Вильсон лорду Кэткарту вскоре после Бородина50. Реальная ситуация, на наш взгляд, была верно охарактеризована одним из самых серьезных исследователей рубежа XIX–XX столетий Б. М. Колюбакиным: «Сравнение власти и положения во главе своих армий Наполеона и Кутузова является более чем не в пользу последнего». Но делать было нечего. М. И. Кутузов принял соратников такими, как Бог дал. Он очень тепло отозвался о них в письме Екатерине Ильиничне: «Я, слава Богу, здоров, мой друг, и питаю много надежды. Дух в армии чрезвычайный, хороших генералов весьма много». По словам Р. Вильсона, эти же люди готовы были «доказать свою верность такими делами и пожертвованиями, каковые при любых превратностях возвеличат корону и упрочат трон». И это тоже было правдой.

 

Накануне Бородина

В начале войны в обществе обеих столиц ходил анекдот о том, как некто обратился к Светлейшему с вопросом, какие, по его мнению, меры надлежит принять к защите Петербурга. На это будущий «спаситель Отечества» живо отозвался: «Как? вы требуете моего мнения для защиты Петрополя в самом Петрополе? За 500 верст должно приготовлять ее; но вы, верно, ошиблись; верно, вы не то хотели у меня спросить!» Теперь же он находился в 100 верстах от Москвы во главе армии, жаждавшей сражения. Причем едва ли не больше всех жаждал битвы главнокомандующий 1-й армией М. Б. Барклай де Толли, избравший позицию при Цареве Займище. Его начальник штаба А. П. Ермолов по этому поводу рассуждал: «Сомнительно, чтобы Главнокомандующий не имел известия о назначении князя Кутузова. Ускорение работ на занимаемой позиции обнаруживает намерение его дать сражение до его приезда. Как Военный министр он знал, что армия никаких подкреплений иметь не будет, что Кутузов равными, как он, распоряжаясь способами, не большую может допускать надежду на успех; решился предупредить его в том…»51 Государя Барклай впоследствии заверил: «Я избегал генерального сражения до известного времени, по началам, зрело рассчитанным, и строго держался этих начал, смеясь над всем, что говорилось против моих соображений, и, наконец, я дал бы сражение, но перед Гжатском — при Цареве Займище. Я убежден, что побил бы неприятеля, потому что сражение было бы дано в порядке и командовал бы только один. Мои резервы оставались бы нетронутыми до последней минуты и если бы даже испытал неудачу, то никогда бы неприятель не занял Москвы, потому что я направил бы мое отступление не на Москву, а на Калугу, сосредоточив все ополчения в Москве». Наполеон, в отличие от Барклая, сказал о действиях Кутузова, «направившего наступление на Москву», следующее: «<…>он (Кутузов) продолжил свой марш и прошел через Москву, попавшую в руки победителя. Если бы вместо того он отступил к Киеву, то увлек бы за собой французскую армию, но в таком случае ему пришлось бы отрядить особый корпус для прикрытия Москвы; ничто не помешало бы французам послать против этого корпуса другой, сильнейший, что заставило бы его эвакуировать эту столицу. Подобные вопросы весьма смутили бы Тюренна, Виллара, Евгения Савойского. Рассуждать догматически о том, что не проверено на опыте, — есть удел невежества»52. Как видим, Наполеон был более снисходителен к Кутузову, чем Барклай де Толли. Жаль, что у ссыльного императора не поинтересовались, как бы он оценил шансы Барклая разбить его в генеральной битве при Цареве Займище. Впрочем, Наполеон сказал однажды: «Я не говорю о Барклае: он и не стоит того, чтоб об нем говорить»53. Ермолов отмечал: «Если бы Багратион имел хотя ту же степень образованности, как Барклай де Толли, то едва ли бы сей последний имел место в сравнении с ним»54. Зато некоторые современные авторы, приняв на веру «Оправдательные письма», видят в нем даровитого соперника Кутузова. После прочтения письма, содержащего нескромные заверения в победе в битве при Цареве Займище, если бы она состоялась, невольно задаешься вопросом: откуда Барклай вдруг почерпнул оптимизм?

Из «Отношения» Кутузова к графу Ф. В. Ростопчину от 27 августа из Гжатска уже становятся заметными его сомнения в возможности отстоять Москву: «Письмо Ваше прибыло со мною в Гжатск сейчас в одно время, и не видавшись еще с командовавшим доселе армиями господином Военным министром и не будучи еще достаточно известен о всех средствах, в них имеющихся, не могу еще ничего сказать положительного о будущих предположениях насчет действия армии. Не решен еще вопрос, что важнее — потерять ли армию или потерять Москву. По моему мнению, с потерею Москвы соединена потеря России (выделено мной. — Л. И.)»55. Итак, в одном абзаце и «не решен еще вопрос», и «по моему мнению». Это и есть знаменитый «кутузовский стиль», к которому он всегда прибегал, чтобы обдумать ситуацию и принять решение. Естественно, Кутузов пытался переломить ход событий, но отнюдь не вверяя судьбу войны одному генеральному сражению. Кутузов полагал, что, согласно «Учреждению о большой действующей армии», он вправе распоряжаться всеми военными силами России. Поэтому 20 августа он приказал главнокомандующему 3-й армией генералу от инфантерии Тормасову: «Ваше превосходительство согласиться со мной изволите, что в настоящие для России критические минуты, тогда как неприятель находится в сердце России, в предмет действий ваших не может более входить защищение и сохранение отдаленных наших польских провинций, но совокупные силы 3-й армии и Дунайской должны обратиться на отвлечение сил неприятельских, устремленных против 1-й и 2-й армий». Тот же приказ получил главнокомандующий Дунайской армией адмирал П. В. Чичагов. Итак, полководец рассчитывал на сильное содействие с флангов, что было бы главным условием решительного отпора неприятелю с последующим переходом в контрнаступление. Как без них мог решиться на генеральное сражение Барклай де Толли, остается на совести самого военапальника, которого проблема резервов, похоже, тоже не волновала. Кутузов же обратился к начальникам «депо второй линии». 19 августа он писал князю Д. И. Лобанову-Ростовскому: «… покорно прошу Вас, милостивый государь мой, из Костромы, Владимира, Рязани, Тамбова, Ярославля и Воронежа, из каждого места по два полка направить к Москве с получения сего». В подобном же «Отношении» на имя А. А. Клейнмихеля содержится предписание направить к Москве 9, 10, 12, 13 и 14-й полки. Из «Отношения» от 11 августа к М. А. Милорадовичу видно, какие надежды Кутузов возлагал на обещанную «вторую стену», которую в Гжатске он увидел воочию: всего «пехоты 14 587, конницы 1002». Главнокомандующий приказал раскассировать нижние чины по полкам для возмещения потерь. Сознавая, что быстрее всех успевают подойти к Можайску ратники из самой Первопрестольной (при наличии этих сил), М. И. Кутузов полагался на обещания Ф. В. Ростопчина выставить до 80 тысяч «московской силы». Прибывшие 16 батальонов пехоты Московского ополчения под командованием генерал-лейтенанта графа И. И. Моркова невозможно было использовать как регулярные войска, поэтому корпусным начальникам было приказано «их не раздроблять и держать вместе». Первая мысль главнокомандующего была та, что это далеко не все обещанные силы. Еще 17 августа, в день прибытия к армии, Кутузов писал Ростопчину из Гжатска: «Вызов восьмидесяти тысяч сверх ополчения, вооружающихся добровольно сынов Отечества, есть черта, доказывающая дух россиянина и доверенность жителей Московских к их начальнику». Он трижды в один день намекал на это московскому главнокомандующему накануне Бородинской битвы 21 августа 1812 года: «Средства, какие вы можете мне выслать из Москвы, не могут быть излишними, и для того прошу ваше сиятельство о сем…» В тот же день 21 августа 1812 года: «Все то, что ваше сиятельство сюда доставить можете, и вас самих примем мы с восхищением и благодарностию». И вновь 21 августа: «Как скоро я изберу самую лучшую (позицию. — Л. И.), то при пособии войск, от вашего сиятельства доставляемых, и при личном вашем присутствии употреблю их, хотя еще и не довольно выученных, ко славе Отечества нашего»56. С почтительностью вельможи XVIII столетия, но все настойчивее и настойчивее, Светлейший намекал графу Ростопчину на необходимость прибытия подкреплений, без которых позиция «слишком велика для нашей армии». Ко времени написания этих писем полководец располагал сведениями о численности неприятеля. 18 августа к армии возвратился поручик М. Ф. Орлов, которого за неделю до прибытия Кутузова Барклай направил парламентером в войска Наполеона «для узнания о взятом в плен генерал-майоре Тучкове». Это был хороший предлог для сбора сведений о противнике, тем более Орлов находился в его расположении девять дней и, по его наблюдению, силы, противостоящие 1-й и 2-й армиям, исчислялись 165 тысячами. В рапорте государю от 19 августа Кутузов отнесся к этим сведениям несколько скептически: «Но по расспросам, делаемым нашими офицерами по квартирмейстерской части от пленных, полагаю я донесение Орлова несколько преувеличенным». Если бы Кутузов знал, как дальше развернутся события с резервами, может быть, он и не стал бы делать этой приписки, потому что именно на ее основании Александр I отказал ему в присоединении армии Тормасова, равно как и полков Лобанова-Ростовского и Клейнмихеля. Кутузов получил ответ императора от 30 августа, но ко дню сражения он уже сознавал, что единственная реальная военная сила, которая успеет к «большому сражению», — это так называемая 80-тысячная Московская милиция. К ней навстречу он и двигался, оттягивая день битвы.

Здесь следует сказать несколько слов о сложных взаимоотношениях между Кутузовым и московским главнокомандующим графом Ф. В. Ростопчиным, деятельность которого на посту генерал-губернатора города некоторым представляется в сильно идеализированном виде. Так, М. В. Горностаев полагает, что «в краткие сроки собрав максимальное по России количество ополченцев (около 25 тысяч)»57, Ростопчин фактически выполнил свои обязательства перед армией. Светлейший же, будто бы безосновательно, считал, что земское войско должно быть многочисленнее, и требовал невозможного. Полководца якобы ввел в заблуждение Александр I, назвав Кутузову завышенную цифру в 80 тысяч человек. Но граф Ростопчин ранее сообщал князю Багратиону вообще о «100 тысячах молодцов». Конечно же Кутузов понимал, что необученные, не привыкшие к выстрелам ополченцы вряд ли спасут положение: более того, он отказался смешивать их с регулярными войсками, как предлагал князь Багратион, со стороны которого это была тоже вынужденная мера: ясно было, что ополченцы не смогут действовать самостоятельно, «толку не будет». Не исключено, что наделенный от природы богатым воображением, склонный к преувеличениям и театральному действу, граф Ростопчин ввел в заблуждение государя. По-видимому, он не предполагал, что боевые действия могут, в конце концов, докатиться до Москвы. Получив высокий и ответственный пост накануне Отечественной войны, граф Федор Васильевич был в восторге от собственной распорядительности, о чем свидетельствуют его письма, патриотические афишки и Записки о 1812 годе. Он добился от Александра I переименования из действительных тайных советников в генералы от инфантерии, но со старшинством с 1798 года (со дня пожалования его штатским чином действительного тайного советника, соответствующего по Табели о рангах чину полного генерала). Он сам «выговорил» себе звание главнокомандующего и эполеты с шифром (вензелем. — Л. И.) государя «для вящего уважения»58. Эти знаки монаршего благоволения, доставшиеся по первому требованию, вскружили голову Ростопчину, отличавшемуся и до этого крайней взбалмошностью и эксцентричностью. Неспроста Екатерина II назвала его «сумасшедшим Федькой». И вдруг посреди этого упоения безграничной властью, когда он судил, рядил, казнил и миловал по своему усмотрению, от него потребовали не каких-нибудь аллегорических русских ратников из его патриотических листков, а вполне реальных людей, «временно вооруженных на защиту Отечества», число которых измерялось бы в конкретных цифрах. Более того, Кутузов настаивал на его личном присутствии в предстоящем сражении, что тоже не могло его не беспокоить. Граф Ростопчин в последний раз «видел войну» в чине поручика при взятии Очакова. Легко доставшийся ему чин генерала, естественно, не прибавил ему боевого опыта. Может быть, впервые он задумался о том, как легкомысленно поступил, «определившись» в военную службу: согласно «Учреждению о большой действующей армии» он теперь подчинялся главнокомандующему Кутузову, коль скоро тот оказался с войсками на территории вверенной Ростопчину Московской губернии. «Враждебная существенность» разрушила романтический патриотизм генерал-губернатора Москвы.

Светлейший сознавал также, что и ожидаемые новобранцы Лобанова-Ростовского и Клейнмихеля явятся действенным подспорьем армии только в совокупности с обстрелянными войсками. Кутузову важно было, чтобы новые формирования успели прибыть к нему до генеральной битвы, в которой основную массу сражавшихся составляли бы уже имеющие боевой опыт войска. Волнения по поводу времени прибытия резервов и ополчения обнаруживал и князь Багратион, прямолинейно вопрошая Ростопчина в одном из писем после оставления Смоленска: «Я не ведаю, на какой конец Лобанов собирает войска и Милорадович; пора их иметь близко к нам…» Принимая во внимание крайность ситуации и ограниченность сил обеих Западных армий, он предлагал в том же письме: «Мне кажется, иного способа уж нет, как не доходя два марша до Москвы, всем народом собраться и что войско успеет, с холодным оружием, пиками, саблями, что попало соединиться с нами и навалиться на них…» Ко времени размещения войск на бородинской позиции главнокомандующему стало ясно, что спасти Москву может только чудо. Об одном из них Кутузов вспомнил в той непростой ситуации. Его послание к Ростопчину от 22 августа написано собственноручно; сознавая необычность и секретность темы, Кутузов, по-видимому, не решился его продиктовать кому-либо другому. В письме говорилось: «Милостивый государь мой граф Федор Васильевич! Государь Император говорил мне об еростате (аэростате), который тайно готовится близ Москвы. Можно ли им будет воспользоваться, прошу мне сказать, и как его употребить удобнее»59. Как мы видим, Светлейший сменил грустную тему резервов на более экзотическую. Результата, правда, он добился не большего.

Историки до сих пор задаются вопросом, что побудило Кутузова решиться на генеральное сражение, и высказывают предположение, что полезнее было бы его избежать в целях сохранения армии. Так, известный военный историк граф Д. П. Бутурлин рассуждал: «Ему (Кутузову) можно поставить в упрек только две ошибки, но первая из них, заключающаяся в том, что он дал Бородинское сражение, была вынуждена политическими соображениями…»60 Кутузов не мог пренебречь настроениями в армии и обществе, о которых писал генерал-квартирмейстер Толь: «…Почему Российская армия дала сражение при Бородине и для чего, отразив неприятеля и удержав за собою 26-го числа место сражения, предприняла потом отступательное движение, с самого начала войны Российскими армиями производимое, последствием коего было занятие неприятелем Москвы? Дабы разрешить сей вопрос, надлежит поставить на вид: хотя отступательное движение, с самого начала войны Российскими армиями производимое, предписано было уважительными обстоятельствами, однако не менее того войска наши приметным образом начали терять воинский дух, россиянам свойственный, который необходимо нужно было поддержать и возвысить…» Говоря о потере воинского духа, Толь имел в виду факты общего падения дисциплины в армии, о которых речь идет в рапорте Кутузова Александру I от 19 августа: «Не могу я также скрыть от Вас, Всемилостивейший Государь, что число мародеров весьма умножилось, так что вчера полковник и адъютант Его Императорского Высочества Шульгин собрал их до 2000 человек…» «Лишается человек воинского духу и субординации», — с тревогой отмечал Багратион. Кутузов уловил критическую точку настроений солдатской массы на подступах к Москве, которую деморализовало затянувшееся отступление. Зло могло предотвратить только сражение. Да и что говорить о поведении нижних чинов, если сам атаман Донского казачьего войска генерал от кавалерии М. И. Платов явился после оставления Смоленска к Барклаю де Толли, надев шинель на голое тело с заявлением, что ему стало стыдно носить мундир. Чувства всей армии запечатлены в Воспоминаниях кирасирского офицера И. Р. Дрейлинга, бывшего при Бородине ординарцем Кутузова: «В наших общих молитвах, в том „Отче наш“, с которым я обращался к Творцу, слышалась из глубины души одна мольба — чтоб завтра же нам дали возможность сразиться с врагом, хотя бы пришлось умереть — только бы дальше не отступали! Наша гордость, гордость еще не побежденного солдата, была оскорблена и глубоко возмущена. Как! Мы отступали перед надменным врагом, а они все глубже и глубже проникали в родные поля каждого из нас, все ближе и ближе и никем не сдерживаемые подступали к самому сердцу нашего общего Отечества»61. В числе важных причин, вынуждавших Кутузова принять сражение, следует назвать и неотступное преследование со стороны неприятеля, которое, безусловно, усилилось после оставления Смоленска и по мере приближения к Москве. Этот факт констатировал Багратион, еще не зная о назначении Кутузова: «Неприятель наш неотвязчив: он идет по следам нашим». Кутузов в донесении Александру I от 19 августа сообщал: «…Токмо вчерашний день один прошел без военных действий». Кутузов, встретивший русские войска с неприятелем «на хвосте», прекрасно понимал, что Наполеон, для которого невыгодно вести затяжную кампанию, слишком далеко зашел. Это могло произойти только по одной причине: он рвался к Москве. Именно с этим событием, по аналогии с другими войнами, Наполеон связывал окончание кампании, что и сделало его, с точки зрения Кутузова, уязвимым. Адъютант Кутузова А. Б. Голицын вспоминал: «После выбора позиции рассуждаемо было в случае отступления, куда идти. Были голоса, которые тогда еще говорили, что нужно идти по направлению на Калугу, дабы перенести туда театр войны <…> но Кутузов отвечал: пусть идет на Москву»62. В этих словах уже проглядывает конкретный замысел, которым Кутузов пока ни с кем не стал делиться, в связи с чем ошеломляющее известие, которое он получил посреди множества забот, еще более усилило природную скрытность Кутузова. Светлейший вдруг узнал, что граф Ростопчин «вознамерился поступать как Римлянин», а именно: в случае невозможности отстоять Москву сжечь древнюю столицу. Об этом он как раз и написал в своем письме князю Багратиону от 12 августа: «Народ здешний, по верности к Государю и любви к отечеству, решительно умрет у стен московских, а если Бог не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому обычаю: не доставайся злодею, обратит город в пепел…»63 Можно себе представить, как воспринял эту новую напасть Кутузов, любивший крепкие выражения! Как заметил историк, «<…> замысел Ростопчина — предать Москву пламени перед вступлением в нее французов (равно как и любые меры по ее сожжению) — вопиющим образом противоречил планам Кутузова, путая все его стратегические карты. Это бы не только ставило в тяжелейшее положение русские войска, воспрепятствовав их отступлению через Москву, но могло бы подтолкнуть Наполеона на совершенно непредсказуемые действия…»64.

