Основы теории аргументации: Учебник.

Ивин Александр Архипович

Глава 5 АРГУМЕНТАЦИЯ И ЦЕННОСТИ

 

 

1. Ценности и эпистемология

Существенным недостатком современной теории аргументации является то, что в ней почти не уделяется внимания ценностям. По старой, ошибочной традиции оценки истолковываются как частный случай описаний, не представляющий самостоятельного интереса. Способы аргументации, применяемые в случае описаний, считаются автоматически приложимыми и к оценкам. Своеобразие аргументации в поддержку ценностей остается пока совершенно не исследованным.

Оставляя в стороне ценности, теория аргументации повторяет ошибку эпистемологии, интерес которой к ценностям был до недавнего времени минимальным.

Проведение ясного различия между описаниями и оценками — необходимая предпосылка правильной трактовки ценностей в теории аргументации. Убедить аудиторию в приемлемости какого-то описательного утверждения значит прежде всего продемонстрировать ей истинность или по крайней мере высокую правдоподобность этого утверждения. Совершенно иначе обстоит дело с оценочными утверждениями. Они не являются ни истинными, ни ложными и пытаться по аналогии с описаниями продемонстрировать аудитории истинность оценочного утверждения, значит потратить силы впустую.

Лучший способ убеждения — абсолютное или сравнительное обоснование. Однако между обоснованием описательных утверждений и обоснованием оценочных утверждений имеется существенная асимметрия. Оценочные утверждения не допускают прямого и косвенного эмпирического подтверждения: в строгом смысле оценки не поддерживаются ни непосредственным наблюдением (приведением фактов), ни подтверждением в опыте их логических следствий. Оценочные утверждения не могут обосновываться и построением объяснений, поскольку посылки последних всегда являются описательными утверждениями. Применительно к оценкам бессмысленно говорить о фальсификации, неуспех которой мог бы истолковываться как свидетельство их обоснованности. Не могут быть поставлены и вопросы о принципиальной возможности эмпирического подтверждения и эмпирического опровержения оценок. И наконец, оценки нельзя обосновывать путем дедукции их из истинных описаний: они вообще не выводимы логически из описаний.

С другой стороны, есть способы обоснования оценочных утверждений, не приложимые к описаниям. Прежде всего, это целевое подтверждение, являющееся параллелью косвенного эмпирического подтверждения описательных утверждений. Оценки могут быть составными элементами актов понимания, параллельных актам объяснения. Адекватное понимание сложного явления — одно из важных средств утверждения той общей оценки, которая используется в акте понимания. И наконец, оценка может быть обоснована путем дедукции ее из других оценок, что невозможно для описаний. Описательные заключения вообще не выводимы из оценочных посылок.

Коротко говоря, описательные утверждения обосновываются принципиально иначе, чём оценочные утверждения, и, соответственно, аргументация в поддержку описаний должна быть другой, нежели аргументация в поддержку оценок.

Возвращаясь к первой главе, можно сказать, что и описательные, и оценочные утверждения должны иметь «достаточные основания». Эти основания обеспечиваются процедурами абсолютного и сравнительного обоснования (обоснования и рационализации). Характер обоснования, а значит и характер опирающейся на него аргументации, зависит от того, к какому из употреблений языка относится обосновываемое положение. Процедура обоснования радикально меняется в зависимости от того, идет ли речь об обосновании описательных утверждений или же об обосновании оценок.

Понятие ценности является столь же важным для эпистемологии и методологии науки, как и понятие истины. Эпистемология Нового времени сделала осью всех своих рассуждений о знании истину, ценностная сторона процессов познания ушла в глубокую тень. Естественные науки оказались оторванными от гуманитарных, теоретическое освоение мира — от практического, предметного его преобразования. По знание утратило характер деятельности и превратилось в пассивное созерцание.

Современная эпистемология — и в последние десятилетия это особенно заметно — все более фокусирует свое внимание на деятельностных, и тем самым ценностных аспектах научного познания. Становится все более очевидным, что, вопреки старому убеждению, знание не сводимо к истине и включает также ценности. Знать — значит иметь представление не только о том, что есть, но и о том, что должно быть.

Понятие ценности стало вторгаться в философские рассуждения с середины прошлого века. Было бы неточным связывать становление проблемы ценностей с каким-то одним философским направлением, скажем с неокантианством или философией жизни. Эта проблема складывалась в широком контексте философского анализа человеческой деятельности.

Ценности — неотъемлемый элемент всякой деятельности, в каких бы формах она ни протекала. Научное познание как особый вид деятельности также насквозь пронизано ценностями и без них немыслимо. В эпистемологию ценности входили однако не без трудностей. Во многом это было связано с распространенностью неопозитивистского в своей основе тезиса, что наука не должна содержать ценностей.

В начале XX века М.Вебер выдвинул требование свободы социологической и экономической науки от ценностей. Обоснование его внешне было простым. Единственным критерием познания должна быть истина. Ценности вводятся в науку исследователем. Выражая его субъективные пристрастия и установки, они искажают научную картину мира. Ученый должен поэтому четко осознавать ценности и нормы, привносимые им в процесс познания, и очищать от них окончательный результат.

Тезис свободы от ценностей получил широкий резонанс, особенно среди сторонников неопозитивизма. «Ценностные суждения, — писал Р.Карнап, — являются не более, чем приказами, принимающими грамматическую форму, вводящую нас в заблуждение... Они не являются ни истинными, ни ложными. Они ничего не утверждают, и их невозможно ни доказать, ни опровергнуть». Как таковые, ценностные суждения не имеют, конечно, никакого отношения к научному познанию. Наука вправе говорить о том, что есть, но не о том, что должно быть, и не о том, чему лучше быть. Она не может содержать ценностей и оценок. «Существует познание, — говорил М.Шлик, — и ничего, кроме познания, его цель — только истина».

Неопозитивистская идея о том, что включение оценочных элементов в науку является отступлением от идеала чистой науки, продолжает жить даже в условиях нынешнего упадка неопозитивизма.

Вместе с тем имеются многочисленные попытки так-то ослабить жесткий отказ от ценностей в научном познании и оправдать их правомерность если не во всех науках, то хотя бы б социальном познании. В частности, Г.Мюрдалем был выдвинут известный постулат о допустимости в науках об обществе явных оценок: ученый вправе делать оценки, но он должен ясно отделять их от фактических утверждений. «Для устранения пристрастности в науках об обществе, — писал Мюрдаль, — нельзя предложить ничего, кроме совета открыто признавать факт оценивания и вводить явно сформулированные оценки в качестве специфических и надлежащим образом уточненных оценочных посылок». И в другом месте: «Мы можем сделать наше мышление строго рациональным, но только путем выявления оценок, а не с помощью уклонения от них». Этот постулат нередко представляется как «оптимальная» позиция, не зависящая от исхода спора о роли ценностей и оценок в науке.

Очевидно, однако, что это и подобные ему «ослабления» неопозитивистской доктрины ничего не меняют в ее существе. Несомненна также утопичность постулата Мюрдаля. Ни одна реально существующая научная теория, включая и науки об обществе, не строится так, чтобы утверждения оценочного или описательно-оценочного характера отделялись в ней сколь-нибудь ясно от чисто описательных утверждений.

С точки зрения неопозитивизма, научное познание беспредпосылочно, полностью сводимо к непосредственному опыту и не зависит ни от «дурной метафизики», ни от социокультурного контекста, в котором существует. Научная теория берется только в статике, анализ ее возникновения и развития выносится за рамки методологии. Отбрасывается иерархизация теоретических утверждений, факты считаются независимыми от теории и в совокупности составляющими тот безусловный фундамент, к которому должны сводиться теоретические положения. Это особенности неопозитивистской методологии фатальным образом сказались на трактовке ею ценностного измерения познания.

С кризисом неопозитивизма заметно активизировалась критика требования исключать ценности из науки. Хотя само слово «ценность» употребляется в эпистемологии относительно редко, тема ценностей, входящая с разнообразными иными понятиями, является сейчас центром большинства методологических дискуссий.

Критика неопозитивизма в рамках так называемой «исторической» школы в методологии науки во многом изменила отношение к ценностям. Были подняты вопросы о ценностях, входящих в контекст, в котором существует и развивается научная теория, о ценностных компонентах тех образцов, которыми руководствуются в науке, и т.д.

Парадигма Т.Куна как образец научной деятельности в определенной области представляет собой не только описание прежней практики теоретизирования, но и критерий оценки новой практики. Конвенционально принятое, а потому «неопровержимое» жесткое ядро исследовательской программы И.Лакатоса, противостоящее как «позитивной эвристике», так и аномальным фактам, тоже носит двойственный, описательно-оценочных характер. Романтическая эпистемология П.Фейерабенда с ее максимой «Все допустимо» является, по сути дела, попыткой резко расширить круг тех ценностей, которыми принято руководствоваться в формирующейся теории. «Историческая школа» в методологии науки порвала с неопозитивистской традицией не замечать ценностей в научном познании,и в особенности в естественных науках.

Однако и в «исторической школе» отсутствует общая схема подхода к исследованию ценностей, нет ясного определения самого понятия ценности, нет анализа связи ценности и истины. Сами ценности истолковываются по преимуществу субъективно-психологически, как намерения, цели, установки и т.п. отдельного индивида или узкой, изолированной группы. Но как раз индивидуальные, частные ценности наименее интересны и важны, даже если иметь в виду самого индивида. Ценности в научном познании носят, как правило, коллективный, групповой характер, начиная с ценностей определенного научного сообщества и кончая ценностями культуры в целом, существующими и действующими века и остающимися в большей своей части неосознанными.

Л.Витгенштейн, чувствуя недостаточность понятия объяснения, ввел наряду с ним также понятие оправдания. Утверждение считается оправданным, если оно не может быть отброшено без того, чтобы не были затронуты другие утверждения, которые «крепко удерживаются» нами и сами не подвергаются оправданию. Оправдание возможно только внутри определенной «практики познания». Оно связано с иерархическим характером принятой системы утверждений; в нем участвуют утверждения двух разных уровней, причем оправдываемое утверждение относится к более низкому уровню: оправдание, как и объяснение, является приведением доводов, из которых следует оправдываемое утверждение.

В сущности, «оправдание» Витгенштейна является установлением ценностного отношения между утверждениями некоторой теории, или «познавательной практики». Эти утверждения иерархически упорядочены. Те из них, за которые мы «крепко держимся» и не считаем нужным особо оправдывать, — это стандарты оценки. Подводимое под них утверждение является меньшей ценностью и должно относиться поэтому к более низкому уровню в иерархии. С логической стороны оправдание есть дедукция, выведение ценности более низкого уровня из ценности более высокого уровня.

Трактовка понимания в философской герменевтике с самого начала содержала в зародыше идею, что понимание неразрывно связано с ценностями. Уже В.Дильтей говорил о «принципе нераздельности понимания и оценки», хотя, впрочем, ключевое положение, что понимание — это подведение под ценность, так и не было сформулировано герменевтикой с необходимой общностью и ясностью.

В феноменологии жизненный мир является в конечном счете ценностной основой всех «объективных» действий, всех идеальных образований и построений науки.

Уже этот беглый перечень понятий, имеющих отчетливо выраженную описательно-оценочную природу, показывает важность общей темы ценностей для современной эпистемологии. И вместе с тем из самого перечисления крайне разнородных понятий, схватывающих лишь отдельные аспекты этой темы, ясно, что это только начало движения по пути отказа от идеала науки, чистой от каких бы то ни было ценностей.

Без ценностей нет социальных наук, которые, подобно этике, политической экономии, теории права и т.д., ставят своей непосредственной задачей обоснование и утверждение определенных ценностей. Без ценностей нет естественных наук: понимание природы является оценкой ее явлений с точки зрения того, что должно в ней происходить, то есть с позиций устоявшихся, опирающихся на прошлый опыт представлений о «нормальном», или «естественном», ходе вещей. Без ценностей нет, наконец, логико-математического знания, прескриптивная интерпретация которого является даже более обычной, чем его дескриптивная интерпретация.

Поворот эпистемологии к исследованию ценностей и их роли в познании должен сказаться и на теории аргументации. Одной из основных тем последней должен стать анализ тех многообразных способов аргументации, которые применяются для поддержки ценностей.

 

2. Описание и оценка

Выделение функций языка зависит от тех целей, для которых используется противопоставление языковых выражений. В разных случаях могут выделяться и противопоставляться разные функции. С точки зрения логики и эпистемологии важным является проведение различия между двумя ведущими функциями языка: описательной и оценочной. Все другие употребления языка, если отвлечься от психологических и иных, несущественных с логической и эпистемологической точки зрения обстоятельств, сводятся либо к описаниям, либо к оценкам.

Описание и оценка являются, таким образом, двумя полюсами, к которым тяготеют все другие употребления языка. Анализ последних интересен сам по себе, он может оказываться полезным во многих областях. Но он движется в рамках исходного и фундаментального противопоставления описаний и оценок.

За оппозицией «описание — оценка» стоит в конечном счете оппозиция «истина — ценность», и первая не может быть понята без прояснения второй.

Большинство рассуждений о ценностях, в том числе и о ценностях в науке, имеет существенный недостаток. Обычно упускается из виду, что категория ценности столь же универсальна, как и категория истины.

Всякая человеческая деятельность неразрывно связана с постановкой целей, следованием нормам и правилам, систематизацией и иерархизацией рассматриваемых и преобразуемых объектов, подведением их под образцы или стандарты, отделением важного и фундаментального от менее существенного и второстепенного и т.д. Все эти понятия — «цель», «норма», «правило», «система», «иерархия», «образец», «стандарт», «фундаментальное», «второстепенное» и т.п. — являются оценочными или несут важное оценочное содержание.

Ценности — неотъемлемый элемент всякой деятельности, а значит и всей человеческой жизни, в каких бы формах она ни протекала. Аргументация как особый случай деятельности также насквозь пронизана ценностями и без них немыслима.

Вопрос о соотношении истины и ценности — один из аспектов более общей проблемы взаимосвязи теории и практики, созерцания и действия.

Существуют десятки определений понятия ценности. Они различаются деталями, но суть большинства из них одна: ценностью объявляется предмет некоторого интереса, желания, стремления и т.п., или, короче, объект, значимый для человека или группы лиц. На всех этих определениях сказывается обычное убеждение, что истина — это свойство мыслей, правильно отображающих реальность, а ценность — свойство самих вещей, отвечающих каким-то целям, намерениям, планам и т.п.

Однако ценность, как и истина, является не свойством, а отношением между мыслью и действительностью.

Утверждение и его объект могут находиться между собой в двух противоположных отношениях: истинностном и ценностном. В первом случае отправным .пунктом сопоставления является объект, утверждение выступает как его описание и характеризуется с точки зрения истинностных понятий. Во втором случае исходным является утверждение, функционирующее как оценка, стандарт, план. Соответствие ему объекта характеризуется в оценочных понятиях. Позитивно ценным является объект, соответствующий высказанному о нем утверждению, отвечающий предъявляемым к нему требованиям.

Понимание истины как соответствия утверждений описываемым ими ситуациям — это так называемое «классическое» ее определение. Определение ценности как соответствия самих объектов утверждениям о них также восходит к античности и с таким же правом может быть названо классическим. Однако это определение с момента своего возникновения обычно выдавалось за простую перефразировку определения истины, раскрывающую некий, якобы более глубокий и полный ее смысл.

Платоновский Сократ считал соответствие того, что познается, своему понятию, особым критерием истины, а не определением ценности [219] . Разумеется, никаких двух видов истины нет. Вещь, соответствующая своей идее, представляет собой такую вещь, какой она должна быть, т.е. попросту говоря, хорошую вещь.

У И.Канта неоднократно встречается мысль, что истина двойственна: она означает соответствие мысли тому предмету, которого она касается, и вместе с тем соответствие самого предмета той мысли, которая высказана о нем [220] .

Подмена истинностного отношения ценностным и истины добром лежит в основе всей философской концепции Г.Гегеля. «Обыкновенно, — пишет Гегель, — мы называем истиной согласие предмета с нашим представлением. Мы имеем при этом в качестве предпосылки предмет, которому должно соответствовать наше представление о нем. В философском смысле, напротив, истина в своем абстрактном выражении вообще означает согласие некоторого содержания с самим собой. Это, следовательно, совершенно другое значение истины, чем вышеупомянутое» [221] . Гегель полагал, что более глубокое (философское) значение истины «встречается отчасти также и в обычном словоупотреблении; мы говорим, например, об истинном друге и понимаем под этим такого друга, способ действия которого соответствует понятию дружбы; точно так же мы говорим об истинном произведении искусства. Неистинное означает в этих выражениях дурное, не соответствующее самому себе. В этом смысле плохое государство есть неистинное государство, и плохое и неистинное вообще состоит в противоречии между определением или понятием и существованием предмета» [222] .

Мысль Гегеля ясна, но ошибочна. Имеются два понятия истины. Истину как соответствие представления своему предмету Гегель именует «правильностью» и противопоставляет другому, якобы более глубокому, пониманию истины как соответствия предмета своему понятию. Однако это второе определение, фиксирующее «согласие некоторого содержания с самим собой», говорит о том, какими должны быть вещи, и является на самом деле определением не истины, а позитивной ценности, или добра. В подтверждение явной подмены истины добром, или «должным», Гегель ссылается на обычное словоупотребление, на случаи, когда мы говорим об «истинных друзьях», «истинных произведениях искусства» и т.п. Действительно, слово «истинный» иногда используется не в своем обычном смысле, а означает «настоящий, подлинный, очень хороший», короче — «такой, каким и должен быть по своему понятию». Но эта особенность обычного языка (многозначность слова «истинный») говорит только о том, что в обычной жизни истинностный и ценностный подходы тесно переплетены, что, конечно же, не означает подмены истины добром, а добра — истиной.

Выделение двух видов истины — это не некая типичная особенность «глубокого» философского мышления, на что намекает Гегель, а ставшая уже традиционной путаница между истиной и добром.

Ценность, как и истина, не существует вне связи мысли и действительности.

К примеру, сопоставляются строящийся город и его план. Если за исходное принимается сам город, то несоответствие плана городу должно характеризоваться как ложность плана, а соответствие — как его истинность. Если же за исходное принимается план, то город рассматривается как его реализация и расхождение между планом и городом оценивается как недостаток города, а соответствие его плану — как его достоинство. План, соответствующий городу, является истинным; город, отвечающий плану, является хорошим, т.е. таким, .каким он должен быть.

Еще один пример возможности двух разных направлений соответствия между словами и миром принадлежит Г.Энскомб [223] . Предположим, что некий покупатель наполняет в супермаркете свою тележку, ориентируясь на имеющийся у него список. Другой человек, наблюдающий за ним, составляет список отобранных им предметов. При выходе из магазина в руках у покупателя и его наблюдателя могут оказаться два одинаковых списка, имеющих совершенно разные функции. Цель списка покупателя в том, чтобы, так сказать, приспособить мир к словам; цель списка наблюдателя — привести слова в согласие с действительностью. Для покупателя отправным пунктом служит список; мир, преобразованный в соответствии с последним, будет позитивно ценным (хорошим). Для наблюдателя исходным является мир; список, соответствующий ему, будет истинным. Если покупатель допускает ошибку, для ее исправления он предпринимает предметные действия, видоизменяя плохой, не отвечающий списку мир. Если ошибается наблюдатель, он вносит изменения в ложный, не согласующийся с миром список.

Цель описания — сделать так, чтобы слова соответствовали миру, цель оценки — сделать так, чтобы мир отвечал словам. Это — две диаметрально противоположные функции. Очевидно, что они несводимы друг к другу. Нет оснований также считать, что описательная функция языка является первичной или более фундаментальной, чем его оценочная функция.

