12 декабря, спустя ровно полгода после «открытия военных действий», в Вильне вновь состоялся бал, который устроил фельдмаршал М. И. Кутузов по случаю дня рождения государя императора. В числе приглашенных были все офицеры гвардии, для которых конец похода был ознаменован подлинным военным торжеством. В этот день П. С. Пущин записал в Дневнике: «Вечером город был великолепно иллюминирован. Были употреблены те же самые украшения, которые употреблялись во время празднеств, устраиваемых Наполеону, с некоторыми необходимыми изменениями, так заменена буквой „А“ буква „Н“, заменен русским двуглавым орлом — одноглавый французский. По-видимому, радость и ликование были всеобщие. Фельдмаршал дал бал, закончившийся в 4 часа утра. Два неприятельских знамени, очень кстати полученные от генерала Платова из авангарда перед самым балом как трофеи, были повергнуты к стопам государя, когда он входил в зал, и тут же его величество возложил на князя Кутузова орден Св. Георгия 1-й степени»1.

21 декабря в Вильне генерал-фельдмаршал светлейший князь Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов-Смоленский поставил свою подпись под знаменитым приказом по армиям: «Храбрые и победоносные войска! Наконец вы на границах Империи, каждый из вас есть спаситель Отечества. Россия приветствует вас сим именем. Стремительное преследование неприятеля и необыкновенные труды, подъятые вами в сем быстром походе, изумляют все народы и приносят вам бессмертную славу. Не было еще примера столь блистательных побед. Два месяца сряду рука ваша каждодневно карала злодеев. Путь их усеян трупами. Токмо в бегстве своем сам вождь их не искал иного, кроме личного спасения. <…> Не останавливаясь среди геройских подвигов, мы идем теперь далее. Пройдем границы и потщимся довершить поражение неприятеля на собственных полях его. Но не последуем примеру врагов наших в их буйстве и неистовствах, унижающих солдата. Они жгли дома наши, ругались Святынею, и вы видели, как десница Вышнего праведно отметила их нечестие. Будем великодушны, положим различие между врагом и мирным жителем. Справедливость и кротость в обхождении с обывателями покажет им ясно, что не порабощения их и не суетной славы мы желаем, но ищем освободить от бедствия и угнетений даже самые те народы, которые вооружались противу России»2. В последние годы у нас появилась литература, убеждающая читателей в безусловном процветании «под скипетром владычества Наполеона» европейских народов, в связи с чем у них не было необходимости освобождаться от его порабощения. К сожалению, авторы порой смотрят на события Наполеоновских войн глазами ветеранов Великой армии, с восторгом приводят цитаты из их мемуаров, игнорируя мнение тех, кто не служил под знаменами Наполеона, пытаясь выжить в те непростые времена. Так, свидетельство ганзейца И. А. Эренстрема совсем не располагает к идиллии: «Гамбургское купечество было очень озабочено близким соседством французской армии и опасалось, что его сословию тяжело придется почувствовать это соседство. Эти опасения оправдались во время моего пребывания там. Так как курфюршество Ганноверское, обремененное долгами еще с Семилетней войны, не в состоянии было выполнить возлагаемых на него контрибуций, а ограниченные его доходы истощались постоянными реквизициями, для содержания и обмундирования расположенных там войск, то пришлось искать других источников для пополнения необходимых средств. Поэтому Бонапарт решил в городах Гамбурге, Любеке и Бремене сделать заем на имя курфюршества; заем этот, разумеется, не мог быть иным, как принудительным, и только страх перед французским оружием мог принудить эти города дать требуемые деньги. Упомянутый выше генерал Леопольд Бертье, которого я видел в Ганновере, был послан из Парижа с поручением — уладить этот заем. Он, в сопровождении своей жены, прибыл в Гамбург, в бытность мою там, и был именно подходящий человек для исполнения такого неприятного поручения. Тотчас, по приезде туда, он потребовал, чтобы сенат был созван, и передал ему возложенное на него дело в такой форме, что о долгом рассуждении не могло быть и речи. Он назначил цифру долженствующего быть займа, а равно и какая из него часть должна была пасть на долю Гамбурга; уплату остальных частей займа пришлось почувствовать городам Любеку и Бремену. Напрасны были возражения гамбуржцев, что денег не имеется; он настаивал на том, что их можно взять из банка; ему пытались разъяснить, что у банка нет собственных фондов; но в этом его нельзя было уверить, и он окончил тем, что потребовал, чтобы на другой день ему дан был категорический ответ, и дал понять, что, если требование не будет немедленно и добровольно исполнено, то город займут французскими войсками — величайшее из зол, могущее постигнуть этот город. Эта угроза не замедлила иметь желанное действие. Приведенный в ужас сенат подчинился насилию и обязался в определенное непродолжительное время представить требуемую значительную сумму денег, что и было на следующий день сообщено прибывшему генералу в заседании сената. Достигнув таким образом цели возложенного на него поручения, он имел еще бесстыдство напомнить, что его сопровождает его жена и что есть обычай, что при сделках подобного рода с французскими генералами женам их подносили денежный подарок pour leurs epingles(\), соответствующий чину их мужа. Гамбургскому сенату пришлось уступить и этому требованию и избавиться от алчного посланца подарком его жене, сколько припомню, в 8000 гамбургских рейхсталеров. Получив эти деньги, Бертье уехал в Любек и Бремен для такой же операции.

Время это было богато примерами такого грабительства. Прусский министр-резидент в Гамбурге однажды при мне рассказывал шведскому резиденту Пейрону о следующем случае. Депутат от города Бремена, живший в Париже для охранения выгод своего города, при происходившем тогда деле о вознаграждении и секуляризации в Германии, бразды которого Франция держала в своих руках, был однажды приглашен к Талейрану, который спросил его, не хочет ли уж город его стать в независимое положение и не считает ли он для себя не нужным покровительство Франции. Депутат, испуганный таким вопросом, отвечал, что он, в сущности, за тем и послан своим городом, чтобы просить для него покровительства Франции, и прибавил, что не может понять, почему могло возникнуть высказанное им подозрение. Это весьма понятно, сказал Талейран. Все князья и государства Германии, которые при настоящих обстоятельствах ищут покровительства и защиты Франции, в доказательство своего дружелюбного образа мыслей, являлись уже с большими или меньшими приношениями к г-же Гранд (Grand), (любовнице Талейрана, а впоследствии его жене), а она сообщила мне, что и слуху не было о городе Бремене. Бременец, крайне изумленный этим беззастенчивым требованием, отвечал, что ему не было известно это обстоятельство, что он на такого рода случай не получил инструкций от своих доверителей; но что немедленно напишет в свой город и попросит указаний относительно этого. На это Талейран ему сухо ответил, что он может делать какие ему угодно проволочки; но что через четыре дня он представит Первому консулу свой доклад о Германии, который касается и интересов города Бремена, но что решенное тогда останется бесповоротным; затем Талейран отпустил его. Бременец хорошо понял значение сказанного ему, поспешил удалиться, чтобы на свой страх занять значительную сумму денег, и на следующее утро отнес эти деньги г-же Гранд, у которой велел доложить о себе, как о депутате города Бремена. Он сейчас же был принят, застал у нее много посетителей, запинаясь, изъяснил ей цель своего прихода и получил в ответ: „C'est bien, monsieur, mettez cela sur la table, после чего он сейчас же удалился“3.