В те дни старый полководец был один на один со своими сомнениями. Он отдавал себе отчет, что в предстоящем сражении у него под рукой, несмотря на новые данные последних исследований, оптимистично увеличившие число ополченцев до 30 тысяч, не оказывалось даже простого численного превосходства в регулярных обстрелянных войсках. Противником был полководец, о котором сам Светлейший говорил: «Мы имеем дело с Наполеоном. А таких воинов, как он, нельзя остановить без ужасной потери». Напомним, что шансы одолеть французов у стен Москвы очень скептически оценивал князь П. И. Багратион, писавший накануне приезда Кутузова все тому же графу Ростопчину: «И, Боже сохрани, если теперь мне дадут команду, способу нет. <…> Ежели бы неприятель был подальше, тогда бы мог я распорядиться, а теперь нету времени, как идти на него»65. Князь Багратион не отвергал вероятности потери Москвы, давая советы: «Постарайтесь ризницы богатые выносить ради Бога и образа богатые, чтобы им не достались»66. Ему же в преддверии вечности князь направил последнее письмо перед сражением: «Я так крепко уповаю на милость Бога. А ежели Ему угодно, чтобы мы погибли, стало мы грешны и сожалеть уже не должно, а надо повиноваться, ибо власть Его святая». И опять получается, что «невежественный» князь Багратион, «слепой противник ретирад», глубже всех оценил ситуацию. В этом случае нельзя не задаться вопросом: на что же рассчитывала армия, жаждавшая сражения? И тут мы сталкиваемся с тем, что, в отличие от Барклая де Толли с его поздними высказываниями, многие генералы и офицеры довольно скептически оценивали возможный результат битвы. 6 августа Ермолов писал Багратиону: «<…> Надобно противостоять до последней минуты существования каждого из нас. Одно продолжение войны есть способ вернейший восторжествовать над злодеями Отечества нашего. Боюсь, что опасность, грозя древнейшей столице, заставит прибегнуть нас к миру, но сии меры слабых и робких. Все надобно принести в жертву и радостно, когда под развалинами можно погрести врагов, ищущих гибели Отечества нашего. Благослови Бог! Умереть Россиянин должен со славою»67. «26 августа незабвенное дело Бородинское, — делился воспоминаниями с А. И. Михайловским-Данилевским кавалерийский генерал К. А. Крейц. — Считая оное последним в своей жизни, всякий дрался, чтобы увековечить свое имя»68. Офицер 1-го егерского полка M. M. Петров признавался: «<…> Все воины наши были храбры до озлобления, ибо не умереть, а остаться живыми в завоеванном французами Отечестве боялись»69. В этих словах запечатлелись подлинные чувства большинства военачальников: объективная невозможность защитить Москву в их сознании была связана с гибелью России, а следовательно, с позором их дальнейшего существования. Настроение воинов русской армии, готовых вступить в последнее в своей жизни сражение у стен Москвы, и обязанности главнокомандующего перед государем и Отечеством явно не совпадали. Светлейший, как мог, оттягивал время, но сведений о фланговых армиях Чичагова и Тормасова к нему не поступало. Понеся в битве «ужасные потери», даже при благополучном результате, ему требовались подкрепления, чтобы развить успех. А подкреплений как раз и не было. Следовательно, под Бородином Кутузов знал, что при любом исходе битвы ее последствием явится отступление.

Опыт и знания полководца убеждали его в том, что «классическая» стратегия XVIII века хотя и претерпела изменения и обогатилась примерами из Наполеоновских войн, но не обесценилась революционной эпохой. Более того, взгляды на сражение Фридриха Великого теперь были актуальны, как никогда: «Никогда не давайте сражения с единственной целью победить неприятеля, а давайте их лишь для проведения определенного плана, который без такой развязки не мог бы быть осуществлен»70. Кутузов наверняка вспоминал полководца, которого почитали и его кумир граф П. А. Румянцев-Задунайский, и бывший начальник светлейший князь Г. А. Потёмкин-Таврический. Это был Мориц Саксонский, с которым под старость у Кутузова было так много общего. Конечно, Михаил Илларионович чувствовал, что сил у него осталось немного, но теперь и для него «речь шла не о жизни, а о действии». В последних битвах Морица де Сакса вообще носили на носилках. Его «Слово против генерального сражения» не могло не приходить на ум Светлейшему перед Бородином: «Я не сторонник генеральных сражений, особенно в начале войны, и убежден, что умелый полководец может воевать без них всю жизнь. Ничто так не уменьшает нелепые притязания врага, как подобный метод ведения войны; ничто не продвигает дела лучше. Частые малые бои рассеивают силы противника, и, в конце концов, он будет вынужден отступить. Я не говорю, что, когда появляется благоприятная возможность сокрушить противника, его не надо атаковать или что не надо извлекать выгоду из его ошибок. Но я хочу сказать, что можно воевать, не оставляя ничего на волю случая. И это высшая точка совершенства полководческого искусства»71. Вспомним здесь и о советах Бернадота любой ценой избегать больших сражений. Бесконечно жаль, что Александр I не задействовал аналитический ум Кутузова при планировании военных действий в 1812 году; с возрастом у полководца остались в прошлом времена, когда он объезжал «бешеных лошадей», но память и интеллект ему не отказывали. Он бы сразу увидел погрешности и в «Записке об обороне западных границ» М. Б. Барклая де Толли и неосуществимость безграмотных затей генерала К. Ю. Фуля; в этом случае Светлейшему, может быть, и не пришлось бы отправляться на театр военных действий. «Кутузов участвовал во многих сражениях и получил уже тогда настолько опыта, что свободно мог судить о плане кампании, так и об отдаваемых ему приказаниях. <…> Ему легко было решить дело в затруднительном положении»72, — писал о Светлейшем довольно враждебно настроенный к нему А. Ф. Ланжерон. Конечная цель всех военных операций почему-то «всплыла» в голове у Барклая де Толли в виде победы в сражении при Цареве Займище, а в случае неудачи он почему-то уверенно рассчитывал на то, что Наполеон позволит ему беспрепятственно уйти к Калуге в обход Москвы. Так вести войну Кутузов не мог себе позволить. Он во всем искал логику: пока для него было очевидно, что генеральное сражение не даст ему «настоящей безошибочной центральной операционной линии»73, откуда потом он сможет с выгодой действовать против неприятеля, идущего следом и «не отпускавшего» от себя русские войска ни на шаг. Одним словом, Кутузову на практике предстояло решить задачу из области «высшей математики» там, где его соратники, включая государя, предполагали решать «уравнения второй степени». Поразительно, что там, где основным оппонентам Кутузова — Л. Л. Беннигсену и М. Б. Барклаю де Толли — все представлялось в простейшем виде, Наполеон увидел массу сложностей: «Вообще, действия, имеющие целью прикрыть столицу или другой пункт фланговыми маневрами, требуют выделения особого корпуса и влекут за собой все невзгоды, сопряженные с раздроблением сил, при действиях против сильнейшего неприятеля. Когда после боя при Смоленске, в 1812 году, французская армия направилась прямо к Москве, генерал Кутузов прикрывал этот город последовательными маневрами, пока, прибыв в укрепленный лагерь под Можайском, не остановился и не принял сражения; проиграв его, он продолжил свой марш и прошел через Москву, попавшую в руки победителя. Если бы вместо того он отступил к Киеву, то увлек бы за собой французскую армию, но в таком случае ему пришлось бы отрядить особый корпус для прикрытия Москвы; ничто не помешало бы французам послать против этого корпуса другой, сильнейший, что заставило бы его эвакуировать эту столицу. Подобные вопросы весьма смутили бы Тюренна, Виллара, Евгения Савойского. Рассуждать догматически о том, что не проверено на опыте, — есть удел невежества. Это все равно что решать с помощью уравнений второй степени задачу из высшей математики, которая заставила бы побледнеть Лагранжа и Лапласа. Все такие вопросы из области высшей тактики суть неопределенные физико-математические задачи, которые допускают несколько решений, но только не посредством формул элементарной геометрии»74. Наполеону, естественно, приятнее думать о том, что Кутузов дал сражение при Бородине для защиты Москвы, чем «для проведения определенного плана, который без такой развязки не мог бы быть осуществлен». Однако весь последующий ход событий указывает на то, что перед Кутузовым, по образному выражению M. H. Покровского, стояла задача «убить двух зайцев»: дать сражение «по проблемам нематериального характера» и вовремя отступить с поля битвы, сохранив армию.

 

Бородино

Достоинства и недостатки Бородинской позиции, расположение войск на ней, замыслы русского командования, по-видимому, так и останутся предметом жарких дискуссий среди специалистов ввиду явной недостаточности источниковой базы. М. И. Кутузов, как известно, не вел дневник, не оставил мемуаров, в переписке с театра военных действий в 1812 году был предельно лаконичен, в общении с окружающими — скрытен и даже лукав. Принимая во внимание сухой лапидарный слог «Оправданий» М. Б. Барклая де Толли или «Писем» Л. Л. Беннигсена, вряд ли можно сомневаться, чей рассказ о событиях на Бородинском поле получил бы в глазах потомков статус источника № 1. Автор не сомневается в том, что если бы Кутузову было отпущено еще несколько лет жизни, он нашел бы убедительное объяснение всем тем обстоятельствам, над которыми почти два столетия ломают головы специалисты, к числу которых принадлежит и выбор позиции при Бородине. Приведем здесь требования к позиции, сформулированные в работе А. Жомини: «Иметь направление беспрепятственного отхода. <…> Места, предусматривающие менее замысловатую оборону на поле боя, лучше, чем непреодолимые препятствия (выделено мной. — Л. И.)»75. Наполеон полагал, что Кутузов должен расположить свои войска между двумя дорогами, ведущими к Москве, — Новой Смоленской и Старой Смоленской, расстояние между которыми составляло около четырех-пяти верст, которые проходили через Бородинское поле почти параллельно друг другу и сходились за Можайском в тылу у русской армии. Но протяженность боевых порядков русских войск по фронту составляла около восьми верст! При этом на правом фланге было сосредоточено две третьих наших сил: здесь находилась 1-я Западная армия М. Б. Барклая де Толли, числом около 70 тысяч человек. Этот участок позиции выглядел был неприступным ввиду того, что войска располагались на высоком и обрывистом берегу реки Колочи. На левом же фланге, где местность была пологой, встали войска 2-й Западной армии князя П. И. Багратиона — всего около 30 тысяч. Диспропорцию сил можно объяснить лишь особой значимостью в планах Светлейшего Новой Смоленской дороги. После сражения осуществить движение к Москве Кутузов мог только этим путем, что подтверждал и Беннигсен, критиковавший многие распоряжения главнокомандующего: «Когда же мы узнали <…>, какие силы мы могли противопоставить неприятелю, и что у нас уже не было достаточно пехоты <…>, то было принято благоразумное решение отступить в ночь по Можайской дороге, — единственной, которой мы могли воспользоваться в этих критических обстоятельствах»76.

24 августа армия неприятеля появилась на Бородинском поле; в тот день произошло «адское дело при Шевардине», продолжавшееся до наступления ночной темноты. Наполеон, продвигаясь с главными силами по Новой Смоленской дороге, приказал с марша взять укрепление, препятствовавшее ему развернуть войска для «большого сражения». Армия Багратиона упорно сдерживала натиск неприятеля, по-видимому, из-за того, что была атакована во время перемены фронта: из-за явных недостатков позиции левое крыло по приказу Кутузова сдвинулось на юго-восток от деревни Шевардино к деревне Семеновское. За ходом упорного столкновения следил сам главнокомандующий, а за главнокомандующим с любопытством наблюдали молодые офицеры. Он остановился в расположении 6-го пехотного корпуса, сев на свою скамеечку между 7-й и 24-й пехотными дивизиями. Артиллерист Н. Е. Митаревский вспоминал: «До этого времени я не видел Кутузова, а тут все мы насмотрелись на него вволю, хотя слишком близко и не смели подойти к нему. Склонивши голову, сидел он в сюртуке без эполет, в фуражке и с казачьей нагайкой через плечо. <…> Какие думы должны были занимать фельдмаршала?.. Сразиться вблизи Москвы с великим полководцем, не зная последствий решительного боя!.. Говорят, когда усилилась пальба, Кутузов отрывисто сказал: „Не горячись, приятель!“»77. Здесь же Кутузов продемонстрировал свои способности кавалериста, что в последние годы делал довольно редко. Сведения, полученные от Толя, по-видимому, взволновали Кутузова. Ф. Н. Глинка в «Очерках Бородинского сражения» поведал, как «Михайло Ларионович, вспрыгнув с места с легкостию молодого человека, закричал: „Лошадь!“, сел, почти не опираясь о скамеечку, а пока подбирал поводья, уже мчался вдоль линии на левое крыло. <…> Солдаты-зрители, стоявшие группами на скате вершин, говорили: „…вот сам Кутузов поехал на левое крыло!“»78. «Вчерась на моем левом фланге было дело адское <…>», — признавался в письме своей супруге Екатерине Ильиничне Кутузов. Потери были примерно равны: около шести тысяч с каждой стороны.

В ходе боевых действий, «форсируя по Старой Смоленской дороге» в Утицком лесу, наш противник обнаружил, что русские войска там отсутствуют, что не могло не удивить Наполеона. Было ли это оплошностью со стороны Кутузова или же он, сознавая неравенство сил, искал благовидного предлога избежать сражения? 23 августа Кутузов сообщал Александру I: «Но ежели он (неприятель), находя мою позицию крепкою, маневрировать станет по другим дорогам, ведущим к Москве, тогда не ручаюся, что может быть должен идти и стать позади Можайска, где все сии дороги сходятся, и как бы то ни было Москву защищать должно». Отсутствие героического пафоса и словосочетаний «не ручаюся», «может быть» и «как бы то ни было» наводит на мысль, что Кутузов продолжил бы отступление в случае флангового обхода, тем более что он все еще рассчитывал на прибытие резервов. Наполеон, два месяца безуспешно преследовавший русские войска, мог интуитивно уловить настроения «старого лиса», как он называл Кутузова, и не пошел далее по Старой Смоленской дороге. Кутузов сознавал, что реализовать идею флангового обхода неприятель может в день генеральной битвы, сочетая этот маневр с ударом по фронту, однако остался на позиции. «Безмолвный диалог» обоих полководцев продолжался 25 августа. Наполеон, обнаружив в селе Бородине на правом фланге передовой пост русских егерей, отделенный от главных сил рекой Колочей, не стал атаковать этот пункт, так объяснив свои действия генералу д'Антуару: «Позиция у Бородино придает уверенность противнику и побуждает его дать сражение. Если я захвачу ее этим вечером, неприятель не устоит и ночью ретируется; я больше не знаю, где я смогу его нагнать; возьмем ее завтра на рассвете»79. Кутузов соглашался на генеральное сражение, которого желал Наполеон; император Франции, в свою очередь, не мешал русским воинам «устраиваться к кровопролитию следующего дня». Штабной генерал Ж. Пеле-Клозо, участник «битвы гигантов» и автор самой серьезной и обстоятельной французской работы о Бородинском сражении, рассуждал: «Наши силы представлялись этому генералу (Кутузову) в двух колоннах, направленных на центр его линии. Подобное расположение достаточно указывало, что Наполеон переведет французскую армию на тот или другой берег Колочи» (во французской историографии центром позиции, в отличие от русской, часто называли участок фронта, занимаемый армией Багратиона). Правый фланг, занимаемый 1-й Западной армией М. Б. Барклая де Толли, тянулся от деревни Маслово через деревню Горки к центру русской позиции, перед которым было возведено укрепление (люнет), впоследствии называемое батареей Раевского. Здесь смыкался фронт обеих армий, и далее, через деревню Семеновское до Утицкого леса, располагались войска 2-й Западной армии князя П. И. Багратиона. Накануне битвы начальник Главного штаба Л. Л. Беннигсен и М. Б. Барклай де Толли предлагали М. И. Кутузову вдвое сократить фронт, расположив 1-ю армию от Горок до Семеновского (то есть построиться именно так, как ожидал Наполеон), а 2-ю армию передвинуть на Старую Смоленскую дорогу, но Кутузов отказался от этого рискованного предложения. Заняв эту позицию, вверенным ему войскам пришлось бы отстаивать ее до последнего солдата, потому что в случае прорыва фронта армия Багратиона не выбралась бы из лесу, весьма частого и заболоченного, не лишившись «материальной части армии» — артиллерии. Однако по приказу Кутузова на Старую Смоленскую был выдвинут 3-й пехотный корпус генерал-лейтенанта Н. А. Тучкова 1-го. В то же время император Наполеон отказался от глубокого обхода левого фланга русской позиции, предложенного маршалом Л. Н. Даву, предпочитая атаковать ее с фронта, что предвещало кровопролитный «проклятый ближний бой» на участке между батареей Раевского и Утицким лесом. Анализируя ход битвы, Д. Чандлер писал: «<…> План сражения Наполеона основывался на идее прямой фронтальной атаки с тактическими диверсиями против флангов противника. <…> В этом плане не было никаких особых тонкостей; он состоял из серии мощных ударов против русской линии, которая при благоприятном исходе будет прорвана в одном или нескольких местах. Если бы Наполеон уделил больше внимания тактическому обходу русского левого фланга, исход сражения мог бы быть гораздо более удовлетворительным для него. Однако у него было так мало времени, что он отбросил все тонкие решения. Бородино должно было быть сражением на измор, где победа достанется грубой силе»80. Заметим, что, выбирая позицию, русское командование действовало отнюдь не спонтанно. Можно смело предположить, что место для битвы избиралось в расчете на известную приверженность противника к наступательной тактике, которую английский исследователь Д. Чандлер справедливо характеризовал как «стратегически примитивные и расточительные фронтальные атаки»81. Трудно предположить, чтобы М. И. Кутузов был не в курсе тех суждений, которые ходили в Европе среди военных и дипломатов. Со времен войны на Пиренеях, «Ваграмской кампании» 1809 года сведущие в военном ремесле люди стали все более отчетливо замечать, с каким трудом доставались императору Наполеону его победы. Современный исследователь констатирует следующее: «После описываемой битвы (Ауэрштедт, 1806 год), где французские войска продемонстрировали вершины тактического мастерства, Великая армия более уже не показывала себя таким виртуозом. Причины для столь необратимых изменений — в размывании частей высшей пробы <…> и в потерях среди ветеранов, павших или вышедших из строя на протяжении многочисленных кампаний и заменявшихся неопытными конскриптами. Данные факторы способствовали ослаблению тактических и оперативно-тактических возможностей французских войск. С течением времени для прорыва неприятельских порядков командирам частей и соединений армии Наполеона вынужденно приходилось все больше и больше полагаться на „большие батареи“ артиллерии и состоящие из множества батальонов, а то и полков густые колонны. Такой спад тактической компетентности у французов происходил как раз тогда, когда оппоненты Наполеона стали понемногу нарабатывать мастерство и технику»82.

«Знаменитое в летописях народов» Бородинское сражение началось в понедельник 26 августа около шести часов утра, или, как тогда говорили, «в 6 часов пополуночи». Впрочем, А. И. Михайловский-Данилевский вспоминал: «26-го августа, в четвертом часу поутру меня разбудило ядро неприятельское, раздробившее близ меня конюшню. Любопытно, и не знаю, произошло ли сие случайно или сделано было с намерением, что первое ядро, пущенное с неприятельских батарей, направлено было на дом, занимаемый князем Кутузовым». Перед сражением Кутузов ночевал в деревне Горки «позади центра русских войск», а не в Татаринове, где размещалась его Главная квартира, как полагает Н. А. Троицкий. Кутузов прибыл на командный пункт в Горки значительно позднее, чем Наполеон. Торопиться ему было некуда. Он не ждал ничего решительного прежде рассвета: нападать впотьмах было рискованно даже для Наполеона. «Екатерининский орел» сознавал, что вверенная ему армия ожесточена затянувшимся отступлением, воспринимающимся как позор, который искупается только кровью. Итак, главнокомандующий и его армия шли навстречу грядущему дню с разными намерениями. Глядя на восходящее солнце, Светлейший, вероятно, думал о том, что если бы это было в его власти, он продлил бы сумерки и задержал бы рассвет; русской армии предстоял долгий и тяжелый день, потому что только ночь давала возможность прекратить сражение и оставить позицию, избежав преследования. Тем временем прибыл родственник императора герцог Александр Вюртембергский со свитой, где так же, как и в свите Светлейшего, было много молодых офицеров, для которых Бородино было по-настоящему боевым крещением, и они не преминули надеть парадные мундиры. Как истинный вельможа, Кутузов не представлял своего назначения без сопутствующих ему пышности и почестей, заимствованных от екатерининского времени. Еще бы — он «вел 120 тысяч русских против 130 тысяч французов, полководцем которых являлся Наполеон»83. Достигнув служебных высот, полководец мог себе позволить выглядеть в день битвы весьма скромно. Его и так можно было узнать: он был в сюртуке без эполет, но с «декорацией» — андреевской лентой через правое плечо; в белой фуражке с красным околышем. Иного головного убора старый воин давно уже не носил: его часто мучили сильные боли из-за двух сквозных ранений в голову. Офицерский шарф Светлейший надел «по-старинному», через левое плечо, и так же перекинул нагайку. Перед началом битвы Кутузов оставался пешим, затем он то находился в седле своего белого широкогрудого коня («мерина-мекленбурж-ца»), то, уставая, слезал с него, наступая сперва на скамеечку, которую возил за ним «проворный донец». На эту же скамеечку полководец усаживался, брал в правую руку нагайку и то помахивал ею, то чертил что-то на земле. У него была привычка: когда дела шли хорошо, он потирал руки.