Иногда противопоставление описаний и оценок воспринимается как неоправданное упрощение сложной картины употреблений языка. В частности, Дж.Остин пишет, что «наряду со многими другими дихотомиями надо отменить и привычное противопоставление “нормативного или оценочного фактическому”». Дж.Серль также говорит о необходимости разработки «более серьезной таксономии, чем любая из тех, что опираются на весьма поспешные обобщения в терминах таких категорий как “оценочный” / “описательный” или “когнитивный” / “эмотивный”».

Сам Остин выделяет пять основных классов речевых актов: вердикты, или приговоры; осуществление власти, голосование и т.п.; обещания и т.п.; этикетные высказывания (извинение, поздравление, похвала и т.п.); указание места высказывания в процессе общения («Я отвечаю», «Я постулирую» и т.п.). Однако все эти случаи употребления языка представляют собой только разновидности оценок, в частности оценок с предполагаемыми санкциями, т.е. норм.

Д.Серль говорит о следующих пяти различных действиях, которые мы производим с помощью языка: сообщение о положении вещей; попытка заставить сделать; выражение чувств; изменение мира словом (отлучение, осуждение и т.п.); взятие обязательства сделать. Однако здесь опять-таки первый и третий случаи — это описания, а остальные — разновидности оценок (приказов).

Описание и оценка являются двумя точками тяготения всех других употреблений языка. Между «чистыми» описаниями и «чистыми» оценками существует масса переходов. Как в повседневном языке, так и в языке науки имеются многие разновидности и описаний, и оценок. «Чистые» описания и «чистые» оценки довольно редки, большинство языковых выражений носит двойственный, или «смешанный», описательно-оценочный характер. Все это должно, разумеется, учитываться при изучении множества способов употребления языка. Но нужно учитывать и то, что всякий более тонкий анализ употреблений языка движется в рамках исходного и фундаментального противопоставления описаний и оценок и является всего лишь его детализацией.

Истинностный и ценностный подходы к вещам не тождественны друг другу. Они имеют противоположную направленность и уже поэтому не могут совпадать. В случае истинностного подхода движение направлено от действительности к мысли. В качестве исходной выступает действительность, и задача заключается в том, чтобы дать адекватное ее описание. При ценностном подходе движение осуществляется от мысли к действительности. Исходной является оценка существующего положения вещей, и речь идет о том, чтобы преобразовать его в соответствии с этой оценкой или представить в абстракции такое преобразование.

Истинностный и ценностный подходы взаимно дополняют друг друга. Ни один из них не может быть сведен к другому или замещен им. История теоретического мышления показывает, однако, что попытки такого сведения были в прошлом обычным делом. Более того, редукция истинностного подхода к ценностному, или наоборот, едва ли не всегда рассматривалась как необходимое условие правильного теоретизирования.

В средневековом теоретизировании, двигавшемся по преимуществу от теоретического мира к реальному, явно преобладал ценностный подход. Здесь были все его атрибуты: рассуждения от понятий к вещам, дедукции из «сущностей», разговоры о «способностях» исследуемых объектов, введение явных и скрытых целевых причин, иерархизация изучаемых явлений и утверждений по степени их фундаментальности и т.п.

В теоретическом мышлении Нового времени в первый период безраздельно господствовал истинностный подход. Казалось очевидным, что ценностей нет и не может быть в естественных науках; ставилась задача очистить от них и гуманитарные науки, перестроив их по образцу естественных. В этот период сложилось представление о «чистой объективности» научного знания, об «обезличенности», бессубьектности науки. Все проблемы рассматривались только в аспекте истинности-неистинности.

Однако, начиная с Лейбница, ценности допускаются сперва в метафизику, а затем и в гуманитарное знание. У Лейбница сущее (монада) определяется не только перцепцией, но и стремлением, влечением и охватывает в своем воспринимающем представлении совокупность мирового сущего. Лейбниц говорит даже о «точке зрения», присущей этому стремлению.

У Канта и Гегеля общее понятие ценности отсутствовало. В качестве параллели сущему оно было введено в 60-е годы XIX в. ГЛотце и Г.Когеном. Истолкование сущего по преимуществу в свете ценностей привело в конце XIX в. к появлению «философии ценностей» — направления неокантианства, связанного с именами В.Виндельбанда и Г.Риккерта.

Ф. Ницше представил всю историю западноевропейской философии как полагание ценностей. Он видел источник ценностей в «перспективности сущего». Ценности полагаются человеком «из практических соображений, из соображений пользы и перспективы» и являются «пунктуациями воли», размеряющей и размечающей пути своего возрастания. Ценность есть в конечном счете просто то, что признается волей значимым для себя. Воля к власти и полагание ценностей представляют собой, по мысли Ницше, одно и то же. Наука, истина, культура оказываются в итоге только частными ценностями: они являются лишь условиями, в которых осуществляется порядок всеобщего становления — единственной подлинной реальности. И лишь само по себе становление не имеет ценности.

К концу XIX в. в западноевропейской философии сложился, таким образом, ясно выраженный дуализм истинностного и ценностного подходов к действительности. В методологии естественных наук человек, как правило, низводился до роли пассивного, созерцательного субъекта. В «философии истории», герменевтике В.Дильтея и особенно в философии «воли к власти» Ф.Ницше он оказался творцом не только истории и культуры, но и самой реальности.

Во многом этот дуализм — противопоставление истины и ценности, созерцания и действия, теории и практики, естественных и гуманитарных наук — сохраняется в философии и в наше время. Это — вчерашний день, продолжение той традиции, которая была характерна для теоретического мышления предшествующей эпохи.

 

3. Многообразие оценок

Всякий раз, когда объект сопоставляется с мыслью на предмет соответствия ей, возникает ценностное отношение. Далеко не всегда оно осознается, еще реже оно находит выражение в особом высказывании.

Формы явного и неявного вхождения оценок в наши рассуждения, и в частности в научные теории, многочисленны и разнородны.

Способы выражения оценок в языке разнообразны. Абсолютные оценки выражаются чаще всего предложениями с оценочными словами «хорошо», «плохо» и «(оценочно) безразлично». Вместо них могут использоваться слова: «позитивно ценно», «негативно ценно», «добро», «зло», «благо» и т.п. Сравнительные оценки, называемые также предпочтениями, формулируются в предложениях с оценочными словами: «лучше», «хуже», «равноценно», «предпочитается» и т.п. В языке для правильного понимания оценок важную роль играет контекст, в котором они формулируются. Можно выделять обычные, или стандартные, формулировки оценочного утверждения, но в принципе предложение едва ли не любой грамматической формы способно в соответствующем контексте выражать оценку. Выделить оценочные утверждения среди других видов утверждений, опираясь только на грамматические основания, невозможно.

Оценочное отношение мысли к действительности нередко выражается не с помощью особых оценочных понятий, а утверждениями с явным или подразумеваемым «должен» (или «должно быть»): «Ученый должен быть критичным», «Электрон на стационарной орбите не должен излучать» и т.п.

Оценка включает следующие части, или компоненты:

— субъект оценки — лицо (или группа лиц), приписывающее ценность некоторому объекту;

— предмет оценки — объект, которому приписывается ценность, или объекты, ценности которых сопоставляются;

— характер оценки — указание на абсолютность или сравни- тельность, а также на квалификацию, даваемую оцениваемому объекту;

— основание оценки— явление или предмет, с точки зрения которого производится оценивание.

Не все эти части находят явное выражение в оценочном утверждении. Однако без любой из них нет оценки и, значит, нет фиксирующего ее оценочного утверждения.

Описательное (дескриптивное) утверждение предполагает следующие четыре части:

— субъект — отдельное лицо или сообщество, дающее описание;

— предмет — описываемая ситуация;

— основание — точка зрения, в соответствии с которой производится описание;

— характер — указание на истинность или ложность предлагаемого описания.

Не все эти части явно выражаются в описательном утверждении. Характер его, как правило, не указывается: оборот «истинно, что» опускается, вместо утверждений с оборотом «ложно, что» используются отрицательные утверждения. Предполагается, что основания всех описательных утверждений тождественны: если оцениваться объекты могут с разных позиций, то описываются они всегда с одной и той же точки зрения. Предполагается также, что, какому бы субъекту ни принадлежало описание, оно остается одним и тем же. Отождествление оснований и субъектов описаний составляет основное содержание идеи интерсубъективности знания, независимости его употребления и понимания от лиц и обстоятельств. Постулат тождественности субъектов и оснований описаний предписывает исключать упоминание этих двух частей из состава описаний. Вместо того, чтобы говорить, например: «Для каждого человека с любой точки зрения истинно, что Земля вращается вокруг Солнца», мы говорим просто: «Земля вращается вокруг Солнца».

Оценки могут принадлежать разным субъектам, один из которых может оценивать какое-то состояние как «хорошее», а другой — как «безразличное» или «плохое». Оценки «Хорошо, что А», и «Плохо, что А», принадлежащие двум разным субъектам, не противоречат друг другу. Описания же «Истинно, что А» и «Ложно, что А» противоречат друг другу, даже если они принадлежат разным субъектам. Далее, оценки одного и того же объекта, даваемые одним и тем же субъектом, могут иметь разные основания. Выражения «Хорошо, что А, с точки зрения С» и «Плохо, что А, с точки зрения D» не противоречат друг другу, даже если они принадлежат одному и тому же субъекту. Субъекты и основания разных оценок не могут быть отождествлены, оценки не являются интерсубьективными в том же смысле, что и описания.

Между истиной и ценностью имеется асимметрия еще в двух аспектах. Во-первых, установление истинностного отношения мысли и действительности чаще всего особо не отмечается: просто сказать «Трава зеленая» все равно, что сказать «Истинно, что трава зеленая». Установление ценностного отношения всегда требует специальных языковых средств: «Хорошо, что трава зеленая». Во-вторых, слово «истинный» употребляется, как правило, только применительно к утверждениям. Слово «хороший» многофункционально. «Хорошо, что снег бел» — это эллиптическая оценка, говорящая о соответствии белого снега какой- то, не указанной явно идее (оценка с опущенным основанием). «Хороший снег является белым» — в этом утверждении фиксируется одно из свойств, входящих в стандартное представление о том, каким должен быть «настоящий» снег. «Этот снег хороший» — оценка, основанием которой является «образцовое» представление о снеге, и т.п.

Эти различия между истинностным и ценностным употреблениями языковых выражений существенно затемняют параллель между истиной и ценностью как двумя характеристиками отношения мысли к миру. Затемняют, но отнюдь не разрушают и не устраняют ее.

Сложность проведения различия между описаниями и оценками во многом связана с тем, что многие выражения языка имеют «смешанный», описательно-оценочный характер. Одно и то же выражение, например, аксиома какой-то теории или принцип морали, может в одной ситуации функционировать как описание, в другой — как оценка, и нередко даже с помощью контекста трудно определить, в какой из этих двух противоположных ролей употребляется выражение.

Оценочное утверждение не является ни истинным, ни ложным. Оно стоит, как говорят, «вне категории истины». Истина характеризует отношение между описательным утверждением и действительностью; оценки не являются описаниями. Они могут характеризоваться как целесообразные, эффективные, разумные, обоснованные и т.п., но не гак истинные или ложные. Споры по поводу приложимости к оценочным утверждениям терминов «истинно» и «ложно» во многом связаны с распространенностью двойственных, описательно-оценочных выражений, которые функционируют в одних ситуациях как описания, а в других — как оценки.

Если под оценкой понимается каждый случай подведения объекта под мысль и установления тем самым ценностного отношения, все оценки можно разделить на явные, выраженные эксплицитно в языке, и неявные, неосознанные или только подразумеваемые.

Стандартная форма явных абсолютных оценок «Хорошо (плохо, безразлично), что то-то и то-то». Иногда такие оценки выражаются в форме: «Должно быть (не должно быть; безразлично, будет ли) так, что то-то и то-то».

Формы вхождения в рассуждение или теорию неявных оценок гораздо более многообразны.

К выражениям оценочного характера относятся всякого рода стандарты, образцы, идеалы и т.п. Очевиден оценочный элемент в советах, пожеланиях, методологических и иных рекомендациях, предостережениях, просьбах, обещаниях, угрозах и т.п.

Ценностное отношение мысли к действительности находит свое выражение также в разнообразных нормах. Их область крайне гетерогенна и включает законы государства, правила всякого рода (правила игры, грамматики, ритуала, исчислений и т.п.), команды, директивы, технические (или целевые) нормы, моральные нормы и т.д..

Обычно нормы противопоставляются и описаниям, и оценкам. Попытки установить связь оценок и норм редки, причем заранее предполагается, что вопрос об этой связи весьма сложен. Чаще всего утверждается, что оценки как-то лежат в основе норм или каким-то образом влекут нормы. Попытки выявить точный механизм этой связи приводят обычно к громоздким и содержательно неясным конструкциям.

В действительности эта связь проста. Нормы представляют собой частный случай ценностного отношения между мыслью и действительностью. Как таковые они являются частным случаем оценок. Именно тем случаем, который представляется нормативному авторитету настолько важным, что он находит нужным установить определенное наказание за приведение действительности в соответствие с оценкой. Норма — это социально навязанная и социально закрепленная оценка. Средством, с помощью которого оценка превращается в норму, является санкция, или наказание, в широком смысле слова.

Формально идею, что нормы — это частный случай оценок, можно реализовать по-разному. В частности, может быть принято определение: Обязательно A = Dr Хорошо, что А, и хорошо, что если не-А, то наказание.

Этим определением норма, предписывающая какое-то действие, разлагается на две оценки. Одна из них — это позитивная оценка самого действия, другая — позитивная оценка условной связи между воздержанием от данного действия и наказанием [235] .

Наказание многолико и разнородно, начиная с лишения жизни и кончая осуждением историей. Соответственно, и граница области норм не является четкой. В частности, правовые нормы — это жестко закрепленные социальные оценки со строго фиксированной санкцией. Методологические правила — оценки, отказ от реализации которых грозит возникновением каких-то, не оговоренных заранее затруднений в исследовательской деятельности. Правила игры — оценки со своеобразной санкцией: человек, пренебрегающий ими, выбывает из игры («играет в другую игру»). Грамматические нормы — оценки с расплывчатой санкцией, во многом сходной с наказанием за нарушение правил игры, и т.д. Разнообразие возможных видов человеческой деятельности — от преобразования природы и общества до игры в крестики и нолики — лежит в основе разнообразия тех наказаний, которыми сопровождается нарушение норм, и разнородности поля самих норм.

Нормы как оценки, стандартизированные с помощью санкций, являются достаточно узким классом оценок. Нормы касаются человеческих действий или вещей, тесно связанных с деятельностью, в то время как оценки могут относиться к любым объектам. Нормы направлены в будущее, оценки могут касаться как прошлого и настоящего, так и того, что существует вне времени.

Многие выражения имплицитно включают нормативный и, значит, оценочный элемент.

Вопросы, имеющие характер требований, просьб или рекомендаций предоставить определенную информацию, неявно содержат оценку.

Существенным является различие между реальными и номинальными определениями. Первые представляют собой описания. Они претендуют на соответствие действительности и являются истинными или ложными. Вторые — это, в сущности, завуалированные предписания. Они требуют употреблять определяемый термин в задаваемом ими значении, не считаясь с особенностями реальной ситуации. Более того, сама эта ситуация в случае необходимости должна быть преобразована так, чтобы не приходилось отступать от предписанного значения. Номинальные определения не имеют истинностного значения. Как предписания номинальные определения являются оценками и представляют собой обычную форму неявного введения ценностных отношений и оценок.

Хорошо известные трудности разграничения реальных и номинальных определений — это только частный случай тех затруднений, с которыми почти всегда связано различение истинностного и ценностного типов сопоставления мысли и действительности. Зачастую языковое выражение в одном контексте звучит как реальное определение, а в другом выполняет функцию номинального. Иногда реальное определение, описывающее какие-то объекты, обретает оттенок требования, как употреблять термин, соотносимый с ними. Номинальное определение может нести отзвук описания. Из психологии восприятия известны графические фигуры, которые при пристальном их рассматривании предстают то выпуклыми, то вогнутыми. Сходным образом одно и то же определение при вдумывании в него может казаться то реальным, то номинальным.

Еще одна форма неявного вхождения оценок — конвенции всякого рода. Все они являются предписаниями и находятся в ценностном отношении к миру. Конвенциями могут вводиться новые понятия, но гораздо более важную и интересную роль в научном познании играют конвенции, ограничивающие или расширяющие уже употребляемые в науке понятия, а также конвенции, отождествляющие разные совокупности признаков. Далеко не всегда научная конвенция представляет собой открытое, специально выработанное и одобренное научным сообществом соглашение. Напротив, в большинстве своем конвенции функционируют неявно и не осознаются как таковые теми, кто их использует. Обычно только после научной революции, приводящей к отказу от старой теории или ее ограничению, порождающей новое видение мира, становится ясно, как много не совсем удачных и эффективных условностей и соглашений принималось в старой теории.

«Чистые» конвенции — такая же редкость в науке, как и «чистые» номинальные определения. Гораздо более часты своеобразные дескриптивно-прескриптивные единства — соглашения, содержащие описания с конвенциональными элементами. К примеру, утверждение, что жидкость есть такое состояние вещества, при котором давление передается во все стороны равномерно, в течение какого-то времени признавалось фактической истиной. Универсальная его приложимость ко всем, в том числе к не изученным еще жидкостям, опиралась на конвенцию. В дальнейшем оно превратилось в одно из следствий более глубоких представлений о жидкости и перестало нуждаться в поддержке со стороны.

Ценностное по преимуществу отношение находит выражение также в аналитических высказываниях, являющихся необходимым элементом всякой теории. Эти высказывания несут, однако, и определенное дескриптивное содержание. Было бы неправомерно поэтому считать их, как это иногда делается, чистыми соглашениями об употреблении понятий или об их значении.

Говоря о формах, в которых воплощается ценностное отношение, следует отметить, что многие понятия как обычного языка, так и языка науки, имеют явную оценочную окраску. Их иногда называют «хвалебными», круг их широк и не имеет четких границ. В числе таких понятий «наука» как противоположность мистике и иррационализму, «знание» как противоположность слепой вере и откровению, «теория», «система», «труд», «рациональность», «факт» и т.д. Сами понятия «истина» и «ценность» во многих своих употреблениях имеют явный оценочный оттенок. Введение подобных понятий редко обходится без одновременного привнесения неявных оценок.

Но ценности входят в рассуждение не только с особыми «хвалебными» словами. Любое слово, сопряженное с каким-то устоявшимся стандартом, вводит при своем употреблении неявную оценку. Называя вещь, мы относим ее к определенной категории и тем самым обретаем ее как вещь данной, а не иной категории. В зависимости от названия, от того образца, под который она подводится, вещь может оказаться или хорошей или плохой. Хорошее здание, заметил как-то Спиноза, — это всего лишь плохие развалины. Все, что кажется древним, прекрасно, все, что кажется старым, прекрасным не является (Ж.Жубер). Глупое сочинение становится блестящим и остроумным, если только предположить, что глупость — сознательный прием (Жан-Поль). Называние — это подведение под определенное понятие, под представляемый им образец вещей определенного рода и, значит, оценка. Назвать привычную вещь другим именем значит подвести ее под другой образец и, возможно, иначе ее оценить.

То, что давая вещи название, мы тем самым неявно оцениваем ее, и что вещь, хорошая в свете одного названия, может оказаться посредственной или даже плохой, будучи названной иначе, замечено очень давно. Как раз с этим связана, судя по всему, старая доктрина «выправления имен» Конфуция: все явления и все вещи должны соответствовать тому смыслу, который вложен в их название. По поводу этой своеобразной доктрины можно заметить: вещь, отвечающая своему названию, т.е. стандарту, стоящему за ним, является хорошей, или позитивно ценной; если бы все вещи соответствовали своим названиям и не было возможности называть их иначе, плохих вещей просто не было бы.