В этом же ключе воспринимал годы правления Наполеона и роялист граф П. Ф. де Боволье. Несмотря на амнистию вандейцам, Наполеон всегда подозрительно относился к Боволье, каждый приезд которого в Париж оканчивался тюремным заключением и высылкой в его родовые земли, где он жил под надзором полиции. В начале 1812 года граф Боволье был назначен интендантом 5-й кирасирской дивизии. Он сделал весь „русский поход“ от Парижа до Москвы; под Боровском был взят в плен, представлен Кутузову и в 1814 году возвратился в Париж. В том же году он составил свои Записки, воспроизводившие „реалии“ эпохи, среди которых он жил: „Движение армии (Наполеона к русским границам) в пределах Пруссии ознаменовалось такими страшными реквизициями, что ненависть пруссаков не знала уже границ; к тому же командир французского корпуса (дивизии), генерал Кампан, вел свои полки по прусским областям с развернутыми знаменами, барабанным боем, с готовым пальником, что оскорбляло население. Когда прусский король Фридрих Вильгельм объявил, что вступает в союз с Наполеоном против России, общее негодование охватило всю Пруссию и было особенно сильно среди военных, которые считали унижением для себя служить Франции, столь враждебной их родине. Прусские офицеры, громко высказывавшие свое неудовольствие, были арестованы и заключены в крепость. Вся Пруссия искренно желала Наполеону полной неудачи. На Эрфуртской конференции (в 1808 году) Пруссия признала свой долг Франции в размере 141 миллиона франков. Пользуясь этим, французская армия, вступив в пределы Пруссии, собирала реквизиционным путем продовольствие и фураж, стоимость которого шла в уплату долга, причем цены на продукты устанавливались французским интендантством. Население, от которого отбирались хлеб, скот, водка, сено и овес, получало вместо платы квитанционные расписки французского кригскомиссара, по которым должно было взыскивать деньги с прусского казначейства, объявившего уже в то время о своей несостоятельности! Не удивительно, что проход французской армии по прусским землям представлялся пруссакам какой-то карой Божией; Франции же он ничего не стоил, так как, по положению прусских финансов, она не могла и рассчитывать на уплату ей прусского полуторамиллионного долга“4.

В отечественной историографии прочно укоренилась традиция считать Александра I и М. И. Кутузова антагонистами во взглядах на целесообразность Заграничного похода. Например, академик Е. В. Тарле считал Светлейшего убежденным противником этого предприятия. Казалось бы, в пользу того говорит и диалог, приведенный в Записках А. С. Шишкова, государственного секретаря и автора всех правительственных манифестов 1812–1814 годов: „В бытность нашу здесь (в Вильне) имел я однажды с фельдмаршалом князем Смоленским следующий разговор:

Я. — Разрешите мое сомнение, зачем идем мы за границу?

Он. — Для продолжения войны.

Я. — Зачем продолжать ее, когда она кончена? Можно ли предполагать, что Наполеон, пришедший сюда со всеми своими и европейскими силами и сам по истреблении всех его полчищ и снарядов насилу отселе ускакавший, может покуситься вторично сюда прийти?

Он. — Я думаю, что не придет. Довольно и одного раза быть так отпотчивану.

Я. — А сидя в своем Париже, какое может он сделать нам зло?

Он. — Нам, конечно, нет, но господство его над другими державами, Австриек), Пруссиею, Саксониею и протчими, останется то же, какое доселе было.

Я. — Если мы идем освобождать их, то цель войны должна быть та, чтоб Наполеона свергнуть с престола, ибо в них самих не будет твердости, то он и по замирении рано или поздно возобладает над ними: честолюбивые намерения его не престанут в нем пылать. Буде же предполагается вырвать из рук его Францию, то это по многим причинам не так легко: 1-е, Пруссия бессильна, порабощена, во многих ее городах сидят французы; 2-е, Наполеон женат на дочери австрийского Императора и уже имеет от ней сына; 3-е, саксонский король по расчетам своим или от страха предан совершенно французскому двору. По всем сим обстоятельствам, может быть, и самые победы наши не ободрят их столько, чтобы поднять оружие и вступить с нами в союз. Итак, не будучи в них уверены, мы идем единственно для них, оставляя сгоревшую Москву, разгромленный Смоленск и окровавленную Россию без призрения, с новыми надобностями требовать от ней и войск, и содержания их.

Он. — Да! Признаться должно, что этот великодушный наш поступок и ожидаемая от того слава сопряжены с немалыми пожертвованиями и великою отважностию.

Я. — Хорошо, если предприятие наше увенчается успехами, но ежели, паче чаяния, мы, зашедши далеко, принуждены будем прогнанные и с потерями возвратиться назад, то, подняв опять Наполеона, не лишимся ли мы тех преимуществ, какие теперь над ними имеем? Не скажет ли Европа: они сравнялись, прогнали взаимно друг друга и кто из них одержит верх — неизвестно?

Он. — Да, это правда! Будущего нельзя знать.

Я. — Для чего не остаться нам у себя в России, предлагая утесненным державам, чтобы они воспользовались удобностью случая освободить себя из-под ига Франции? Можно, если они ополчатся, обещать им вспомоществование частью наших войск, как Павел I помогал Австрии, послав к ней Суворова с войсками, но не участвуя в том всем своим царством. Тогда если б и последовали какие неуспехи, уважение других держав к могуществу России особливо же низложением исполинских наполеоновских сил приобретенное, нимало бы чрез то не уменьшилось.

Он. — Я сам так думаю, но Государь предполагает иначе, и мы пойдем далее.

Я. — Если и вы так думаете, то для чего же не настоите в том пред Государем? Он по вашему сану и знаменитым подвигам, конечно, уважил бы ваши советы.

Он. — Я представлял ему об этом, но первое, он смотрит на это с другой стороны, которую также совсем опровергнуть не можно, и другое, скажу тебе про себя откровенно и чистосердечно: когда он доказательств моих оспорить не может, то обнимет меня и поцалует, тут я заплачу и соглашусь с ним.

Сим кончился разговор наш. Да не подумает кто, что я сии последние слова, по особливой ко мне доверенности сказанные, привожу для помрачения славы того, кто, по заслугам своим Отечеству, соединил в себе Пожарского с Румянцевым и Суворовым. Нет, я чту память его священною, но что правда, то правда! Кутузов, искусный и храбрый пред неприятелем полководец, был робок и слаб перед Царем. Он пошел бы за Отечество на верную смерть, но ни в коем случае не мог бы сделать того, что сделал Сюлли с Генрихом IV, оттащив его насильно от слез любимой им женщины, преклонявшей его к предосудительному поступку. Сия слабость в столь знаменитом муже, каков был Кутузов-Смоленский, показывает только, что человеку несвойственно совершенство“5. Почему-то слова Михаила Илларионовича, будто бы по „доверенности сказанные“, не производят впечатления откровенности; он, скорее, ушел от бесплодного разговора, прекратив его фразой, которую мог бы и не произносить во избежание осуждения. Он был хорошим психологом и конечно же предвидел, что его собеседник адмирал Шишков, который все понимал буквально, именно так его и поймет, ужаснувшись его слабости. Кутузов же, знавший, что его упрекали в отсутствии твердости перед государем, нарочито демонстрирует это качество, подобно тому, как он демонстрировал всем своих „владычиц“.