Войска Наполеона пытались совершить гигантское захождение правым плечом вперед: по Старой Смоленской дороге двигался в обход нашего левого фланга 5-й корпус генерала Ю. Понятовского; одновременно 1-й корпус маршала Л. Н. Даву должен был овладеть Семеновскими (Багратионовыми) флешами — укреплениями впереди деревни Семеновское, «служившими для связи с войсками на Ст. Смоленской дороге»; 3-й корпус маршала М. Нея, «центр сражения», при поддержке 8-го корпуса генерала Ж. А. Жюно и кавалерии маршала И. Мюрата, должен был нанести главный удар между батареей Раевского и деревней Семеновское; 4-й корпус Евг. Богарне, являясь «осью сражения», должен был удерживать село Бородино, содействуя «центру сражения». Обрушив страшный удар на левый фланг и центр русской позиции, Наполеон рассчитывал прорвать фронт и разбить главные силы Кутузова, загнав их в угол слияния реки Колочи с Москвой-рекой. С этой целью французский полководец в ночь с 25 на 26 августа сосредоточил в районе деревни Шевардино, где находился его командный пункт, около 96 тысяч войск из 135 тысяч. На рассвете эту «несметную силу» увидел перед собой князь Багратион: «окрестности Шевардина являлись унизанные штыками и загроможденными пушками». Он потребовал у Кутузова подкреплений; его просьбу поддержали Л. Л. Беннигсен и К. Ф. Толь, по распоряжению Кутузова побывавшие у Семеновского. Оценив опасность, нависшую над левым флангом, Кутузов около 5.30 начал перегруппировывать войска, направив к Семеновскому части гвардейского корпуса. Князь Багратион выдвинул в первую линию всю имевшуюся у него под рукой артиллерию, включая резерв: 110–120 орудий было расположено за Семеновским оврагом на высотах, представлявших собой амфитеатр по отношению к местности, где находились флеши, на которых было размещено 52 орудия. Сражение на левом фланге развернулось «не по сценарию». Две пехотные дивизии из корпуса маршала Л. Н. Даву, избегая потерь от артиллерии, двинулись в атаку на флеши через Утицкий лес, где столкнулись с нашими егерями, которых оказалось больше, чем ожидалось. Войска увязли в длительной перестрелке, оторвавшись от артиллерийского прикрытия. Картечные выстрелы пока не достигали русской позиции, а следовавшая вдоль опушки 30-орудийная батарея генерала Ж. Пернети, отстав, не успела поддержать атаку. «Пехота двигалась не стреляя, она торопилась настигнуть врага и прекратить огонь <…>, — рассказывал генерал Ф. Сегюр. — Наши дивизии с самого начала сражения терпят страшные потери. В четверть часа поражены Даву, Компан, Тест, Дессе, Дюпеллен, Рапп…»84 Когда неприятель «грозно выказался из лесу» у южной флеши, «действие с наших батарей было ужасно». Между 7.00 и 8.00 Багратион вновь затребовал подкреплений у Кутузова, но в это время «неприятель учинил первое стремление на село Бородино» на правом фланге, «вероятно с тем, дабы обратить главное внимание наше на сей пункт», — рассказывал впоследствии К. Ф. Толь85. Когда французы ворвались в село, оттеснив лейб-гвардии Егерский полк, генерал Беннигсен потребовал 1-й егерский полк, «виданный им в славных битвах войны 1806 и 1807 годов», и отдал приказ его командиру полковнику М. И. Карпенко вывести из-под огня лейб-егерей, отбросить зарвавшегося неприятеля и уничтожить мосты через Колочу. Бой на правом фланге продолжался около часа, но его последствием, видимо, явилась задержка в передвижении 2-го и 4-го пехотных корпусов, остававшихся на правом фланге в то время, как Багратион уже, по образному выражению очевидца, «стоял в крови» в яростном противоборстве у деревни Семеновское. Войска 2-й армии, обороняя «боковые реданты», сдерживали напор неприятельских колонн, «хвосты которых были скрыты лесами». Более 400 орудий, сосредоточенных с обеих сторон на пространстве более версты, «простреливали насквозь» ряды сражающихся, продолжавших «с бешенством отчаяния» оспаривать друг у друга разбитые ядрами укрепления. Находившаяся в первой линии 2-я сводно-гренадерская дивизия генерал-майора графа М. С. Воронцова была почти полностью уничтожена при защите Семеновских флешей, «во время первой и жестокой атаки пяти-шести французских дивизий, которые одновременно были брошены против этого пункта»86. Участь 2-й сводно-гренадерской дивизии разделила 27-я пехотная дивизия генерал-майора Д. П. Неверовского, бросившаяся на помощь своим товарищам по оружию и «исполнившая долг чести и храбрости, уничтожая несколько раз неприятельские намерения овладеть укреплениями»87. Между 8.00 и 9.00 пехота Даву и Нея захватила флеши, готовясь атаковать русскую позицию за Семеновским оврагом и ворваться за деревню Семеновское. Тогда Багратион ввел в бой «частный резерв левого фланга» — 2-ю гренадерскую дивизию и приказал нанести фланговый удар силами тяжелой кавалерии корпуса генерал-лейтенанта князя Д. В. Голицына 5-го. Сам «Второй Главнокомандующий» находился посреди сражающихся войск, когда осколок гранаты раздробил ему берцовую кость левой ноги. Опасаясь смутить подчиненных, князь Багратион некоторое время пытался скрыть свою рану и, превозмогая боль, удерживался в седле, пока не потерял сознание. «В мгновение ока пронесся слух о его смерти, и войск невозможно удержать от замешательства. <…> Одно общее чувство — отчаяние!» — вспоминал Ермолов88. Рядом с Багратионом почти в ту же минуту был ранен его начальник штаба генерал-лейтенант граф Э. Ф. де Сен-При. Неприятель вновь захватил «реданты» и пытался прорваться в деревню, но был атакован 3-й пехотной дивизией Коновницына, сбившей французов с Семеновских флешей. Усилия русских воинов, «которые клали головы, не думая положить ружье», были не напрасны. Маршал Ней известил Наполеона, что Багратион вновь перешел в наступление, выбил его из деревни и отнял флеши. Ней требовал немедленно подкрепить его, «если Император не хочет, чтобы маршал был разбит». Упорство русских вынудило Нея перебросить к лесу 8-й (вестфальский) корпус Жюно; вестфалыды должны были обойти русские укрепления со стороны Утицкого леса, чтобы, по приказу Нея, восстановить линию с войсками Понятовского, замешкавшегося на Старой Смоленской дороге. Офицер 23-й пехотной дивизии корпуса Жюно вспоминал: «Едва мы оказались в редком кустарнике на опушке леса и вышли оттуда на простор, как были встречены ужасным огнем, и наступление мгновенно остановилось»89. Успех артиллерии был поддержан в очередной раз кавалерией князя Голицына, которая, по словам генерала Ф. Сегюра, «мужественно использовала свою удачу». В рапорте Александру I от 27 августа князь Багратион образно назвал равнину перед Семеновским оврагом «гробом французской пехоты». Между 8.00 и 9.00 Наполеон вынужден был изменить свой первоначальный план. Евг. Богарне перестал быть «осью сражения» и получил приказ атаковать Большой редут или батарею Раевского. Генерал Сегюр позже недоумевал: «Эта атака не должна была носить такого стремительного характера. Имелось в виду только удерживать и занимать Барклая на этой стороне, так как битва должна была начаться с правого крыла и развернуться вокруг левого. Таков был план императора, и никому не известно, почему он вдруг нарушил его в самый момент исполнения». Впрочем, французский автор сам ответил на свой вопрос: «Багратион, со всеми своими подкреплениями, перестроил свою боевую линию. <…> Его огонь расстраивал наши ряды. Его атака носила бурный, стремительный характер. <…> Ней и Мюрат напрягли все свои силы, чтобы выдержать эту бурю. Дело шло уже не о дальнейшей победе, а о сохранении того, что было достигнуто»90. Наполеону стало очевидно, что его войска, напиравшие всей массой «в лоб» на Семеновское, истощили себя в бесплодных усилиях, в то время как Понятовский по-прежнему не мог завладеть «Старомосковской дорогой». Около 8.30 бригада генерала Ш. Бонами двинулась к Большому редуту. На острие атаки оказался 30-й линейный полк, где служил капитан Ш. Франсуа, подробно описавший это происшествие: «Мы достигаем гребня оврага и уже находимся на расстоянии половины ружейного выстрела от русской батареи. Она осыпает нас картечью, ей помогают несколько прикрывающих ее батарей. <…> Мы бросаемся к редуту, взбираемся туда через амбразуры. <…> Русские артиллеристы бьют нас банниками, рычагами. Мы вступаем с ними в рукопашную и наталкиваемся на страшных противников. Много французов вперемежку с русскими падают в волчьи ямы. <…> Полк наш разгромлен. <…> Мы отступаем, имея 11 офицеров и 257 солдат — остальные убиты или ранены. Храбрый генерал Бонами, все время сражавшийся во главе полка, остался в редуте, он получил 15 ран и взят русскими в плен»91. Угроза центру русской позиции была предотвращена «совокупными действиями» 7-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта Н. Н. Раевского и 6-го пехотного корпуса генерала от инфантерии Д. С. Дохтурова. Особенно отличились в этом «яростном и ужасном» бою начальник штаба 1-й армии генерал-майор А. П. Ермолов и начальник артиллерии генерал-майор граф А. И. Кутайсов, погибший при взятии батареи.

Отметим, что события на южном фланге являлись для Наполеона такой же неожиданностью, как и для Кутузова. Что же произошло? Около 6.30, получив ошибочное известие о гибели маршала Даву, Наполеон передал командование войсками маршалу М. Нею, рассчитывая, что «храбрейший из храбрых» по диспозиции примкнет правым флангом к войскам Даву для решительной атаки Семеновского. Но Ней внезапно повернул свою колонну направо, пытаясь в азарте поразить одним ударом двойную цель: взять и флеши, и деревню Семеновское. Соединив все войска, бывшие у него под рукой, маршал «непомерно усилил свой правый фланг». Инициатива Нея, следствием которой явилось смещение более 13 тысяч человек на край левого фланга русской армии, существенно повлияла на ход битвы, предопределив ее «нерешенный исход». Это «самоуправство» создало обоюдоострую ситуацию, и, с точки зрения неприятельской стороны, поступок Нея мог быть оправдан, увенчайся он успехом. Кутузов не успевал стремительно отреагировать на молниеносный рывок противника. Он в полной мере осознал опасность, нависшую над армией Багратиона, не столько у самого Семеновского, сколько севернее деревни, где между 8.00 и 9.00 русских войск не хватало, но их не хватило и неприятелю: по иронии судьбы в этом пункте фронт обеих армий «разорвался» одновременно! Сами французы были уверены в том, что в 9.00 победа почти была у них в руках. Однако защитникам Семеновского удалось отразить эту сокрушительную атаку неприятеля, переломив кризисный момент сражения. Кутузов пытался найти объяснение «разжижению» (Ф. Н. Глинка) неприятельского фронта именно там, где он ожидал сильного натиска: французы, сбившись в колонну, ломились на самый край левого фланга, почему-то пренебрегая пустым пространством между батареей Раевского и деревней Семеновское. Наполеон же был удивлен открывшимся ему при солнечных лучах зрелищем. Его армия, по образному выражению очевидца, «наваливала» всей массой на левый фланг противника, правый фланг которого он увидел на том же самом месте, где и накануне, протянувшимся на север до линии горизонта. Созерцание величавой мощи правого крыла русских обескураживало Наполеона. Сомнения французского полководца изложены штабным генералом Ж. Пеле: «<…> Русские офицеры пренебрегли занять разветвление оврага, узел обороны. <…> Мы не могли воспользоваться этой небрежностью, потому что леса скрывали от нас расположение местности. Иначе с нашей стороны было бы важной ошибкой не связать массой пехоты атаки центра и левого крыла». Но именно это и случилось: неприятельские атаки центра и левого крыла русской позиции оказались не связаны между собой, в чем сам неприятель видел причину нерешительного исхода сражения.

Отечественная историография содержит немало упреков в адрес Кутузова, не торопившегося передвигать войска 2-го и 4-го пехотных корпусов. Принято считать, что эти соединения подоспели к месту боя лишь около 12.00, но последние исследования боевых действий на Старой Смоленской дороге позволяют усомниться в этой «полуденной версии»92. Около 7.00 в Утицком лесу польские войска 5-го пехотного корпуса генерала Ю. Понятовского достигли расположения 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта Н. А. Тучкова 1-го. Перед противниками стояли сходные задачи: «скрытое войско» Тучкова, по замыслу Кутузова, должно было неожиданно нанести удар по флангу неприятеля, атакующего войска Багратиона, а корпусу князя Понятовского предписывалось также внезапно обрушиться с фланга на Багратиона, содействуя фронтальным атакам Даву, Нея и Мюрата. Тучкову удалось остановить продвижение польского корпуса по Старой Смоленской дороге, предотвратив угрозу левому флангу русской позиции. После 9.00 маршал Ней узнал, что Понятовский не может поддержать фронтальный натиск наполеоновских войск на позицию русских у Семеновского. Более того, между войсками Нея и Даву, атакующими Семеновское, и корпусом Понятовского образовалось пространство, занятое русскими егерями, вступившими в оживленную перестрелку с поляками. Ней, чтобы обезопасить свой фланг, направил в лес части 8-го корпуса Жюно. Около 10.00 вестфальцы натолкнулись в лесу на части… 2-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта К. Ф. Багговута! Это означает, что Рязанский и Брестский пехотные полки из корпуса Багговута прибыли с крайней правой точки русской позиции в крайнюю левую точку задолго до полудня! Что же тогда говорить о 4-м пехотном корпусе генерал-лейтенанта графа А. И. Остермана-Толстого, располагавшегося перед битвой на Новой Смоленской дороге, которому надлежало преодолеть менее двух верст для того, чтобы «залатать» фронт между батареей Раевского и Семеновским? Следовательно, если войска 2-го и 4-го корпусов и запаздывали, то отнюдь не на три часа, а их пребывание на правом фланге имело положительное влияние на ход битвы: во-первых, Наполеон посчитал нужным усилить корпус Богарне двумя пехотными дивизиями из корпуса Даву, который поэтому не смог взять с ходу флеши; во-вторых, французский полководец также не стал «отрывать» свой фланг от Новой Смоленской дороги.

Итак, в 9.00 французы не смогли реализовать возможность добиться победы; для русских воинов кризис сражения благополучно миновал, хотя им еще многое предстояло вынести в битве, которая развернулась по всему фронту от батареи Раевского до Старой Смоленской дороги. Пока наши войска в центре отражали атаку французов на батарею Раевского, а корпус Тучкова 1-го сдерживал натиск поляков и вестфальцев в Утицком лесу, Коновницын «устроил к бою» на высотах за Семеновским оврагом левый фланг, командование которым он передал генералу Дохтурову, назначенному Кутузовым вместо князя Багратиона. В первой линии находились «в баталионных каре» полки лейб-гвардии Литовский и Измайловский, располагавшиеся южнее Семеновского, которое французы часто называли «сожженной деревней». К гвардейцам примкнула 3-я пехотная дивизия Коновницына и все, что осталось от многострадальной пехоты 2-й армии князя Багратиона, более трех часов отстаивавшей «боковые реданты». Один из участников битвы вспоминал, как в это время к защитникам Семеновского прибыл с командного пункта Кутузова полковник К. Ф. Толь и обратился к малочисленной группе солдат, заступивших место у орудий вместо выбывших из строя артиллеристов: «Какого полку, ребята?» И получил ответ: «Вторая сводная гренадерская дивизия графа Воронцова». Позади пехоты, во второй линии находились кирасирские полки из корпуса князя Голицына 5-го и 4-й кавалерийский корпус генерал-майора К. К. Сиверса 1-го. Русские войска, покинув флеши, успешно преодолели Семеновский овраг, что свидетельствовало о том, что силы атакующего противника постепенно слабели. В особенности это касалось знаменитой неприятельской пехоты, той самой пехоты, которая, по словам М. С. Воронцова, «с первых годов революции насчитывала десять успехов на одно поражение и во всех отношениях изменила политическое положение Европы». После 10.00 на главные роли в битве заступила кавалерия Великой армии, до того времени находившаяся «в страдательном бездействии» под выстрелами русской артиллерии, «менявшейся смертью» с неприятелем. Более 200 орудий громили русскую позицию за оврагом, огонь русской артиллерии был не менее сокрушителен: генерал Коновницын «с необыкновенною быстротою устроил сильные батареи, которые неслись и стреляли; строились и стреляли; остановились и громили разрушительными очередными залпами». По словам иностранных историков, эта знаменитая «артиллерийская дуэль стала „фирменным знаком Бородинского сражения“». Между 10.00 и 11.00 неприятель вновь атаковал Семеновское. Обеспечить успех пехоты должен был 4-й кавалерийский корпус генерала Латур-Мобура, некогда бывшего послом в Константинополе, но атаки неприятельской кавалерии оказались недостаточно мощными. По словам неприятельских офицеров, «поле сражения было слишком тесно для огромного количества стиснутых на нем войск». Начальник штаба 2-й армии генерал Э. Ф. Сен-При, наблюдавший за происходящим, записал в Дневнике: «Тем не менее цель французов была достигнута, пехота их воспользовалась этой минутой беспорядка, чтобы овладеть деревней. <…> Все наше левое крыло построилось позади деревни…»93 Укрепившись «на плато у сожженной деревни», французы подвинули орудия через овраг, подвергая всю линию сокрушительному обстрелу. Гвардейские офицеры, выстоявшие «со сжатым сердцем» несколько часов на позиции у Семеновского, сознавались, «что уже не искали способа отражать наскоков французской кавалерии, прерывавших на время действия французских батарей. И кто поверит, что минуты этих разорительных наскоков были минутами отрады и отдыха!»94. Захватив деревню, войска Даву и Нея, поддерживаемые кавалерией, «потянулись» к центральной высоте. Войска 4-го корпуса вновь собирались атаковать батарею Раевского, как вдруг Евг. Богарне получил известие об атаке русской конницы. Около 9.00 Кутузов принял предложение полковника Толя произвести «диверсию» силами кавалерийских корпусов генерал-лейтенанта Ф. П. Уварова и генерала от кавалерии М. И. Платова против правого крыла неприятеля. Между 12.00 и 13.00 кавалеристы Уварова и казаки Платова, переправившись через Колочу, показались севернее Бородина. Богарне приостановил атаку Большого редута, вернув часть своих войск на левый берег реки Колочи. Конечно, отряд силой в 2500 сабель вряд ли мог существенно повлиять на ход сражения, однако «развлек неприятеля», «несколько оттянув его силы, которые столь сильно стремились атаковать 2-ю нашу армию». Воины, сражавшиеся на нашем левом фланге, заметили, что на какое-то время им «сделалось легче дышать». Главным же следствием кавалерийского рейда явилось то, что неприятель на два часа приостановил атаку центра, позволив русскому командованию перегруппировать войска. Около 15.00 пехота Богарне двинулась в атаку на Большой редут, однако решающая роль в предстоящей схватке выпала на долю кавалерии. Неприятелю удалось сосредоточить здесь около 10 тысяч сабель. Русское командование спешно пыталось создать новый оборонительный рубеж с наличными силами: «ключ позиции» защищала 24-я пехотная дивизия генерал-майора П. Г. Лихачева, северо-восточнее редута в направлении деревни Горки располагались полки 7-й пехотной дивизии генерал-майора П. М. Капцевича, от редута до Семеновского, изогнувшись дугой, выстроился 4-й пехотный корпус Остермана-Толстого. «Бесподобная пехота» два часа находилась на равнине под перекрестным огнем и несла страшные потери, но «избежать этого важного неудобства», по словам Барклая, «было нельзя». Адъютант генерала Ермолова П. X. Граббе предлагал русским воинам лечь на землю, чтобы уменьшить потери от артиллерийского огня, но они отказались, предпочитая встретить смерть стоя. Курганная высота осталась в руках французов. В жестоком штыковом бою почти полностью полегла дивизия П. Г. Лихачева, но неприятелю казалось, «что она и мертвая продолжала защищать свой редут». Израненный штыками генерал Лихачев был взят в плен; со стороны неприятеля «остался в редуте» генерал О. Коленкур, пообещавший Наполеону, что будет там, живым или мертвым. После взятия редута на местности, прилежащей к укреплению, происходили ожесточенные кавалерийские бои, продолжавшиеся более двух часов. Адъютант Барклая де Толли В. И. Левенштерн вспоминал о грандиозной кавалерийской «сшибке» (20 тысяч сабель) в центре позиции: «Сражение перешло в рукопашную схватку: сражающиеся смешались, не было более правильных рядов, не было сомкнутых колонн, были только более или менее многочисленные группы, которые сталкивались одна с другой…»95 Неприятельская кавалерия не раз бросалась в атаки на русскую пехоту 4-го и 6-го корпусов, которая, построившись в каре, отбивалась от нападений штыками и «стреляла одновременно со всех фасов».