Таким образом, не только «хвалебные», но и, казалось бы, оценочно нейтральные слова способны выражать ценностное отношение. Это делает грань между описательной и оценочной функциями языковых выражений особенно зыбкой и неустойчивой. Вне контекста употребления выражения, как правило, невозможно установить, описывает ли оно или оценивает или же пытается делать и то, и другое сразу.

«Чистые» оценки и «чистые» нормы почти не встречаются в теориях, которые не ставят своей специальной задачей их выработку и обоснование. В обычные научные теории оценки входят, как правило, только в виде «смешанных», описательно-оценочных утверждений. Обилие последних в науке создает иногда обманчивое впечатление, что в ней вообще нет «чистых» описаний и что в каждом дескриптивном утверждении имеется элемент оценки.

Очевиден, в частности, отчетливо двойственный, дескриптивно-прескриптивный характер наиболее общих принципов теории. Они описывают и объясняют некоторую совокупность фактов. В качестве описаний они должны соответствовать эмпирическим данным и эмпирическим обобщениям. Вместе с тем принципы являются также стандартами оценки как других утверждений теории, так и самих фактов.

Ценностно нагруженными являются не только общие принципы, но в той или иной мере и все законы научных теорий. Научный факт и научную теорию невозможно строго отделить друг от друга. Факты истолковываются в терминах теории, их содержание определяется не только тем, что непосредственно устанавливается ими, но и тем, какое место в теоретической системе они занимают. Теоретическая нагруженность языка наблюдения и выражаемых в нем фактов означает, что и факты не всегда являются ценностно нейтральными.

Сложный, описательно-оценочный характер имеют и так называемые регулятивные принципы познания, подобные принципу наблюдаемости, принципу привычности, принципу простоты и т.д. Все они функционируют прежде всего как эвристические указатели, помогающие сформировать и реализовать исследовательскую программу, как предписания, касающиеся конструирования и оценки теоретических систем. Вместе с тем они складываются и конкретизируются в самой практике научного исследования и являются попытками осознать определенные закономерности познания. Ими систематизируется и очищается от случайностей долгий опыт научных исследований, выявляются устойчивые связи между теорией и отображаемой ею реальностью, и уже на этой основе выдвигаются определенные образцы и требования. Сопоставление теории с регулятивными принципами представляют собой подведение задаваемой ею «теоретической действительности» под некоторый стандарт или шаблон, то есть является установлением ценностного отношения.

Если не только общие принципы теории, но и все ее законы и даже факты являются ценностно нагруженными, то ясно, что ценности неизбежны в структуре всех теорий, как гуманитарных, так и естественнонаучных. И поскольку ценности входят в теорию, как правило, не в виде явных оценок, а в форме дескриптивно-прескриптивных утверждений, невыполнимо не только требование устранять ценности из науки, но и более слабое требование — отделять содержащиеся в теории оценки от чисто описательных утверждений.

 

4. Квазиэмпирическое обоснование оценок

Способы аргументации делятся на универсальные, применимые во всякой аудитории, и контекстуальные, применимые лишь в некоторых аудиториях. Универсальная аргументация подразделяется далее на эмпирическую, включающую так или иначе ссылку на то, что дано в опыте, и теоретическую, опирающуюся главным образом на рассуждение.

Эта классификация лежала в основе анализа аргументации в поддержку описательных утверждений. По такой же схеме будут рассматриваться способы аргументации в поддержку оценок. Однако строгая параллель между обоснованием описаний и оценок нарушается в одном важном пункте: эмпирическое обоснование не применимо в области оценок. Оценочные утверждения, в отличие от описательных, не могут поддерживаться ссылками на то, что дано в непосредственном опыте. Вместе с тем имеются такие способы обоснования оценок, которые в определенном смысле аналогичны способам обоснования описаний и которые можно назвать поэтому квазиэмпирическими.

К квазиэмпирическим способам обоснования оценок относятся различные индуктивные рассуждения, среди посылок которых имеются оценки и заключение которых также является оценкой. Это неполная индукция, аналогия, ссылка на образцы, целевое подтверждение, истолкование акта понимания как индуктивного свидетельства в пользу его посылок и др.

Ценности не даны человеку в опыте. Они говорят не о том, что есть в мире, а о том, что должно в нем быть, и их нельзя увидеть, услышать, и т.п.

Допустим, мы встретились с инопланетянином. Мы видим, что он маленький, зеленоватый, на ощупь гладкий, слышим, что он издает дребезжащие звуки и т.д. Но мы не способны увидеть или услышать, что он должен любить своих близких, почтительно относиться к старшим по возрасту, любить свою планету или какую-то ее часть и т.п. Мы можем анализировать сказанное и сделанное им и путем рассуждения установить ценности, которыми он руководствуется, но нам не удастся непосредственно воспринять эти ценности.

Философы много раз предпринимали попытки опровергнуть идею, что ценности не познаются непосредственно. Чаще всего указывались два источника непосредственного знания ценностей: (1) чувство удовольствия и страдания, моральное чувство или моральная интуиция и (2) «практический разум». Первый источник должен был служить аналогом восприятия в эпистемологии эмпирического познания, второй — аналогом «чистого разума» или «интеллектуальной интуиции». Об особом моральном чувстве и отдельном практическом разуме трудно говорить всерьез. Что касается моральной интуиции, то она существует, но ничем особым не отличается от интуиции в других областях познания.

Поскольку ценности не даны в опыте, процесс приобретения знания о них принципиально отличается от процесса приобретения знания о фактах. Знание о ценностях не может быть эмпирическим, процедуры его получения могут лишь внешне походить на процедуры получения эмпирического знания.

Современная логическая теория индукции существенно неполна: в ней отсутствует раздел, в котором рассматривались бы индуктивные (правдоподобные) рассуждения, заключениями которых являлись бы оценки. В этом же смысле до недавних пор была неполна и дедуктивная логика. В ней рассматривались дедуктивные рассуждения, посылки которых включали бы оценки (или нормы) и заключение которых являлось бы оценкой (или нормой). С созданием логики норм и логики оценок в 50-е—60-е годы этот пробел в дедуктивной логике был устранен. Индуктивные оценочные рассуждения остаются неисследованными.

Самым простым и вместе с тем самым ненадежным способом индуктивного обоснования оценок является неполная (популярная) индукция.

Ее общая схема:

S 1 должно быть Р.

S 2 должно быть Р.

__________________

S n должно быть Р,

S 1 , S 2 , …, S n все являются Р.

_____________________________

Все S должны быть Р.

Здесь первые n посылок являются оценками, последняя посылка представляет собой описательное утверждение; заключение является оценкой. Индукция называется «неполной», поскольку перечисленные объекты S 1 , S 2 , …, S n не исчерпывают всего класса предметов S.

Например:

Суворов должен был быть стойким и мужественным.

Наполеон должен был быть стойким и мужественным.

Эйзенхауэр должен был быть стойким и мужественным.

Суворов, Наполеон и Эйзенхауэр были полководцами.

___________________________________________________________

Каждый полководец должен быть стойким и мужественным.

Популярным способом индуктивной аргументации в поддержку ценностей является аналогия.

Аналогия — умозаключение о принадлежности определенного признака предмету на основе того, что сходный с ним иной предмет обладает этим признаком.

Например, планеты Земля и Венера сходны во многих признаках. На Земле есть жизнь. Можно-по аналогии заключить, что и на Венере есть жизнь.

Заметив сходство свойств, присущих двум разным предметам, можно это сходство продолжить и предположить, что сравниваемые предметы подобны и в других своих свойствах.

Наряду с аналогией свойств имеется также аналогия отношений, когда уподобляются не предметы, а отношения между ними.

Например, в планетарной модели атома отношение между его ядром и движущимися вокруг него электронами уподобляется отношению между Солнцем и вращающимися вокруг него планетами. Установив это подобие и зная, что планеты движутся вокруг Солнца по эллиптическим орбитам, можно заключить по аналогии, что и электроны в атоме движутся вокруг его ядра по таким орбитам.

Схема умозаключения по аналогии:

Предмет А имеет признаки а, b, с, d.

Предмет В имеет признаки а, b, с,

Значит, предмет В также имеет, по-видимому, признак d.

Аналогия всегда дает проблематичное (вероятное) заключение.

Отношение к аналогии как способу аргументации является сдержанным. Обычно считается, что она представляет собой хорошее средство поиска новых идей и предположений, но не их обоснования. «Никогда еще не отрицалась важность той роли, которую аналогия играет в формировании интеллекта, — пишут Х.Перельман и Л.Олбрехт-Тытека. — И однако, будучи признанной всеми как существенный фактор творчества, она вызывала недоверие, как только из нее пытались делать средство доказательства». Платон, Плотин, Фома Аквинский и др. оправдывали самое широкое использование аналогии при аргументации. Юм, Локк, Дж. Милль и другие философы-эмпирики, напротив, видели в аналогии лишь сходство низшего порядка, слабое и ненадежное; единственная ценность аналогии в том, что она позволяет сформулировать гипотезу, подлежащую проверке другими индуктивными способами.

Перельман и Олбрехт-Тытека оценивают доказательную силу аналогии, и в особенности аналогии отношений, достаточно высоко: «Мы далеки от мысли, что аналогия не может служить отправной точкой для позднейшей проверки; но в этом она не отличается от любого другого способа рассуждения, ибо вывод любого из них может быть подвергнут еще одному новому испытанию опытом. И вправе ли мы отказывать аналогии в какой бы то ни было доказательной силе, если один только тот факт, что она способна заставить нас предпочесть одну гипотезу другой, уже указывает на то, что она обладает силой аргумента? Любое полное исследование аргументации должно, следовательно, уделять ей место как элементу доказательства. Нам кажется, что доказательная сила аналогии предстает в виде структуры со следующей самой общей формулой: «А относится к А так же, как С к D».

Общая схема оценочной аналогии:

Предмет А имеет признаки а, b, с и является позитивно (негативно, нейтрально) ценным.

Предмет В имеет признаки а, b, с.

Значит, предмет В также является, вероятно, позитивно (негативно, нейтрально) ценным.

В этом рассуждении сходство двух предметов в каких-то признаках продолжается и на основании того, что первый предмет имеет определенную ценность, делается вывод, что и второй предмет обладает такой же ценностью.

Например:

Книга А — антиутопия, написанная хорошим языком, имеющая занимательный сюжет и заслуживающая похвалы.

Книга В также является антиутопией с хорошим языком и занимательным сюжетом.

Часто аналогия с оценочной посылкой предстает в форме:

Предмет А имеет свойства а, b, с и должен быть d.

Предмет В обладает свойствами а, b, с.

Значит, предмет В, по-видимому, должен быть d.

Например:

Хороший автомобиль имеет колеса, мотор и должен быть экономичным.

Хороший трактор имеет колеса и мотор.

Значит, хороший трактор тоже, вероятно, должен быть экономичным.

Только в самых редких случаях оценочная аналогия выступает в такой прозрачной форме, как в приведенных примерах.

«Подобно тому как ребенок постигает то, что он сам бы не мог обнаружить, но чему его учит учитель, — пишет Э.Жильсон, — так и человеческий разум без труда овладевает учением, истинность которого гарантирована ему авторитетом сверхчеловеческим» [240] . Здесь из того, что ребенок должен в процессе обучения опираться на авторитет учителя, делается вывод, что человек, подобно ребенку, должен опираться на более высокий авторитет.

«Человек по сравнению с божеством так же ребячлив, — говорил Гераклит, — как ребенок по сравнению с человеком». В этой свернутой аналогии речь идет о том, что человек, в сравнении с более высокой ступенью развития (какой является божество), должен казаться ребячливым, поскольку ребенок, во многом подобный взрослому человеку (и имеющий его более высокой стадией своего развития), должен казаться ребячливым.

«...И это избрание Эме, торжественно закрепленное авторитетом священного и высшего совета, кончилось ничем, разве что упомянутый Эме был умиротворен кардинальской шапочкой, как лающий пес куском хлеба» [241] . В этом отрывке избрание Эме в кардиналы уподобляется даче куска хлеба лающему псу. Обесценение первого акта достигается за счет того, что второе действие представляется как отрицательно ценное. Если бы, допустим, поведение лающей собаки, вознаграждаемой куском хлеба, никакие оценивалось, то само уподобление претендента в кардиналы лающему псу не сделало бы первого объектом уничижительного суждения.

«Храбрец [король Вильгельм]! — воскликнул дядя Тоби. — Клянусь небом, он заслуживает короны. — Вполне — как вор веревки, — радостным голосом поддержал дядю Трим [прямодушный капрал]» [242] . В этом диалоге корона оказывается столь же заслуженной Вильгельмом, как веревка для повешения — вором. Поскольку веревка для вора — справедливое воздаяние, имеющее характер отмщения, то такой же оказывается корона для Вильгельма.

В одной из речей Демосфена проводится такая аналогия: «При этом вы знаете также и то, что если греки терпели какие-то обиды, то все-таки от истинных сынов Греции, и всякий относился тоща к этому таким же точно образом, как если бы, например, законный сын, вступивший во владение большим состоянием, стал распоряжаться чем-нибудь нехорошо и неправильно: всякий почел бы его заслуживающим за это самое порицания и осуждения, но никто не решился бы говорить, что он не имел права это делать, как человек посторонний или не являющийся наследником этого имущества. А вот если бы раб или какой-нибудь подкидыш стал расточать и мотать достояние, на которое не имел права, тоща — о Геракл! — насколько же более возмутительным и более достойным гнева признали бы это вы все! Но о Филиппе и о том, что он делает сейчас, не судят таким образом, хотя он не только не грек и даже ничего общего не имеет с греками, но и варвар-то он не из такой страны, которую можно было бы назвать с уважением...» [243] . Македонский царь Филипп, поскольку он не грек и даже не варвар из уважаемой страны, уподобляется рабу или подкидышу, расточающему чужое достояние. Презрение и негодование по поводу поведения так ведущего себя раба или подкидыша переносится тем самым на Филиппа.

Ж.Лабрюйер подчеркивает скрытность, механический характер и нередкую пустоту деятельности придворного, сравнивая ее с ходом часов: «Взгляните на часы: колесики, пружины, словом, весь механизм, скрыты; мы видим только стрелку, которая незаметно совершает свой круг и начинает новый, — таков и образ придворного, тем более совершенный, что нередко, продвинувшись довольно далеко, он оказывается у отправной точки» [244] .

М.Маколей был склонен умалять роль великих людей в истории и прибегал к такой аналогии: «Солнце освещает холмы, когда оно находится еще ниже горизонта; так и великие умы открывают истину несколько раньше того, как она станет очевидной для толпы. Вот чем ограничивается их превосходство. Они первыми воспринимают и отражают свет, который и без их помощи в скором времени должен стать видимым для тех, кто находится далеко ниже их» [245] . Дж.Милль, придерживавшийся противоположного мнения, так поправил аналогию Маколея: «Если эту метафору провести дальше, то выйдет, что у нас и без Ньютона не только была бы Ньютоновская система, но даже мы получили бы ее в то же самое время, в какое получили ее от Ньютона, так же как для наблюдателей, живущих в долине, солнце должно взойти в определенное время, — все равно, имеется гора для восприятия лучей, раньше чем они достигнут долины, или нет... Выдающиеся люди не просто видят восходящее светило с вершины холма: они сами всходят на вершины холмов и вызывают свет, и, если бы никто не всходил бы на эти холмы, свет во многих случаях совсем не появился бы над равниной» [246] . Маколей уподобляет великих людей холмам, первыми освещающимися восходящим солнцем. Аналогия Милля имеет смысл лишь в контексте полемики с Маколеем.

В «Дон Кихоте» Сервантеса проводится такая ясная аналогия: «Странствующий рыцарь без дамы — это все равно, что дерево без листьев, здание без фундамента или же тень без тела, которое ее отбрасывает». Поскольку дерево, лишенное листвы, здание без фундамента и тень без тела внушают подозрение и не могут оцениваться положительно, такую же реакцию вызывает и странствующий рыцарь без дамы.

«Аналогия — шаткий способ аргументации, — пишут Перельман и Олбрехт-Тытека. — В самом деле, тот, кто отвергает построенные на ее основании выводы, будет склонен утверждать, что в искомом случае “нет даже и аналогии”, и принизит значение высказывания, сведя его к расплывчатому сравнению или к чисто словесному сближению. Но тот, кто прибегнул к аналогии, почти неизбежно будет склонен утверждать, что в искомом случае налицо нечто большее, нежели просто аналогия. Таким образом, последняя оказывается зажатой между двумя типами отказа от нее: отвержения ее противниками и отречения от нее сторонников».

Аналогия обладает слабой доказательной силой. Продолжение сходства может оказаться поверхностным или даже ошибочным. Но доказательность и убедительность — разные вещи. Нередко строгое, проводимое шаг за шагом доказательство оказывается неуместным и убеждает меньше, чем мимолетная, но образная и яркая аналогия. Доказательство — сильнодействующее средство исправления и углубления убеждений, в то время как аналогия подобна гомеопатическим лекарствам, принимаемым ничтожными дозами, но оказывающим во многих случаях заметный лечебный эффект.

Аналогия — излюбленное средство убеждения в художественной литературе, которой по самой ее природе противопоказаны сильные, прямолинейные приемы убеждения. Аналогии широко используются также в обычной жизни, в моральном рассуждении, в идеологии, утопии и т.п.

Метафора, являющаяся ярким выражением художественного творчества, представляет собой, по сути дела, своего рода сгущенную, свернутую аналогию. «Любая аналогия — за исключением тех, что представлены в застывших формах, подобно притчам или аллегориям, — способна спонтанно стать метафорой».

Примером метафоры с прозрачным аналогическим соотношением служит такое сопоставление Аристотеля: «...Старость так [относится] к жизни, как вечер к дню, поэтому можно назвать вечер “старостью дня”..., а старость — “вечером жизни”» [249] .

В традиционном понимании метафора — это троп, удачное изменение значения слова или выражения. С помощью метафоры собственное значение имени переносится на некоторое другое значение, которое подходит этому имени лишь ввиду того сравнения, которое держат в уме. Уже это истолкование метафоры связывает ее с аналогией. «..Лучше всего роль метафоры видна в контексте представления об аналогии как об элементе аргументации». Метафора возникает в результате слияния членов аналогии и выполняет те же функции, что и аналогия. С точки зрения воздействия на эмоции и убеждения аудитории метафора даже лучше справляется с этими функциями, поскольку «она усиливает аналогию, вводя ее в сжатом виде в язык».

Еще одним способом аргументации в поддержку ценностей является апелляция к образцу.

Образец принципиально отличается от примера. Пример говорит о том, что имеет место в действительности, образец — о том, что должно быть. Пример используется для поддержки описательных утверждений, ссылка на образец призвана поддержать оценку.

Образец, или идеал, — это поведение лица или группы лиц, которому надлежит следовать. Образец, в силу его особого общественного престижа, служит также порукой выбранному типу поведения. «Следование общепризнанному образцу, принуждение себя к этому гарантирует высокую оценку поведения в глазах общества; деятель, повышающий таким способом свой авторитет, сам уже может послужить образцом: философ являет собой образец для своих сограждан постольку, поскольку для него самого образцом выступают боги [Паскаль]; пример святой Терезы воодушевляет христиан, поскольку для нее самой образцом являлся Иисус».