Кутузов, вероятно, понимал, что с изгнанием Наполеона из России война в Европе приобретет новый размах. „Горделивому повелителю“ трудно будет снести унижение, свидетелем которому оказались вчерашние побежденные. „Вид их был страшен, — пишет свидетель из Бартенштайна, — носы, уши, руки и ноги были обморожены, однако их грустный вид был отчасти смешным. Офицеры и солдаты, укрываясь от холода, закутались в шерстяную одежду и разного рода меховые шапки. Дамские шубы и пальто на меху спасали от холода многих героев“6. Как некогда заметил сам Светлейший: „Бонапарте не может с бешенства чего-нибудь не предприять“. Естественно было предположить, что Наполеон будет цепляться за власть над той частью Европы, где он пока оставался полным хозяином. Поэтому русские войска шли по его следу. 25 ноября Светлейший сообщал императору: „Ежели неприятель в Вильне не остановится, что полагать можно, потому что неуповательно, чтоб он мог соединиться с князем Шварценбергом так скоро; неверно также и то, чтобы успел или возмог с ним соединиться Макдональд; по-видимому, напротив, должно думать, что из отдаленных пунктов, в которых сии части находятся, соединение их последовать не может к одному центру, как долгими радиусами, то есть за Неманом. Хотя и должен я буду с Главною армией на некоторое время около Вильно остановиться, дабы дать ей несколько собраться <…> но легкие войски корпусов графа Витгенштейна и армии адмирала Чичагова действовать будут за Неман. Во всяком случае, за правило я себе поставляю не касаться границ Австрии, хотя бы Шварценберг, убегая войск наших, и вступил бы в свои пределы. Но каковы поступки наши должны быть с Пруссиею, о том бы нужно было мне знать волю Вашего Императорского Величества. Между тем, если бы случилась надобность войти в границы Пруссии, тогда сие безостановочно сделаю. Но и вступая в границы, есть разница в поступках против непосредственного неприятеля, или такого, который по несчастным обстоятельствам завлечен в сию войну“7. Мы видим, что еще до приезда Александра к армии русские войска перешли через границу, о чем Кутузов ставит императора в известность, спрашивая дальнейших распоряжений в отношении пруссаков и „цесарцев“: „<…> Может быть, Ваше Императорское Величество в сем случае какое-нибудь различие поставить изволите?“ Суть противоречий между ними заключалась в следующем: государь плохо представлял себе положение русской армии, численность которой после 800 верст зимнего преследования неприятеля сократилась в четыре раза и составляла всего 27 тысяч при 200 орудиях. По этому поводу в донесении императору Светлейший заметил, что эту численность „должно было утаить не только от неприятеля, но и от самих чиновников, в армии служащих, и для того сведения сии собирались по полкам и бригадам“. 48 тысяч человек осталось в госпиталях и числилось отставшими, что было естественно в ходе „кампании претруднейшей“. Кутузов полагал, что последним нужно около двух недель, чтобы, отдохнув и отогревшись, добраться до Вильны. Он также оставлял войска в освобожденных городах, где после ухода наполеоновских войск не было ни администрации, ни гарнизонов, чтобы наладить жизнь местного населения, опасавшегося огромного количества мародеров из обеих армий. Регулярные войска заменялись по мере поступления ополченцами, позволявшими им возвращаться к армии. Необходимо было дождаться резервов (около 43 тысяч), которым также требовалось время на соединение с армией Кутузова. При отсутствии государя для Светлейшего не составляло проблемы молча поступать по-своему. Остановив войска в Вильне, он возразил против немедленного движения всей армии за границу, не скрывая горькой иронии: „<…> Ежели бы не приостановясь, а продолжали действие ею (армией) верст на полтораста, тогда бы, может быть, расстройка ее дошла до такой степени, что должно бы, так сказать, снова составлять Армию“. Наполеон тем временем объявил два рекрутских набора: один — когда отступал от Смоленска, а второй — уже вернувшись во Францию. Русским войскам требовалось время на восстановление коммуникационной линии, закладывание баз у западной границы, в то время как Наполеон, вырвавшись из России, сократил коммуникацию, приближаясь к своим базам, созданным накануне войны. Главную же задачу Кутузов видел в том, чтобы не дать соединиться „по долгим радиусам“ корпусам Шварценберга и Макдональда. По этому поводу он рассуждал: „Неизвестны нам силы, какие неприятель мог или может там собрать, и армия его может быть составлена из остатков, перешедших Неман, из того, что присоединить к нему мог Ожеро, также в Пруссии находившийся весь корпус Макдональда или часть оного, наконец, из самих пруссаков“8. В итоге французский корпус Макдональда был оттеснен на север к Кенигсбергу, а австрийцев удалось „удалить от Варшавы в Галицию“. Последнюю проблему разрешили дипломатическим путем: Шварценберг, формально оставаясь союзником Наполеона, втайне согласовывал маршрут своего движения с русским командованием. Наши войска постоянно создавали „угрозу“ окружения, что позволило „цесарцам“ отступить в свои границы.

Итак, два „слабых“ и „нерешительных“ (в глазах „прямодушных“ и „волевых“ современников) человека, полководец и царь, из которых один в течение года „угробил“ две неприятельские армии, а второй (в который раз!) поднимал на ноги всю Европу, чтобы низложить Наполеона, снова отправились в поход. 25 декабря Кутузов отправил дочери письмо из Вильны: „Лизанька, мой друг, и с детьми, и с Николаем Федоровичем, здравствуйте! Вот наш Кудашев и генерал, и скоро увидится с женою. Какой счастливец! Мы несколько поутихли, то есть, поизменились. В наших границах уже нет ни одной неприятельской души. Несчастные остатки замороженных французов бежали вдали от меня. Сейчас получил твое письмо от 27-го ноября, в котором ты слишком меня восхваляешь; это может меня испортить. Вчера я писал Дашеньке в Ревель и столько ей наговорил, что сам расплакался. Сегодня мы оставляем Вильну и отправляемся в герцогство Варшавское, куда уже вступили несколько наших корпусов. Катенька часто мне пишет. Прекратилась ли несносная чума? Вчера 20000 пруссаков отделились от французов“. 30 декабря генерал Йорк, командовавший прусским корпусом, решился подписать Таурогенскую конвенцию с представителями русского командования. „Согласно конвенции весь корпус отделялся от корпуса Макдональда и оставался нейтральным впредь до решения Прусским Королем вопроса о союзе с Россией. <…> Известие о заключении Таурогенской конвенции было ужасной новостью для Прусского Короля и государственного канцлера Гарденберга. Причем получили они ее за дружественным обедом с французским послом Сен-Морсеном и маршалом Ожеро. Гарденберг выразил французскому посольству возмущение по поводу действий Йорка, заверив также, что генерал будет арестован и предан суду. Любопытно, что Йорк, узнав об этом, в свою очередь, также торжественно, но уже в кенигсбергской газете объявил, „что в прусском государстве газета не является официальным государственным органом, что еще ни один генерал не получал отставки через газету“. С. М. Соловьев предположил, что Фридрих Вильгельм III „стал играть в двойную игру: перед французами не одобрил соглашения Йорка, послал генерала Клейста сменить его; но Императору Александру дал знать, что одобряет поступок Йорка, только явно признатьего не может““9. Действительно, король тайно предупредил Йорка: „как скоро он узнает об указе генералу Клейсту арестовать его, то отдался бы под покровительство Императора Александра и старался держаться недалеко от прусского войска“10. Это была та ситуация, когда следовало стремиться не к уничтожению живой силы противника, который в любой момент мог превратиться в союзника, а к захвату его территории. 1 января 1813 года, находясь на границе герцогства Варшавского, Михаил Илларионович отправил письмо Екатерине Ильиничне: „Дай Бог, чтобы тринадцатый год кончился так счастливо, как начинается. Сейчас едет курьер. Я, слава Богу, здоров. Государь, слава Богу, с самого приезда ничем не пожаловался, хотя и не бережется никак. <…> Не знаем, когда будем в Варшаве, а ежели будем, то не остановимся, тебе, мой друг, никак приехать будет не можно. Детям благословение“11.