В 17.00 артиллерийские залпы постепенно стали затихать. Русские войска, уступив неприятелю на левом фланге около 1,5 версты, до наступления темноты продолжали стойко удерживать оборону по линии Горки — Псарево — Утицкий лес и, главное, — не были разбиты. Ситуация в конце сражения, на наш взгляд, справедливо отражена в «Замечаниях на Бородинское сражение» начальника штаба 2-й армии Э. Ф. Сен-При: «Более пострадавшая 2-я армия была действительно ослаблена наполовину и во время сражения потеряла деревню, составлявшую ее левый фланг, и прикрывавшие его флеши, но линия армии не была прорвана, и ее левый фланг был только осажден назад: кроме того, вялость неприятельской атаки к вечеру, несмотря на выгоду его позиции, достаточно доказывала, что его потеря должна была быть очень значительной». Диспозиция Наполеона, если и была выполнена в смысле захвата перечисленных объектов русской обороны, не повлекла за собой главного следствия — разгрома и уничтожения русских войск. Артиллерийское прикрытие с русской стороны было не менее плотным и смертоносным, что вызвало у противника сомнения в целесообразности использования последнего резерва — гвардии. Ж. Пеле скептически оценивал шанс изменить ситуацию даже в случае использования этой элитной части войск: «Следовало ли вечером двинуть под страшным огнем императорскую гвардию, единственный резерв, не введенный в дело? Она могла быть истреблена прежде, чем дошла бы до неприятеля со своим грозным штыком. Она назначалась не для такого боя». Потери с обеих сторон были велики: русская армия потеряла 24–26 августа от 45 до 50 тысяч человек, а Великая армия — около 35 тысяч. Главную причину значительных потерь генерал К. Клаузевиц видел в плотности боевых порядков русской армии, объясняемых необходимостью противостоять «лобовым» атакам наполеоновских войск: «Русская армия дралась в тот день в беспримерном по тесноте и глубине построении. Столь же тесно, а следовательно, примерно так же глубоко, построилась и французская армия. Этим объясняется сильное и упорное сопротивление русских. <…> Этим же объясняются и огромные потери людьми». Вопрос о потерях сторон на сегодняшний день является дискуссионным, так же как и ответ на другой вопрос, неизменно возникающий в связи с итогами Бородинской битвы: чья победа? Ни одна из противоборствующих сторон, как известно, не признала своего поражения, напротив, в обеих армиях было немало энтузиастов, уверенных в победе именно той армии, в составе которой им выпала честь сражаться.

На наш взгляд, неправомерно делать однозначные выводы о победе Великой армии, подсчитывая «очки», как в спортивном состязании, как то: захват села Бородина, захват флешей, захват Семеновского, захват батареи Раевского, отступление с поля боя, вступление в Москву и т. д. В этом случае абсолютно не учитываются причины, побудившие обе стороны вступить в сражение, и цели, которые в нем преследовались, сопоставление планов с достигнутыми результатами. Выше уже отмечалось, что Кутузов решился на генеральную битву по причинам «нематериального характера»: прежде всего он должен был поддержать моральный дух русских воинов, требовавших сражения. Вспомним также, что ко дню Бородина Кутузов не располагал сведениями ни о «депо второй линии», ни о фланговых армиях Тормасова и Чичагова, на содействие которых он должен был особенно рассчитывать. При любом исходе битвы он не мог развить успех без подкреплений. Как бы сложно ни было для Кутузова решиться на генеральное сражение, каких бы усилий и жертв ни потребовалось от него и от начальствуемой им армии, чтобы выстоять при Бородине, однако самое тяжелое предстояло ему потом, на следующий день после битвы. Это был день, когда после невероятного подъема патриотического духа, всех подвигов самопожертвования он вынужден был отдать приказ об отступлении. День без иллюзий, когда становился понятен смысл фразы, оброненной полководцем накануне: «Французы переломают над нами свои зубы, но жаль, что, разбивши их, нам нечем будет доколачивать»96. Что бы ни происходило вокруг него 26 августа, он не позволял себе думать об этом завтрашнем дне, от которого зависела его репутация. Он в гневе отверг и прогнал от себя генерала Л. Вольцогена, который от имени Барклая при всех заговорил с ним об отступлении, когда неприятель сбивал с позиции наше левое крыло и прорывал центр. Старый воин понимал, что в эту минуту отступать нельзя, можно только сражаться. Стоять насмерть, чтобы сохранить дух в войсках, не допустить разгрома, способного превратить его армию в толпу. Он вводил в бой все новые и новые резервы, будучи уверен, что русские должны выстоять прежде, чем он уведет их с позиции, ставшей «войскам невместною». Дальше удерживать ее за собой было невозможно, а главное, бессмысленно, так как не существовало ни одного условия, позволявшего развить успех. Он скрыл от своих соратников все расчеты и сомнения, чтобы они в бою не усомнились и чтобы «…чувство гордости быть Отечества защитником не имели славнейших примеров»97. В отечественной историографии давно сложилась традиция: предъявлять М. И. Кутузову завышенные требования. Иностранные историки, оценивая способности русского полководца по результатам всей военной кампании 1812 года, почему-то к нему более снисходительны: «В действительности он был отличным стратегом, умелым тактиком, человеком проницательным, хитрым, настойчивым, обладал несокрушимым хладнокровием. Он блестяще проявил себя на службе Родине»98.

Н. А. Троицкий полагает, что у Кутузова было определенное намерение защитить древнюю столицу. Исследователь пишет: «На деле Кутузов, как мы это видели (выделено мной. — Л. И.), считал при Бородине своей главной задачей „спасение Москвы“»99. Вот этого-то мы как раз и не видели! Документы не представляют возможности однозначно судить о планах главнокомандующего русской армией при Бородине. Рапорт Кутузова от 23 августа, где фраза о намерении защищать Москву сопровождается вводными словами «не ручаюся», «может быть», «как бы то ни было», на наш взгляд, позволяет сделать вывод, что Кутузов, решившись на генеральную битву, всегда считал своей «главной задачей» сохранить боеспособную армию. Едва лишь стихли залпы орудий, Кутузов обратился с одинаковым распоряжением к Барклаю и Дохтурову: «…Решился я сегодняшнюю ночь устроить все войско в порядок, снабдить артиллерию новыми зарядами и завтра возобновить сражение с неприятелем. Ибо всякое отступление при теперешнем беспорядке повлечет за собою потерю всей артиллерии». Главнокомандующий невольно проговорился о своих замыслах, когда счел нужным объяснить соратникам не причины отступления, а, напротив, намерение атаковать! Из этого документа явствует, что русские войска в сражении выстояли, коль скоро Кутузов, по необходимости, но вопреки своей воле, готов был вновь принять сражение. 27 августа Светлейший прямо писал государю: «<…> Когда дело идет не о славе выигранных только баталий, но вся цель будучи устремлена на истребление французской армии, ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить 6 верст, что будет за Можайском, и собрав расстроенные баталиею войска, освежа мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским, в теплом уповании на помощь Всевышнего и на оказанную неимоверную храбрость наших войск увижу я, что могу предпринять против неприятеля (выделено мной. — Л. И.)»100. Обратим внимание на выделенные фрагменты текста: речь идет о Московском ополчении, которого, как известно, не было, а конец фразы можно истолковать как угодно. 29 августа Кутузов, произведенный в фельдмаршалы, вновь обращается к государю: «<…> Должен отступить еще и потому, что ни одно из тех войск, которые ко мне для подкрепления следуют, ко мне еще не сближились, а именно: три полка, в Москве сформированные под ордером генерал-лейтенанта Клейнмихеля, и полки сформированные князя Лобанова…»101 Как мы видели из документов, Кутузов очень конкретен в своих требованиях, касавшихся его дальнейших действий. Но 30 августа, то есть на следующий день, он получил ответ императора, который публикуется в сборниках не по дате получения, а по дате отправления 24 августа, что создает иллюзию того, что при Бородине полководец был уже в курсе того, о чем говорилось в документе: «<…> Нахожу необходимым, дабы вы формируемых полков под ведением генерал-лейтенанта Лобанова и генерал-лейтенанта Клейнмихеля в армию не требовали на первый случай. <…> Московская сила с приписанными к ней губерниями составляет до 80000 человек, кои, не переменяя ни своего предназначения, ни одежды, могут весьма служить в армиях, даже быв размещены при регулярных полках»102. Трудно себе представить, что должен был пережить старый полководец, прочитав ответ императора, за день до которого он отправил письмо Екатерине Ильиничне: «Я, слава Богу, здоров, и не побит, а выиграл баталию над Бонапартием. Детям благословение».

 

От Москвы до Красного

Знаменитый военный теоретик Карл фон Клаузевиц утверждал, что победоносная битва должна завершаться стремительным преследованием неприятеля. «Ариергард дал время всем войскам сняться с лагеря и уже после полдня последовал за ними к Можайску, не видав ни души неприятельской. Справедливо донес Кутузов в момент окончания сражения, что оно выиграно нами»103, — вспоминал служивший при штабе А. А. Щербинин. Фридрих Великий утверждал, что после битвы армия, потерпевшая поражение, мало чем отличается от армии победившей. Битве при Бородине, результат которой был неопределенным, это высказывание соответствовало в полной мере. «Бесконечный ряд повозок, заваленных ранеными, огромная нить артиллерии, вышедшей из соразмерности с остатками армии, отдельные люди разных воротников, отыскивавшие свои полки, какое-то общее уныние после обманутых надежд, оглушенные после громового дня, отупление после таких потрясающих и торжественных ощущений; все это вместе навело на меня какое-то онемение всех чувств, почти бессмысленность. Незавидна в подобные дни судьба главнокомандующего, к тому же обязанного скрывать под личиною бесстрастия все в душе его происходящее! Кутузов должен был между Бородиным и Москвою выстрадать века целые!» — рассуждал впоследствии адъютант Ермолова П. X. Граббе104. Беннигсен и Барклай де Толли в один голос свидетельствовали: под прикрытием арьергарда армия брела в беспорядке, что если бы неприятель атаковал, то… У истории нет сослагательного наклонения. Неприятель не атаковал, и Кутузов, по-видимому, был уверен, что этого не произойдет: «Я из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нашего утомлен». «Война вообще есть дело такта», — говорил один из участников той битвы. Михаил Илларионович тонко чувствовал, что повышать голос и строить в стройные ряды людей, которые за пятнадцать часов битвы оглохли от грохота орудий, на глазах которых «целые полки переселялись в вечность», было бы верхом бестактности. Он не переставал благодарить за службу солдат, проходивших мимо него, отирал платком слезы при виде раненых. Он вообще часто начинал свои обращения к войскам словом «товарищи», объединявшим всех, кто служил в русской армии — и солдат, и офицеров.

А. И. Михайловский-Данилевский вспоминал: «Первого сентября рано поутру Светлейший прибыл на Поклонную гору, откуда столица представлялась со всеми своими прелестными окрестностями и бесчисленными колокольнями. Он сел, по своему обыкновению, на небольшую скамью; пехота, конница, артиллерия и ополчения медленно и в безмолвии тянулись по дороге, покрывали поля и выходили из лесов. Почетнейшие из генералов окружили главнокомандующего. Это была торжественная минута. Мы увидели здесь графа Ростопчина, который в первый раз приехал в армию. Многие из офицеров разыскивали позиции для сражения, потому что были еще в уверениях в скором времени встретиться с неприятелем, и на некоторых возвышениях возле Поклонной горы начали рыть укрепления. Но по обозрении местного положения оказалось, что оно пересекаемо глубокими и крутыми рвами, которые во время дела препятствовали бы переводить войска с одного места на другое, подкрепляя резервами ослабевшие отряды, и употреблять конницу. Позиция простиралась на четыре версты, пространство сие было слишком велико для армии, обессиленной Бородинским днем; позади оной находилась столица и Москва-река, имеющая крутые берега. Таким образом, в случае неудачи, армия была бы уничтожена и в невыгодном месте своего расположения, и во время переправы чрез Москву-реку, и при отступлении по пространнейшему городу Европы. Однако мысль пережить отдачу Москвы еще более была ужасна <…>»105. Принц Евгений Вюртембергский, начальник 4-й пехотной дивизии, также поведал, каким ему запомнился главнокомандующий накануне оставления Москвы: «Кутузов молча слушал суждения генералов, его окружавших; нельзя было не заметить в нем душевного волнения. В самом деле, много требовалось решимости, чтобы, принимая на одного себя всю ответственность уступить неприятелю древнюю столицу империи, уступить вопреки мнению и народа, уступить после успешного, как полагали, боя, после отступления, совершенно добровольного, уступить, наконец, располагая еще войском. <…> Что касается до местности, которую занимало в это время войско, то она предсказывала поражение. Еще в 1810 году, находясь по обязанностям службы в Вильно, я пользовался расположением Кутузова, который был тогда в этом краю губернатором. Очень помню слова его, которыми он высказал свое решительное намерение — отступать. „В настоящем случае я должен положиться только на самого себя, каков бы я ни был, умен или прост“, — сказал мне Кутузов, вскакивая со скамейки, в ответ на взгляд, который устремил я на него, слыша общее разногласие»106. Совершенно иным предстает Кутузов в Записках Ермолова: «В присутствии окружающих его генералов спросил он меня, какова мне кажется позиция? Почтительно отвечал я, что по одному взгляду невозможно судить положительно о месте, назначенном для шестидесяти или более тысяч человек, но что весьма заметные в нем недостатки допускают мысль о невозможности на нем удержаться. Князь Кутузов взял меня за руку, ощупал пульс и сказал: „Здоров ли ты?“ Подобный вопрос оправдывает сделанное с некоторой живостью возражение. Я сказал, что драться на нем он не будет или будет разбит непременно»107.

Наиболее нелицеприятное суждение в адрес Кутузова высказал московский генерал-губернатор граф Ростопчин: «Я нашел князя Кутузова сидящим и греющимся около костра; он был окружен генералами, офицерами Генерального штаба и адъютантами, прибывшими со всех сторон и испрашивающими приказаний. Он отсылал тех и других то к генералу Барклаю, то к Беннигсену, а иногда и к квартирмейстеру полковнику Толю, бывшему его фаворитом и достойному его покровительства. Кутузов встретил меня чрезвычайно вежливо и отвел в сторону, так что мы оставались наедине, по крайней мере, с полчаса. Тут-то мне впервые случилось беседовать с этим человеком. Беседа оказалась весьма любопытна в отношении низости, нерешительности и трусливости начальника наших армий, который должен был быть спасителем отечества. <…> Он объявил мне, что решился на этом самом месте дать сражение Наполеону. Я заметил ему, что местность позади позиции представляет довольно крутой спуск к городу, — что если несколько потеснят линию наших войск, то они вперемежку с неприятелем уйдут в улицы Москвы, — что вывести оттуда нашу армию не будет никаких средств и что он рискует потерять ее всю целиком. Он все продолжал уверять меня, что его не заставят сойти с этой позиции, но что, если бы по какому-либо случаю, должен был отступить, то направится на Тверь. На замечание мое, что там не хватит продовольствия <…> у Кутузова вырвались слова: „Но ведь надо прежде всего позаботиться о севере и прикрыть его“. Он имел в виду резиденцию Императора. <…> Я спросил, не думает ли он стать на Калужской дороге, по которой направляются все подвозы из внутренних губерний? Он отвечал мне уклончиво. <…> Он стал разговаривать о битве, которую готовится дать, прося, чтобы я через день приехал к нему с архиереем и обеими чудотворными иконами Богоматери, которые он хотел пронести перед строем. <…> Затем он просил меня прислать ему несколько дюжин бутылок вина и предупредил, что завтра еще ничего не будет»108. Даже не будучи современником тех событий, можно догадаться о чувствах Светлейшего к Ростопчину, которые он при всей вежливости почти и не скрывал. После неуместного «розыгрыша» со «100 тысячами молодцов» Михаил Илларионович поддерживал с ним разговор в соответствующем духе, не сказав ни слова правды о своих намерениях. Свидетельства генералов из «клана» недоброжелателей Кутузова основаны на догадках, домыслах и противоречат друг другу настолько, что становится очевидным, как мало он доверял своим «совместникам». Так, А. П. Ермолов сообщил: «Он (Кутузов) не остановился бы оставить Москву, если бы не ему могла быть присвоена первая мысль о том. Данная им клятва его не удерживала, не у преддверия Москвы можно было помышлять о бое, не доставало времени сделать необходимые укрепления; едва ли достаточно было, чтобы расположить армию. <…> 29-го числа августа им подписано повеление о направлении транспорта с продовольствием из Калуги на Рязанскую дорогу. Князь Кутузов рассказал мне разговор его с графом Ростопчиным и со всею простотою души своей и невинностью уверял меня, что до сего времени он не знал, что неприятель приобретением Москвы не снищет никаких существенных выгод и что нет, конечно, причин удерживать ее с чувствительною потерею и спросил, как я думаю о том? Избегая вторичного испытания моего пульса, я молчал. Но когда приказал он мне говорить, подозревая готовность обойтись без драки, я отвечал, что прилично было бы ариергарду нашему в честь древней столицы оказать некоторое сопротивление»109. Москвич, отставной генерал екатерининского времени, князь Д. М. Волконский 31 августа записал в Дневнике: «Вечеру приехал я в армию на Фили, узнал, что князь Кутузов приглашал некоторых генералов на совещание, что делать, ибо на Поклонной горе драться нельзя, а неприятель послал в обход на Москву. Барклай предложил первой, чтобы отступить всей армии по Рязанской дороге через Москву. Остерман неожиданно был того же мнения противу Беннигсена и многих. Я о сем решении оставить Москву узнал у Беннигсена, где находился принц Вюртемберской и Олденбурской. Все они были поражены сею поспешностью оставить Москву, не предупредя никого»110. Как видим, принц Вюртембергский в отличие от того, что он рассказывал в Записках, не сразу оценил, что «местность предсказывала поражение». Предупреждать Ростопчина об оставлении Москвы было опасно, принимая во внимание его желание предать «город пеплу».