Имитация чужого поведения может быть спонтанной. Имитирующий тип поведения имеет большое значение в социальной жизни. Повторение одного и того же поведения, в отличие от изменения или отклонения от него, не нуждается в обосновании. Аргументация требуется в том случае, когда поведение ориентируется на сознательно избранный образец, действия которого противопоставляются другим возможным способам деятельности.

Образец должен обладать определенным авторитетом и престижем: неизвестным, никак себя не зарекомендовавшим людям не подражают. Как заметил Ж.-Ж.Руссо, «обезьяна подражает человеку, которого она боится, и не подражает презираемым ею животным; она находит правильным то, что делает высшее по сравнению с ней существо».

Имеются образцы, предназначенные для всеобщего подражания, но есть и образцы, рассчитанные только на узкий круг людей. Своеобразным образцом является Дон Кихот: ему подражают именно потому, что он был способен самоотверженно следовать избранному им самим образцу.

Образцы, или идеалы, играют исключительную роль в социальной жизни, в формировании и укреплении социальных ценностей. «Человек, общество, эпоха характеризуются теми образцами, которым они следуют, а также тем, как, каким способом они эти образцы понимают».

Образцом может быть реальный человек, взятый во всем многообразии присущих ему черт. Нередко в качестве образца выступает поведение какого-то реального человека в определенной, достаточно узкой области: есть образцы любви к ближнему, любви к жизни, самопожертвования и т.д. Образцом может служить также поведение вымышленного лица: литературного героя, героя мифа, легенды и т.д. Иногда такой вымышленный герой выступает не как целостная личность, а демонстрирует своим поведением только отдельные добродетели или пороки. Можно, например, подражать Кутузову, но можно стремиться следовать в своем поведении Пьеру Безухову или Наташе Ростовой. Можно подражать альтруизму доктора Ф.П.Гааза, но можно следовать Дон Кихоту или Дон Жуану.

«...Безразличие к образцам, — пишут Перельман и Олбрехт-Тытека, — может само по себе выглядеть как образец: в пример иногда ставится тот, кто умеет избежать соблазна подражания. Тот факт, что аргументация посредством обращения к образцу действенна также и в этом нетипичном случае, убедительно показывает нам, что способы аргументации применимы в самых различных обстоятельствах, то есть техника аргументации не связана с какой-либо определенной общественной ситуацией или с приверженностью таким-то, а не каким-либо иным ценностям».

Если образцом выступает реальный человек, имеющий обычно не только достоинства, но и определенные недостатки, нередко бывает, что эти его недостатки оказывают на поведение других людей большее воздействие, чем его неоспоримые достоинства. Как заметил Паскаль, «пример чистоты нравов Александра Великого куда реже склоняет людей к воздержанности, нежели пример его пьянства — к распущенности. Совсем не зазорно быть менее добродетельным, чем он, и простительно быть столь же порочным».

«Хотя служить образцом престижно, — отмечают Перельман и Олбрехт-Тытека, — но вызванное имитацией сближение между образцом и тем, кто ему следует и кто почти всегда ниже его, может несколько обесценить образец. ..Любое сравнение влечет взаимодействие между его членами. Более того, вульгаризуя образец, мы лишаем его той ценности, которой он обладал благодаря своему своеобразию: феномен моды во всех ее ипостасях объясняется, как известно, свойственным толпе желанием приблизиться к тем, кто задает тон, равно как и желанием последних выделиться из толпы и бежать от нее».

Наряду с образцами существуют также антиобразцы. Задача антиобразца — дать отталкивающий пример поведения и тем самым отвратить от такого поведения. Воздействие антиобразца на некоторых людей оказывается даже более эффективным, чем воздействие образца. «Есть, может быть, и другие люди, вроде меня, — писал философ М.Монтень, — которые полезный урок извлекут скорее из вещей неблаговидных, чем из примеров, достойных подражания, и скорее отвращаясь от чего-то, чем следуя чему-то. Этот род науки имел в виду Катон Старший, когда говорил, что мудрец большему научится от безумца, чем безумец от мудреца, а также упоминаемый Павсанием древний лирик, у которого в обычае было заставлять своих учеников прислушиваться к игре жившего напротив плохого музыканта, чтобы на его примере учились они избегать неблагозвучия и фальши».

В качестве факторов, определяющих поведение, образец и антиобразец не вполне равноправны. Не все, что может быть сказано об образце, в равной мере приложимо также к антиобразцу. Последний является, как правило, менее определенным и может быть правильно истолкован только при сравнении с определенным образцом. На эту асимметрию аргументации с помощью антиобразца и аргументации посредством образца обращают внимание Перельман и Олбрехт-Тытека: «...Тогда как в последнем случае предлагается вести себя пусть даже неумело, но подобно лицу, чья манера поведения относительно хорошо известна, аргументация с помощью антиобразца побуждает к отталкиванию от некоего лица при том, что отнюдь не всегда его поступки бывают с точностью предсказуемы. Их определение зачастую становится возможным только благодаря имплицитной отсылке к некоторому образцу: что значит отстраниться в своем поведении от Санчо Пансы, понятно лишь тому, кому знакома фигура Дон Кихота; образ раба-илота означает определенный тип поведения лишь для того, кому знакомо поведение воина-спартанца». Антиобразец, как правило, менее выразителен и определенен, чем образец. Обычно антиобразец представляет собой не конкретное лицо, взятое во всем объеме присущих ему свойств, а только тот этический минимум, ниже которого нельзя опускаться.

Аргументация с помощью образца или антиобразца требует для своей убедительности определенного поведения со стороны того, кто прибегает к ней: «...Оратор, толкующий о своей вере во что-либо, подкрепляет свои слова не только силой своего авторитета. Его собственное поведение может либо служить образцом, побуждая вести себя так, как это делает он, либо, напротив, отвращать от его образа действий, если он является антиобразцом».

Аргументация к образцу обычна в художественной литературе. Здесь она носит обычно непрямой характер: образец предстоит выбрать самому читателю по косвенным указаниям автора.

Обращение к образцу играет важную роль в психологии личности, в моральных рассуждениях, в обучении и т.д. В сущности, аргументация к образцу присутствует почти везде, где речь идет о поведении человека: образцы — одна из форм создания и закрепления традиции, которой определяется по преимуществу поведение.

До сих пор понятие образца употреблялось для обозначения такого поведения отдельного лица или группы лиц, которому надлежит следовать. Такие образцы можно назвать идеалами.

Наряду с образцами действий имеются также образцы иных вещей: предметов, событий, ситуаций, процессов и т.д. Образцы такого рода можно назвать стандартами.

Для всего, с чем регулярно сталкивается человек, будь то топоры, часы, пожары, церемонии и т.д., существуют свои стандарты, говорящие о том, какими должны быть объекты данного рода. Ссылка на эти стандарты — частый прием аргументации в поддержку оценок.

Оценочные термины «хороший», «плохой», «лучший», «худший» и т.п. нередко характеризуют отношение оцениваемых вещей к определенным образцам или стандартам. В этих складывающихся стихийно стандартах фиксируются совокупности эмпирических свойств, которые, как считается, должны быть присущи вещам. Для вещей разных типов существуют разные стандарты: свойства, требуемые от хороших молотков, не совпадают со свойствами, ожидаемыми от хороших полководцев, и т.п. Стандартные представления о том, какими должны быть вещи определенного типа, не являются неизменными с течением времени: хороший римский военачальник вполне мог бы оказаться плохим современным полководцем, и наоборот.

Для отдельных типов вещей имеются очень ясные стандарты. Это позволяет однозначно указать, какие именно свойства должна иметь вещь данного типа, чтобы ее можно было назвать хорошей. Для других вещей стандарты расплывчаты и трудно определить, какие именно эмпирические свойства приписываются этим вещам, когда утверждается, что они хороши. Легко сказать, например, какие свойства имеет хороший нож для рубки мяса или хорошая корова, сложнее определить, что человек понимает под хорошим домом или хорошим автомобилем, и совсем трудно вне контекста решить, какой смысл вкладывается в выражение «хороший поступок» или «хорошая шутка».

Для некоторых вещей вообще не существует сколь-нибудь определенных стандартов. С ножами, адвокатами, докторами и шутками приходится сталкиваться довольно часто, их функции сравнительно ясны и сложились устойчивые представления о том, чего следует ожидать от хорошего ножа, доктора и т.д. Хороший нож — это такой нож, каким он должен быть. Для пояснения того, каким должен быть нож, можно назвать несколько свойств, из числа входящих в устоявшееся представление о хорошем ноже. Но что представляет собой хорошая планета? Сказать, что такая планета, какой она должна быть, значит ничего не сказать. Для планет не существует стандарта или образца, сопоставление с которым помогло бы решить, является ли рассматриваемая планета хорошей или нет.

Понятие образца как стандарта почти не исследовано. Можно отметить, что стандарт, касающийся предметов определенного типа, обычно учитывает характерную функцию этих предметов. Помимо функциональных свойств стандарт может включать также некоторые морфологические признаки. Например, никакой молоток не может быть назван хорошим, если с его помощью нельзя забивать гвозди, т.е. если он не способен справиться с одной из тех задач, ради выполнения которых он был создан. Молоток не будет также хорошим, если он, позволяя забивать гвозди, не имеет все-таки рукоятки. Стандарты для вещей других типов могут не содержать морфологических характеристик (таковы, в частности, стандарты, имеющиеся для врачей, адвокатов и т.п.).

Важным способом обоснования оценок является целевое, или мотивационное, обоснование. Оно представляет собой параллель эмпирическому подтверждению описательных утверждений (подтверждению следствий) и может быть названо также целевым подтверждением.

Иногда целевое обоснование именуется телеологическим, особенно если упоминаемые в нем цели не являются целями человека.

Целевое обоснование позитивной оценки какого-то объекта представляет собой ссылку на то, что с помощью последнего может быть получен другой объект, имеющий позитивную ценность.

Например, по утрам следует делать зарядку, поскольку это способствует укреплению здоровья; нужно отвечать добром на добро, так как это ведет к справедливости в отношениях между людьми, и т.п.

Универсальным и наиболее важным способом эмпирического обоснования описательных утверждений является выведение из обосновываемого положения логических следствий и их последующая опытная проверка. Подтверждение следствий — свидетельство в пользу истинности самого положения.

Общая схема косвенного эмпирического подтверждения:

(1) Из А логически следует В; В подтверждается в опыте; значит, вероятно, А истинно.

Это — индуктивное рассуждение, истинность посылок не обеспечивает здесь истинности заключения. Из посылок «если имеет место первое, то с логической необходимостью имеет место второе» и «имеет место второе» заключение «имеет место первое» вытекает только с некоторой вероятностью.

Эмпирическое подтверждение может опираться также на подтверждение в опыте следствия причинной связи. Общая схема такого каузального подтверждения:

(2) А является причиной В; следствие В имеет место; значит, вероятно, причина А также имеет место.

Например:

Если идет дождь, земля является мокрой.

Земля мокрая.

Значит, вероятно, идет дождь.

Это — типичное индуктивное рассуждение, дающее не достоверное, а только проблематичное следствие. Если бы шел дождь, земля действительно была бы мокрой; но из того, что она мокрая, не вытекает, что идет дождь: земля может быть мокрой после вчерашнего дождя, от таяния снега и т.п.

Аналогом схемы (1) эмпирического подтверждения является следующая схема квазиэмпиртеского обоснования (подтверждения) оценок:

(1*) Из А логически следует В; В — позитивно ценно; значит, вероятно, А также является позитивно ценным.

Например:

Если мы пойдем завтра в кино и пойдем в театр, то мы пойдем завтра в театр.

Хорошо, что мы пойдем завтра в театр.

Значит, по-видимому, хорошо, что мы пойдем завтра в кино и пойдем в театр.

Это — индуктивное рассуждение, обосновывающее одну оценку («Хорошо, что мы пойдем завтра в кино и пойдем в театр») ссылкой на другую оценку («Хорошо, что мы пойдем завтра в театр»).

Аналогом схемы (2) каузального подтверждения описательных утверждений является следующая схема квазиэмпирического целевого обоснования (подтверждения) оценок:

(2*) А является причиной В; следствие В — позитивно ценно; значит, вероятно, причина А также является позитивно ценной.

Например:

Если в начале лета идут дожди, то урожай будет большим.

Хорошо, что будет большой урожай.

Значит, судя по всему, хорошо, что в начале лета идут дожди.

Это опять-таки индуктивное рассуждение, обосновывающее одну оценку («Хорошо, что в начале лета идут дожди») ссылкой на другую оценку («Хорошо, что будет большой урожай») и определенную каузальную связь.

В случае схем (1*) и (2*) речь идет о квазиэмпирическом обосновании, поскольку подтверждающиеся следствия являются оценка- м и, а не эмпирическими утверждениями.

В схеме (2*) посылка «А является причиной В» представляет собой описательное утверждение, устанавливающее связь причины А со следствием В. Если утверждается, что данное следствие является позитивно ценным, связь «причина — следствие» превращается в связь «средство — цель». Схему (2*) можно переформулировать таким образом:

А есть средство для достижения цели В;

В позитивно ценно; значит, вероятно, А также позитивно ценно. Рассуждение, идущее по этой схеме, оправдывает средства ссылкой на позитивную ценность достигаемой с их помощью цели. Оно является, можно сказать, развернутой формулировкой хорошо известного и вызывающего постоянные споры принципа «Цель оправдывает средства». Споры объясняются индуктивным характером скрывающегося за принципом целевого обоснования (оправдания): цель вероятно, но вовсе не с необходимостью и не всегда оправдывает средства.

Еще одной схемой квазиэмпирического целевого обоснования оценок является схема:

(2**) Не-А есть причина не-В; но В — позитивно ценно;

значит, вероятно, А также является позитивно ценным.

Например:

Если вы не поторопитесь, мы не придем к началу спектакля.

Хорошо было бы быть к началу спектакля.

Значит, по-видимому, вам следует поторопиться.

Иногда утверждается, что целевое обоснование оценок представляет собой дедуктивное рассуждение. На наш взгляд, это не так. В дальнейшем будут приведены аргументы, говорящие, как кажется, о том, что целевое обоснование — это индуктивное рассуждение.

Схема (2**) эквивалентна (на базе простых принципов логики абсолютных оценок) схеме:

А есть причина В; В — отрицательно ценно;

Значит, А также, вероятно, является отрицательно ценным.

Например:

Если все лето идут дожди, урожай будет невысоким.

Плохо, что урожай будет невысоким.

Значит, по всей вероятности, плохо, что все лето идут дожди.

Целевое обоснование оценок находит широкое применение в самых разных областях оценочных рассуждений, начиная с обыденных, моральных, политических дискуссий и кончая методологическими, философскими и научными рассуждениями.

«Некоторые взгляды Локка настолько странны, — пишет Б.Рассел, — что я не вижу, каким образом изложить их в разумной форме. Он говорит, что человек не должен иметь такого количества слив, которое не могут съесть ни он, ни его семья, так как они испортятся, но он может иметь столько золота и бриллиантов, сколько может получить законным образом, ибо золото и бриллианты не портятся. Ему не приходит в голову, что обладатель слив мог бы продать их прежде, чем они испортятся» [263] . По-видимому, Локк рассуждал так: «Если у человека слишком много слив, то часть из них непременно испортится; плохо, когда сливы портятся; значит, нельзя иметь чересчур много слив». Это рассуждение является попыткой целевого обоснования оценки «Нельзя иметь слишком много слив». Рассел правильно замечает, что данное рассуждение неубедительно: первая его посылка не является истинным утверждением.

Другое целевое обоснование, присутствующее у Локка: «Драгоценные металлы являются источником денег и общественного неравенства; экономическое неравенство достойно сожаления и осуждения; значит, драгоценные металлы заслуживают осуждения».

Локк принимал первую посылку этого рассуждения, чисто теоретически сожалел об экономическом неравенстве, и вместе с тем не думал, что было бы разумно предпринять такие меры, которые могли бы предотвратить это неравенство [264] . Логической непоследовательности в такой позиции нет, поскольку заключение не вытекает логически из посылок.

Философы-эмпирики XVIII—XIX вв., занимавшиеся этикой, считали удовольствие несомненным благом. Их противники, наоборот, презирали удовольствие и склонялись к иной системе этики, которая казалась им более возвышенной. Гоббс высоко ценил силу, с ним соглашался в этом отношении Спиноза. Разные системы принимавшихся исходных ценностей вели к различиям в целевых обоснованиях. Скажем, рассуждение «Взаимная благожелательность доставляет удовольствие, и потому является добром» было бы приемлемым для Локка, но не для Гоббса или Спинозы.

«Большая часть противников локковской школы, — пишет Рассел, — восхищалась войной как явлением героическим и предполагающим презрение к комфорту и покою. Те же, которые восприняли утилитарную этику, напротив, были склонны считать большинство войн безумием. Это снова, по меньшей мере в XIX столетии, привело их к союзу с капиталистами, которые не любили войн, так как войны мешали торговле. Побуждения капиталистов, конечно, были чисто эгоистическими, но они привели к взглядам, более созвучным с общими интересами, чем взгляды милитаристов и их идеологов» [265] . В этом отрывке упоминаются три разных целевых аргументации, обосновывающих оправдание и осуждение войны:

— Война является проявлением героизма и воспитывает презрение к комфорту и покою; героизм и презрительное отношение к комфорту и покою позитивно ценны; значит, война также позитивно ценна.

— Война не только не способствует общему счастью, но, напротив, самым серьезным образом препятствует ему; общее счастье — это то, к чему следует всячески стремиться; значит, войны следует категорически избегать.

— Война мешает торговле; торговля является позитивно ценной; значит, война вредна.

Убедительность целевого обоснования для аудитории существенным образом зависит от трех обстоятельств: во-первых, от эффективности связей между целью и тем средством, которое предлагается для ее достижения; во-вторых, от приемлемости самого средства; в-третьих, от приемлемости и важности для данной аудитории оценки, фиксирующей цель.

Связь «цель — средство» в контексте целевого обоснования это причинно-следственная связь: средство является той причиной, благодаря которой достигается цель-следствие. Слово «причина» употребляется в нескольких различающихся по своей силе смыслах. В целевых обоснованиях обычно используются не слова «причина» и «следствие», а выражения «способствовать наступлению (какого-то состояния)», «способствовать сохранению», «препятствовать наступлению», «препятствовать сохранению». Эти выражения подчеркивают многозначность слова «причина». Наиболее сильный смысл этого слова предполагает, что имеющее причину не может не быть, то есть не может быть ни отменено, ни изменено никакими иными событиями или действиями. Наряду с этим понятием полной, или необходимой, причины имеются также более слабые понятия частичной, или неполной, причины. Полная причина всегда или в любых условиях вызывает свое следствие, частичные причины только способствуют в той или иной мере наступлению своего следствия, и следствие реализуется лишь в случае объединения частичной причины с некоторыми иными условиями.

Чем более сильной является причинная связь, упоминаемая в целевом обосновании, то есть чем эффективнее то средство, которое предлагается для достижения обозначенной цели, тем более убедительным кажется целевое обоснование.

Средство, указываемое в целевом обосновании, может не быть оценочно нейтральным (безразличным). Если оно все-таки приемлемо для аудитории, целевое обоснование будет представляться ей убедительным. Но если средство сомнительно, встает вопрос о сопоставлении наносимого им ущерба с теми преимуществами, которые способна принести реализация цели.

Следует еще раз подчеркнуть, что целевое обоснование является индуктивным рассуждением. Если даже используемая в нем причинная связь является сильной, предлагаемое средство — приемлемым, а поставленная цель — существенной, заключение целевого обоснования представляет собой проблематичное утверждение, нуждающееся в дальнейшем обосновании.