3 января Кутузов вспомнил про девицу А. П. Бунину, которая посвятила ему оду, восхваляя мужество полководца, который пожертвовал Москвой, чтобы сохранить жизнь русских воинов. Светлейшему эта мысль не понравилась: „Я весил Москву не с кровью воинов, но со спасением России“. Но он не представлял себе, что может оставить без благодарности этот знак внимания к себе, поэтому обратился к Екатерине Ильиничне: „Скажи, пожалуйста, что за девица Бунина, которая оду писала? Хотя эта ода мне мало принадлежит, но для чего не поблагодарить; только не знаю: кто, где и как зовут?“12 10 января полководец отправил письмо любимой дочери, которая находилась в эти дни в Крыму: „Лизанька, мой друг, здравствуй. Вот, мое дорогое дитя, я и в Пруссии. Когда мы расставались в Петербурге, я, конечно, не надеялся так скоро увидеть эту страну. Едет курьер, но так неожиданно, что я не успею тебе много писать. С некоторого времени Государь с нами и очень ко мне милостив. Он меня очень успокоил, уверяя, что чума в Крыму прекратилась. На прошедших днях я был болен коликами, но теперь уже прошло. Мы приняты пруссаками как братья. К нам их присоединилось до 20000. Только и хотят знать Александра и, кажется, готовы забыть своего Короля. Государь всякий день разъезжает верхом и надо видеть, как пруссаки за ним бегают“13. Давно ли его беспокоило здоровье средней дочери? Но вот теперь все чаще в письмах жене он жалуется на свои болезни. 11 января он написал ей из Иоганнштадта: „Я выздоравливаю; осталось несколько кашля, который по утрам беспокоит. Но сегодни был у Государя и поеду к нему обедать“14. Письма убедительно свидетельствуют о том, что старый полководец, говоря его словами, „достучался до дверей для него запертых“: император окончательно сменил свое нерасположение к нему на милость. Вернее, это была даже не милость: он, наконец, догадался об истинной причине преданности к себе старого полководца, которого он считал то льстецом, то низким интриганом, который стремился любой ценой быть в фаворе у двора. В глазах Кутузова государь был прежде всего внуком Екатерины Великой, которому он прощал все обиды, старался предостеречь от бед, принимал на себя его промахи. Вероятно, он на всю жизнь сохранил в памяти, как во время их первой встречи в Вильне фельдмаршал, едва живой от усталости, собрал силы и швырнул ему под ноги два французских знамени: символический жест, означавший, что враг Александра повержен. „Вообще Император общался с ним со всевозможным уважением, казалось, он хотел вознаградить его за те неудовольствия, которые ему делаемы были от двора со времени Аустерлицкого сражения“15. Государь, всякий раз отправляя почту в Петербург, не забывал предупредить об этом Михаила Илларионовича. „13 января. Иогансбург. Вчера, мой друг, писал к тебе с фельдъегерем, а сегодня отъезжает генерал Розен. Я, слава Богу, здоров, но еще поберегаюсь. Сегодня рождение Ели[заветы] Алексеевны, но я у обедни не был и только что поеду к Государю обедать. В заботе крайней я об больных наших в Петербурге. Верно, все трое дети больны. Барклая ожидаем; я думаю, мы с ним не поссоримся, тем более, что не вместе будем жить“16. Кутузов в те дни, по-видимому, не подозревал об „Оправдательных письмах“ М. Б. Барклая де Толли, которому трудно было пережить триумф старого полководца, в отличие от Светлейшего он не был философом: „…Я давал бы сражения, я засыпан был бы наградами и милостями, тем более, если бы, следуя примерам своих товарищей, тешил бы Вас и публику блестящими реляциями. <…> Когда я дошел до конца этого плана и готов был дать решительный бой, князь Кутузов принял командование армией. <…> Впрочем, пусть князь Кутузов наслаждается своими трофеями, пусть он утешается мыслью, что обратил в ничтожество того, кто подготовил ему их, ибо он только слепо и, надо сказать, вяло следовал за нитью событий, вытекающих из предшествовавших действий“17. Отстраненный от права распоряжаться армиями, Барклай стал оптимистом: с его слов выходило так, что только приезд Кутузова помешал ему стать бесспорным победителем под Царевом Займищем, на что Александр I не преминул съязвить: „…Так как в Ваши планы входило дать неприятелю рано или поздно генеральное сражение, то не все ли было равно дать его у Смоленска или у Царева Займища?“ Исчерпывающую характеристику всему циклу „Оправдательных писем“ дал, на наш взгляд, все тот же А. И. Михайловский-Данилевский: „Ничтожные слабости, мелкие сплетни оттеняются желчною насмешкою, и ругательства и поносительные слова на всех неприязненных Барклаю де Толли людей… Как радостно воспользовался бы историк войны 1812-го года запиской Барклая де Толли, если бы при высоком самоотвержении человека, стоящего выше мелких расчетов оскорбленного самолюбия, беспристрастно изложил он свои ошибки, указывая на свои заслуги, и отдал справедливость делам своих соперников. Можно ли верить беспристрастности Барклая де Толли при его явно односторонних описаниях, если при том в его записке не видим ни порядка в идеях, ни полноты в изложении, пропущено важное, говорится о неважном, и все дополняется бранью, недостойною высокого назначения ни того, о ком писано, ни того, кто писал, ни того великого дела, к которому были они призваны“18. Одним словом, сам тон писем Барклая, адресованных государю, был невозможен для Кутузова: для Светлейшего это был „дурной тон“.