1 сентября состоялся памятный совет в Филях. «Генерал барон Беннигсен, известный знанием военного искусства, более всех современников испытанный в войне против Наполеона, дал мнение атаковать, подтверждающее изложенное мною. Уверенный, что он основал его на вернейших расчетах правдоподобия в успехе, или, по крайней мере, на возможности не быть подавленным в сопротивлении, много я был ободрен им <…>», — вспоминал А. П. Ермолов, попавший в затруднительное положение во время создания своих Записок. Зная последующий ход событий, ему хотелось выглядеть одновременно и сторонником «битвы у стен Москвы», и тем, кто был причастен к ее оставлению неприятелю: «Военный министр призвал меня к себе, с отличным благоразумием, основательностью истолковал мне причины, по коим полагает он отступление необходимым, пошел к князю Кутузову и мне приказал идти за собою. <…> Князь Кутузов, внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему будет присвоена мысль об отступлении, и желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к восьми часам вечера собрать генералов на совет»111. Поразительно то, что за давностью лет Алексей Петрович уже позабыл, что главная полемика разыгралась не между Кутузовым и Беннигсеном, а между Беннигсеном и Барклаем де Толли! Более того, генерал Беннигсен в разговоре с А. И. Михайловским-Данилевским впоследствии полностью опроверг «отличное благоразумие» своего оппонента: «Что касается до Барклая, то я вывел его в люди, я был полковником и командовал Изюмским полком, в котором он был поручиком. Он тогда уже отличал себя хорошим поведением: я рекомендовал его принцу Ангальту, который взял его к себе в адъютанты, а после смерти его Барклай почти во всех походах находился под моим начальством. Он хороший исполнитель, но не имел ни малейших военных способностей („il n'avait pas le mondre genie militaire“). В начале войны 1812-го года Государь приказал мне находиться при Главной квартире. Я был свидетелем всех военных советов, но никогда не слыхал, чтобы Барклай имел собственное мнение. Надобно от природы получить дар начальствовать армиею; учением способности сей приобрести нельзя»112. Беннигсен же опроверг мнение Ермолова о том, что Кутузов, чтобы оправдаться перед государем, был занят поиском того, на кого он смог бы свалить ответственность за оставление Москвы без боя. «Князь Кутузов решил, наконец, вопрос своей властью, высказав свое твердое желание отступать. Когда я увидел, что решение сдать Москву без боя было принято до Военного совета, что мнение, высказанное генералами, не заносилось даже в протокол и что на совет не был приглашен московский генерал-губернатор граф Ростопчин, тогда как его уверяли еще в тот день утром, что столицу будут защищать до последней крайности, то я решил уехать из совета»113. Генерал H. H. Раевский, поддержавший мнение главнокомандующего, не сомневался, что Кутузов принял на себя бремя тяжкой ответственности: «<…> Войска наши не довольно привычны к наступательным движениям, и потому мы можем на малое только время замедлить вторжение неприятеля в Москву; что отступление после битвы чрез столь обширный город довершит расстройство нашей армии; что не от Москвы зависит спасение России; что, следовательно, более всего следует сберечь войска и что мое мнение: оставить Москву без сражения; что я говорю как солдат, но что, впрочем, князю предоставлено судить о влиянии на умы, которое произведет известие о взятии Москвы и о важности сего события в политическом отношении. Князь уже, конечно, принял свое намерение, не мое мнение решило его выбор. Он отвечал мне по-французски следующее: „Знаю, что ответственность падет на меня. Но жертвую собою для блага Отечества. Повелеваю отступить“». Князь А. Б. Голицын также сообщил подробности, касающиеся того, о чем говорил Светлейший на военном совете: «Но когда Толь подал мысль стать на Воробьевых горах параллельно дороге Калужской, чтобы избегнуть отступления городом, предполагая в том более трудностей, нежели их могло быть, Кутузов, опровергая его, сказал: „Вы боитесь отступления через Москву, а я смотрю на это как на Провидение, ибо оно спасает армию. Наполеон подобен быстрому потоку, который мы сейчас не можем остановить. Москва — это губка, которая его всосет в себя“». А. Б. Голицын засвидетельствовал досаду Кутузова на своего любимого ученика, показав, что мнения их далеко не всегда совпадали, и судить «по Толю» о замыслах и расчетах Кутузова было бы недальновидно. Свидетельства всех участников событий, пересекавшихся с фельдмаршалом в эти тягостные для него дни, рисуют перед нами сразу несколько психологических портретов Михаила Илларионовича. Совершенно очевидно, что кто-то из соратников Кутузова вызывал у него большую симпатию (H.H. Раевский, Евг. Вюртембергский), кто-то меньшую (А. П. Ермолов, М. Б. Барклай де Толли), были и такие, кто откровенно раздражал его (Ф. В. Ростопчин, Л. Л. Беннигсен), но обстоятельства складывались так, что рассчитывать на его откровенность не мог никто. Он разыграл перед ними несколько ролей, потрясая собеседников «чрезвычайным природным умом», «наивным простодушием» и даже «низостью». Окружавшие его сослуживцы были людьми страстными и пристрастными. Военный историк А. И. Михаиловский-Данилевский впоследствии засвидетельствовал показательный пример «аберрации сознания» у людей, близких к Кутузову: «Думать надобно по причинам, которые здесь не у места излагать, что Кутузов решился сдать Москву прежде, нежели о том было рассуждаемо в Военном совете в Филях, и что он совет сей собирал для того, чтобы на предбудущее время, в случае неудачного окончания войны, иметь менее ответственности. Как бы то ни было, но Беннигсен, Толь, Мишо и Кроссар уверяли меня каждый порознь, что по их совету отступили от Москвы, и дали мне честное слово, что именно по их настоянию пошел Кутузов по Рязанской дороге и оттуда на Калужскую. Бывший генерал-квартирмейстер Второй армии Вистицкий в Записках своих о сем походе, которые я имел случай читать, утверждает, что он подал о сем мысль». А ведь еще, как мы помним, были Барклай де Толли с его «Оправдательными письмами», А. П. Ермолов со своими Записками… В тот нескончаемый день 1 сентября Кутузов, вероятно, с нетерпением ожидал окончания военного совета, чтобы остаться, наконец, в одиночестве и обдумать основательно все, что ему предстояло.

Оставление Москвы, безусловно, явилось самой горестной и трагической страницей «русского похода». В числе первых, кто узнал о драматическом исходе военного совета в Филях, постановившего «уступлением» древней столицы неприятелю спасти армию, оказался адъютант М. И. Кутузова — А. И. Михайловский-Данилевский: «По окончании совещания, определение коего мне еще было неизвестно, Светлейший призвал меня к себе в избу. Я застал его, сидевшего одного подле маленького столика. „Напиши, — сказал он мне, — к графу Ростопчину, что я завтра оставляю Москву, — и когда я посмотрел на него с выражением величайшего удивления, то он с жаром сказал: — что ты на меня смотришь, разве ты не слышишь, что я тебе приказываю написать Ростопчину?“ Я не могу изъяснить чувств, мною овладевших тогда; я старался их выразить в истории моей сего похода, а здесь скажу только, что мы весь вечер ходили взад и вперед по деревне Филям, плакали, как дети, и только что не предавались отчаянию»114. Нравственные же терзания русских офицеров — людей чести, которые не смогли остановить французов у самых стен Москвы, казалось, будут продолжаться бесконечно. За день до вступления армии Наполеона в Москву А. В. Чичерин поместил в Дневнике крик души: «Прочь печальные и мрачные мысли, прочь позорное уныние, парализующее возвышенные чувства воина! Не хочу верить злым предвещаниям, не хочу слушать досужих говорунов, которые ищут повсюду только дурное и, кажется, совершенно не способны видеть ничего прекрасного. Пусть нас предали, я еще буду сражаться у врат Москвы и пойду на верную гибель, хотя бы и для того, чтобы спасти Государя. Я не устрашусь никаких опасностей, я брошусь вперед под ядра, ибо буду биться за свое Отечество, ибо хочу исполнить свою присягу и буду счастлив умереть, защищая свою Родину, Веру и правое дело…»115

Проникновенно описал внутреннее состояние полководца П. X. Граббе: «2 сентября наступил для Москвы в продолжение веков и для Кутузова на пределах жизни самый страшный их день. Кутузов оставлял Москву на жертву ослепленному завоевателю, на его гибель, и сам в слепоте человечества, в глубокой горести не видел парящего над собою гения России с венком бессмертия за подвиг великой решимости. Конечно, легче было, уступая общему порыву, дать под Москвой сражение и погибнуть с нею вместе. И тут была слава!»116 Как-то так повелось в отечественной историографии не особенно размышлять над тем, что должен был пережить полководец, решившийся на склоне дней на этот шаг. Его оппоненты в лице Беннигсена, Барклая, Ростопчина, Ермолова видели в его должности только сопряженные с ней почести и, конечно, с трудом переносили триумф Светлейшего в конце военной кампании. В их повествованиях Кутузов неизменно предстает бесчувственным и лживым стариком, которому ничего не стоило отдать приказ о сдаче Москвы. Без сомнения, Кутузов отдавал себе отчет в последствиях принятого им более чем непопулярного решения. Армия, с восторгом и надеждой встретившая его прибытие, вполне могла отказать ему в доверии после потери Москвы, а государь, назначив его против собственной воли, сместить с высокого поста, после чего у него уже не будет шанса оправдаться ни перед ним, ни перед Отечеством, ни перед потомством. Адъютант фельдмаршала И. Н. Скобелев вспоминал, как получил гневный и полный язвительного сарказма выговор от полководца, в присутствии которого он позволил себе бестактную выходку — тяжело вздыхать по поводу оставления Москвы: «Вы, верно, думаете, что я без вас не знаю, что положение мое именно то, которому не позавидует и прапорщик? У меня более всех причин вздыхать и плакать, но ты не смог придумать ничего хуже, как грустить перед лицом человека, с именем которого настоящий случай пройдет ряд многих веков и которому, ежели бесполезны утешения, еще менее нужны вздохи!» Светлейший мог отправить пространное письмо своим близким, где он пожаловался бы на судьбу и излил бы душу, поведав все, что он думал о начальном плане войны, о Барклае де Толли в роли главнокомандующего, о потере Смоленска, об армии, вышедшей из-под контроля военного министра, и т. д. Одним словом, поступить так, как это беззастенчиво делали его недоброжелатели в Главной квартире. Он же отправил жене 3 сентября краткую записку, из которой следует, что он не изменил себе и в этом испытании: «Я, мой друг, слава Богу, здоров и, как ни тяжело, надеюсь, что Бог все исправит»117. Любимый адъютант Кутузова К. А. Дзичканец, принимая во внимание возраст и здоровье обоих супругов, от себя решил успокоить жену своего начальника: «Князь Михаила Ларионович, слава Богу, здоров. Новости, которые Ваша Светлость получите, не должны вас огорчать. Давно к сему надо было приучесть, Москва не наша. По нещастию нельзя было еще раз подраться. Но унывать не надо — Бог даст, будет праздник и на нашей улице. Имел бы много, что сказать Вашей Светлости. Но было б начать, в 24 томах инфолио не кончил бы — время столько нет. Пользы никакой и потом трудно. Как добрые христиане надеемся, что Бог нам поможет и все дела пойдут хорошо»118.

Труднее, конечно, было объясняться с государем, в рапорте которому от 4 сентября Светлейший сообщал: «Хотя не отвергаю того, чтобы занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операцию со всеми линиями, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, партиями моими буду пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы, и тем самым отвращая всякое пособие, которое неприятельская армия с тыла своего иметь могла, и обратив на себя внимание неприятеля, надеюсь принудить его оставить Москву и переменить свою операционную линию»119. Покидая Москву, Кутузов старался лишний раз не встречаться ни с населением, ни с войсками. «<…> въехав в город, обратясь к свите своей сказал: „кто из вас знает Москву?“ Я один явился. „Проводи меня так, чтоб сколько можно, ни с кем не встретились“», — рассказывал князь А. Б. Голицын, служивший при штабе главнокомандующего. Михаил Илларионович ехал верхом от Арбатских ворот по бульварам Яузского моста. Прапорщик квартирмейстерской части А. А. Щербинин рассказывал: «Я нашел Кутузова у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге. Я вошел в избу его по той стороне реки. Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удручен»120. Главнокомандующий недолго пребывал в уединении и вскоре показался «на людях». Князь А. Б. Голицын вспоминал: «Первый раз зарево Москвы было нам так видно; Кутузов сидел и пил чай, окруженный мужиками, с которыми говорил. Он давал им наставления, и когда с ужасом говорили они о пылающей Москве, он, ударив себя по шапке, сказал: „Жалко, это правда, но подождите, я ему голову проломаю“»121. Государь император пока не получил от него ни строчки, на несколько дней потеряв свою армию из виду. Более того, 31 августа император направил Кутузову разработанный в Петербурге план наступательных действий, предусматривавший полное окружение и разгром неприятельских сил. Этот документ Светлейший получил раньше, чем письмо, где Александр I деликатно потребовал отчет о «причинах к столь нещастной решимости». На марше между Рязанской и Тульской дорогами главнокомандующий прочел письмо государя: «Князь Михаил Ларионович! С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 сентября получил я через Ярославль от Московского главнокомандующего печальное извещение, что вы решились с армиею оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчание ваше усугубляет мое удивление»122. Зато государь получил письмо от графа Ф. В. Ростопчина от 8 сентября, текст которого многое сказал Александру о московском генерал-губернаторе: «Всюду каверзы. Беннигсен добивается главного начальства. Он только и делает, что отыскивает позиции в то время, когда армия в походе. Он хвастает тем, что один говорил против оставления Москвы, и хочет выпустить о том печатную реляцию. <…> Барклай подал голос за оставление Москвы неприятелю и тем, может быть, хотел заставить забыть, что, благодаря его поспешности, погиб Смоленск. Князя Кутузова больше нет — никто его не видит; он все лежит и много спит. Солдат презирает его и ненавидит. Он ни на что не решается: молоденькая девочка, одетая казаком, много занимает его. Покинув Москву, он отправился на Коломенскую дорогу, чтобы прервать сообщения неприятеля с Смоленском и воспользоваться запасами, накопленными в Калуге и Орле. Он даже думает дать сражение, но никак не решится на него. Довод у него тот, что надо сберегать армию; но если она должна все отступать, то он ее вскоре лишится. <…> Было бы необходимо для предотвращения мятежа отозвать и наказать этого старого болвана и царедворца. Иначе произойдут неисчислимые бедствия. <…> Вот другой раз общественное мнение обманулось в своем выборе. Каменский рехнулся, а Кутузов, старая баба-сплетница, потерял голову и думает что-нибудь сделать, ничего не делая»123. Граф Ростопчин был взбешен тем, что Светлейший категорически отказывался встречаться с ним и посвящать в свои планы. Михаил Илларионович всегда считал, что «даже подушка не должна знать мыслей полководца», а уж болтливый и неуравновешенный «сумасшедший Федька», как называла Ростопчина Екатерина II, тем более не годился ему в советчики. Ростопчину казалось, что он вправе писать государю подобные письма. Более того, зная о неприязни императора к Кутузову, он считал, что этим письмом он предопределит падение Светлейшего, неожиданно просчитавшись в своих расчетах. Во-первых, Александр терпеть не мог вольностей по отношению к себе, и развязный тон письма его покоробил. Во-вторых, несмотря на продолжавшиеся многочисленные споры с Кутузовым, государь стал меняться по отношению к нему: он по-прежнему не доверял Михаилу Илларионовичу, но он научился слушать старого полководца, что явствует из письма графу П. А. Толстому: «Причина сей непонятной решимости остается Мне совершенно сокровенна, и Я не знаю, стыд ли России она принесет или имеет предметом уловить врага в сети».

Сам ли полководец наметил сделать переход на Калужскую дорогу или принял хороший совет — не имеет значения, потому что выбор и ответственность все равно лежали на нем, а не на советчиках. Кутузов мог с самого начала выбрать это направление, но делать вид, что рассматривает и другие варианты. Успешно осуществленное фланговое движение армии с Рязанской на Старую Калужскую дорогу было бы слишком большой удачей, и полководец, что называется, опасался «сглаза». Фельдмаршал стремился скрыть от неприятеля свои передвижения и более всего опасался быть атакованным на марше. А. А. Щербинин рассказывал о бесчисленных предосторожностях, предпринимаемых офицерами квартирмейстерской части в период отступления по Рязанской дороге: «От одного лагерного пункта до другого совершали мы путь ночью, ожидая на каждом шагу, особенно в деревнях, через кои пролегал путь, попасться неприятельской партии. Не доезжая до деревень, мы посылали казака подползти к крайней избе и выманить крестьянина, чтобы удостовериться, нет ли французов. Нигде о них и слуху не было»124. А дальше произошло вот что: «Переправившись через реку Москву у Боровского перевоза, своротили мы с большой дороги и потянулись направо. Опять произошло недоумение: куда нас ведут? Впрочем, вскоре все начало объясняться; а когда пришли в город Подольск, где фельдмаршал сделал смотр армии, то стали уже говорить с уверенностью, что идем на Калужскую и даже Смоленскую дорогу отрезывать путь французам. Все обрадовались: „так вот зачем отдали французам Москву!.. Это их нарочно заманили в западню!“ Начали расхваливать фельдмаршала на все лады; солдаты даже не слишком деликатничали: „Ай-да старик Кутузов! Поддел Бонапарта, как тот ни хитрил!.. Кутузов — тертый калач, Кутузов — старый воробей!..“ и тому подобное»125. Французский генерал Ф. де Сегюр, автор знаменитого «Похода в Россию», признавал: «Кутузов, покидая Москву, увлек за собой Мюрата в Коломну, к тому месту, где Москва-река пересекает дорогу. Под покровом ночной темноты он внезапно повернул к югу, чтобы, пройдя через Подольск, остановиться между Москвой и Калугой. <…> В эту торжественную минуту Кутузов объявил твердым и благородным голосом своему Государю о потере столицы. Он сказал ему, что для сохранения южных провинций, житниц России, и поддержания сообщения с Тормасовым и Чичаговым он вынужден был покинуть Москву, оставленную своими жителями, которые составляли ее жизнь. Однако народ везде составляет душу Империи, и там, где находится русский народ, там и будет Москва и вся русская Империя! <…> Мы не можем судить о наших врагах иначе как на основании фактов. Таковы были их слова, и действия соответствовали им. Товарищи, отдадим им справедливость!»126 Не полагаясь, однако, на «твердый и благородный тон» рапорта Светлейшего от 4 сентября, Александр I передал его 10 сентября на рассмотрение «Комитета гг. Министров». Первые сановники империи пришли к выводу, что донесения главнокомандующего «не представляют той определительности и полного изображения причин, кои в делах столь величайшей важности необходимы и что сие поставляет правительство в невозможность основать свои заключения». Комитет министров высказал пожелание ознакомиться с «протоколом того совета, в коем положено было оставить Москву неприятелю без всякой защиты». Императору же предлагалось, «чтобы предписание Главнокомандующему было сделано не в виде какого-либо неприятного замечания, но единственно в помянутых сведениях от него надобности». Александр I, невзирая на советы воздержаться от «неприятных замечаний», счел нужным указать Кутузову: «…Вспомните, что вы еще обязаны ответом оскорбленному Отечеству в потере Москвы». Однако правительство менее всего склонно было винить в бедствиях, обрушившихся на Россию, главнокомандующего и армию. Настроения в Северной столице переданы в раздраженном письме H. M. Лонгинова, секретаря императрицы Елизаветы Алексеевны, графу С. Р. Воронцову: «Если бы с [самого] начала дали команду Кутузову или посоветовались с ним, [то] и Москва была бы цела и дела шли иначе. <…> С часу на час ожидаем теперь о случившемся в армии с 4-го числа известий. Они должны быть важны и решительны. Одно к утешению нам остается, что Государь и не думает о мире…»

Итак, русские войска неожиданно для противника свернули с Рязанской дороги, двинулись вдоль берега реки Пахры, затем пересекли Каширскую и Тульскую дороги и в конце сентября заняли прочную фланговую позицию при селе Тарутине на Калужской дороге. Знаменитый фланговый марш на Калужскую дорогу удался нам настолько, что даже неприятель не мог не оценить этого успеха, «решившего участь кампании». Дорогой происходили препирательства между Кутузовым и генералом Беннигсеном, постоянно настаивавшим на том, чтобы Светлейший дал сражение неприятелю между Красной Пахрой и Подольском. Военный историк Д. П. Бутурлин, в 1812 году служивший при штабе, отмечал: «<…> Фельдмаршал был прав, не желая сражаться между Красной Пахрой и Подольском. Если бы счастие повернулось против нас, то неприятель мог бы отрезать нас от Калуги и отбросить на Верею и Можайск! С этой минуты кампания была бы для нас потеряна»127. А. Б. Голицын вспоминал: «Кутузов часто обвинялся за то, что он избегал дать сражение для разбития авангарда французской армии и в такое время, когда это было плодом самых глубоких размышлений и соображений его. Когда армия ретировалась от Красной Пахры по Старой Калужской дороге, то существовала еще во всех движениях обеих армий большая неопределительность. Наполеоново движение ничего решительно не обнаруживало; русская же армия, имея целью защищать южные провинции и получать продовольствие и подкрепления свои, также держала Кутузова в неведении о будущих действиях ее; все соображения такой небывалой кампании развивались с каждым днем. Достигнута была одна цель: настоящая безошибочная центральная операционная линия, которая преимуществом своим ободряла всех и давала Кутузову вернейшие надежды о будущих успехах. В таком положении сие заставило решиться последовать совету Беннигсена, чтобы атаковать авангард французской армии, как вдруг донес Толю подполковник Гартинг, что под Тарутином есть позиция, на которой можно будет дать сражение и твердо ожидать неприятеля. Простое извещение сие заставило Кутузова велеть продолжать ретироваться, чем огорчил чрезвычайно Беннигсена. Понимать надобно (из слов Беннигсена), что он некоторым образом вынудил Кутузова дать слово на наступательное действие. Выиграть время и усыпить, елико можно долее, Наполеона, не тревожа его из Москвы, вот чего добивался Кутузов. Все, что содействовало к цели сей, было им предпочитаемо пустой славе иметь некоторую поверхность над авангардом. В день осмотра позиции, которая вполне удовлетворила плану кампании Кутузова, старик был очень весел и в первый раз расчел важность предстоящей зимней кампании: он позвал Толя и Коновницына и тут же отдал приказ, чтобы губернаторам велеть снабдить полушубками всю армию. Он сидел на скамейке, пил чай и диктовал подробности сего распоряжения и много говорил о будущей зимней кампании, каким образом надобно беречь людей»128.