 

5. Теоретическое обоснование оценок

Теоретическая аргументация в поддержку оценочных утверждений, в том числе норм, во многом параллельна теоретическому обоснованию описательных утверждений: почти все способы аргументации, применимые к описаниям, могут использоваться также для обоснования оценок.

Исключение составляет анализ утверждения с точки зрения возможности эмпирического его подтверждения и опровержения. От оценок нельзя требовать, чтобы они допускали принципиальную возможность опровержения эмпирическими данными и предполагали определенные процедуры своего подтверждения такими данными. Вместе с тем можно предполагать, что от оценок следует ожидать принципиальной возможности квазиэмпирического подтверждения и опровержения.

Способы теоретической аргументации в поддержку оценок включают дедуктивное обоснование, системную аргументацию (в частности внутреннюю перестройку теории), демонстрацию совместимости обосновываемой оценки с другими принятыми оценками и соответствие ее определенным общим оценочным принципам, методологическое обоснование и др.

Дедуктивное обоснование оценок — это выведение обосновываемого оценочного утверждения из иных, ранее принятых оценок.

Если выдвинутую оценку удается логически вывести из каких-то других оценок, это означает, что она приемлема в той же мере, что и данные оценки.

Допустим кто-то, малознающий о Наполеоне, сомневается в том, что Наполеон должен был быть мужественным. Чтобы доказать это, можно сослаться на то, что Наполеон был солдатом, а каждый солдат должен быть, как известно, мужественным. Заключение «Наполеон должен был быть мужественным» будет выведено из посылок «Всякий солдат должен быть мужественным» и «Наполеон был солдатом». Заключение окажется приемлемым в той же мере, в какой являются приемлемыми посылки. Оценочное заключение будет логически следовать из посылок, одна из которых является оценкой, а вторая — описательным утверждением.

Другой, чуть более сложный пример. Положим кто-то, незнакомый с существующими обычаями коммуникации, в общении с окружающими склонен постоянно отклоняться от темы, говорит длинно, неясно и непоследовательно. Для того, чтобы убедить его изменить свою манеру общения, мы можем сослаться на общий «принцип кооперации», заключающийся в требовании делать вклад в речевое общение соответствующим принятой цели и направлению разговора. Этот принцип включает, в частности, максиму релевантности, запрещающую отклоняться от темы, и максиму манеры, требующую говорить ясно, коротко и последовательно. Ссылка на эти максимы будет представлять собой дедуктивное обоснование рассматриваемого требования. Полная формулировка соответствующего дедуктивного умозаключения может иметь следующий вид:

Должно быть так, что если вы стремитесь соблюдать принцип кооперации, вы не отклоняетесь в разговоре от темы и говорите достаточно ясно, кратко и последовательно.

Вы должны соблюдать принцип кооперации.

Следовательно, вы должны не отклоняться в разговоре от темы, говорить достаточно ясно, кратко и последовательно.

Обе посылки этого рассуждения являются оценками, заключение также представляет собой оценочное утверждение.

Дедуктивное рассуждение только в редких случаях формулируется так, чтобы явно указывались все посылки и вытекающее из них заключение. Обычно оно носит сокращенный характер. Опускается все, что без особого труда может быть восстановлено из контекста. Не выявляется сколь-нибудь наглядно и та общая логическая схема, или структура, которая лежит в основе рассуждения и делает его дедукцией.

Вот пример обычного дедуктивного рассуждения, в котором многое не высказывается явно, а только подразумевается, и логическая структура которого не вполне ясна и нуждается в реконструкции. «Всякое зло, — пишет И.Эриугена, — есть или грех, или наказание за грех. И тогда как разум не допускает, чтобы Бог предвидел то и другое, кто решится утверждать, что Он предопределяет подобное, если только не толковать это в противоположном смысле? Что же? Вообразимо ли, чтобы Бог, который один есть истинное бытие и Которым сотворено все сущее в той мере, в какой оно существует, провидел или предопределял то, что не есть Он и не происходит от Него, ибо оно — ничто? (...) Зло есть лишь ущербность добра, а добро есть либо Бог, Который ущербу не подвержен, либо происходящее от Бога и подверженное ущербу, ущерб же имеет целью лишь уничтожение добра — и кто усомнится, что зло есть нечто стремящееся к истреблению добра? Поэтому зло — не Бог и не происходит от Бога. Следовательно, Бог не создавал зла, не провидит и не предопределяет его» [267] . Эриугена стремится доказать, что в мире нет зла, как такового, а есть лишь добро, которое может быть иногда ущербным. Эта идея выводится из утверждений, характеризующих природу Бога. Бог наделяется тремя главнейшими атрибутами: всезнанием, всемогуществом и всеблагостью, а также функциями творца, хранителя и распорядителя всего сущего. При таком понимании Бога все сотворенное оказывается добром.

Еще один пример обычной дедукции принадлежит Боэцию и связан по своему содержанию с предыдущим. Боэций намерен строить свои доказательства по образцу математических: «Итак, как делают обычно в математике, да и в других науках, я предлагаю вначале разграничения и правила, которыми буду руководствоваться во всем дальнейшем рассуждении» [268] . В числе исходных девяти посылок, можно сказать, аксиом, принимаемых Боэцием, утверждения: «Для всякого простого его бытие и то, что оно есть, — одно», «Для всего сложного бытие и само оно — разные [вещи]» и т.п. Дальнейшие рассуждения должны быть дедукцией из аксиом. «Выходит, — пишет Боэций, — что [существующие вещи] могут быть благими постольку, поскольку существуют, не будучи при этом подобными первому благу; ибо само бытие вещей благо не потому, что они существуют каким бы то ни было образом, а потому, что само бытие вещей возможно лишь тогда, когда оно проистекает из первого бытия, то есть из блага. Вот поэтому-то само бытие благо, хотя и не подобно тому [благу], от которого происходит» [269] . Предполагаемые посылки этого рассуждения — те же, что и в рассуждении Эриугены.

Эти два примера показывают, что средневековые философы явно переоценивали значение доказательства как способа обоснования. Заключение дедуктивного рассуждения является обоснованным только в той мере, в какой обоснованны посылки, из которых оно выводится.

И наконец, еще один пример, взятый из современной литературы. Ю.Бохеньский считает, что философия диалектического материализма соединяет вместе идеи Аристотеля и Гегеля. Следствия такого соединения взаимоисключающих положений подчас обескураживают. «Одно из них — так называемая проблема Спартака. Ведь Спартак руководил революцией в тот период, когда класс рабовладельцев был, согласно марксизму, классом прогрессивным, а следовательно, революция не имела никаких шансов на успех и — с точки зрения морали — была преступлением, ибо противоречила интересам прогрессивного класса. Это вытекает из позиции Гегеля, а значит, и диалектического материализма. Но одновременно Спартак превозносится как герой. Почему? Потому, что уничтожение любой эксплуатации, совсем по-аристотелевски, считается абсолютной ценностью, стоящей над эпохами и классами. Здесь нужно выбирать — либо одно, либо другое; тот же, кто одновременно принимает оба эти положения, впадает в суеверие» [270] . Полная формулировка двух умозаключений, заключения которых несовместимы, может быть такой:

Всякое действие, противоречащее интересам исторически прогрессивного класса, является отрицательно ценным.

Революция Спартака противоречила интересам исторически прогрессивного класса.

Следовательно, революция Спартака была отрицательно ценной.

Всякое действие, направленное на уничтожение эксплуатации, является положительно ценным.

Революция Спартака была направлена на уничтожение эксплуатации.

Значит, революция Спартака была положительно ценной.

Только в редких случаях умозаключения, в которых из одних оценок выводятся другие, имеют такую полную и ясную структуру, как в этом примере.

Приведенные примеры показывают, что о хорошем и плохом, обязательном и запрещенном можно рассуждать логически последовательно и непротиворечиво. Рассуждения о ценностях не выходят за пределы «логического» и могут успешно анализироваться с помощью методов логики.

Логика черпает важные импульсы для своего развития из эпистемологии. Рост эпистемологического интереса к ценностям естественным образом сказался и на логике, в которой сложились два новых неклассических ее раздела, занимающихся ценностями: деонтическая (нормативная) логика и логика оценок.

Разработка деонтической логики, исследующей логические связи нормативных (прескриптивных) высказываний, началась с середины 20-х годов этого века (работы Э.Малли, К.Менгера и др.). Более энергичные исследования развернулись в 50-е годы после работ Г. фон Вригта, распространившего на деонтические модальные понятия («обязательно», «разрешено», «запрещено») подход, принятый в стандартной модальной логике, оперирующей понятиями «необходимо», «возможно» и «невозможно».

Логика оценок исследует логическую структуру и логические связи оценочных высказываний. Она слагается из логики абсолютных оценок и логики сравнительных оценок.

Первая попытка создать логическую теорию абсолютных оценок была предпринята еще в 20-е годы 3.Гуссерлем. В «Этических исследованиях», фрагменты из которых были опубликованы лишь в 1960 г., он отстаивал существование логических связей между оценками и указал ряд простых законов логики абсолютных оценок. Однако впервые эта логика была сформулирована, судя по всему, только в 1968 г. [272] .

Логический анализ сравнительных оценок (предпочтений) начался в связи с попытками установить формальные критерии разумного (рационального) предпочтения (Д. фон Нейман, О.Моргенштерн, Д.Дэвидсон, Д.Маккинси, П.Суппес и др.). Логика предпочтений начала разрабатываться в качестве самостоятельного раздела логики после работ С.Халлдена и Г. фон Вригга [273] .

Деонтическая логика и логика оценок почти сразу же нашли достаточно широкие и интересные приложения. Во многом это было связано с тем, что само возникновение и развитие этих разделов логики стимулировалось активно обсуждавшимися методологическими проблемами, касавшимися прежде всего гуманитарных наук.

И оценочные, и нормативные рассуждения подчиняются всем общим принципам логики. Имеются, кроме того, специфические логические законы, учитывающие своеобразие оценок и норм.

Вот некоторые законы логики оценок:

— ничто не может быть хорошим и плохим одновременно, с одной и той же точки зрения;

— невозможно быть сразу и хорошим и безразличным;

— логические следствия хорошего позитивно ценны;

— что-то является хорошим в том и только в том случае, когда противоположное плохо, и т.п.

Например, разоружение не может быть и хорошим, и плохим одновременно, в одном и том же отношении; свобода слова не является и хорошей, и безразличной в одно и то же время, с одной и той же точки зрения. Если концепция всеобщего разоружения оценивается позитивно, то к положительным должны быть отнесены и все следствия, логически вытекающие из нее. Обновление методов обучения является позитивно ценным, только если консерватизм в этой сфере оценивается негативно. Истинность этих и подобных им утверждений, являющихся конкретными приложениями законов логики оценок, не вызывает, конечно, сомнений. И тот, кто пытается оспорить, скажем, общее положение «безразличное не может быть плохим» или какой-то конкретный его случай, просто не понимает обычного смысла слов «безразличное» и «плохое».

Частое применение в аргументации находят логические законы, распространяющие требование непротиворечивости на случай оценок. «Два положения дел, логически не совместимых друг с другом, не могут быть оба хорошими» и «Такие положения не могут быть вместе плохими» — так можно передать смысл этих законов.

Несовместимыми являются, к примеру, честность и нечестность, искренность и неискренность и т.д. По отношению к каждой из этих пар справедливо, что если хорошо первое, то не может быть, что хорошо второе. Если быть искренним хорошо, то неверно, что не быть искренним тоже хорошо; если быть нечестным плохо, то неправда, что быть честным также плохо, и т.д. Речь идет, конечно, об оценке двух противоречащих друг другу ситуаций с одной и той же точки зрения. Если, допустим, активность в общественных делах и отсутствие таковой рассматривать с разных сторон, то у каждой из этих черт найдутся свои преимущества и свои недостатки. И когда говорится, что они не могут быть вместе хорошими или вместе плохими, имеется в виду, что они не могут быть таковыми в одном и том же отношении. Логика оценок не утверждает, что если, скажем, неискренность хороша в каком-то отношении, то она не может быть хорошей ни в каком ином отношении. Проявить неискренность у постели смертельно больного — это одно, а быть неискренним с его лечащим врачом — совсем другое. Логика настаивает только на том, что противоположности не могут быть хорошими в одном и том же отношении, для одного и того же человека.

К логическим законам, касающимся сравнительных оценок, относятся принципы:

— ничто не может быть лучше или хуже самого себя;

— одно лучше второго только в том случае, когда второе хуже первого;

— равноценны каждые два объекта, которые не лучше и не хуже друг друга, и т.п.

Эти законы ничего не говорят об оцениваемых объектах и их свойствах. Они лишь раскрывают обычный смысл слов «лучше», «хуже» и «равноценно», указывают правила, которым подчиняется их употребление.

Хорошим примером положения логики оценок, вызывающего постоянные споры, является так называемый «принцип транзитивности (переходности)»: «Если первое лучше второго, а второе лучше третьего, то первое лучше третьего», и аналогично для «хуже».

Допустим, человеку был предложен выбор между сокращением рабочего дня и повышением зарплаты, и он предпочел первое. Затем ему предложили выбирать между повышением зарплаты и увеличением отпуска, и он избрал повышение зарплаты. Означает ли это, что сталкиваясь затем с необходимостью выбора между сокращением рабочего дня и увеличением отпуска, этот человек выберет в силу законов логики, так сказать автоматически, сокращение рабочего дня? Будет ли он противоречить себе, если выберет в последнем случае увеличение отпуска?

Ответ здесь не очевиден. На этом основании принцип транзитивности нередко не относят к законам логики оценок. Однако отказ от него имеет и не совсем приемлемые следствия. Человек, который не соблюдает в своих рассуждениях этого принципа, лишается возможности выбрать наиболее ценную вещь из неравноценных вещей. Допустим, что он предпочитает банан апельсину, апельсин яблоку и вместе с тем предпочитает яблоко банану. В этом случае, какую бы из трех вещей он ни избрал, всегда останется вещь, которую он сам предпочитает выбранной. Если предположить, что разумный выбор — это выбор, дающий наиболее ценную вещь, то соблюдение принципа транзитности окажется необходимым условием разумности выбора.

К числу законов логики норм относятся положения:

— никакое действие не может быть одновременно и обязательным, и запрещенным;

— логические следствия обязательного — обязательны;

— если действие ведет к запрещенному следствию, то само действие запрещено, и т.д.

Очевидность эти положений становится особенно наглядной, когда они переформулируются в терминах конкретных действий. Неверно, например, что уплата налогов одновременно и обязательна, и запрещена. Если выполнение производственного задания обязательно и оно предполагает рост производительности труда, то такой рост также является обязательным. Если проведение работ невозможно без нарушения техники безопасности, то такие работы являются запрещенными.

Таким образом, в логике норм предполагается, что основные нормативные понятия — «обязательно», «разрешено» и «запрещено» — являются взаимно определимыми. Разрешено действие, от выполнения которого не обязательно воздерживаться; запрещено то, от выполнения чего следует воздерживаться; не разрешенное — запрещено, и т.п. Безразличное действие определяется как не являющееся ни обязательным, ни запрещенным, или, что то же, как действие, которое разрешено выполнять и разрешено не выполнять.

Особый интерес представляет принцип «не запрещенное — разрешено». Нередко забывается, что хотя этот принцип и имеет широкую область приложения, он не является тем не менее универсальным, справедливым для всех сфер общественной жизни и для всех участников правовых отношений. В частности, деятельность государственных органов, должностных лиц, организаций в силу особого их положения и выполняемых функций строится в основном не на основе принципа «дозволено все, что не запрещено», а исходя из другого правила: «дозволено то, что особо оговорено». В логике норм принято проводить различие между так называемым либеральным нормативным режимом, в случае которого действует принцип «не запрещенное — разрешено», и деспотическим нормативным режимом, когда этот принцип не находит применения и разрешенными считаются только те виды деятельности, которые оговорены особо.

Итак, невозможно что-то сделать и вместе с тем не сделать, выполнить какое-то действие и одновременно воздержаться от него. На этом основании логика норм выдвигает принцип нормативной непротиворечивости: действие и воздержание от него не могут быть одновременно обязательными или вместе запрещенными. Его можно передать также как: никакое действие не может быть и обязательным, и запрещенным одновременно.

Оценочные и нормативные высказывания не являются истинными или ложными. Их функция — не описание действительности, а направление человеческой деятельности, преобразующей действительность. Описание говорит о том, каким является предмет, оценки и нормы указывают, каким он должен быть. «Земля мокрая» — это описание, и если земля на самом деле мокрая, оно истинно. «Намочите землю!» и «Хорошо, что земля мокрая» — это, соответственно, требование и оценка. Они могут быть эффективными, целесообразными и т.п., но их нельзя считать истинными или ложными.

Можно ли из описательных высказываний логически вывести некоторую оценку или норму? В соответствии с принципом, высказанным впервые философом Д.Юмом, нельзя с помощью логики перейти от высказываний со связкой «есть» к высказываниям со связкой «должен». Иначе говоря, не существует обоснованного логического вывода, посылками которого являлись бы только чисто описательные высказывания, а заключением — та или иная оценка или норма. Оценки и нормы выводимы лишь из посылок, включающих некоторые оценки и нормы.

Невозможным является и обратный логический переход — от оценок или норм к описаниям.

Еще одним способом аргументации в поддержку оценок является системное их обоснование, т.е. обоснование путем включения их в хорошо обоснованную систему оценочных утверждений.

Возьмем, к примеру, принцип справедливости: «Каждому должно воздаваться по его заслугам». В соответствии с этим принципом каждый человек, относящийся к какой-то группе, должен трактоваться как равный любому другому представителю этой группы. Если речь идет, допустим, о дворянах, рассматриваемых только в этом качестве, то несправедливо было бы отдавать преимущество одному дворянину перед другим. Если говорится о пассажирах общественного транспорта без учета каких- либо дальнейших их различий, то каждого из них справедливо трактовать как равного любому другому. Понятно, что это формальное, лишенное конкретного содержания, истолкование справедливости. Оно не дает никакого критерия, по которому люди могут или должны соединяться в группы и, значит, трактоваться одинаково. Скажем, те же пассажиры во всем равны лишь до тех пор, пока они выступают в качестве пассажиров; но их «одинаковость» исчезает, как только принимается во внимание, что среди них есть люди разного возраста, инвалиды и здоровые, женщины и мужчины и т.д.

Если принципу справедливости дается моральное истолкование, важным в его обосновании будет указание на то, что он является существенным составным элементом конкретной, хорошо обоснованной системы морали. Та теоретическая и эмпирическая (или квазиэмпирическая) поддержка, какой обладает мораль в целом, распространяется и на принцип справедливости. Это тем более верно, что данный принцип лежит не на «окраине» морали, а представляет собой одно из наиболее важных ее требований. Если из системы морали изъять принцип справедливости, предписывающий, в частности, отвечать на добро добром, сама эта система, если не разрушится, то станет совершенно иной.

Принцип справедливости можно также попытаться обосновать, включая его в достаточно ясную, последовательную и обоснованную систему представлений о человеке и его истории. Так поступает, например, Э.Фромм. Он пишет: «Есть основания предполагать, что стремление к справедливости и истине является неотъемлемой чертой человеческой природы, хотя оно может подавляться и искажаться, так же как и стремление к свободе». Фромм выводит страстную тягу к справедливости из анализа всей человеческой истории, как социальной, так и индивидуальной. История показывает, полагает Фромм, что для каждого бесправного идеи справедливости и истины — важнейшее средство в борьбе за свою свободу и развитие. Большая часть человечества на протяжении его истории была вынуждена защищать себя от более сильных групп, подавлявших и эксплуатировавших ее; кроме того, каждый индивид проходит в детстве через период бессилия.