Похоже, в последние месяцы жизни фельдмаршала государь редко расставался с ним, зная, что его общество доставляет полководцу радость. По-видимому, и самому Александру Кутузов стал интересен. 14 января Михаил Илларионович сообщал жене: „Сегодня расстаюсь с Государем на одни сутки, негде бы было ночевать ему в гаубт-квартире моей <…>»19. Александр старался развеять тревоги Кутузова по поводу болезни корью сразу нескольких внуков. Может быть, он впервые узнал о том, что Михаил Илларионович потерял своего единственного сына, в младенчестве подхватившего эту болезнь. Всю свою жизнь Александр был страшно одинок. По-видимому, беседы с фельдмаршалом то о прошлом, то о настоящем, то о войне, то о политике, то за обедом, то за чаем создавали для государя обстановку теплоты и доверительности, от которой он отвык. Может быть, общаясь с Кутузовым, который воплощал минувшее, он забывал о своем разладе с бабушкой и в памяти всплывало самое главное — любовь к нему Екатерины. Ему было трогательно наблюдать за тем, как старый полководец переживал исчезновение домашнего гостинца — трески, о которой Кутузов написал жене в письме из Пруссии 16 января: «От 9-го числа получил твое письмо, мой друг, с фельдъегерем, где ты пишешь, что послала трески, но ее не привезли. Я, слава Богу, здоров и здесь, конечно, все идет хорошо, как военные, так и политические дела. Слава Богу, что дети выздоравливают»20. Благодаря фельдъегерской почте супруги теперь переписывались часто: «24 января, близ Вислы. <…> Теперь не скоро и письма получишь: далеко ушли. Мы, то есть корпус наш, под Варшавой и можно бы занять завтра: жители все сего желают. Но французы так много оставили болезней, что и нехорошо вводить много войск; а станут около, под самым городом. По рапортам к Государю, чума в Крыму совсем прошла, и я от этого покойнее. Выздоравливающих всех целую»21. Государь, очевидно, навел справки и заверил Кутузова, что его дочери Елизавете Михайловне чума не грозит. 29 января фельдмаршал с радостным волнением писал жене из Плоцка: «Вчерась, мой друг, писал к тебе с фельдъегерем; а это готовлю с Васильчиковым, который, думаю, завтра поутру поедет. Сегодня поутру Государь говорит мне: „Ты мне всякой день сказываешь хорошие вести, так и я что-нибудь скажу: 'Опочинину — ленту, а Хитрово совсем прощен'“. <…> Сегодня было здесь молебствие. Когда Государь вышел к разводу, объявил, что Варшава взята, ему закричали „ура!“. Скоро очень я пришел и говорю ему: „сейчас получил, что крепость Пилау сдалась“; он меня обнял и говорит: „мне сейчас кричали 'ура!', должно и тебе“. Закричали „ура!“, и Государь опять меня обнял. Гвардейские были сим тронуты. Детям благословение. Дашеньку, мой друг, поздравляю и тебя и Аннинского кавалера (Опочинина), и целую вас»22. Сцена, столь кратко описанная в письме полководца, в действительности взволновала всех присутствующих. По-видимому, офицеры гвардии, наслышанные о размолвках государя со старым военачальником, искренно переживали по этому поводу. «<…> Государь Император изволил присутствовать при разводе Лейб-гвардии Измайловского полку, и с особенным удовольствием известил храбрых своих воинов, прославившихся и увековечивших царствование его на непоколебимом основании славы и величия, о взятии прежде бывшей столицы Польши. Громогласное ура раздавалось по рядам воинов, сердечная радость и восторг изображались на лицах всех присутствующих. <…> По окончании развода Император в сопровождении храбрых воинов своих изволил шествовать ко дворцу, вблизи коего был встречен фельдмаршалом князем Кутузовым-Смоленским»23. Можно себе представить, как Михаил Илларионович почтительно стоял впереди небольшой свиты, дожидаясь удобной минуты, когда он сможет объявить о сдаче крепости Пиллау государю, который с оживленным, радостным лицом легким шагом направлялся во дворец. Наверное, они составляли полный контраст друг другу: исхудавший, состарившийся от усталости, но старавшийся сохранять осанку старый воин «времен Очакова и покоренья Крыма» и полный здоровья и сил венценосец и «прекрасный мущина», как признавались современники. «Небесный взгляд» и «невыразимая улыбка», сочетание простоты и величия, даже вертикальная морщина на лбу, придававшая лицу гневное выражение, которую, в свое время, Екатерина II велела «не замечать» портретистам, — все это, независимо от поведения Александра, напоминало Кутузову его покойную императрицу. И он растроганно смотрел на ее внука, забыв про все обиды, радуясь его радостью. Александр, как известно, не доверял людям, опасаясь быть обманутым в лучших чувствах, но, по-видимому, в лице Кутузова он прочитал столько любви и восхищения, что в то же мгновение забыл, что сам неоднократно называл его лживым стариком. Старик, но не лживый! Михаил Илларионович стоял перед ним весь как на ладони. «Тут открылась новая разительная картина, — рассказывал современник, — превосходящая всякое описание. Монарх, признательный к заслугам престарелого вождя победоносных своих войск <…> спешит к знаменитому князю Смоленскому, поседевшему на поле чести и славы, обнимает его, целует и, обращаясь к воинам, произносит „ура!“. Сей Монарший восторг перешел мгновенно в души всех свидетелей сего единственного зрелища, и единодушное „ура!“, переливаясь из уст в уста, наполнило окрестные места громкими его откликами. Фельдмаршал, преклонный летами, маститый старостью, покрытый славою, знаменитый победами, с изъявлением живейшей благодарности бросается к Государю, ознаменовавшему старость его столь многими милостями и щедротами. Слезы сердечного восхищения блистали на глазах Монарха, полководца его и всех присутствовавших». Одним словом, по свидетельству очевидцев, плакали в эту минуту все. «Воины воскликнули еще троекратно „ура!“, и потом музыка, игравшая пред дворцом, долгое время, казалось, повторяла еще все излияния общих радостных чувств и продолжала сии восхитительные и незабвенные минуты. Что может быть восхитительней сей единственной сцены?» Кстати, сдача крепости Пиллау — еще одно убедительное свидетельство тайной, но упорной вражды европейцев по отношению к наполеоновской Франции. «Имеются свидетельства того, что горожане, по приказу прусского коменданта крепости полковника Треско, а по другим данным под руководством бургомистра Фляха, приступили к созданию народного ополчения, в которое записалось 700 моряков торгового флота. Готовясь к выступлению против французов, они втайне по ночам учились владеть оружием. <…> 24 января М. И. Кутузов через генерала П. X. Витгенштейна объявляет генералу Йорку, „чтобы он, не теряя времени, приступил к переговорам с Пилавским комендантом“. Прусской части гарнизона предлагалось присоединиться к Таурогенской конвенции. Французским же солдатам разрешался выход со всеми воинскими почестями, но маршрут их движения указывался русским командованием, причем не к Данцигу, а строго в направлении Одера. Боясь усиления французского сопротивления у Данцига, М. И. Кутузов также строго запрещал отпускать пленных „в свое отечество“ и требовал посылать их только в Россию. <…> 7 февраля 1813 года русские войска приблизились к крепости на пушечный выстрел и установили батареи, потребовав сдать крепость. После демонстративной подготовки русскими войсками штурма крепости начальник прусского отряда гарнизона крепости полковник Треско заявил, что пруссаки не будут сражаться против русских и готовы присоединиться к корпусу Йорка. А 7 февраля 1813 года французский комендант Пиллау генерал Кастелла подписал условия капитуляции. <…> В городской хронике Пиллау была сделана запись: „Все опасности были позади, и занялась заря светлого будущего“»24. 31 января Михаил Илларионович отправил из Плоцка домой награды и царские подарки: «С генерал-адъютантом Васильчиковым послал я, мой друг, бриллиантовые вещи, которые, пожалуйста, сохрани: табакерку, солитер, часы и шпагу»25. На следующий день он отправил подробное письмо дочери Елизавете, чтобы она узнала обо всем: и о новом отношении к нему государя, и о событиях, в которых они вместе участвовали за границей: «1 февраля. Плоцк. Лизанька, мой друг, здравствуй. Я очень доволен, зная, что ты в Севастополе, где, как я надеюсь, нет чумы; по крайней мере, Государь меня в этом сегодня уверил. Ты меня просила не есть много устриц. Расстройства желудка у меня от них не было, потому что я ни одной не видал. Вот уже четвертый день, что Варшава занята Милорадовичем. Жители желали иметь наши войска. Варшавские щеголихи премило витийствуют; как например: „Господа, вы ведете себя как ангелы, но хотите, чтобы вами любовались“. Другая говорит: „Посудите, как мы несчастны: вы нас принуждаете вас любить и презирать французов“. Еще другая говорит: „Отчего я не русская, я бы разделяла вашу славу“. Бонапарт, проезжая через Варшаву, сказал польскому министру Потоцкому: „6-го октября я был еще властелином света, а сегодня уже нет. Как мало расстояние между величественным и смешным!“ Боже мой, когда я буду с вами! Опочинин получил Анну 1-й степени»26. Из последней строки заметно, что Кутузову очень хотелось разделить радостные минуты со своими близкими. Александр был человеком деликатным. Он помнил, что во времена Екатерины чин фельдмаршала и титул светлейшего предполагали, что их обладатель благодетельствует тем, кто к нему обращается. Кутузов не обладал состоянием Потёмкина, но государь предоставил ему возможность вернуться в старые времена. 4 февраля Кутузов писал из Кладова: «У нас все, слава Богу, хорошо. Последние происшествия те, что Воронцов разбил четырехтысячный корпус и прогнал его к Познани. Винцингероде поймал корпус Ренье, который прежде был у Варшавы и долго очень от нас прятался, — у Калита его разбил, взял семь пушек, два знамя, генерала саксонского, Ностица, 36 офицеров и до двух тысяч рядовых. И гнал их день и ночь. Неприятель был тысячах в пятнадцати. Они все были с Шварценбергом и в Варшаве: оттого так целы. <…> Об девице Буниной я сегодня просил. И Государь приказал ей умножить пенсион до двух тысяч рублей (выделено мной. — Л. И.). Об этом я уже сказал и Александру Семеновичу. Можешь ей об этом объявить и от меня поклониться. А все-таки я не так весил Москву, не с кровию воинов, а со всею Россиею»27. 18 февраля из Калиша он снова посетовал на недуг: «Я все не могу совсем оправиться, все прихватывают маленькие колики, и несколько дней сижу дома от дурной погоды, и Государь всякий день у меня. Вчерась я имел честь подписать трактат с Пруссией, а от их подписал Гарденберг <…>»28. А. И. Михайловский-Данилевский вспоминал: «Когда недуги не позволяли ему (Кутузову) докладывать Императору по делам, Его Величество приходил к нему сам, и часто заставая неодетым старца, увенчанного лаврами, занимался с ним делами в его кабинете». Конечно же все родные и близкие Кутузова не могли не нарадоваться тому, что человек, которого они искренне любили, был оценен не только в кругу семьи и близких друзей. Кутузов же очень тосковал без них. «Вот вам еще хорошее известие, — сообщал он 22 февраля. — Берлин взят и войсками графа Витгенштейна занят; Кенигсберг также называется столицею Пруссии; итак, вышед из пределов своих, мы уже занимаем третью столицу. <…> Поздравляю с приездом Аннушки и с Мишенькой. Как ты, мой друг, счастлива, что живешь с ими, а я все скитаюсь, окружен дымом, который называют славою; но к чему постороннему не сделаешься равнодушным? Я только тогда счастлив, когда спокойно думаю о своем семействе и молюсь за их Богу. <…> Табак, который был прислан, очень хорош и прошу прислать несколько жестянок. Несколько дней не выезжал, а сегодня даю Государю бал, и так как это в другом доме, то выеду. Вся болезнь в том, что часто прихватывают колики, хотя весьма легкие. Аннушкино и Дашенькино письма такие благодарные, что я и не знал, что я такое для них сделал…»29 Наблюдательный Александр скоро заметил особую привязанность Кутузова к внучке. «25 февраля. Поздравляю, мой друг, с фрейлиною. Несколько дней назад, как разведывали, сколько ей лет; а Государь мне сказал только вчерась: это за мир с Пруссией. <…> А к тебе посылаю портрет мой, в Берлине сделанный наизусть; в немецкой земле далее всяких манеров есть и по две копейки по деревням. Забыл по сю пору послать здешних гостинцев; все эти дни в суетах. Последний день масляницы был у меня бал, дам до пятидесяти. Вчерась отвез сам принцу Александру Виртембергскому третьего Георгия и первого Владимира, и он очень рад. <…> Хотел отправить левантинов, но курьер едет и уже ночь, то и нельзя ни рассмотреть, ни сторговать, пришлю с будущим курьером, также и новой фрейлине 500 р. на платье…»30 Об этой же новости Михаил Илларионович торопится сообщить дочери в Крым: «27, 28 и 29 февраля. Калиш. Лизанька, мой друг и с детьми, здравствуй! Два дня тому назад Государь сделал мне приятный сюрприз, объявив, что послал шифр Катеньке; ему я никогда не говорил, как я люблю этого ребенка, но в Главной квартире это знали. Это было по случаю трактата, заключенного мною с Пруссией, которая дает нам 100000 войска; Катенька — добыча этого приобретения. За несколько дней узнавали, сколько ей лет и действительно ли я ее так много люблю. Не знаю, доставит ли ей это удовольствие; она довольно равнодушна к подобным вещам. Мы остановились здесь на некоторое время. Надо вздохнуть, пока наши отряды в Саксонии и в Гамбурге. Итак, наши войска в течение этой зимы перенеслись с берегов Оки к берегам Эльбы. Саксонский король покинул свою столицу и не знает, куда отправиться. Все немецкие народы за нас. Даже саксонцы и владетельные князья Германии не в силах остановить этой реакции и им остается только следовать ей. Между прочим, примерное поведение нашей армии есть главная причина этого энтузиазма. Какое благонравие солдат! Как держат себя наши генералы! Милорадович, разговаривая со мною об этом, сказал: „даже Милорадович сделался скромен“. <…> Ты уезжаешь на Кавказ; но когда же мы увидимся? Знай, что я очень состарился в течение этой зимы. Я очень похудел и большое движение меня утомляет. Государь поехал в Бреславль, где его приняли как Ангела-хранителя. Он сегодня вернется. Посылаю тебе мой портрет, гравированный в Берлине по памяти и рассказам обо мне. В Богемии есть и с красками — по две копейки за экземпляр. Сегодня французский принц и многие члены парламента меня о нем просят. Тот, который для Государя сделан в Берлине, так похож, что, когда он его получил, то прослезился. За него я получил чувствительную любезность от Государя»31. Зная характер Александра, в глазах современников не менее хитрого и двуличного, чем Кутузов, можно предположить, что император демонстрировал единение с фельдмаршалом из политических соображений, принимая во внимание его популярность за границей. Но разве можно объяснить корыстными побуждениями желание государя иметь портрет Михаила Илларионовича? И, уж конечно, никакие «политические виды» не заставили бы внука Екатерины заплакать при виде сходства портрета с оригиналом. Кутузов же продолжал, при активном содействии Александра, совершать добрые дела, отличавшие во все времена «большого вельможу». Число людей, обращавшихся к Светлейшему за самой разнообразной помощью, было немалым. 1 марта он сообщал жене из Калиша: «Ты еще, кажется, писала о Черепанове, который обойден в генерал-майоры? Он был в кампании при вагенбурге; а здесь производят только тех, которые в сражениях отличились, и этих награждать больше нечем. Но по старшинству же ни один не произведен. Вчерась произвели Кайсарова, также за отличность. <…> Государь сегодня приобщался и говел по-христиански. Он отъедет, думаю, дня на три в Бреславль. <…> Об Пизани вчера говорил. Государь взял к себе и сказал: „Я за это возьмусь“. Об Валуеве и не помню, что ты писала; об Валуеве напомни мне. Сейчас получил письмо твое от 20-го февраля. К патриотическим дамам буду писать. А вы, удивительные люди, что курьер не приехал семь дней, вы и в страхе. Ведь мы от вас ушли на тысячу верст. Дороги сделались похуже, так и разница курьеру дня три»32. Через неделю он вновь пользуется фельдъегерской почтой для сообщения известий о себе и государе: «Сейчас из Бреславля едет курьер в Петербург, и Государь вслед за ним. Он там три дни гостил. Прием был чрезвычайный и пруссаки без памяти. Король мне отдал в команду свои войски. Не смею задержать курьера, и Государь должен сейчас приехать. С будущим курьером надеюсь много писать о дрезденских праздниках. Наши на Эльбе и здесь все тихо»33.