«Между тем армия расположилась в Тарутине, сем оплоте России, а главная квартира перешла в деревню Леташевку. Мы провели там последние десять дней сентября и начало октября. Здесь составлялись предположения, потрясшие цепи, коими была вселенная скована, и я всегда буду помышлять с особенным чувством гордости, что в сие время я был доверенною особою Кутузова, Коновницына и Толя, что часто я имел счастие находиться при совещаниях их и что они мне поручали писать о тех мероположениях, которые они признавали за нужные, — вспоминал А. И. Михайловский-Данилевский. — Сколько я научался делам и познанию людей и какую приобрел опытность в несколько недель! Я думаю, что в то время, которое я проводил у фельдмаршала, читая ему сочиненные мною бумаги, которые он исправлял и давал мне между тем свои советы и наставления, я почерпнул столько всякого рода сведений, сколько в обыкновенное время приобретается годами»129. Сознавая, что затишье будет недолгим, все готовились к зимнему походу. И. Р. Родожицкий вспоминал: «Почти целые две недели мы жили спокойно в Тарутинском лагере. Нас укомплектовали рекрутами, лошадьми, зарядами, снабдили тулупами, сапогами; удовольствовали сухарями, а лошадей — овсом и сеном вволю; тут выдали нам жалование, а сверх того нижние чины за Бородинское сражение награждены были по 5 рублей ассигнациями. Откуда что явилось! Из южной России к Тарутинскому лагерю везли по всем дорогам всякие припасы». Вероятно, «золотые дни» при Тарутине особенно запомнились русским офицерам и тем, что командование во главе с Кутузовым не настаивало на строгом соблюдении всех формальностей службы, предоставив войскам возможность восстановить силы после бородинского кровопролития: «Киверов мы тогда не надевали. Тогда пехотным и артиллерийским офицерам не полагалось носить усы, но многие по своей фантазии их запустили. Начальство смотрело на все это снисходительно. Оно заботилось больше о том, чтобы все были довольны и веселы. <…> Эти, по-видимому, вольности нисколько не нарушали порядка и дисциплины, которая строго наблюдалась»130. По рассказу M. M. Петрова, «высланные тогда в свое время в тыл французов залетные наши партизаны — ген. — майор Дорохов, полковник князь Кудашев, подполковник Д. Давыдов, капитаны Фигнер, Сеславин и многие другие из регулярных кавалеристов и из донских удалых налетов, врываясь во все удобные места займища нечистой вражьей силы, душили и арканили незваных гостей московского царства, так что каждый день приводили их в д. Леташевку из разных мест Подмосковья от 100 до 300 и более человек пленными…»131. «Малая война с большими преимуществами», как назвал Кутузов действия «армейских партий», которые по его приказу отправлялись в тыл, действуя на коммуникацию Наполеона, перехватывая почту и продовольствие, уничтожая партии мародеров.

21 сентября Светлейший получил письмо из Москвы: «Князь Кутузов! Посылаю к Вам одного из моих генерал-адъютантов для переговоров о многих важных делах. Хочу, чтоб Ваша Светлость поверили тому, что он Вам скажет, особенно, когда он выразит Вам чувства уважения и особого внимания, которые я с давних пор питаю к Вам. Не имея сказать ничего другого этим письмом, молю Всевышнего, чтоб он хранил Вас, князь Кутузов, под своим священным и благим покровом. Наполеон»132. Можно себе представить, что испытал Кутузов, пробежав глазами текст письма. Нет, он не ошибся в своих расчетах: неприятель в Москве, но он уже у него в руках. Как полководцу, ему еще предстоит много работы, но как дипломат, Светлейший уже выиграл эту войну! Теперь главным было то, чтобы кто-нибудь не помешал ему своими неумелыми действиями, а таких при Главной квартире хватало.

23 сентября весь тарутинский лагерь всколыхнула новость: «Лористон приехал к фельдмаршалу в Тарутино, куда выдвинуты были войска, в походном параде устроенные; весело было в лагере: музыка играла, песенники пели». К прибытию гостя Светлейший приказал разжечь как можно больше костров, варить кашу с мясом для того, чтобы неприятельскому генералу было о чем поведать императору Наполеону. По воспоминаниям А. И. Михайловского-Данилевского, «фельдмаршал, который обыкновенно ходил в сюртуке, нося через плечо портупею и нагайку, надел при сем случае мундир, вышел на улицу, и когда нас собралось вокруг него довольно много, то он сказал нам: „Господа, я вас прошу с французскими офицерами, которые приедут с Лористоном, не говорить ни о чем другом, кроме о дожде и о хорошей погоде…“»133. Кутузов позаботился о том, чтобы обстоятельства этой встречи, переданные им в письме государю, стали известны всем русским офицерам: «Лористон <…> предлагал размену пленных, в которой ему от меня отказано. А более всего распространился об образе варварской войны, которую мы с ним ведем; сие относительно не к армии, а к жителям нашим, которые нападают на французов, поодиночке или в малом числе ходящих, поджигают сами домы свои и хлеб, с полей собранный, с предложением неслыханные такие поступки унять. Я уверял его, что, ежели бы я и желал переменить образ мыслей сей в народе, то не мог бы успеть для того, что они войну сию почитают, равно как бы нашествие татар, и я не в состоянии переменить их воспитание. Наконец, дошед до истинного предмета его послания, то есть говорить стал о мире, что дружба, существовавшая между Вашим Императорским Величеством и императором Наполеоном, разорвалась несчастливым образом по обстоятельствам совсем посторонним и что теперь мог бы еще быть удобный случай оную восстановить. Неужели эта необычная, эта неслыханная война должна длиться вечно? <…> Я ответствовал ему, что никакого наставления на сие не имею, что при отправлении меня к армии и название мира ни разу не упомянуто»134. При встрече с посланцем Наполеона, по мнению соратников, «Кутузов проявил весь свой ум (у него было его много) и лукавство, которым он в высшей степени отличался»135. Ермолов также с явным удовольствием вспоминал об этом первом случае торжества «во стане русских воинов»: «В самое это время между прочими и я находился в квартире Кутузова, но всем нам приказано выйти. После носилась молва, будто князь обещал довести о том до сведения Государя положить конец войне, долженствующей возгореться с большим против прежнего ожесточением. Хитрый военачальник уловил доверчивость посланного, и он отправился в ожидании благоприятного отзыва. Таким образом дано время для отдохновения утомленным войскам, прибыли новонабранные и обучались ежедневно, кавалерия поправилась и усилена, артиллерия в полном комплекте». Впоследствии Кутузов сообщил некоторые забавные обстоятельства беседы с Лористоном графу де Боволье, попавшему в плен: «„Он (Наполеон) хотел начать переговоры и прислал ко мне одного из своих адъютантов, генерала Лористона, которому была уже как-то поручена подобная миссия. Ну, пока Наполеон будет присылать таких дипломатов, мне не трудно будет противодействовать его намерениям“. При этом Кутузов рассказал, что в первое свое свидание с Лористоном французский генерал сказал ему: „Не думайте, однако, что Наполеон желает мира с русским Императором вследствие несчастных событий в Испании или вследствие заявленного англичанами проекта о высадке на западных берегах Франции — вовсе нет: мы войдем в Мадрид, когда только захотим, и англичане никогда не посмеют высадиться на французскую землю! В этом случае все французы встанут как один человек, и океан будет могилою англичан“. Вскоре затем Кутузов навел разговор на дела в Испании и на угрозы англичан. Лористон крайне удивился: „Откуда вы знаете эти подробности?“ — „Да от вас же, генерал; прежде я их не знал“, — отвечал Кутузов»136.

Дни безмятежного пребывания в тарутинском лагере были сочтены, приближалась военная страда. «После того, как армия наша совершенно отдохнула и пополнена была в Тарутинском лагере, стали помышлять о начатии военных действий. В непродолжительном времени открыли, что неприятельский авангард, находившийся против нас при речке Чернишне, стоял в великой оплошности, почему были делаемы различные предложения фельдмаршалу напасть на оный», — рассказывал А. И. Михайловский-Данилевский. Светлейший согласился открыть боевые действия внезапной атакой, сам сделал распоряжения. По словам А. А. Щербинина, «на другое утро Главнокомандующий въехал в лагерь, полагая найти войско под ружьем. Но сколь велико было удивление и негодование его, видя, что люди раздетые лежат на биваках. Иные варят кашу, другие поют. Кутузов был чрезвычайно вспыльчив. Толь, узнав наперед, что диспозиция не дошла до войск, предвидел бурю и остался в Леташевке»137. Из рассказа А. А. Щербинина явствует, что «3 октября был призван в Главную квартиру Ермолов, начальник штаба главной армии. Ему открыл Коновницын, что на другой день назначена атака и что он вскоре получит диспозицию фельдмаршала для рассылки приказаний корпусным командирам. Коновницын просил Ермолова подождать полчаса, что ему самому вручится диспозиция по рассмотрении фельдмаршалом, к которому спешил Коновницын. Но Ермолов не захотел ждать, извиняясь приглашением, полученным им в тот день к обеду от Кикина, дежурного генерала своего. По отъезде Ермолова диспозиция была к нему послана с ординарцем Екатеринославского кирасирского полка поручиком Павловым. Но не Ермолова, ни Кикина Павлов отыскать не мог…». Заметим, и не мудрено! В это время многие русские военачальники собрались на «большой обед, все присутствовавшие были очень веселы, и Николай Иванович Депрерадович пустился даже плясать трепака. Возвращаясь в девятом часу вечера в свою деревушку, Ермолов получил чрез ординарца князя Кутузова, офицера Кавалергардского полка, письменное приказание собрать к следующему утру всю армию для наступления против неприятеля. Ермолов спросил ординарца, почему это приказание доставлено ему так поздно, на что тот отозвался незнанием, где находился начальник Главного штаба. Ермолов, прибыв тотчас в Леташевку, доложил князю, что по случаю позднего доставления приказания его светлости армию невозможно собрать в столь короткое время. Князь очень рассердился…»138. Кстати, относясь без снисхождения к Кутузову. Ермолов почему-то опустил эти подробности в своих Записках.

Кутузов приказал перенести атаку на 6 октября, и «день закончился славной победой», о чем много лет спустя вспоминал Д. В. Душенкевич: «Возвращаясь в славный лагерь наш, у дороги находилась избушка, оставшаяся от бывшего постоялого двора; пред нею, по обе стороны крылечка стояла линия неприятельских знамен и орудий. Главнокомандующий, стоя на крылечке, окруженный генералами, благодарил колонны сими словами: „Вот ваша услуга — (указывал на трофей) — оказанная сего дня Государю и Отечеству! Благодарю вас именем Царя и Отечества!“ Беспрерывное, громогласное „Ура!“, перемешанное с веселыми песнями и подсвистами, долетало эхом радости к отдаленному еще лагерю нашему и в оной даже внесено. Ночь напролет от радостного шума, казалось, хохотал весь лагерь, покой не шел на мысль, как бы праздновалось воскресение умолкнувшей на время славы русской, и войско, в полной доверенности к опытному, превознесенному вождю своему, готово было сейчас опять сражаться»139.

Сражение при Тарутине «разбудило беспечно спавшего на пепле Москвы Наполеона. И на другой же день 7 октября неприятельская армия начала выступать из Москвы». Поздним вечером 9 октября с этим известием прискакал в тарутинский лагерь, «прямо к квартире генерала Коновницына», полковник Д. Н. Болговский. «Я распечатал привезенный конверт и, разбудив Коновницына, подал ему рапорт, с которым он поспешил к Кутузову в соседнюю избу», — вспоминал А. А. Щербинин. Фельдмаршал приказал 6-му пехотному корпусу Д. С. Дохтурова «не следовать, а, если можно, бежать к Малому Ярославцу», чтобы преградить неприятелю путь на Калугу: остальным же войскам отдал распоряжение «быть готовыми к выступлению в течение двух дней». По воспоминаниям В. И. Левенштерна, «фельдмаршал выступил из лагеря с главными силами армии 11-го числа вечером и шел всю ночь, остановившись в пяти верстах от Калуги. Сражение при Малоярославце продолжалось до ночи, вице-король удержал одну половину города, а мы — другую. <…> Кутузов провел со своим штабом ночь в открытом поле»140. П. X. Граббе рассказывал: «Кутузов, исполнив свой долг Главнокомандующего, поставив быстрым и искусным переходом армию свою перед ним (Наполеоном) как щит твердый, непроницаемый, сам под шумом гремевшего боя, почти под ядрами заснул на бурке под открытым небом. Я видел его, приехав от Милорадовича за приказанием, вместе с другими, почтительно ожидавшими его пробуждения. Старость взяла свое неодолимое право». Однако артиллерист И. С. Жиркевич утверждал, что Кутузов ночевал в палатке одного из гвардейцев: «К ночи за моей батареей была разбита палатка, принадлежавшая Семеновского полка штабс-капитану Кошкареву, в ней ночевал Кутузов. Около 10 часов вечера, когда он, вероятно, начинал засыпать, вдруг пальба, прекратившаяся совершенно у города часу в восьмом, внезапно открылась в большом размере. Кутузов вышел из палатки и с сердцем сказал: „Ох уж этот мне Дмитрий Сергеевич (Дохтуров. — Л. И.), и уснуть не даст! Оставил бы их, проклятых, в покое. Кашкаров! Пошли узнать, что это за тревога?“ — Потом, войдя в палатку, он проспал уже до рассвета, до нового похода. На одном из маршей Кутузов, на дрожках подъехав к Семеновскому полку, спереди которого ехали верхом Посников, я и другие ближайшие офицеры, объявил нам, что перехвачен курьер, везший известие к Наполеону о маллетовском заговоре, возникшем в Париже. Рассказав подробно обстоятельства этого дела, он прибавил: „Я думаю, собачьему сыну эта весточка не по нутру будет. Вот что значит не законная, а захваченная власть“. Кутузов был вообще красноречив; но при солдатах и с офицерами он всегда говорил таким языком, который бы им врезывался в память и ложился бы прямо на сердце. В одну деревню, где назначена была квартира для Семеновского полка и вместе Главная квартира Кутузова, он приехал вперед один в крытых санях парой и с конвоем двух только казаков. Сани въехали во двор, а сам он вошел в избу и уселся на скамье. Квартиргер полка поручик Буйницкий, прибывший туда незадолго для занятия квартир, внезапно вбежал в ту же избу и, найдя неожиданно Главнокомандующего, оробел и спешил выйти. Кутузов остановил его и спросил: „Какого полка и что тебе надобно, мой друг?“ Буйницкий отвечал: „Семеновского, прибыл для занятия квартир“. — „Чего же ты испугался меня и бежишь вон, — продолжал Кутузов, — а еще гвардеец, и не нашелся! Обожди. Присядь со мной и побеседуем вместе. Успеешь еще занять квартиры — полк далеко“. Усадил его с собой и продержал с четверть часа»141.

На следующий день после Малоярославецкого сражения «Кутузов хотел целою армией опрокинуть головы колонн французской армии, когда они выходить будут из Малоярославца, разбив их, вступить в город и тогда уже держаться в этой позиции. Но когда граф Милорадович дал знать, что неприятель покоен, и летучие отряды донесли о направлении его к Верее, Кутузов решился отступить в Гончарово. Переход этот, дознанный всеми ненужным и заставивший нас потерять трое суток, был после единственным обвинением, которое возводимо было на него. Суждение о событии сем и после времени не оправдало Кутузова в глазах Александра, даже когда он пожал лавры победы и изгнал французов из России, несмотря на совершенное уничтожение их армии. Первая встреча их, когда они увиделись, в Вильно была, что Государь с негодованием потребовал от старика отчета в так называемом им бездействии армии. Оправдание Кутузова коротко, ясно, удовлетворительно»142. Вероятно, князь А. Б. Голицын что-то перепутал, потому что Кутузов направил подробный рапорт государю еще 7 ноября из города Красного: «Всемилостивейший Государь! Из донесения моего сего числа Ваше Императорское Величество усмотреть изволили, что сделано при Красном, к которому направлялись все неприятельские силы. Все сие не сделано прежде по Смоленской дороге по многим причинам. С самой той минуты, как неприятель после разбития 6-го числа прошедшего месяца (под Тарутином. — Л. И.) решился оставить Москву, должно было прежде думать закрыть коммуникации наши с Калугою и воспрепятствовать ему вход в оную, чрез которую он намерен был пройти в Орловскую губернию и потом в Малороссию, дабы не терпеть тех недостатков, которые довели теперь его армию до такого бедственного состояния. Что он имел сие намерение, подтвердили мне многие из пленных генералов, почему и должно было заставить его идти по Смоленской дороге, на которой (как нам известно было) он не приготовлял никакого пропитания. Сии причины понудили меня, оставя Малой Ярославец, перейти на дорогу, ведущую от Боровска чрез Медынь к Калуге, где уже находился неприятельский корпус; от сего моего движения неприятель должен был, оставя свое намерение, идти чрез Верею на Смоленскую дорогу; я же шел чрез Медынь к Боровску, чтобы сближиться и в случае, если нужно соединиться с моим авангардом. Генерал Милорадович имел при себе 2-й и 4-й корпуса и достаточное число кавалерии и, будучи обманут ложным движением, принял было близко к Медыне по Боровской дороге; но, узнав о марше неприятеля от Боровска уже к Верее, направился вслед за оным, но потерял однако же целый марш и взошел по следам неприятеля на Смоленскую дорогу; Главная же армия боковою дорогою направилась к Вязьме. Случилось, что я близко трех дней не мог получить от авангарда сведения, потому что неприятель бегущий рассыпался по сторонам дороги и, наконец, также ложное известие, будто бы генерал Милорадович, после сражения с неприятелем, не доходя до Вязьмы, должен был отступить. Сии обстоятельства остановили меня на 8 часов, и армия не могла приближиться к Вязьме, сделав в тот день сорок верст маршу, прибыла не ранее как за полночь, а могли поспеть только 40 эскадронов кирасир с конною артиллериею под командою генерал-адъютанта Уварова, которые способствовали к разбитию неприятеля под Вязьмою генералом Милорадовичем. Неприятель не мог держаться и в городе, где был он форсирован и часть его перебита; он, того вечера, прошед Вязьму, не смел остановиться и удалился по Смоленской дороге прежде, нежели армия к оной приближиться могла.

Вот причины, которые воспрепятствовали нанести неприятелю таковой чувствительный удар при Вязьме, каковой нанесен ему при Красном. Притом, сказать должно, что при Вязьме не был он еще в таковом расстройстве, имел еще почти всю артиллерию, и тех знатных потерей в людях еще сделано им не было, которые он понес ретирадою до Смоленска. Ошибки, от ложных известий иногда происходящие, неизбежны. Предприятия в военных операциях основываются не всегда на очевидности, но иногда на догадках и на слухах, но ложные известия, о коих упомянул я выше, произошли от самых казаков, но и они впали в сие недоразумение невинным образом. От Вязьмы предприял я диагональный марш чрез Ельну к Красному, где и настиг неприятеля»143.