Психолог А.Маслоу, один из ведущих представителей так называемой гуманистической психологии, из всех многообразных ценностей, к которым стремится по своей природе человек, выделяет «бытийные ценности». К ним относятся истина, красота, добро, совершенство, простота, всесторонность и др.; в числе ценностей бытия и справедливость. Эти ценности необходимы индивиду, чтобы самоактуализироваться, реализовать самого себя, погрузиться в живое и бескорыстное переживание и почувствовать себя целиком и полностью человеком. «В некотором вполне определенном и эмпирическом смысле, — пишет Маслоу, — человеку необходимо жить в красоте, а не в уродстве, точно так же как ему необходима пища для голодного желудка или отдых для усталого тела. Я осмелюсь утверждать, что на самом деле эти бытийные ценности являются смыслом жизни для большинства людей, хотя многие даже не подозревают, что они имеют эти метапотребности». Здесь требованию справедливости сообщается дополнительная поддержка, путем включения его в качестве важного элемента в психологическую концепцию жизненных ценностей человека.

Частным случаем системного обоснования оценочного утверждения является внутренняя перестройка той системы оценок, к которой оно принадлежит. Эта перестройка может состоять во введении новых оценок, очевидным образом согласующихся с рассматриваемой оценкой и поддерживающих ее, исключении тех элементов системы, которые не вполне согласуются между собой, уточнении основополагающих принципов системы, изменении иерархии этих принципов и т.д. Если перестройка системы оценок обеспечивает продвижение какого-то положения от «периферии» системы к «ядру», то системная поддержка этого положения становится особенно заметной.

Важным шагом в теоретическом обосновании оценочного утверждения является демонстрация его соответствия имеющимся в рассматриваемой области оценкам и их системам. Условие совместимости, о котором шла речь ранее, относится, очевидно, не только к описательным, но и оценочным утверждениям.

Ф.Ницше давал очень высокую оценку стремлению к справедливости: «Поистине никто не имеет больших прав на наше уважение, чем тот, кто хочет и может быть справедливым. Ибо в справедливости совмещаются и скрываются высшие и редчайшие добродетели, как в море, принимающем и поглощающем в своей неизведанной глубине впадающие в него со всех сторон реки» [277] . Если бы человек, говорит далее Ницше, «был просто холодным демоном познания, то он распространял бы вокруг себя ледяную атмосферу сверхчеловечески ужасного величия, которой мы должны были бы страшиться, а не почитать ее; но то, что он, оставаясь человеком, пытается от поверхностного сомнения подняться к строгой достоверности, от мягкой терпимости к императиву «ты должен», от редкой добродетели великодушия к редчайшей добродетели справедливости... — все это ставит его на одинокую высоту как достойный экземпляр человеческой природы» [278] . Эти суждения о справедливости не кажутся убедительными. Справедливыми должны быть, как принято считать, не отдельные люди и тем более не редчайшие индивиды, а все люди. Это верно как для морального смысла принципа справедливости, так и для других его смыслов. Если не изменить обычное представление о равенстве всех людей и о тех моральных ценностях, которыми они привыкли руководствоваться, мысль о «редчайшей добродетели справедливости» будет вызывать существенные возражения: она не согласуется со многими из тех оценок, которые прочно вошли в сознание современного человека.

Новая оценка должна быть в согласии не только с уже принятыми и устоявшимися оценками и их системами, но и с определенными общими принципами, подобными принципам простоты, привычности, красоты и т.д. Простая, красивая, внутренне согласованная система оценок, не порывающая резко с ценностями, оправдавшими себя временем, скорее найдет признание, чем неуклюжая, путанная, безосновательно порывающая с традицией система.

Определенное значение в обосновании оценочного утверждения может иметь, далее, методологическая аргументация — ссылка на то, что оценка получена с помощью метода, уже неоднократно продемонстрировавшего свою надежность. Значение методологической аргументации в случае оценок не является, однако, столь существенным, как в случае описательных утверждений. Это связано в первую очередь с тем, что оценки не допускают эмпирического подтверждения и метод, с помощью которого они устанавливаются, трудно охарактеризовать сколь- нибудь однозначно.

 

6. Контекстуальные аргументы

Судьба общих теоретических утверждений, претендующих на описание реальности, как правило, не может быть решена окончательно ни эмпирическими, ни теоретическими способами обоснования. Существенную роль в принятии таких утверждений играют контекстуальные аргументы. Еще большее значение контекстуальная аргументация имеет в случае оценок. Нередко вопрос о том, приемлемо ли выдвинутое оценочное утверждение, зависит только от контекстуальных аргументов, приводимых в его поддержку.

Контекстуальные способы аргументации в поддержку оценок охватывают, как и в случае описательных утверждений, аргументы к традиции и авторитету, к интуиции и вере, к здравому смыслу и вкусу и др.

Аргумент к традиции представляет собой ссылку на ту устойчивую и оправданную временем традицию, которая стоит за рассматриваемым оценочным утверждением. Этот аргумент играет первостепенную роль в моральной аргументации, при обсуждении обычаев и правил идеала, правил разнообразных игр, правил грамматики, правил ритуала, разнообразных конвенций и т.д. Даже аргументация в поддержку законов государства, методологических и иных рекомендаций, предостережений, просьб, обещаний и т.п. во многом опирается на традицию.

Особенно наглядно проявляется роль аргумента к традиции при обсуждении требований этикета. Й.Хейзинш упоминает одну почтенную даму, которая воспринимала нормы придворного этикета как мудрые законы, установившиеся при королевских дворах еще в глубокой древности и достойные почитания и в будущем. «Она говорит о них так о вековой мудрости: “и к тому же слыхала я суждение древних, кои ведали...” Она видит в своем времени черты вырождения: уже добрый десяток лет во Фландрии некоторые дамы, разрешившиеся от бремени, устраивают свое ложе перед огнем, “над чем весьма потешались”; прежде этого никогда не делали — и к чему это только приведет? — “нынче же всяк поступает как хочет, из-за чего следует опасаться, что дела пойдут совсем худо”».

Нередко правила этикета, как и другие нормы повседневного поведения, всецело опираются только на традицию и не претендуют на какое-то, хотя бы поверхностное целевое обоснование.

Обед при дворе французского короля Карла Смелого был подобен грандиозному театральному представлению и протекал почти с литургической значимостью, с заранее обусловленными обязанностями хлебодаров и стольников, виночерпиев и кухмейстеров. Придворные были разделены на группы по десять человек, каждая из которых вкушала свою трапезу в отдельной палате, и все обслуживались и потчевались так же, как и их господин, в тщательном соответствии с их рангом и знатностью. Очередность была рассчитана так хорошо, что каждая группа, после окончания своей трапезы, своевременно могла подойти с приветствием к герцогу, еще восседавшему за столом [280] . В основе принятых при французском дворе правил этикета лежала прежде всего традиция. Но эти правила имели также определенное целевое обоснование: этикет должен был, кроме прочего, поддерживать и укреплять иерархические предписания, касающиеся распорядка придворной жизни, и в конечном счете поддерживать общий иерархический принцип строения общества, господствовавший в средневековой жизни. Иначе обстояло дело в соседнем германском княжестве, где обычаи застолья существовали как бы сами по себе, без дополнительной целевой нагрузки. Французский гость, участник трапезы, не мог не почувствовать своего превосходства, столкнувшись с принятыми у немцев обычаями застолья: «...А то еще жареные пескари, коими упомянутый австрийский господин мой сорил по столу... Следует также заметить, что, как только подавали новое блюдо, каждый хватал не медля, и порою ничтожнейший приступал к еде первым» [281] .

Следующий пример участия традиции в поддержке оценок относится к области коммуникации. Одним из важных принципов, регулирующих в процессе коммуникации отношения между «я» и «другими», является принцип вежливости. Этот принцип всецело принадлежит речевому этикету и требует удовлетворения следующих максим: (1) максимы такта (Соблюдай интересы другого! Не нарушай границ его личной сферы!), (2) максимы великодушия (Не затрудняй других!), (3) максимы одобрения (Не хули других!), (4) максимы скромности (Отстраняй от себя похвалы!), (5) максимы согласия (Избегай возражений!), (6) максимы симпатии (Высказывай благожелательность!). (Эти максимы распространяются не только на речевое общение, но и на другие виды межличностных отношений.) Принцип вежливости опирается в первую очередь на насчитывающую многие тысячелетия традицию успешной коммуникации. Попытка дедуктивного обоснования данного принципа вряд ли может оказаться успешной: трудно вообразить такие общие социальные требования, из которых удалось бы логически вывести рассматриваемый принцип. Целевое обоснование также едва ли было бы удачным, поскольку не особенно ясны те цели, достижению которых должно способствовать соблюдение принципа вежливости. Кроме того, если даже эти цели будут указаны, трудно ожидать, что с их помощью удастся понять ту чрезвычайную гибкость, которая всегда должна сопутствовать приложению принципа вежливости.

Как подчеркивает ДжЛич, вежливость по своей природе асимметрична: то, что вежливо по отношению к адресату, может быть некорректным по отношению к говорящему. Например, говорящий считает вежливым сказать собеседнику приятное, слушающий же считает долгом воспитанного человека не согласиться с комплиментом. Требования принципа вежливости способны поставить адресата речи в неловкое положение, между тем как говорящий не должен, следуя этим же требованиям, затруднять его, отводя ему роль экзаменуемого. «Максимы вежливости легко вступают между собой в конфликт, — отмечает Н.Д.Арутюнова. — Такт и вежливость побуждают к отказу от любезных предложений; максима «Не возражай!» требует, чтобы предложение было принято. Если дело касается угощения, то в первом случае адресат останется голодным, а во втором станет жертвой «демьяновой ухи». Преувеличенная вежливость ведет, как указывает Лич, к комедии бездействия, возникающей в симметричных ситуациях: не желая казаться невежливым, каждый уступает другому дорогу, и в конце концов оба сразу принимают уступку противной стороны. Особенность принципа вежливости в том, что не только его нарушение, но и его неумеренно усердное соблюдение вызывает дискомфорт.

Вряд ли есть такие общие, имеющие долгую историю требования к человеку или к обществу, из которых вытекали бы все эти тонкости в практическом применении принципа вежливости. Маловероятно, что имеются общие, чрезвычайно стабильные цели, необходимостью достижения которых удалось бы объяснить гибкий, требующий постоянного учета контекста принцип. Успешная аргументация в его поддержку должна опираться, скорее всего, преимущественно на традицию.

Еще одним способом аргументации, призванной поддерживать оценочные утверждения, является аргумент к авторитету. Этот аргумент необходим, хотя и недостаточен, в случае обоснования любых предписаний (команд, директив, законов государства и т.п.). Он важен также при обсуждении ценности советов, пожеланий, методологических и иных рекомендаций и т.п. Данный аргумент должен учитываться при оценке предостережений, просьб, обещаний, угроз и т.п. Несомненна роль авторитета и, соответственно, апелляции к нему едва ли не во всех практических делах.

Следует проводить различие между эпистемическим авторитетом, или авторитетом знатока, специалиста в какой-то области, и деонтическим авторитетом, авторитетом вышестоящего лица или органа. Аргумент к авторитету, выдвигаемый в поддержку описательного утверждения, — это обращение к эпистемическому авторитету; такой же аргумент, но поддерживающий оценочное утверждение, представляет собой обращение к деонтическому авторитету.

Деонтический авторитет подразделяется на авторитет санкции и авторитет солидарности. Первый поддерживается угрозой наказания, второй — стремлением достичь поставленную общую цель. Например, за законами государства стоит авторитет санкции; за приказами капитана судна в момент опасности — авторитет солидарности.

Такое подразделение авторитетов не является, конечно, жестким. Скажем, законы государства преследуют определенные цели, которые могут разделяться и гражданами государства; распоряжения капитана, адресованные матросам тонущего судна, опираются не только на авторитет солидарности, но и на авторитет санкции.

Два примера, подчеркивающих различие между аргументами к авторитету санкции и авторитету солидарности.

Зороастризм — самая древняя из мировых религий откровения. Корни его уходят в далекое историческое прошлое, особенно активен он был с III в. до н.э. по VII в. н.э. в трех великих Иранских империях. Зороастрийцы верили в жизнь человека после его смерти и переселение его души в подземное царство мертвых, которым правил Йима. В царстве Йимы, рассказывает М.Бойс, души жили словно тени и зависели от своих потомков, которые продолжали пребывать на земле. Потомки должны были удовлетворять их голод и одевать. Приношения для этих целей совершали в определенное время, так, чтобы эти дары могли преодолеть материальные преграды. Обряды первых трех дней после смерти считались жизненно важными и для того, чтобы защитить душу от злых сил, пока она покидает тело, и для того, чтобы помочь ей достичь потустороннего мира. Чтобы оказать возможно большую помощь умершему, семья должна была скорбеть и поститься в течение трех дней, а священнослужитель читать много молитв. Затем следовало кровавое жертвоприношение и ритуальное приношение огню [285] . Все эти обязанности зороастрийцы считали необходимым исполнять под угрозой наказания души умершего в царстве мертвых.

Св. Петр Фома, чувствуя приближение смертного часа, просил завернуть его в мешок, завязать на шее веревку и положить на землю. Он подчеркнуто подражал примеру Франциска Ассизского, который, умирая, тоже велел положить себя прямо на землю. Похороните меня, говорил Петр Фома, при входе на хоры, чтобы все наступали на мое тело, даже коза или собака, ежели они забредут в церковь. Восторженный его ученик, Филипп де Мезьер, стремясь к еще большему самоуничижению, в изобретательности намерился превзойти своего учителя. В последний час пусть наденут ему на шею тяжелую железную цепь; как только испустит он последний свой вздох, его обнаженное тело пусть за ноги втащат на хоры; там останется он лежать крестом, раскинув в стороны руки, пока его не опустят в могилу, тремя веревками привязанного к доске — вместо богато украшенного гроба. Доску, покрытую двумя локтями холста или грубой льняной ткани, следует дотащить до могилы, куда и будет сброшена, голая как она есть, «падаль, оставшаяся от сего убогого странника». На могиле пусть будет установлено маленькое надгробие [286] . Эти распоряжения, касающиеся церемонии похорон, диктуются верному ученику авторитетом его учителя. Вместе с тем, за пожеланиями как Петра Фомы, так и Мезьера стоит и целевое обоснование: указания относительно того, как будет проходить погребение, должны в обоих случаях с наибольшей выразительностью передать всю недостойность умершего.

Аргумент к авторитету только в редких случаях считается достаточным основанием для принятия оценки. Обычно он сопровождается другими, явными или подразумеваемыми, доводами, и прежде всего — целевым обоснованием.

Нормы, в отличие от других оценок, всегда требуют указания того авторитета, которому они принадлежат. Это указание не является таким же элементом нормы, как ее субъект, содержание, характер и условия приложения. Оно входит в качестве необходимой составной части в предполагаемую нормой санкцию. При обсуждении нормы возникает вопрос о том, стоит ли за нею какой-то авторитет и правомочен ли он обязывать, разрешать или запрещать. Если авторитет отсутствует или не обладает достаточными полномочиями, нет и возможного наказания за неисполнение нормы, значит, нет и самой нормы. Вопрос об авторитете, стоящем за нормой (и, соответственно, о поддерживающем ее аргументе к авторитету) не единственный, если речь идет об аргументации в поддержку норм.

На эту сторону дела обращает внимание, в частности, К.Поппер. «Тот факт, что бог или любой другой авторитет велит мне делать нечто, — пишет Поппер, — не гарантирует сам по себе справедливости этого веления. Только я сам должен решить, считать ли мне нормы, выдвинутые каким-либо авторитетом (моральным), добром или злом. Бог добр, только если его веления добры, и было бы серьезной ошибкой — фактически вне- моральным принятием авторитаризма — говорить, что его веления добры просто потому, что это — его веления. Конечно, сказанное верно лишь в том случае, если мы заранее не решили (на свой собственный страх и риск), что бог может велеть нам только справедливое и доброе».

Никакое обращение к авторитету, и даже к религиозному авторитету, не может избавить от дальнейшего обоснования нормы.

В качестве такого обоснования Поппер предлагает целевое обоснование, опирающееся на регулятивную идею абсолютной «справедливости» или абсолютного «добра». Попперу представляется, что именно эта идея, действующая в мире норм, является аналогом идеи истины, действующей в мире фактов.

Предложение Поппера чрезмерно упрощает ситуацию. В мире норм нет аналога истины, который позволил бы обосновывать нормы подобно тому, как обосновываются Фактические (описательные) утверждения, а именно — путем сопоставления с действительностью. Целевое обоснование нормы обычно следует за приводимым в ее поддержку аргументом к авторитету, но оно не является единственно возможным дальнейшим шагом в ее обосновании. Для многих норм, в частности норм, касающихся ритуала, моды, правил игры, грамматики и т.п., целевое обоснование не является ни обязательным, ни сколь- нибудь надежным.

Из многих ошибочных суждений, связанных с аргументом к авторитету, можно выделить два: резкое противопоставление авторитета и разума; смешение деонтического авторитета с эпистемическим.

На первую ошибку уже обращалось внимание при обсуждении способов контекстуальной аргументации. Ограничимся поэтому несколькими простыми примерами, приводимыми Ю.Бохеньским в опровержение предрассудка, будто авторитет и разум — вещи, противоречащие друг другу. На самом деле прислушиваться к авторитету — значит вести себя чаще всего вполне благоразумно. Если, к примеру, мать говорит ребенку, что существует большой город Варшава, ребенок поступает разумно, считая это правдой. Столь же разумно поступает пилот, когда верит метеорологу, сообщающему, что в эту минуту в Варшаве высокое давление, западный ветер скоростью 15 узлов. Знания авторитета в обоих случаях превосходят знания ребенка или пилота. Более того, даже в науке мы прибегаем к авторитету. Чтобы убедиться в этом, достаточно обратить внимание на обширные библиотеки, имеющиеся в любом научном институте. Книги в этих библиотеках чаще всего содержат обзоры результатов, полученных другими учеными, то есть высказывания эпистемических авторитетов. Подчинение авторитету, например, капитану судна, иногда оказывается наиболее разумной позицией. «Утверждение о том, что авторитет и разум всегда противоречат друг другу, является предрассудком».

Что касается ошибки смешения деонтического авторитета с эпистемическим, то она настолько проста, хотя и обычна, что достаточно указать на нее и привести дискредитирующие ее примеры. Многие полагают, говорит с иронией Бохеньский, что тот, у кого есть власть, то есть деонтический авторитет, имеет также и авторитет эпистемический, Так что может поучать своих подчиненных, например, по проблемам астрономии. Бохеньский вспоминает, что когда-то был свидетелем «доклада» военного чина, ничего не смыслившего в астрономии, причем доклад был сделан в подразделении, где служил стрелком доцент астрономии. «Иногда жертвами этого предрассудка становятся и выдающиеся личности. В качестве примера можно привести св. Игнатия Лойолу, основателя Ордена иезуитов, который в известном письме к португальским отцам церкви потребовал, чтобы они «подчинили свой разум вышестоящему лицу», то есть деонтическому авторитету».