Из письма явствует, что старый полководец с нетерпением ожидал возвращения государя из Бреславля, чтобы обсудить с ним военные и политические новости. Со стороны может показаться, что Михаил Илларионович почивал на лаврах. Именно так и представляли себе его положение те, в ком он вызывал недоброжелательство. Конечно, физические силы заметно покидали Кутузова. Но сила нашего героя заключалась не только в двигательной энергии, но и в его умственных способностях, с помощью которых он легко ориентировался в создавшейся ситуации, направляя действия и даже исправляя промахи своих сослуживцев. «Так, 4 марта <…> П. X. Витгенштейн в прокламации к населению германских княжеств и городов Ганновера, Гамбурга, Бремена и Любека призвал его к совместной борьбе с Наполеоном, но вместе с тем предупредил, что вооруженные немцы в армии Наполеона будут сосланы в отдаленные русские провинции. В прокламации от 11 марта он допустил бестактность в отношении саксонского короля Фридриха-Августа I, когда написал, что жители Саксонии „должны иметь свободного короля и называться свободными саксонцами“». Главнокомандующий Силезской армией фельдмаршал Г. Л. Блюхер вообще заявил, что отныне Саксония будет управляться прусскими войсками. Спору нет, король Саксонии входил в число наиболее преданных союзников Наполеона, получив от него за усердие королевский титул и значительные земельные вознаграждения за счет Священной Римской империи. Он не мог не сознавать, что в сложившейся ситуации и то и другое находилось под угрозой. Саксонский король не проявил возвышенного чувства преданности к своему благодетелю: в 1813 году он успел дважды предать Наполеона и союзников, меняя курс в зависимости от военных успехов той или другой стороны. Но почести, выпавшие на долю русского полководца в Германии, были исключительными: современник сообщал, что между жителями различных немецких земель нет единодушия, тем не менее его можно восстановить выполнением общего желания, состоящего в том, «чтобы князь Кутузов-Смоленский, победитель Наполеона, принял начальство над всеми ополчениями и войсками Германии»34. 12 марта Светлейший сообщал домочадцам: «У нас опять радостные вести: Гамбург нашими войсками занят. Сегодня едет курьер с известием к государыням, а завтра с ключами генерал Бороздин. Вчерась их привезли, они превеликие, и я их нечаянно принес к Государю и бросил в ноги: Гамбург кланяется…»35 13 марта князь Кутузов обратился с воззванием к народам Германии, в котором подчеркивал, что возвращение Германии свободы и независимости являлось «священной и бескорыстной целью» союзных армий. В этом же документе было сказано, что Рейнский союз южногерманских земель под протекторатом Наполеона более существовать не может. В письме же П. X. Витгенштейну Светлейший деликатно намекнул: «Что же касается до таких предметов, которые относятся к тайности кабинетов, таковых отнюдь в прокламации не включать, не согласясь со мною». В ответ на просьбу саксонцев дать разъяснения по поводу заявления Блюхера Кутузов заявил, что «г-н Блюхер действовал не политично».