Именно в Главную квартиру князя Кутузова в Полотняный Завод близ Калуги князь Кудашев, его зять, привел взятого в плен вскоре после Малоярославца генерала графа Боволье: «Услышав фамилию генерала, Кутузов призадумался. — „Не родственник ли вы тех Боволье, которые играли такую выдающуюся роль в вандейской кампании и один из которых подписал письмо к ее величеству императрице Екатерине II с просьбою оказать помощь против республиканцев?“ — „Письмо это подписано мною в качестве генерал-интенданта и президента высшего совета армии“. — „Это вы и есть! Ну, очень рад, что вы мой пленник: вам будет оказано все уважение, которого вы заслуживаете“. — Кутузов прибавил, что читал с большим интересом историю вандейской войны. Он много расспрашивал генерала Боволье о французской армии, о Москве, о Наполеоне. <…> Прощаясь с Боволье, Кутузов сказал ему: „Ваш Наполеон — чистый разбойник: я отправил к нему 40 французов, взятых в плен на аванпостах, — он отказался принять их! Мне-то что же с ними делать? Его поведение ужасно. Он нисколько не заботится о нации, которой всем обязан“. Князь Кутузов путешествовал в экипаже более чем скромном; он не позволял себе ни малейшей роскоши и довольствовался только самым необходимым. Выросший среди солдат, он вежлив, как любой придворный; он не только доступен, но и предупредителен. Французские пленники, офицеры и солдаты, в восторге от того уважения, с каким он относился к французскому народу»144. Тем временем многие в окружении Кутузова были недовольны медлительностью в преследовании неприятеля. В их числе был «Русский Боярд», генерал М. А. Милорадович. Впоследствии Михайловский-Данилевский привел в Записках разговор с ним: «„Какое различие полагаете вы между Суворовым и Кутузовым?“ — спросил я его. „Вот оно, — сказал мне граф с обыкновенною своею живостью. — Когда меня отрядили с половиною армии от Малого Ярославца для преследования неприятеля, то я, видя возможность пересечь ему отступление близ Вязьмы, отважился на сие движение, хотя не имел предписания от Кутузова; я донес ему, что иду на Вязьму, и объяснил все причины, меня к тому побуждавшие; но, зная его нерешительный характер, я заключил донесение сими словами: 'могу уверить вашу светлость, что от сего движения не предстоит никакой опасности'. Если бы Суворов был на месте Кутузова, то я не сказал бы ему ни слова об опасности, а написал бы просто: 'иду на Вязьму!', а он бы мне ответил: 'благословляю!'“»145. Однако Светлейший по-прежнему старательно избегал больших сражений. С его точки зрения, они были теперь бессмысленны: «Весь план нашего преследования заключался в том, чтобы не допускать его удаляться из России по вновь избранной им дороге, а всячески обращать его на ту же, по которой приблизился к России. Пробрались они к Малоярославцу, но так как тут встретили их не с хлебом и солью, а с пушками, то опять вынуждены они были обратиться на назначенную нами Смоленскую дорогу»146. По словам очевидцев, Наполеон, перед тем как отдал приказ повернуть на Старую Смоленскую дорогу, упал в обморок. Параллельное преследование, которое К. Клаузевиц назвал «высшей формой стратегического преследования», и без сражений требовало немалого напряжения сил, что явствует из письма Кутузова жене от 17 октября: «Неприятель бежит из Москвы и мечется во все стороны, и везде надобно поспевать. Хотя ему и очень тяжело, но и нам за ним бегать скучно. Теперь он уже ударился на Смоленскую дорогу»147. Светлейший был человеком изощренного ума и тонким психологом. Если бы он принудил неприятельских солдат сражаться, они бы вновь почувствовали себя воинами. Это возвысило бы их дух, сплотило бы их ряды, удвоило бы силы: смерть с оружием в руках их не страшила! Зачем Кутузову было превращать беглецов в героев, поднимать настроение в стане врагов Отечества? Это была не его забота. Он вводил войска в бой только по мере необходимости, чтобы убедить противника в собственном бессилии. Закончить войну под Вязьмой, как предлагали генералы, подпавшие под влияние беспокойного сэра Вильсона? Но что тогда было делать с фланговыми корпусами, к которым прорывался Наполеон? Кутузов готовил ему не поражение, а катастрофу, как туркам. Вверенные фельдмаршалу войска, по его убеждению, не должны были доказывать превосходство во фронтальных и фланговых атаках на поле боя. Его главной целью было сохранить боеспособную армию. В конце концов, Наполеон был зятем австрийского императора, который в любой момент мог оказать поддержку своему родственнику, обещавшему ему земли на Дунае. «Я отнюдь не уверен, — сказал Кутузов британцу Вильсону, — что полное уничтожение императора Наполеона и его армии будет таким уж благодеянием для всего света. Наследие его не достанется ни России, ни какой-либо другой континентальной державе, но той, которая уже владеет морями…» 23 октября любимец Светлейшего генерал H. H. Раевский сообщал из Вязьмы своему родственнику старому сослуживцу Кутузова — графу А. Н. Самойлову: «Заглавие письма моего, милостивый государь дядюшка, обрадует вас. Неприятель бежит. Мы его преследуем казаками и делаем золотой мост. <…> Неприятель пошел на Можайск и Вязьму и, как кажется, пойдет на Витебск и так далее за границу. Казаки его преследуют кругом, французы мрут с голоду, подрывают ящики, и с 12-го мы имеем их до 60-ти пушек, а великий Наполеон сделал набег на Россию, не разочтя способов, потерял свою славу и бежит как заяц. <…> Можно считать, что настал перелом счастья Бонапарте. Русский Бог велик! <…> Мы веселы, холоду, голоду не чувствуем, — все ожило, злодей наш осквернил и ограбил храмы Божьи — теперь едва уносит ноги свои. Дорога устлана мертвыми людьми и лошадьми его. Неприятель идет день и ночь при свете пожаров. Ибо он все жжет, что встречает на ходу своем. Зато и мы хорошо ему платим, ибо пленных почти не берут, разве одни регулярные войска»148. Действительно, жестокое отношение к пленным со всей очевидностью свидетельствовало, что война вышла за пределы обыкновенного. 28 октября М. И. Кутузов сообщал жене из Ельни: «По сю пору французы все еще бегут неслыханным образом, уже более трехсот верст, и какие ужасы с ими происходят. Это участь моя, чтобы видеть неприятеля без пропитания, питающегося дохлыми лошадьми, без соли и хлеба. Турецкие пленные извлекали часто мои слезы, об французах хотя и не плачу, но не люблю видеть этой картины. Вчерась нашли в лесу двух, которые жарят и едят третьего своего товарища. А что с ими делают мужики!» Но, как ни странно, первыми выпустили «джинна из бутылки» отнюдь не северные варвары. Следуя по Смоленской дороге, вблизи от Гжатска, русские войска обнаружили страшную картину, которую описал в Мемуарах де Сегюр: «Вечером этого бесконечного дня императорская колонна приблизилась к Гжатску: она была изумлена, встретив на своем пути только что убитых русских. Причем у каждого из них была совершенно одинаково разбита голова и окровавленный мозг разбрызган тут же. Было известно, что перед нами шло две тысячи русских пленных и что их сопровождали испанцы, португальцы и поляки. <…> Коленкур вышел из себя и воскликнул: „Что за бесчеловечная жестокость! Так вот та цивилизация, которую мы несли в Россию! Какое впечатление произведет на неприятеля это варварство? Разве мы не оставляем ему своих раненых и множество пленников? Разве не на ком будет ему жестоко мстить?“»149.

Трехдневная битва под Красным, убив в армии Наполеона волю к сопротивлению, окончательно уничтожила в ней и остатки дисциплины. «Я не сходил с места четыре дня, и вот ваша гвардия и все корпуса, следовавшие за Наполеоном, постепенно мимо нас проходили, каждый для того, чтобы оставить половину своих солдат с нами. Поверь, что спаслось под Красным, то с великим трудом пройдет Оршу!» — сказал Кутузов в дружеской беседе с пленным полковником М. Л. де Пюибюском. Именно в ходе боев под Красным на долю В. И. Левенштерна, прибывшего с донесением к Кутузову, выпала завидная честь — он был приглашен к обеденному столу Светлейшего: «Я был весь перепачкан и походил скорее на разбойника, чем на офицера: тулуп и накинутый поверх него, попорченный бивуачными огнями плащ представляли собою удивительный контраст со свежими и элегантными костюмами щеголей Главной квартиры. Слушая мое донесение, фельдмаршал, при каждом моем слове, улыбался с видимым удовольствием, затем усадил меня подле себя, не дав мне пообчиститься, и любовался прекрасным аппетитом, с каким я пожирал его превосходный обед. Он приказал однако Дохтурову с его корпусом поддержать Милорадовича. Я осмелился заметить фельдмаршалу, что это бесполезно, и уверял его, что 15000 пленных были уже в его руках. — О, как прыток наш молодой человек! Да уверены ли вы, что их 15000 человек? — Я хотел бы, чтобы их было 30000, — отвечал я, продолжая есть с прожорливостью, — так как результат был бы один и тот же и эти 30000 человек были бы ваши точно так же, как эти 15000 уже принадлежат вам. Его глаза засверкали радостью…» Тогда же дежурный генерал П. П. Коновницын направил распоряжение генералу В. С. Ланскому: «По необыкновенно большому числу взятых в последние дела пленных, Его Светлость Главнокомандующий армиями поручил мне отнестись к Вашему Превосходительству с просьбою, дабы Вы приняли все возможные и от Вас зависящие меры об отпуске им провианта, в том особливо уважении, что многие из них по несколько дней вовсе не ели и что самое человечество требует доставить им необходимое пропитание для отвращения голодной смерти»150.

Не раз доводилось увидеть в те дни Кутузова и Н. Е. Митаревскому: «Во время всех переходов от Тарутина до Березины, фельдмаршал Кутузов часто останавливался у дороги и смотрел на проходившие войска, иногда и под дождем; случалось, говорил солдатам: „Что, устали, ребята? Холодно? Ели ли вы сегодня? Нужно отстоять матушку Россию, надо догонять и бить французов!“ <…> На все это проходившие солдаты кричали: „Рады стараться, ваше сиятельство!“ Обыкновенно он стоял или же сидел на простых складных креслах, в простом сюртуке и фуражке, без всяких принадлежностей своего сана; с неразлучною казачьею нагайкой на ремешке через плечо. Никак мы не могли разгадать, для чего у него нагайка, тем более, что никогда не видели его верхом на лошади. Офицеры говаривали обыкновенно: „хитрый наш старик Кутузов, знает он, как подобраться к солдатам“»151. Особенно подробно описал все встречи с Кутузовым И. С. Жиркевич: «Тут после сильных морозов, начавшихся от Вязьмы и продолжавшихся дней десять, сделалась сильная оттепель. На дневке вечером, часу в пятом, Кутузов, объезжая бивуаки, подъехал к Семеновскому полку. За ним ехало человек пять генералов, в числе которых были принц Александр Виртембергский, Опперман и Лавров, а позади их семь человек конногвардейцев везли отбитые у неприятеля знамена. „Здравствуйте, молодцы семеновцы! — закричал Кутузов. — Поздравляю вас с новой победой над неприятелем! Вот и гостинцы везу вам! Эй, кирасиры! Нагните орлы пониже! Пусть кланяются молодцам! Матвей Иванович Платов доносит мне, что сегодня взял сто пятнадцать пушек и сколько-то генералов… не помнишь ли, Опперман, сколько именно?“ Опперман отвечал: „Пятнадцать“. — „Слышите ли, мои друзья, пятнадцать, то есть пятнадцать генералов! Ну, если бы у нас взяли столько, то остальных сколько бы осталось? Вот, братцы, пушки пересчитать можно на месте, да и тут не верится; а в Питере скажут: 'Хвастают!'“

Затем Кутузов подъехал к палатке генерала Лаврова, командовавшего в то время 1-й гвардейской пехотной дивизией и расположившегося за Семеновским полком. Кутузов и прочие генералы сошли с лошадей и приготовились пить чай у Лаврова. Тут же кирасиры сошли с лошадей, стали в кружок и составили из знамен навес вроде шатра. Кто-то из офицеров, подойдя к знаменам, стал читать надписи на одном из них, вслух все те сражения, в которых отличился тот полк, которому принадлежало знамя, и в числе прочих побед прочел: „Аустерлиц!“. „Что там? — спросил Кутузов. — Аустерлиц? Да, правда, жарко было и под Аустерлицем! Но омываю руки мои пред всем войском: неповинны они в крови аустерлицкой! Вот хотя бы и теперь, к слову, не далее как вчера я получил выговор за то, что капитанам гвардейских полков за Бородинское сражение дал бриллиантовые кресты в награду. Говорят, что бриллианты — принадлежность кабинета и что я нарушаю предоставленное мне право. Правда, и в этом я без вины виноват (выделено мной. — Л. И.). Но ежели по совести разобрать, то теперь каждый, не только старый солдат, но последний ратник, столько заслужили, что осыпь их алмазами, то они все еще не будут достаточно вознаграждены. Ну, да что и говорить! Истинная награда не в крестах или алмазах, а просто в совести нашей. Вот здесь кстати я расскажу о дошедшей до меня награде. После взятия Измаила я получил звезду Святого Георгия (орден Святого Георгия 2-го класса), тогда эта награда была в большой чести. Я думаю, здесь есть еще люди, которые помнят молодого Кутузова. (Тут Кутузов вздернул нос кверху.) Нет? Ну, после! Когда мне матушка-царица приказала прибыть в Царское Село к себе, я поспешил выполнить ее приказание — поехал. Приезжаю в Царское. Прием мне был назначен парадный. Я вхожу в залу в одну, в другую, все смотрят на меня, я ни на кого и смотреть не хочу. Иду себе и думаю, что у меня Георгий на груди. Дохожу до кабинета, отворяются двери; что со мной сталось? И теперь еще не опомнюсь! Я забыл и Георгия, и то, что я Кутузов. Я ничего не видел, кроме небесных голубых очей, кроме царского взора Екатерины. Вот была награда“. — И с чувством, постепенно понижая голос, Кутузов приостановился — и все кругом его молчало. Потом, весь этот рассказ он повторил на французском языке принцу Александру Виртембергскому, видимо, с целью, чтобы от него перешло это выше — в Петербург…»152 Заметим, что Кутузов публично ведет себя перед гвардейцами совершенно вопреки легенде о «придворной угодливости», поведав «к слову» о том, что он получил очередной выговор от императора за распределение наград, что в глазах государя он, по обыкновению, «без вины виноват», завершив сравнением «века нынешнего с веком минувшим», да еще и с французским переводом специально для родственника Александра I.

И. С. Жиркевич продолжал рассказ: «Тут один из офицеров Семеновского полка сказал громко: „Не правда ли, как эта сцена походит на сцену из трагедии 'Дмитрий Донской' (трагедия Озерова)!“ Посников закричал: „Ура! Спасителю России!“ — и громкое „ура!“ понеслось и разлилось по всему войску. Столь неожиданный возглас тронул каждого из присутствующих, Кутузова, конечно, более всех. Он вдруг встал на скамейку и закричал: „Полноте, друзья мои, полноте! Что вы! Не мне эта честь, а слава русскому солдату!“ — и потом, бросив вверх свою фуражку и сильно возвысив свой голос, закричал: „Ура! Ура! Ура! Доброму русскому солдату“… Потом, когда „ура“ утихло, Кутузов уселся опять на скамью и, обращаясь к Лаврову, продолжал так: „Где этот собачий сын сегодня ночует? Я знаю, что в Лядах он не уснет покойно. Александр Никитич (партизан Сеславин, в это время только капитан гвардии) дал мне слово, что он сегодня не даст ему покоя. Вот послушайте, господа, какую мне прислал побасенку наш краснобай Крылов: собрался волк на псарню, псов потревожить. Войти-то он вошел, да вот как пришлось выбираться оттуда — давай за ум! Собаки на него стаей, а он в угол, ощетинился и говорит: 'Что это вы, друзья! За что это вы на меня? Я не враг вам. Пришел только посмотреть. Что у вас делается, а вот сейчас и вон пойду'. Но тут подоспел псарь и отвечает ему: 'Нет, брат, волчище, не провесть тебе нас! Правда, ты, серый, умен, но и я, дружище, сед уже и не глупее тебя'“. — Тут Кутузов снял шапку и рукой, кругом головы, показал седины свои. — „Не уберешься так легко отсюда, как пришел сюда!“ — „И пустил стаю псов на него“, — прибавил он. Громкое „ура!“ повторилось вновь по войску!..»153 Осталась в памяти у офицера и менее торжественная, но не менее трогательная встреча со Светлейшим: «После оттепели сделался легкий морозец. На походе моя полурота перевозилась с одной горы на другую, и тут же подъехал в крытых санях Кутузов. Пара, везшая его, была не подкована, и при начале спуска с горы одна лошадь упала. Я тотчас же приказал солдатам спустить сани с горы и на себе поднять их на другую сторону. Кутузов, видя мою заботливость, велел подозвать меня к себе и, когда я подошел, спросил, как меня зовут. Получив ответ, сказал мне: „Припомни, друг мой Жиркевич, меня старика под старость. Как ты меня бережешь старика, так и тебя когда-нибудь беречь станут!“»154. И тут Кутузов не ошибся…

В те дни фельдмаршал нередко получал стихотворные послания, воспевавшие его подвиги и славившие его как спасителя Отечества. Так, доставили ему письмо от родственника А. В. Суворова, поэта графа Д. И. Хвостова. В ответ Кутузов пишет: «Письмо Вашего Сиятельства с приложением оды творения Вашего я с особенным удовольствием получил. Вы как бы возвышаете меня перед Румянцевым и Суворовым. Много бы я должен был иметь самолюбия, если бы на сию дружескую мысль Вашу согласился. И ежели из подвигов моих что-нибудь годится преподанным быть потомству, то сие только от того, что я силюсь по возможности моей и по умеренным моим дарованиям идти по следам сих великих мужей. Между тем обязанным себя считаю изъявить Вам мою признательность <…>»155. В дни боев под Красным Михаил Илларионович поделился радостными новостями со своими «верными друзьями», как на протяжении всей своей жизни он называл супругу Екатерину Ильиничну и дочерей, в особенности «Лизиньку с детьми». Жене он писал из Красного собственноручно: «Вот еще победа! В день твоего рождения дрались с утра до вечера. Бонапарте был сам, и кончилось, что разбит неприятель в пух; сорок с лишком пушек достались нам, прекрасные знамена гвардейские и пребогатые. Вчерась прибыл из Смоленска еще большой корпус Нея. <…> Этот принят очень хорошо, пушек у них мало, а он наткнулся на наших сорок орудиев; натурально отбит. Но собрался он с поспевшими от Смоленска и пошел еще, тут его приняли штыками и множество истребили, других рассеяли по лесам… <…> В Смоленске наш гарнизон. Теперь думаю, как бы отправить туда Смоленскую Богоматерь с хорошим приданым. Жаль расставаться, и третьего дня, во время сражения, стояла за батареей. Тебе купил прекрасные часы в день рождения твоего»156.

Письмо дочери по понятной причине Михаил Илларионович позволил написать зятю князю Н. Д. Кудашеву: «Лизинька, мой друг и с детьми, здравствуй! Вот и вечер настал, мой дорогой друг, а я до сих пор не выбрал минуты, чтобы тебе написать; писать же при свете [свечи] мне очень трудно. Поэтому опять за меня пишет Кудашев. Боже, сколько Его милостей до настоящего времени! Вязьма, Смоленск, Витебск, Орша, думаю, что даже до Могилева все освобождено. Враг бежит со всех ног. 5-го и 6-го мы одержали блестящие победы. 5-го Бонапарте присутствовал лично. <…> Проклятия армии этому человеку, когда-то великому, а теперь ничтожному, — поистине ужасны. Меня уверяют даже, что, проклиная его, благословляют мое имя за то, что я сумел справиться с таким чудовищем. Это точно мне было сказано за столом моими генералами, и я беру в свидетели Кудашева, иначе это было бы хвастовством. Безусловно, у меня много прекрасных минут, но я не весел, как обычно, хотя, признаюсь, что я растроган тем счастьем, которое мне сопутствует, но нельзя быть веселым при таком напряжении». Князь Кудашев в продолжение письма подтвердил слова главнокомандующего о невероятной усталости, сопутствовавшей параллельному преследованию неприятеля: «Не сердитесь на меня, дорогие и добрые друзья, что не получаете от меня известий о папеньке так часто, как бы вам этого хотелось. Причина, которую я вам приведу, будет похожа на хвастовство, и я в отчаянии, потому что это как раз то, чего папенька терпеть не может. Но тем не менее это правда: благодаря тому напряжению, с которым мы постоянно преследуем и бьем врага, у нас остается время только на отдачу приказов. Очень часто глаза невольно смыкаются. Усталость такая, от которой стареешь. <…> Постарайтесь, дорогие друзья, как можно скорее покинуть Крым, присоединяйтесь к нам вместе с моей маленькой семьей, и мы все поедем в Париж. Можно быть уверенным во всем, когда во главе находится такой гениальный полководец»157. Наши войска действительно вступили в Париж в марте 1814 года, но счастливый и усталый князь Кудашев не мог предвидеть, что его тесть скончается в апреле 1813 года от болезни в Бунцлау, а сам он получит смертельную рану в том же году в октябре в Битве народов под Лейпцигом, то есть жить им оставалось менее года.