Существенную роль в аргументации в поддержку оценок играет аргумент к интуиции. Еще Платон говорил об интеллектуально-интуитивном познании идей, и прежде всего идеи блага, как высшей ступени познания и нравственного возвышения. Кембриджские платоники, которых возглавлял Б.Уичкот и в группу которых входили Р.Кэдворт, Г.Мор, Дж.Смит и др., считали рациональную интуицию основным, если не единственным, средством познания моральных ценностей. В частности, Кэдворт полагал, что мораль представляет собой единство абсолютных, универсальных, объективных и неизменных (вечных) идей-понятий, не сводимых к внеморальным понятиям; познание морали осуществляется посредством особой интеллектуальной интуиции. Позднее, уже в XIX в. Г.Сиджвик объяснял рациональный характер природы морали существованием содержательно определенных, нетавтологических ключевых моральных принципов. Последние звучат так, что ни у кого не вызывает сомнения необходимость исполнения диктуемых ими моральных предписаний. Сами моральные принципы удовлетворяют требованиям содержательной определенности и нетавтологичности, ясности и отчетливости, интуитивной самоочевидности, универсальности и взаимной совместимости. К числу основных принципов Сиджвик относил принципы равенства или справедливости (беспристрастности в применении общих правил морали к поведению разных людей), разумного себялюбия и рациональной благожелательности. Последние два принципа регламентируют отношение человека к личному и универсальному благу. Смысл требования разумного себялюбия в том, что человек не должен без основания предпочитать осуществление личного блага в настоящем (не должен, так сказать, «жить одним моментом»). Требование благожелательности сводится к тому, что человек не должен без основания предпочитать осуществление личного блага осуществлению большего блага другого человека (не должен «жить только ради себя»). Поскольку эти сущностные моральные принципы самоочевидны, их познание носит интуитивный характер.

Интуиция играет существенную роль в морали, особенно в сложных моральных ситуациях, когда мотивы действий человека и их результаты неоднозначны. Однако сведение всей морали к тому, что кажется интуитивно очевидным, вряд ли способно подвести под нее твердый фундамент. Прежде всего, те принципы, которые предлагаются в качестве исходных и самоочевидных, в действительности далеки от очевидности и сами требуют обоснования. Кроме того, из общих требований, подобных требованиям беспристрастности, разумного себялюбия, рациональной благожелательности и т.д., явно не вытекает вся сложная, дифференцированная и очень гибкая система морали. Те, кто предлагает свести мораль к немногим самоочевидным положениям, явно переоценивают надежность и силу моральной интуиции.

Важное значение имеет интуиция при выборе номинальных определений и конвенций. Последствия, к которым может привести со временем принимаемое соглашение, как правило, не вполне ясны, многие из них заранее невозможно предвидеть. Целевое обоснование соглашения способно опереться только на самые очевидные последствия и потому является неполным и ненадежным. Необходимым дополнением к такому обоснованию всегда служит интуиция.

Во многом на интуицию опираются советы, пожелания, рекомендации и т.п.

Вера упрощенно может быть определена как состояние организма, вызывающее такое же поведение, какое вызвало бы определенное событие, если бы оно было дано в ощущении. Аргумент к вере — это ссылка на это особое состояние организма, или «души», в поддержку выдвигаемого положения. Чаще всего данный аргумент не выражается явно, а только подразумевается. Он кажется убедительным для тех, кто принадлежит к той же вере, испытывает то же состояние души, но не для придерживающихся иных верований.

Идеалом И.Бентама, как и Эпикура, была безопасность человека, а не его свобода. Вера Бентама, что жить надо в безопасности и спокойствии, заставляла его восхищаться благожелательными самодержцами, предшествовавшими Французской революции: Екатериной Великой и императором Францем. Бентам глубоко презирал связанное с идеей свободы учение о правах человека. Права человека, говорил он, — это явная чепуха, неотъемлемые права человека — чепуха на ходулях. Декларацию прав человека, разработанную французскими революционерами, он назвал «метафизическим произведением». Ее положения, говорил он, можно разделить на три класса: невразумительные, ложные и как невразумительные, так и ложные. «О войнах и штормах лучше всего читать, жить лучше в мире и спокойствии», — с этой идеей Бентама охотно согласится тот, кто, как и он, верит в безопасность и не верит в свободу и необходимость постоянной борьбы за нее.

Вера как состояние души одного человека воздействует на ум и чувства другого человека. Вера способна заражать, и эта ее заразительность иногда оказывается более убедительным аргументом, чем любое доказательство. Средневековый философ Ориген, в частности, говорил, что для Еванглия существуют доказательства, способные удовлетворить даже ум, воспитанный на строгой греческой философии. Но, продолжал он, «в Еванглии заключено и свое собственное доказательство, более божественное, чем любое доказательство, выводимое при помощи греческой диалектики. Этот более божественный метод назван апостолом “проявлением духа и силы”; “духа”, ибо содержащиеся в Еванглии пророчества сами по себе достаточны, чтобы вызвать веру в любом человеке, читающем их, особенно в том, что относится к Христу; и “силы”, ибо мы должны верить, что те знамения и чудеса, о которых рассказывается в Еванглии, действительно имели место, по многим причинам, а также потому, что следы их все еще сохраняются в людях, ведущих свою жизнь в соответствии с наставлениями Еванглия». «Божественный» метод доказательства через «проявление духа и силы» представляет собой, по сути, аргумент к вере, очень убедительный для тех, кто ее разделяет. Пророчества сами держатся на вере, хотя и способны подкреплять ее в случае своего подтверждения; тем более это относится к знамениям и чудесам. Устанавливаемое Оригеном соотношение веры и демонстрации «духа и силы» следует перевернуть: не эта демонстрация вызывает веру, а наоборот, твердая, безусловная вера не может проявиться иначе, как через «дух и силу» верования. В дальнейшем «дух и сила» верующего способны оказать собственное воздействие на других и склонить их к принятию его веры.

Аргумент к здравому смыслу, вместе с аргументом к традиции, лежит в основе почти всех практических решений. На здравый смысл опираются по преимуществу и те неясные и редко формулируемые принципы, которыми человек руководствуется в своей обычной жизни. Если аргумент к здравому смыслу не так часто упоминается в практическом рассуждении, то, пожалуй, только потому, что люди склонны представлять свою обычную жизнь в большей мере подчиненной каким-то общим идеям и теоретическим соображениям, чем это есть на самом деле.

Здравый смысл действует не только в области оценок, но и в сфере описаний. Он говорит как о том, какими должны быть человек и общество, так и о том, какой является природа. В частности, он лежит в основе истолкования опыта, свидетельствует о том, что имеются события, не являющиеся ничьим опытом, что со временем и пространством все меняется, что «факты — упрямая вещь» и не могут быть подтасованы, и т.д.

В отличие от здравого смысла вкус относится исключительно к сфере ценностей, а аргумент к вкусу — к выбору оценок.

Аргумент к вкусу чаще, чем аргумент к здравому смыслу, является прямым, выраженным как отдельный довод в процессе аргументации.

«...Две катастрофы, между которыми поэзия должна выбирать, — пишет Ф.Шлегель, — весьма различны по своему характеру. Если она будет направлена больше на эстетическую энергию, то вкус, все более притупляясь от привычных раздражителей, будет стремиться к раздражителям все более сильным и острым и вскоре перейдет к пикантному и потрясающему. Пикантно то, что судорожно возбуждает притупившиеся ощущения, потрясающее — такой же возбудитель воображения. Все это предвестия близкой смерти. Пошлость — скудная пища бессильного вкуса, шокирующее — авантюрное, отвратительное или ужасное — последняя конвульсия отмирающего вкуса. Напротив, если преобладающей тенденцией вкуса является философское содержание и природа достаточно сильна, чтобы выдержать самые сильные потрясения, то творческая сила, исчерпав себя в порождении безмерной полноты интересного, поневоле должна будет собраться с духом и перейти к созданию объективного. Поэтому подлинный вкус в нашу эпоху возможен не как подарок природы или плод одной лишь культуры, но только при условии великой нравственной силы и твердой самостоятельности» [294] . В этом эстетическом рассуждении о двух возможных путях развития поэзии аргумент к вкусу («к подлинному вкусу», каким он всегда и является) выступает решающим доводом в поддержку второй из возможных конечных целей поэзии. Эта цель — высшая красота, максимум объективного эстетического содержания. Только на этом пути, требующем силы и самостоятельности, вкус способен сохраняться и совершенствоваться. Если же поэзия будет стремиться к интересному, то есть к индивидуальному, имеющему повышенное количество эстетической энергии, то вкус неизбежно притупится и выродится.

Более обычно и в некотором смысле более интересно косвенное использование аргумента к вкусу, когда другие аргументы излагаются так, чтобы своей совершенной формой убеждать в правильности сказанного.

Из всех видов иронии Ф.Шлегель выше всего ставит сократовскую иронию — постоянное пародирование утверждающим самого себя, когда вновь и вновь нужно то верить, то не верить. «Сократовская ирония, — пишет Шлегель, — единственное вполне непроизвольное и вместе с тем вполне обдуманное притворство. Одинаково невозможно как измыслить ее искусственно, так и изменить ей. У кого ее нет, для того и после самого откровенного признания она останется загадкой. Она никогда не должна вводить в заблуждение, кроме тех, кто считает ее иллюзией и либо радуется этому великолепному лукавству, подсмеивающемуся над всем миром, либо злится, подозревая, что и его имеют при этом в виду. В ней все должно быть шуткой и все всерьез, все чистосердечно откровенным и все глубоко сокрытым. Она возникает, когда соединяются понимание жизни и научный дух, совпадают законченная философия жизни и законченная философия искусства». Эстетическое впечатление, производимое этим описанием сократовской иронии, должно способствовать высокой оценке такой иронии и в особенности ее глубины и остроты.

Ф.Шафф говорит о Христе: «Его усердие никогда не оборачивалось пристрастием, Его постоянство — упрямством, Его добросердечие — слабостью, Его нежность — чувствительностью. Его неземная природа была свободна от безразличия и нелюдимости, Его достоинство — от гордости и самодовольства, Его дружелюбие — от фамильярности, Его самоотречение — от мрачности, Его сдержанность — от суровости. Он сочетал детскую невинность с мужеством, всепоглощающую преданность Богу с неустанным интересом к благоденствию людей, любовь к грешникам — с непримиримым осуждением греха, властное достоинство — с чарующей скромностью, бесстрашие и отвагу с обаятельной мягкостью». Здесь косвенный аргумент к эстетическому и моральному вкусу призван внушить позитивное впечатление о личности Христа и его деятельности.

И последний пример косвенного аргумента к эстетическому вкусу. «Каждый развитый язык, — пишет О.Шпенглер, — располагает рядом слов, как бы окутанных глубокой тайной: рок, напасть, случай, стечение обстоятельств, предназначение. Никакая гипотеза, никакая наука не в силах вообще прикоснуться к тому, что чувствует человек, погружаясь в смысл и значение этих слов. Это символы, а не понятия. Здесь центр тяжести той картины мира, которую я назвал миром—как—историей, в отличие от мира—как—природы. Идея судьбы требует опыта жизни, а не научного опыта, силы созерцания, а не калькуляции, глубины, а не ума. Есть органическая логика, инстинктивная, сновидчески достоверная логика всякой жизни, в противоположность логике неорганического, логике понимания, понятого. Есть логика направления, противостоящая логике протяженного... Каузальность есть нечто рассудочное, законосообразное, выговариваемое вслух, признак всего нашего понимающего бодрствования. “Судьба” — это слово для не поддающейся описанию внутренней достоверности. Сущность каузального проясняется физической или теоретико-познавательной системой, числами, понятийным анализом. Идею судьбы можно сообщить, только будучи художником, — через портрет, через трагедию, через музыку. Одно требует различения, стало быть, разрушения; другое есть насквозь творчество. В этом кроется связь судьбы с жизнью, каузальности со смертью». Шпенглеровское противопоставление идеи судьбы и принципа каузальности не оригинально, достаточно декларативно и не опирается на какие-либо ясно выраженные аргументы. Но это противопоставление запоминается благодаря той форме, в какой оно представлено.

Косвенный аргумент к вкусу обычен у проповедников, моралистов, в эстетике, художественной критике и др. Многие выдающиеся философы были также блестящими писателями. В частности, А.Бергсон, Б.Рассел, Ж.-П.Сартр и Э.Камю — лауреаты Нобелевской премии по литературе.

 

7. Принципы морали

Особый интерес для теории аргументации представляют принципы, или нормы, морали.

Мораль — гениальное изобретение человечества, стоящее в одном ряду с языком и религией. Мораль, сложившаяся исторически, существует тысячелетия. Благодаря чему она держится? Чему она служит? Можно ли быть если не доказательным, то хотя бы убедительным в моральном рассуждении? На эти и подобные вопросы существует множество ответов, ни один из которых не кажется, однако, достаточно обоснованным. Споры о природе и особенностях моральной аргументации пронизывают всю историю философии. Расхождения мнений настолько велики, что нет единства даже в ответе на вопрос: подчиняется ли моральная аргументация требованиям логики?

В Новое время, когда мораль стала постепенно утрачивать религиозные основания, начало вызревать недовольство традиционной системой морали. Многим философам она представлялась аморфной, недостаточно последовательной и не имеющей сколь- нибудь твердых, апробированных разумом оснований. Были предложены десятки искусственных «моральных систем», или «этик», опирающихся будто бы на ясные исходные принципы и претендующих на замещение традиционной системы морали. Ни одно из этих построений не только не прижилось, но и не оказало даже минимального воздействия на реальную моральную практику. Вместе с тем попытки сконструировать «совершенную мораль», соответствующую высоким, возможно даже научным, образцам обоснованности, постоянно стимулировали интерес к природе и своеобразию моральной аргументации. Другое дело, что этот интерес не привел, в сущности, ни к каким однозначным результатам.

Тема моральной аргументации, никогда не уходившая из поля зрения философии и теории аргументации, по-прежнему остается неясной и, судя по всему, такой останется еще долго.

Далее будут сделаны общие замечания относительно своеобразия моральных принципов и стандартных способов аргументации в их поддержку. Как отмечал Р.Хеар, начать с природы этической дискуссии значит войти в самое сердце этики.

Этика, в отличие от, скажем, математики или физики, не является точной наукой. Бытует мнение, что она в принципе не может быть такой наукой. Многие современные философы убеждены, что этика вообще не наука и никогда не сможет стать ею. Вот как выразил эту мысль Л.Витгенштейн в прочитанной им однажды лекции по этике: «...Когда я задумываюсь над тем, чем действительно являлась бы этика, если бы существовала такая наука, результат кажется мне совершенно очевидным. Мне представляется несомненным, что она не была бы ни чем, что мы могли бы помыслить или высказать... Единственное, что мы можем, — это выразить свои чувства с помощью метафоры: если бы кто-то смог написать книгу по этике, которая действительно являлась книгой по этике, эта книга, взорвавшись, разрушила бы все иные книги мира. Наши слова, как они используются в науке, являются исключительно сосудами, способными вместить и перенести значение и смысл, естественные значения и смысл. Этика, если она вообще чем-то является, сверхъестественна».

Язык морали — особый язык. Своеобразие морального рассуждения связано прежде всего с тем, что в нем используются моральные оценки и нормы. Действительно ли эти специфические составляющие имеют значение, несовместимое с обычным, или естественным, значением слов?

Прежде чем попытаться ответить на этот вопрос, нужно прояснить основные особенности моральных оценок и норм.

Моральные оценки, как и все другие, могут быть абсолютными и сравнительными («Ложь морально предосудительна» и «Морально простительнее лгать дальнему, чем ближнему»). В моральном рассуждении гораздо более употребительны, однако, абсолютные оценки. Каких-либо стандартных формулировок моральных оценок не существует, обороты «морально хорошо», «морально предосудительно», «морально предпочтительнее» и т.п. звучат искусственно. Является ли какая-то оценка моральной, определяется обычно контекстом ее употребления, а не ее формулировкой.

Нормы представляют собой частный случай оценок, соответственно, моральные нормы являются частным случаем моральных оценок. Особенности моральных норм во многом связаны со своеобразием стоящих за ними санкций. Моральное наказание не фиксируется жестко, оно является не только внешним («моральное порицание»), но и внутренним («угрызения совести»). Такое наказание по своему характеру занимает, как кажется, промежуточное положение между правовыми санкциями, санкциями за нарушение правил игры и санкциями за нарушение технических (целевых) норм.

«Чистые» моральные суждения, представляющие собой собственно моральную оценку или норму, встречаются редко. Обычно моральные оценки (нормы) входят в рассуждение в форме оценок (норм) других видов, составляя их своеобразный аспект. Граница между моральной и иной оценкой не является четкой; оценка (норма) едва ли не каждого вида может выражать также моральную оценку (норму). Это означает, что понятие «моральное рассуждение» — несомненная идеализация.

Ранее уже говорилось, что «чистые» оценки не так часты, как это обычно представляется. Гораздо более употребительны двойственные, описательно-оценочные (или дескриптивно-прескриптивные) выражения. В зависимости от ситуации они или описывают, или оценивают. Но нередко даже знание ситуации не позволяет с уверенностью сказать, какую из этих двух функций выполняет рассматриваемое выражение.

Простым и наглядным примером такой двойственности могут служить определения толковых словарей. Задача словаря — дать достаточно полную картину стихийно сложившегося употребления слов, описать те значения, которые придаются им в обычном языке. Но составители словарей ставят перед собой и другую цель — нормировать и упорядочить обычное употребление слов, привести его в определенную систему. Словарь не только описывает, как реально используются слова. Он указывает также, как они должны правильно употребляться. Описание он соединяет с требованием.

Еще одним примером двойственных выражений являются, как указывает П.Стросон, правила грамматики: они описывают, как функционирует язык, и вместе с тем предписывают, как правильно его употреблять. Если в определениях толковых словарей ярче выражена их дескриптивная роль, то в правилах грамматики доминирует их прескриптивная функция.

Почти все определения, употребляемые в науке, также являются дескриптивно-прескриптивными. Именно поэтому трудно провести границу между реальными определениями, описывающими некоторые объекты, и номинальными определениями, требующими наличия у объектов каких-то свойств.

Моральные принципы также относятся к двойственным выражениям. В них содержится описание сферы моральной жизни и опосредствованно тех сторон жизни общества, одним из обнаружений которых является мораль. Этими же принципами предписываются определенные формы поведения, требуется реализация известных ценностей и идеалов.

Нередко это противоречивое единство описания и предписания разрывается, и моральным принципам дается либо дескриптивная, либо прескриптивная интерпретация. Характерны в этом плане споры по поводу истинности данных принципов.

Те, кто считает их описаниями или прежде всего описаниями, убеждены, что понятия истины и лжи приложимы к ним точно в том или же несколько модифицированном смысле, что и к остальным описаниям. Нередко в качестве дополнительного аргумента утверждается, что, если бы моральные принципы не были связаны с истиной, то ни одну моральную систему нельзя было бы обосновать, и все такие системы оказались бы равноправными. Эта ссылка на угрозу релятивизма и субъективизма в морали очевидным образом связана с убеждением, что объективность, обоснованность и тем самым научность необходимо предполагают истинность, и что утверждения, не допускающие квалификации в терминах истины и лжи, не могут быть ни объективными, ни обоснованными, ни научными. Это убеждение — характерная черта того устаревшего стиля теоретизирования, который был присущ XVII—XVIII вв.

Авторы, подчеркивающие регулятивную, проектирующую функцию моральных принципов и считающие главным не дескриптивное, а прескриптивное их содержание, полагают, что к этим принципам неприложимо понятие истины. Нередко при этом, чтобы избежать релятивизма и иметь возможность сопоставлять и оценивать разные системы морали, взамен истины вводится некоторое иное понятие. Его роль — быть как бы «заменителем» истины в сфере морали и показывать, что хотя понятие истины не приложимо к морали, она, тем не менее, как- то связана с действительностью, и в ней возможны некоторые относительно твердые основания. В качестве таких «суррогатов» истины предлагались понятия «правильность», «значимость», «целесообразность», «выполнимость» и т.п.

Ни один из этих подходов к проблеме истинности моральных принципов не является, конечно, обоснованным. Каждый представляет собой попытку разорвать то противоречивое дескриптивно-прескриптивное единство, каким является моральный принцип, и противопоставить одну его сторону другой.