Благодаря письму Екатерине Ильиничне от 16–17 марта у нас есть возможность мысленно прожить два дня, разделяя заботы и хлопоты Михаила Илларионовича: «Сейчас получил, мой друг, твое письмо от 8-го марта и удивляюсь, что ничего еще не пишешь об Катиньке, то есть об фрейлине? Неужто не было молебна об занятии Берлина? <…> Ждем чрез два дни сюда Короля Прусского, и я готовлю у себя иллюминацию с надписями и с картинами. <…> Я удивился, что ты ничего не говорила о нашей фрейлине, но мне растолковал Государь. Об этом объявлено будет на молебне, а того молебна еще не было. Сестре Дарье Ларионовне Государь пожаловал по смерть пенсию 2000 р.»36. Поначалу он волновался по поводу отсутствия вестей о представлении Катеньки ко двору в качестве фрейлины. Потом его поглотили приготовления к встрече в Калише прусского короля: это был серьезный политический вопрос, от которого зависело будущее союза двух держав в войне с Наполеоном. Полководец не сообщил жене о том, как выглядела «иллюминация с надписями и картинами», но эти сведения сохранились в записках современника: «Соединенная сила сильнее».

Из письма от 22 марта явствует, что и в Саксонии русские войска встретили теплый прием, но в основном Кутузов сообщал о встрече с венценосным союзником, которого он впервые видел при исполнении дипломатической миссии в 1797 году: «Вчерась Король Прусский приехал сюда в три часа пополудни. Гвардия, гренадерский корпус, кирасиры и несколько артиллерии были в строю. <…> Удивительно, что говорит много по-русски; мне перед войсками наговорил большие комплименты. Сегодня поутру был у меня с визитом, и я его принял. В Дрездене наши приняты чрезвычайно, и в вечеру дали итальянскую La Vestale. Сказывают, оркестр первый в свете. <…> Благодарю очень Костиньку, что уведомил, что бон-маман чашку разбила. <…> У меня сегодня бал для Короля, а билеты званые от имени одной дамы, для того, что пост»37. Как и в 1797 году, Фридрих Вильгельм III относился к Кутузову с подчеркнутым уважением, что, в особенности, подтверждает письмо от 25 марта: «Король поехал очень доволен. Удивительно, как все у русских перенимает, говорит по-русски и читает. Я ему иногда рапорты посылаю по-русски. За день до отъезду прислал ко мне государственного канцлера (Гарденберга. — Л. И.), который подал мне от Короля: черного и красного орла (то есть ордена. — Л. И.), сказав от имени Короля, что он благодарит меня, как восстановителя Пруссии, и что, ежели поможет Бог, утвердит все начатое, тогда Король желает иметь меня своим согражданином и утвердит за мною имение в Пруссии. Я его благодарил так учтиво, как надобно, сказав, однако же, что Император Александр никогда не допустит нуждаться в чем-либо ни меня, ни детей моих. Все это сказал я Государю. Орденов здесь больше никому не давал, чтобы не поравнять кого-нибудь со мной. Думаю, сегодня пошлем (с Государем. — Л. И.) рескрипт Федору Петровичу (Опочинину на орден Святой Анны 1-й степени. — Л. И.). Впрочем, и я еще на первого Георгия не имею (рескрипта. — Л. И.). Ей-Богу, недосуг. Забыл сказать, что дал Король мне табакерку на 4800 талеров ценою. Завтра выходим в поход к Дрездену, где уже будем накануне Пасхи. Там уже есть тысяч шестьдесят наших войск. Целую и благословляю детей и внучат, которые те же дети…»38

«28-го марта, Краточин. Вот вам опять молебен. Взята крепость польская, Ченстохов, — где славный монастырь, явленный образ и пр.; — да и французский корпус под командою генерала Морана с двенадцатью пушками, более трех тысяч весь или побит, или взят. Я купил тебе, мой друг, большой кусок на дворцовое платье, чего-то белое, с серебряною нитью; только очень хорошо. Белого гладкого левантину в Калише не было, а впереди будет. Нельзя было материи послать: фельдъегерь везет знамены и всякую всячину. С будущим пришлю. Я очень рад, что Катинька во дворце понравилась, и воображаю ее с хвостом (шлейфом). Соболева велено определить к герольдии. Нянюшкин сын ко мне не явился, и ищу его как булавку. Он, сказывают, в канцелярии Балашова. Кейзерлинг, о котором гра[финя] Ливен просила, определен майором в кавалерию»39.