 

Березина

Последним крупным столкновением враждующих армий явилось сражение на реке Березине. Современники долго потом удивлялись, как случилось, что остаткам французских войск, оказавшихся в кольце трех русских армий, удалось избежать окружения и полного разгрома. Поэт и партизан Денис Давыдов рассуждал так: «Армии, которым надлежало соединиться на Березине для совокупной атаки, были весьма разобщены и притом они не были, по-видимому, расположены оказать деятельное содействие одна другой, вследствие неприязни и зависти, существовавшей между военачальниками; Витгенштейн не хотел подчиниться Чичагову, которого, в свою очередь, ненавидел Кутузов <…>»158. На наш взгляд, исход этой военной операции можно было предугадать заранее, Д. В. Давыдов не назвал имени еще одного действующего лица, полноправно несшего ответственность за весь ход военных действий в 1812 году. Речь идет конечно же об императоре Александре I, который постоянно искал и находил «новых людей». К их числу принадлежал адмирал П. В. Чичагов, в лице которого царь встретил своего единомышленника, обеспечив ему быстрое продвижение по службе. Заметим, что Чичагов был откровенным «западником». Один из офицеров флота, встречавшийся с ним в кабинете Морского министерства, так характеризовал его: «<…> Будучи прямого характера, он был удивительно свободен и как ни один из других Министров прост в обращении и разговорах с Государем и царской фамилией. Зная свое преимущество над знатными придворными льстецами как по наукам, образованию, так и по прямоте и твердости характера, Чичагов обращался с ними с большим невниманием, а с иными даже с пренебрежением, за что был, конечно, ненавидим почти всем придворным миром»159. Этот симпатичный и вызывающий сочувствие образ почти полностью перечеркивается свидетельствами более опытных соратников. Генерал А. Ф. Ланжерон был к нему особенно беспощаден: «Голова его ежеминутно изобретала новые проекты, и проекты эти, обыкновенно вздорные и неприменимые, надо было приводить в исполнение сию же минуту. <…> Он не имел ни одной правильной идеи и чрезмерное самолюбие не позволяло ему ни слушать, ни принимать советов <…>»160. Мнение Ланжерона, который подчас бывал чрезмерно пристрастен в своих суждениях, красноречиво подтвердили генералы Ламберт, Щербатов, Красовский — участники сражения при Березине. Но Александр I благоволил к Чичагову и, по-видимому, как с ним это случалось неоднократно, сильно переоценивал его способности, в особенности, там, где речь шла о сравнении скромных дарований адмирала и Кутузова. По этой причине между обоими военачальниками уже возник скрытый конфликт в период подписания Бухарестского мирного договора, лавры которого государь решил отобрать у Кутузова, передав своему ставленнику. Но Кутузов был не прост, и Чичагову не удалось сыграть в глазах общества роль миротворца. Некоторые современники полагали, что на Березине «старик жестоко мстил Чичагову», но это мнение можно было бы считать справедливым, если бы адмиралу удалось отобрать у старого полководца хотя бы часть его славы. Потерпевшей стороной в тех условиях оказался сам Чичагов. Михаил Илларионович давно убедился в том, что он не в состоянии завоевать доверие и расположение императора, но посмеяться над незадачливым, но самонадеянным соперником ему не составило труда. При подобных обстоятельствах Александру I не следовало допускать, чтобы пути этих людей пересекались в дальнейшем. Однако менее чем через полгода император вновь создал подобную ситуацию с теми же действующими лицами. Дело было не только в характере Чичагова; после начала боевых действий в 1812 году генерал Г. Армфельд заметил государственному секретарю А. С. Шишкову: «Какая странная мысль — доверить сухопутную армию адмиралу?»161

Кутузов, назначенный главнокомандующим всеми российскими армиями, естественно, запросил от Чичагова сведений о местонахождении его армии, приказав сблизиться с главными силами. «Вы легко ныне усмотреть изволите, что невозможно ныне думать об отдаленных каких-либо диверсиях»162, — иронично намекал Светлейший на план «адриатической» экспедиции Чичагова, где предлагалось нанести «отвлекающий» удар, высадив десант в Италии. На приказ Кутузова Чичагов высокомерно не ответил. За день до Бородина Светлейший получил предписание императора, запрещающее перемещать армию Чичагова. Через неделю после оставления Москвы главнокомандующий, которому было уже не до шуток и претензий Чичагова, отдал ему очередной приказ: «Идти к Могилеву, на Смоленскую дорогу и далее к помянутой линии, как для сближения с здешними армиями, так и для угрожения неприятельского тыла и пресечения всякого сообщения его»163. Кутузов отдавал соответствующие распоряжения всем российским армиям, разбросанным на обширной территории пока без всякой связи друг с другом. «Скоро все наши армии, то есть Тормасов, Чичагов, Витгенштейн и еще другие станут действовать к одной цели, и Наполеон долго в Москве не пробудет», — уверенно успокаивал полководец родственников в письме от 27 сентября164. Однако вскоре к нему в штаб явился адъютант императора полковник А. И. Чернышев с рескриптом «о новых военных предположениях», датированным 12 сентября, то есть отправленным еще до того, как Александр I узнал об оставлении Москвы неприятелю. В плане, привезенном из Петербурга, впервые была высказана идея окружения неприятельских войск на Березине или на реке Уле: с севера должен был нанести удар корпус Витгенштейна, с юга — армия Чичагова, в то время как главные силы под командованием Кутузова будут «гнать» французов с востока на запад. С точки зрения кабинетного стратега, каким являлся Александр I, план был безусловно хорош. Для Кутузова план, существовавший на бумаге, разительно отличался от того, что происходило в действительности. Обратить в бегство войска Наполеона и преследовать их до соединения с войсками Витгенштейна и Чичагова было в тот момент довольно сложно. Кутузов рассчитывал на содействие этих армий для освобождения Москвы. На необходимости их поддержки он писал в ответе государю от 22 сентября, настаивая, чтобы Чичагов «сколь можно скорее приблизился к окрестностям Могилева»165. Император ничего не ответил Кутузову, молчал, уверенный в высочайшей поддержке, и Чичагов. Реальность, окружавшая Кутузова: Наполеон в Москве, отсутствие точных сведений о Чичагове и Витгенштейне, нежелание Александра I обсуждать с ним какие-либо перспективы военных действий — все это позволяло в тот момент фельдмаршалу вообще не думать о плане, некстати присланном из Петербурга. Насколько серьезным было в тот момент отношение к полученному рескрипту, явствует из рассказа А. А. Щербинина: «В <…> инструкции в подробности упоминалось о предназначенном графу Витгенштейну в подкрепление Чичагову движении на левый фланг отступающего неприятеля. <…> Подлинная инструкция предназначалась Чичагову, а копия графу Витгенштейну. Брозин, начальник канцелярии нашей, сам запечатал обе бумаги, сделал надписи на пакетах и отправил курьеров. Когда Главная квартира пришла в Вильну, Витгенштейн, знавший Брозина лично и хорошо к нему расположенный, показал ему инструкцию, которую граф получил из Леташевки. Это была подлинная на имя Чичагова, следственно, к сему последнему попала копия»166.

После оставления неприятелем Москвы армия Кутузова осторожно двинулась вслед за уходящим противником, но Александр I постоянно требовал реванша за потерю Москвы. Фельдмаршал же сознавал, что ни бой под Тарутином, ни сражение под Малым Ярославцем, ни Вязьма пока не давали повода думать о полном разгроме еще достаточно сильной армии Наполеона. Главное, что сдерживало Кутузова и заставляло его обуздывать воинственный дух его армии, так это отсутствие известий о готовности войск Чичагова и Витгенштейна, что в этом случае было очень важно. Многие из окружения Кутузова, кто упрекал его в нерешительности, совершенно упускали из виду, что, помимо его главных сил, существовали еще и так называемые фланговые русские армии, о которых у главнокомандующего не было известий. Так, 21 октября, уже под Вязьмой, Кутузов писал сенатору Д. Тро-щинскому: «Адмирал, который имеет сильную армию, должен бы действовать на сообщения неприятельские и тем способствовать мне, но он так что-то скромен, что и не рапортует мне о том, что делает»167. Сведения, полученные от Чичагова после сражения под Вязьмой, не то что не обнадежили, но озадачили фельдмаршала: адмирал известил его о своем намерении произвести «диверсию в Герцогстве Варшавском». Итак, Кутузов фактически следовал в «неизвестность» за армией Наполеона, который стремился к своим сохранившим боеспособность корпусам. «Постоянна была мысль князя Кутузова о том, на что может решиться Наполеон в крайности, в отчаянных обстоятельствах», — вспоминал Ермолов168. Кутузов запрашивал от Александра I сведения о Чичагове и Витгенштейне, настаивая на подчинении их обоих себе. Государь, наконец, оценил опасность ситуации и принял меры.

Первым дал о себе знать П. X. Витгенштейн: Светлейший получил копию его рапорта государю о победе под Полоцком 18–19 октября. В это время армия Наполеона откатывалась к Смоленску, опасаясь выхода Витгенштейна на дорогу Смоленск — Орша. Кутузов двигался параллельным маршем, охватывая левый фланг неприятеля и с надеждой, что ему удастся совместно с подоспевшим Витгенштейном нанести поражение ослабевшим войскам Наполеона у Смоленска при переправе через Днепр, не дожидаясь Дунайской армии. «Ибо отдаленность адмирала Чичагова так велика, что он более имеет удобства расстроить Виленскую конфедерацию, нежели участвовать в поражении неприятельской главной армии»169, — с сарказмом писал Кутузов Витгенштейну 14 ноября, за десять дней до решающих событий на Березине. Судя по этому документу, Кутузов решил рискнуть: вступить в сражение с Наполеоном и в случае успеха поставить перед фактом и Александра 1, и где-то затерявшегося Чичагова. Кутузов правильно оценивал состояние неприятельской армии: физически она была изрядно потрепана в сражениях под Вязьмой и Красным, изнурена долгими и быстрыми переходами, голодом, холодами, и сильный удар с помощью Витгенштейна мог бы ее сокрушить. Но Кутузов знал Витгенштейна только по его рапортам. По мнению сослуживцев, этот генерал обладал рыцарским характером и полным отсутствием военных талантов. «Мужественный, но недальновидный защитник Петербурга» (Д. В. Давыдов) сильно преувеличил в донесениях значимость своих побед. Кутузов полагал, что корпус Г. Сен-Сира разбит полностью и не существует более как военная сила. Это предположение могло бы дорого стоить полководцу менее осторожному, и Кутузов вряд ли бы добился успеха у Смоленска с таким сотрудником. Но, к своему счастью, 15 ноября он получил известие от адмирала Чичагова, направляющегося в Минск, а оттуда в город Борисов на Березине, где и было назначено соединение трех российских армий. Таким образом, сам собой отпал план Кутузова и формально вступал в силу план, начертанный Александром I. Конечная цель предприятия была ясна. Вопрос заключался в практическом осуществлении. С той минуты, как Чичагов и Витгенштейн вышли на исходные позиции, их роль становилась главной. Они должны были преградить дорогу самому Наполеону, какой бы путь он ни избрал. Задача армии Кутузова, естественно, делалась более скромной. Его сильно утомленные войска преследовали главные силы Наполеона, стремясь определить направление, которым он пойдет, переправясь через Днепр. Кутузов выделил довольно сильный авангард в составе войск генералов Милорадовича, Ермолова и Платова, который должен был подоспеть на шум битвы.

С самого начала наиболее вероятным считалось движение противника в Литву. Судя по переписке Кутузова, с 7 ноября ситуация стала обостряться. Александр I выразил опасения за судьбу корпуса Витгенштейна, который мог быть раздавлен войсками Наполеона, соединившегося с корпусами Виктора и Удино. В тот же день Кутузов отдал приказ усилить корпус Витгенштейна войсками Платова и Штейнгеля, доведя его численность до 45 тысяч. 8–9 ноября Витгенштейн известил Кутузова о полной победе, одержанной им при Чашниках над войсками Виктора. Все еще уверенный в способностях этого генерала, Кутузов поставил перед ним важную задачу, от решения которой зависела судьба всей дальнейшей операции: не допустить соединения корпусов Удино и Виктора, по рапортам Витгенштейна, уже им разбитых, с главными силами Наполеона. Сразу оговоримся: Витгенштейн с этим не справился, после чего успех всей операции стал сомнителен. Современники упрекали Витгенштейна в том, что он опоздал к месту сражения, но Кутузов знал, что тот «провинился» гораздо раньше.

10 ноября Кутузов отдал распоряжение Чичагову: удержать стремление Наполеона на город Борисов, в то время как Витгенштейн справится с Удино и Виктором, а главная армия Кутузова нанесет удар с тыла. Кутузов назвал адмиралу еще два возможных варианта движения войск Наполеона: через Борисов правым берегом Березины к Минску или из Бобра на Игумен, Минск, Несвиж. Причем Кутузов указал, что последнее направление будут контролировать главные силы армии.

Далее события развивались совсем не по плану. Пока Кутузов с главными силами в деревне Дубровка ожидал сведений, какую дорогу изберет Наполеон, генерал Ермолов, что явствует из его письма Витгенштейну от 11 ноября, но о чем он «забыл» сообщить в Записках, потерял неприятеля из виду при переправе через Днепр. В результате французы соединили свои силы всего в одном переходе от Борисова. Витгенштейн, по словам Ермолова, «был кругом обманут французами» и теперь старался, по крайней мере, не потерять их из виду. Если Витгенштейн вел себя пассивно, то Чичагов в это же время развил активность, которую можно объяснить лишь его беспокойным характером. Он впоследствии полностью оправдывал себя в Записках, но воспоминания его подчиненных, сохранившиеся в Российском государственном военно-историческом архиве, позволяют взглянуть на него иначе. 9 ноября авангард генерала И. Ламберта овладел Борисовом и обнаружил в одном из домов письмо Наполеона генералу Брониковскому, где сообщалось, что 10 ноября в Борисове будет располагаться Главная квартира Великой армии. К изумлению Ламберта, Чичагов этой информацией полностью пренебрег, расположив в этом городе, в тылу которого находилась река, свою собственную Главную квартиру, а также казну, обоз и раненых. Главные силы Дунайской армии были оставлены им на противоположном, ближайшем к французам правом берегу. Эта ошибка Чичагова, имевшая пагубные последствия, отмечалась всеми участниками сражения, так же как и заносчивая самонадеянность адмирала, не способного выслушивать советы. Его действия

11 ноября вообще не поддаются объяснениям: одни считали, что Чичагов решил сам атаковать французов, выслав вперед авангард генерала Палена; другие утверждали, что, напротив, когда ему сообщили, что в одном переходе от Борисова находятся французы, адмирал объявил эти сведения вздором и выдумкой и приказал накрывать столы к обеду; наконец, третьи полагали, что Чичагов направил свой авангард для установления связи с Витгенштейном, который должен был соединиться с ним в Борисове. Но день закончился плачевно. Его итог подвел Кутузов в рапорте Александру I: «<…> Авангард под командою графа Палена, будучи встречен в 10-ти верстах от Борисова всею <…> неприятельскою армиею, привел оную на плечах своих в Борисов в то время, когда в оном Главнокомандующий спокойно обедал»170. Следствием была потеря обозов, казны, всех раненых. В адрес адмирала штабс-капитан квартирмейстерской части С. Малиновский заметил, что тот «почти сам способствовал своему поражению»171.

Итак, потеря Борисова создала для Наполеона благоприятную возможность вырваться из окружения, переправившись через Березину. Соратники Чичагова надеялись, что он не допустит этого, заняв «крепкую позицию у Стахова, прикрытую лесами», и приложит силы к тому, чтобы произвести разведку возможных мест переправы французов и, как советовали многие генералы, послать наблюдательные отряды в обоих направлениях вдоль берега. Но Чичагов замкнулся на рассуждениях о возможных планах Наполеона, и из письма Кутузова от 11 ноября он уяснил только, что цель Наполеона — соединиться с войсками Шварценберга, хотя Кутузов высказал эту мысль как один из возможных вариантов. По мнению же своих соратников генералов Щербатова, Ламберта, Ланжерона, Красовского и других, ему следовало «с главными силами оставаться в центральной позиции против Борисова», а «не ставить себя на фланг неприятельской армии»172, и предвидеть возможность переправы у Студенок, на которую ему указывали как на выгоднейшую с точки зрения артиллерийского прикрытия. Вместо этого Чичагов предпринял движение к деревне Шабашевичи, где утром 12 ноября был извещен о переправе французов у Студенок, куда смог вернуться лишь 12-го вечером, не имея уже ни физических, ни, главным образом, моральных сил препятствовать этому событию. Соратники Чичагова настаивали на немедленной атаке неприятельских войск, скапливающихся на правом берегу. 14 ноября адмирал весь день наблюдал за переправой, совещался, медленно собирал войска, рассредоточенные вдоль реки. Только отряд генерала Чаплица, которого Кутузов позже немилосердно обозвал «дураком и коровою», весь день провел в перестрелке, вместо того чтобы уничтожить гати через Зембинское болото. 15-го вечером на «хвосте» у корпуса Виктора появился долгожданный Витгенштейн. Его прибытие лишь усугубило положение войск Чичагова: заметив появление новых сил русских, французы ускорили переправу на правый берег. Примерно в это же время прибыли войска генералов Ермолова и Платова. Чичагов изложил им «предположения к атаке». Но как опытным военачальникам следовало относиться к адмиралу, не имевшему опыта полевых сражений, если неприятельскими войсками командовал Наполеон? По поводу адмирала в армии распространился анекдот: «Когда Чичагов <…> решился атаковать французов, он, по мнению некоторых, обратясь к своему начальнику штаба И. В. Сабанееву, сказал ему: „Иван Васильевич, я во время сражения не умею распоряжаться войсками, примите команду и атакуйте неприятеля“»173. И действительно, участники боя свидетельствуют, что ими распоряжался генерал Сабанеев, сразу допустивший ошибку: в то время как неприятель собрался в колонну для прорыва, он, напротив, почти две дивизии «рассыпал в стрелки». «В десять часов утра 17-го числа Наполеон вступил в Зембинское дефиле» — так констатировал исход военной операции генерал Ермолов174.

Многие современники, а затем историки в провале операции обвиняли и обвиняют сейчас М. И. Кутузова, безусловно, самую крупную фигуру среди русских военных деятелей той поры. Некоторые считают, что с его стороны было стремление навредить авторитету Чичагова, отплатив за прежние обиды. Это мнение представляется нам наивным: адмирал не по вине Кутузова попал в сложное и неловкое положение, согласно шутке генерала Д. С. Дохтурова, «управляя сухопутными войсками „по ветрам“». Умысла со стороны фельдмаршала здесь, очевидно, не было: Чичагов сам сообщил ему преувеличенные сведения о численности своих войск, избегал советов старого полководца. Неосновательными являются обвинения генералов А. Ермолова и Д. Давыдова в адрес Кутузова, якобы умышленно проставлявшего неверные числа на письменных распоряжениях Чичагову. Фельдмаршал поступал так с ведома Александра I, которому сообщил, что, не ведая местонахождения Дунайской армии, числа будет выставлять на исходящих бумагах приблизительно, и уже в этом заключалась трудновы-полнимость кабинетного плана, согласно которому, при несовершенстве средств сообщения, несколько участников должны были явиться одновременно в одном и том же месте. Для Кутузова, вероятно, было неожиданным разочарование в Витгенштейне, который не выполнил ничего из того, что от него требовалось. «Отдельные действия Витгенштейна оправдать нельзя, а могут они только прощаться ради тогдашней славы его», — признался полководец. Нельзя признать полностью справедливыми упреки в том, что фельдмаршал не торопился к месту сражения. Он выслал вслед за армией Наполеона сильные и наиболее боеспособные войска под общим командованием генерала Милорадовича; главные же силы его армии сами нуждались в отдыхе. Так, князь А. Б. Голицын вспоминал: «Кутузов после сражения под Красным <…> решился не изнурять войско свое усиленными маршами». Вот слова фельдмаршала по поводу их состояния: «Я желаю, чтобы существование большой нашей армии стало для Европы действительностью, а не химерою <…>»175. Кстати, о Европе. Англичане усиленно обвиняли Кутузова в том, что он сознательно выпустил Наполеона из России. Так, английский эмиссар в штабе русской армии сэр Р. Вильсон писал о Кутузове довольно резко: «Он просто старый прожженный плут, ненавидящий все английское <…>»176. Сэр Вильсон требовал от английского посла в России лорда Кэткарта добиваться у Александра I отставки Кутузова, обвиняя его в пристрастиях к Наполеону. Фельдмаршал действительно произнес фразу, что «ему достаточно видеть неприятеля уходящим из России». Что касается его отношения к Чичагову, то, по свидетельству современников, «Кутузов говорил с насмешкою, что простить даже можно Чичагову по той причине, что моряку нельзя уметь ходить по суше и что он не виноват, если Государю угодно было подчинить такие важные действия в тылу неприятеля человеку, хотя и умному, но не ведающему военного искусства <…>». В заключение хочется добавить, что старый фельдмаршал, наверное, изменил бы самому себе, если бы не отправил после событий на Березине письмо Чичагову, где поместил такие двусмысленные строки: «Лестно всякому иметь такого сотрудника и такого товарища, какого я имею в Вас»177.