«31-го марта, Драхенберх, в Шлезии. Письмо твое, мой друг, получил, где пишешь о празднике Дашинькином и стихи Костинькины очень милы. Вы и меня в слезы ввели; покой мне нужен, я устал; как давно мне покоя не было. В Шлезии мне очень приятно. <…> Сегодня дам двадцать съехались издалека и собрались перед окошком. Увидя, наконец, что я долгое время не показываюсь, просили адъютантов, чтобы я подошел к окошку; я их позвал к себе и слышал множество комплиментов, что оне приехали видеть своего избавителя, что им теперь не надобно смотреть на портреты мои, что мой образ запечатлен в сердцах их. На улицах кричат: vivat Kutuzow/ Vivat der grosse alte!, иные просто кричат vivat unser grosfater Kutuzoff! Этого описать нельзя, и этакого энтузиясма не будет в России. Несть пророк честен в отечестве своем»40. 4 апреля император и Светлейший прибыли в силезский город Гайнау. Местные жители решили устроить торжество в честь именитых гостей. При выходе из дома Кутузову, направлявшемуся на военный совет к императору, была устроена овация. Красивейшие дамы и девицы благородного происхождения с венками и гирляндами из роз, лавровых и дубовых листьев засыпали Светлейшего цветами, называя его своим спасителем. Естественно, что он остановился и стал благодарить жителей за теплый и любезный прием. Весенняя погода была обманчивой. После совещания у императора Михаил Илларионович попросил своего адъютанта К. Монтрезора: «Я продрог, достань мне через камердинера рюмку водки». 6 апреля Кутузов с государем отправились в Бунцлау в открытом экипаже: дорогой начался мокрый снег, и до места полководец добрался совершенно больным. Государь отправился к армии в Дрезден, оставив Светлейшего в Бунцлау вместе с князем П. М. Волконским и своим лейб-медиком Я. В. Виллие. 10 апреля через Бунцлау проезжал прусский король, который велел срочно прибыть к фельдмаршалу лейб-медику Вибелю и знаменитому врачу, профессору Венского и Берлинского университетов К. В. Гуфеланду. Жители города, узнав о болезни полководца, приносили солому и устилали ею улицы возле дома, чтобы больного не тревожил шум войск, постоянно проходивших через город. Они предлагали Гуфеланду 100 тысяч талеров, лишь бы медицинское светило вылечило фельдмаршала. Кутузов, похоже, не сомневался, что дни его подходят к концу. Он сознавал, что ему уже не встретиться в этой жизни ни с Екатериной Ильиничной, ни с Лизанькой, не увидеть Катеньку в платье с хвостом. Что ж, он был солдат и знал, что такой участи «любой из них подвержен». Покидая дом, они никогда не знали, вернутся ли они снова в эти стены. Он счел нужным сделать последние распоряжения и сказать последнее «прости»: «11-го апреля, Бунцлау. Я к тебе, мой друг, пишу в первый раз чужою рукою, чему ты удивишься, а, может быть, и испугаешься. Болезнь такого рода, что в правой руке отнялась чувствительность перстов. <…> А теперь посылаю 10 т[ысяч] талеров на уплату долгов, 3 т[ысячи] — Аннушке и 3 т[ысячи] — Парашеньке, — всем, кажется, по надобности; — ты можешь требовать от меня еще. Я отстал от Государя; он уже в Дрездене, а я еще за 17 миль от него. При мне живет [лейб-медик] Виллие, и Король, проезжая, оставил своего лейб-медика. В Бреславле при маленьких великих князьях и великих княжнах живет Гуфланд, которому тоже велено быть сюда, и я надеюсь, приедет он сегодня. Прости, мой друг. Князь К. Смоленский». В это самое время его приехал навестить генерал H.H. Раевский, которого он помнил со «времен Очакова и покоренья Крыма»: «Светлейший князь Кутузов удостаивал его особеннейшим своим расположением, отдавая ему во всякое время должную справедливость. Во время последней кампании он испросил себе увольнение от службы, для излечения от приключившейся ему болезни. Сие происшествие было весьма прискорбно для Михаила Ларионовича, но уступая обстоятельствам, он желал видеть храброго и усердного генерала в вожделенном здравии, и сею мыслию услаждал горестные минуты чувствительной разлуки. Между тем князь Кутузов писал к Раевскому письма, в коих изъявлял сожаление, что давно его не видит, просил, чтоб он обрадовал его своим приездом. Наконец, Раевский является и застает героя за два дня до кончины. В сие время никого уже не допускали к больному, но зная расположение его к сему генералу, просят у докторов позволения войти генералу Раевскому, чтоб видеть, придет ли Светлейший князь в чувство и узнает ли его? Раевский входит, и Кутузов при первом взгляде узнает любимого им генерала, обращается к доктору и говорит ему: „Господин доктор, меня оставьте лечить. Пользуйте лучше его; он не очень здоров, — он хороший генерал; он отец семейства!“»41. Вероятно, перед смертью Михаил Илларионович подумал о том, что скоро он вступит «в царство мертвых», которое было для него таким же реальным, как и мир, откуда он уходил. Он представлял себе и графа Петра Александровича Румянцева-Задунайского, и светлейшего князя Григория Александровича Потёмкина-Таврического, и графа Александра Васильевича Суворова-Рымникского. К ним присоединится он: светлейший князь Голенищев-Кутузов-Смоленский и поведает государыне Екатерине Алексеевне о том, как он сохранил империю ее внука…

16 апреля 1813 года великий русский полководец скончался. На следующий день доктор Виллие и местный врач Вислизенус произвели вскрытие и бальзамирование тела покойного. Причем Вислизенус отметил: «<…> Сердце в нем оказалось удивительной величины <…> если бы Светлейший князь не имел упомянутой выше сего внутренней болезни и перенес приключившуюся ему простуду, то жил бы до ста лет с лишним». Как тут не вспомнить строки из поэмы Марины Цветаевой: «Доктора узнают нас в морге по не в меру большим сердцам»! 25 апреля вдова Светлейшего получила рескрипт от государя: «Княгиня Катерина Ильинишна! Судьбы Вышнего, которым никто смертный воспротивиться не может, а потому и роптать не должен, определили супругу Вашему, Светлейшему князю Михаилу Ларионовичу Кутузову-Смоленскому, посреди громких подвигов и блистательной славы своей, переселиться от временной жизни к вечной. Болезненная и великая не для однех Вас, но и для всего Отечества потеря! Не Вы одне проливаете о нем слезы; с Вами плачу я, и плачет вся Россия. <…> В честь ему воздвигнется памятник, при котором россиянин, смотря на изваянный образ его, будет гордиться, чужестранец же уважать землю, порождающую столь великих мужей». 20 мая из Стокгольма пришло скорбное письмо от Жермены де Сталь: «Вы испытали большое несчастие, княгиня, и с вами вся Европа; если что-нибудь может вам уменьшить жестокую утрату, то только чудный блеск вашего имени. Фельдмаршал Кутузов спас Россию, и ничто в будущем не сравнится со славою последнего года его жизни — сердце мое, однако, сжимается при мысли, что не увижу никогда человека, который был так же великодушен, как и велик. Я соболезную всей душой о ваших страданиях <…> я отправляюсь через два дня в Англию, где беспрерывно мне будут говорить о вашем знаменитом супруге. Я буду гордиться тем, что видела, как он отправлялся на подвиг самопожертвования. Соблаговолите вспомнить обо мне и верьте в мою глубокую привязанность к вам и в то живое участие и удивление, которое внушает мне ваше имя; дай Бог, чтобы преемственность славы, которую фельдмаршал Кутузов оставил по себе, освободила Европу. Позвольте мне оплакивать ваше несчастие…»42 Весной 1813 года А. В. Чичерин, узнав о смерти М. И. Кутузова, с горестью записал в Дневнике: «Сейчас все превозносят светлейшего до небес, а совсем недавно почти все его осуждали; я рад, что, как ни молод, ни разу не поддался соблазнам злословия. Благоразумие светлейшего, которое вы называли робостью, сохранило жизнь нашим славным солдатам; ваш дух был, видно, слишком слаб, чтобы понять весь размах его политики. Все его действия имели тщательно обдуманную цель. Все обширные операции, которыми он руководил, были направлены к одному; отдавая распоряжения о размещении орудий, кои должны были обеспечить победу над французами, он в то же время обдумывал сложные политические комбинации, кои должны были нам обеспечить благорасположение всех европейских кабинетов. В армии его обожали и за его имя, и за его знакомое любимое лицо; достаточно было ему показаться, чтобы все радовались»43.