Первый подход предполагает, что в терминах истины может быть охарактеризована любая форма отображения действительности человеком, и что там, где нет истины, нет вообще обоснованности и все является зыбким и неопределенным. С этой точки зрения добро и красота являются всего лишь завуалированными формами истины.

Очевидно, что такое расширительное толкование истины лишает сколь-нибудь ясного смысла не только те понятия, которые она призвана заместить, но и ее саму.

В случае второго подхода уже сама многочисленность предлагаемых «суррогатов» истины, их неясность, их короткая жизнь, отсутствие у них корней в истории этики, необходимость для каждой формы отображения действительности, отличной от чистого описания, изобретать свой особый «заменитель» истины говорят о том, что на этом пути не приходится ожидать успеха.

Проблема обоснования моральных принципов — это проблема раскрытия их двойственного, дескриптивно-прескриптивного характера. Принцип морали напоминает двуликое существо, повернутое к действительности своим регулятивным, оценочным лицом, а к ценностям — своим «действительностным», истинностным лицом: он оценивает действительность с точки зрения ее соответствия ценности, идеалу, образцу и одновременно ставит вопрос об укорененности этого идеала в действительности.

Аналогичную дескриптивно-прескриптивную природу имеют, как указывалось, и обычные законы науки. Но если у моральных принципов явно доминирует прескриптивное, оценочное начало, то у научных законов ведущим обычно является описательный момент.

Таким образом, проблема не в том, чтобы заменить добро в области этики истиной, и не в том, чтобы заместить добро чем- то, что напоминало бы истину и связывало бы, подобно ей, мораль с действительностью. Задача в выявлении взаимосвязи и взаимодополнения истины и добра, в выявлении их взаимоотношений с другими этическими категориями.

Если под «обычным», или «естественным», значением утверждения понимается, как это нередко бывает, его описательное значение, то ясно, что моральные принципы не имеют, строго говоря, такого значения: они описывают, но лишь для того, чтобы эффективно оценивать, и оценивают, чтобы адекватно описывать. Функции описания и оценки — диаметрально противоположны. Однако вряд ли оправданно говорить на этом основании о какой-то особой «неестественности» значения моральных принципов. Двойственный, дескриптивно-прескриптивный характер имеют не только они, но и многие другие языковые выражения, включая и самые обычные научные законы.

Тем не менее определенная потенциальная опасность, связанная с двойственностью моральных принципов, существует. Она обнаруживает себя, когда эти принципы истолковываются либо как чистые описания, либо как чистые оценки (предписания). В первом случае значение понятия «описательное утверждение» оказывается настолько размытым, что «книга по этике» становится в известном смысле опасной для обычных научных книг. Во втором случае вместо «книги по этике» появляется перечень достаточно произвольных предписаний, связанных скорее с господствующей идеологией, чем с моралью.

Из сказанного о природе моральных принципов можно сделать некоторые выводы, имеющие отношение к теме моральной аргументации.

Прежде всего — о так называемой логике морального рассуждения. Можно ли о морально хорошем и плохом, обязательном и запрещенном рассуждать логически последовательно и непротиворечиво? Можно ли быть логичным в области этики? Вытекают ли из одних моральных оценок и норм другие моральные оценки и нормы? На эти и связанные с ними вопросы отвечают логика оценок и логика норм, показывая, что рассуждения о ценностях не выходят за пределы логического и могут успешно анализироваться и описываться с помощью обычных методов формальной логики. Несколько сложнее вопрос о логических связях двойственных, описательно-оценочных выражений, к числу которых относятся и моральные принципы. Этот вопрос пока не обсуждался специально, но интуитивно очевидно, что моральное рассуждение, как и чисто оценочное рассуждение, подчиняется требованиям логики. Поскольку эти требования распространяются на весь класс описательно-оценочных утверждений, особой логики морального рассуждения не существует.

Второе. Одно время важное значение придавалось разграничению этики и метаэтики. Первая истолковывалась как система моральных норм, предписывающих определенное поведение, вторая — как совокупность описательных утверждений о таких нормах, прежде всего об их существовании или «пребывании в силе». Нормативная этика считалась ненаучной и не допускающей обоснования из-за отсутствия связи моральных норм и фактов. Описательная этика (метаэтика) трактовалась как обычная эмпирическая дисциплина.

Противопоставление прескриптивного и дескриптивною имело место в этике всегда, хотя и не в столь резкой форме противопоставления «ненаучного» и «научного». В основе противопоставления лежит двойственный характер моральных принципов: (нормативная) этика истолковывает их как чистые предписания, метаэтика — как описания или основу для них. Обе эти интерпретации морали односторонни и ущербны. Между двумя основными функциями моральных принципов нет ясной границы, даже контекст использования не всегда позволяет ее провести. Это означает, что (нормативная) этика и (описательная) метаэтика также не могут быть эффективно отграничены друг от друга, при условии, что обе они не оказываются искусственными построениями и сохраняют связь с реальной моралью. Этика и метаэтика — два крайних полюса, между которыми движутся и к которым с разной силой тяготеют конкретные этические теории.

Третье. Моральное рассуждение — весьма своеобразная разновидность гуманитарного рассуждения. Моральная аргументация обычно чрезвычайно свернута, а принятие морального решения нередко выглядит как спонтанное движение души.

«Далеко не все коллизии долга, а возможно, и ни одна, — пишет К.Юнг, — на самом деле окажутся «разрешены», даже если о них дискутировать и аргументировать до второго пришествия. В один прекрасный день решение просто объявится, очевидно, как результат своего рода короткого замыкания». Причину того, что принимаемое моральное решение трудно или даже невозможно мотивировать, Юнг видит в том, что глубинную основу морали составляют не поддающиеся рефлексии инстинкты. «Инстинкты a priori представляют собою те наличные динамические факторы, от которых в конечном счете зависят этические решения, принимаемые нашим сознанием. Это есть нечто бессознательное, и о смысле его не существует никакого окончательного мнения. Об этом возможно иметь лишь предварительное мнение, ибо нельзя окончательно постигнуть свое собственное существо и положить ему рациональные границы».

Свернутость моральной аргументации и морального решения объясняется, скорее, не таинственными инстинктами, а тем, что в основе их лежат моральные схемы, ушедшие в глубины сознания, действующие почти автоматически и не требующие размышления при своем применении. Человек, принимающий моральное решение, редко в состоянии внятно объяснить, чем именно он руководствовался и исходя из каких принципов одобрял или осуждал тот или иной способ поведения. Общие схемы морального решения, подобно законам логики, усваиваются стихийно и действуют, минуя сознание и размышление. Если такое рассуждение и приводится, оно нередко имеет к принятому решению внешнее отношение, оправдывая задним числом то, что принято независимо от него.

Именно на эту непосредственность и неразвернутость морального выбора и решения во многом опираются интуитивизм в этике, отстаивающий существование особой моральной интуиции, и сентиментализм, постулирующий наличие у человека особого морального чувства.

Как бы ни обстояло дело с моральной интуицией и моральным чувством и их связью с моральным рассуждением, очевидно, что моральная аргументация представляет собой по преимуществу сферу намеков, иносказаний, притч, примысленных задним числом оправданий и т.п..

В заключение этого раздела рассмотрим в качестве примера те многообразные аргументы, которые в принципе могут быть приведены в поддержку конкретного морального принципа.

Одним из наиболее категоричных принципов морали является норма, запрещающая лишать жизни другого человека. Социальное значение этой нормы не вызывает сомнений, и обычно она формулируется в виде лаконичного прямого приказа: «Не убей!» Другие возможные формулировки: «Человек не должен убивать другого человека», «Должно быть так, что человек не лишает жизни других людей» и т.п..

Обоснование морального принципа должно начинаться с уточнения его значения, определения тех ситуаций, на которые простирается его действие, и тех, к которым он не приложим. В частности, в нашем примере необходимо уточнить понятие убийства как насильственного лишения жизни. Шантаж, угрозы и т.п. могут оказаться причиной преждевременной смерти, но едва ли здесь можно говорить даже о неумышленном убийстве.

Существенную роль в прояснении, а тем самым и в последующем обосновании принципа «Не убей» играет перечисление признаваемых исключений из него.

Во-первых, в современной Европе не принято морально осуждать как убийцу того, кто лишает жизни самого себя. В недавнем прошлом ситуация была иной: во многих европейских странах попытка самоубийства считалась не только морально предосудительной, но и уголовно наказуемой. Христианская религия осуждала самоубийство, убеждая, что только Бог, давший нам жизнь, может ее отобрать. Некоторые античные философы рассматривали самоубийство как наиболее приемлемый способ ухода из жизни. В средневековой Японии акт харакири был обязанностью, выражающей верность своему господину, протест против клеветы и др. В современном обществе самоубийство может осуждаться, если человек, покончивший с собой, ушел тем самым от каких-то важных своих обязательств, выбрал более легкий, так сказать, путь.

Во-вторых, исключением из принципа «Не убей» считаются случаи насильственного лишения жизни другого человека в условиях защиты своей собственной жизни или жизни своих близких. При этом должна иметь место явная агрессия, уклониться от которой другим способом не удалось бы.

В-третьих, норма «Не убей» не распространяется на противника в случае войны. Однако это исключение применимо не ко всем культурам. Например, эскимосы, не имеющие политической организации, способной поставить всех граждан под ружье, вообще не понимают массового убийства одними людьми других.

В-четвертых, к убийству не принято причислять умерщвление в случае неизлечимой, причиняющей большие страдания болезни. Однако здесь общего согласия нет: врачей, помогающих своим смертельно больным пациентам уйти из жизни, иногда отдают под суд.

В-пятых, к убийству иногда не относят безболезненное лишение жизни детей, появившихся на свет с такими физически

ми пороками, которые заведомо сделают невозможной их нормальную жизнь. Этот случай еще более спорен в современном обществе, чем предыдущий. Вместе с тем хорошо известны культуры, в которых практика лишения жизни не совсем нормальных детей была обычной.

В-шестых, убийством, как правило, не считается прерывание беременности, хотя в разных странах отношение к нему является разным. В частности, христианская традиция относится к прерыванию беременности резко отрицательно.

И, наконец, в-седьмых, к убийству не причисляется приведение в исполнение вступившего в законную силу смертного приговора. Существуют, как многим представляется, веские аргументы против включения в законодательство норм, позволяющих выносить подобные приговоры. Но если соответствующие нормы все-таки приняты, приведение приговора в исполнение не должно относиться к убийству.

Указанные исключения — обычные ограничения рассматриваемого принципа. Они действуют в определенном регионе и во вполне конкретный период времени. В других местах или в другие отрезки времени исключения могут быть иными. Некоторые из них небесспорны даже для конкретного места и времени. Все это показывает, что принцип «Не убей» не является точным: граница тех ситуаций, в которых он приложим, лишена четкости, размыта. Соответственно, аргументация в поддержку данного принципа всегда будет оставаться в той или иной мере нечеткой. Она будет, кроме того, требовать конкретизации места и времени, на которые распространяется действие принципа.

Уточнение понятия убийства и анализ случаев насильственного лишения жизни, не подпадающих под это понятие, — это одновременно и один из важных способов аргументации в поддержку общего принципа, запрещающего убийство. Каждое из указанных исключений может рассматриваться как попытка опровержения данного принципа. Неудавшееся опровержение какого-то положения является доводом в поддержку последнего. Далее, уточняя и ограничивая понятие убийства, мы вводим дополнительные соглашения относительно рассматриваемых объектов, устраняем внутреннюю несогласованность разных принципов морали, уточняем сами эти принципы, меняем их иерархию и т.д. Иными словами, мы прибегаем к тому специфическому способу обоснования какой-то системы утверждений, который ранее был назван внутренней перестройкой теории. Теория оказывает определенную поддержку входящим в нее утверждениям. Чем яснее и последовательнее становится теория, тем большей оказывается эта системная поддержка.

Весомость системной поддержки существенно возрастает, если указывается, что принцип «Не убей» принадлежит не к «периферии» целостной системы морали, а к самому ее ядру. В иерархии моральных принципов он занимает, пожалуй, самое высокое место. Отказ от него способен разрушить всю систему морали, любое его ограничение или новое толкование ведет к ограничению и переистолкованию всей морали. Принцип «Не убей» — центральный камень того прочного свода, каким является мораль. Изъятие этого камня неминуемо ведет к уничтожению всего свода. Вместе с тем данный камень надежно удерживается на своем месте всеми другими камнями запираемого им свода.

В теории морали — но не в обычной моральной жизни — первостепенное значение придается дедуктивному обоснованию моральных принципов. Последние пытаются логически вывести из некоторых общих положений, касающихся природы человека, природы общества, человеческой истории и т.п. Если такие положения носят описательный характер, они — в силу принципа Юма — не пригодны для обоснования принципов морали: от «есть» невозможно с помощью одной логики перейти к «должен». Общие утверждения, претендующие на роль основоположений морали, должны иметь, как и сами моральные принципы, двойственный, описательно-оценочный характер.

Какие именно общие положения могут использоваться при дедуктивном обосновании принципа «Не убей»? Теория морали не дает на этот вопрос достаточно ясного ответа.

Допустим, мы принимаем следующий «принцип всеобщей гуманности»: «Всякий человек должен быть гуманен». Примем, далее, в качестве посылки утверждение «Всякий гуманный человек не должен убивать». Сформулируем моральный силлогизм:

Всякий человек должен быть гуманным.

Всякий гуманный человек не должен убивать.

Всякий человек не должен убивать.

Этот силлогизм представляется логически обоснованным (правильным).

Рассуждение можно переформулировать иначе:

Должно быть так, что если человек гуманен, он не убивает;

должно быть так, что человек гуманен;

следовательно, должно быть, что человек не убивает.

Данное рассуждение является обоснованным с точки зрения логики оценок (с «хорошо, что» вместо «должно быть так, что»). Его логическая структура: «Если хорошо, что если А, то В, и хорошо, что А, то хорошо, что В».

Однако логическая правильность этих двух рассуждений мало что значит. Их заключение, что человек не должен убивать, является обоснованным лишь в той мере, в какой обоснованны те посылки, из которых оно выводится.

Принцип «Всякий человек должен быть гуманен» расплывчат и неясен. Не лучше обстоит дело и с положением «Гуманный человек не должен убивать». Не очевидно, в частности, что эти два общих утверждения вообще как-то связаны с рассмотренными исключениями из принципа «Не убей». Выведение последнего из данных общих утверждений делает его в той же мере расплывчатым и неясным, как и они сами.

Сходным образом обстоит дело с дедукцией принципа «Не убей» из общих положений типа: «Не делай в отношении других того, что ты не хотел бы, чтобы это было сделано в отношении тебя», «Поступай только так, чтобы правило твоего поведения могло стать предметом всеобщего законодательства» и т.п.

Роль дедуктивной аргументации в обосновании принципа «Не убей», как и других ключевых моральных принципов, не может быть существенной. Это не означает, конечно, что вообще не найдется аудитории, для которой выведение рассматриваемого принципа из абстрактных пожеланий «всеобщего человеколюбия», «универсального альтруизма» или «разумного эгоизма», не покажется убедительным. Однако моральное убеждение, основывающееся на дедукции, вряд ли будет сколь-нибудь прочным. Посылки, на которое оно опирается, не являются достаточно ясными, они не способны выдерживать даже умеренную критику.

То, что дедуктивная аргументация не играет важной роли в обосновании моральных принципов, не означает, что ее применимость в морали крайне ограничена. Обычное моральное рассуждение касается не столько обоснования общих принципов, сколько их приложения к конкретным ситуациям и понимания на основе данных принципов конкретных поступков. В обоих этих случаях значение дедукции несомненно.

И в теории морали, и в обычной моральной практике широко распространено целевое обоснование моральных принципов и моральных решений. Такое обоснование включает ссылку на ту цель, имеющую очевидную позитивную ценность, которая достигается благодаря обосновываемому принципу или принятому решению.

Применительно к принципу «Не убей» целевое обоснование, взятое в упрощенной его форме, может выглядеть так:

То, что человек не убивает, является необходимым условием существования общества.

Общество должно существовать.

_____________________________________

Люди должны не убивать друг друга.

Первая посылка устанавливает связь между реализацией рассматриваемого принципа и существованием общества. Эта посылка является, очевидно, чисто описательной. Вторая — выражает определенную социальную цель и представляет собой оценку. Рассуждение является, таким образом, разновидностью модального силлогизма, в котором из описательной и оценочной посылок выводится оценочное заключение. Если вторая посылка истолковывается как описательно-оценочное утверждение, заключение также будет иметь описательно-оценочный характер.

Приведенное рассуждение можно переформулировать так, чтобы связь цели и средства ее достижения выражалась, как обычно, условным утверждением:

Если люди будут убивать друг друга, общество саморазрушится.

Общество должно сохраниться.

__________________________________

Люди должны не убивать друг друга.

Еще один пример целевого обоснования рассматриваемого принципа:

Если люди не убивают друг друга, это способствует моральному совершенству общества.

Общество должно быть морально совершенным.

__________________________________________________

Человек не должен убивать.

Эти упрощенные рассуждения не ставят, конечно, своей задачей убедить кого-то в приемлемости обсуждаемого морального принципа. Их задача — продемонстрировать, что для этого может использоваться также целевое обоснование.

Еще один способ обоснования принципа «Не убей» представляется следующим рассуждением:

Всякий человек, воздерживающийся от убийства, должен становиться гуманнее.

Каждый человек должен становиться гуманнее.

______________________________________________________

Каждый человек должен воздерживаться от убийства.

Обе посылки этого рассуждения являются оценками, заключение также представляет собой оценку. Как и ранее, если посылки истолковываются как двойственные, описательно-оценочные утверждения, заключение должно иметь такой же, описательно-оценочный характер. Рассуждение является типичной индукцией, его заключение вытекает из посылок не с необходимостью*, а только с некоторой вероятностью.

Это рассуждение можно переформулировать также с использованием условного утверждения в качестве посылки:

Должно быть так, что если человек не убивает, он становится гуманнее.

Должно быть так, что человек становится гуманнее.

_______________________________________________________

Должно быть так, что человек не убивает.

Схема этого рассуждения: «Должно быть так, что если А, то В; должно быть В; значит, должно быть А». Это — типичная индукция с оценочными (или описательно-оценочными) посылками и оценочным (или описательно-оценочным) заключением.

Можно упомянуть еще один вид индуктивного обоснования моральных принципов — ссылку на образец.

Рассуждение протекает в форме обычной неполной (популярной) индукции, использующей оценочные (или описательно-оценочные) посылки:

L. должен воздерживаться от убийства.

M. должен воздерживаться от убийства.

N. должен воздерживаться от убийства.

L., М., N. являются людьми.

_____________________________________________________

Каждый человек должен воздерживаться от убийства.

Убедительность этого рассуждения во многом зависит от того, насколько аудитория уверена, что поведение упомянутых в нем лиц достойно всяческого подражания. Кроме того, на убедительность популярной индукции существенно влияет также отсутствие явных контрпримеров выводимому общему положению. В случае принципа «Не убей» такие контрпримеры сразу же приходят на ум: если Аристотель не убивал, то его ученик, Александр Македонский, повинен во многих убийствах, и т.п. Ссылка на образцы вряд ли способна сколь-нибудь существенно поддержать обсуждаемый принцип. Вместе с тем она может казаться достаточно убедительной в случае других моральных принципов, таких, скажем, как «Не лги», «Уважай чужое достоинство» и т.п.

Каждый акт понимания сообщает известную дополнительную поддержку той общей оценке или норме, на основе которой он осуществляется. Понимание того, что конкретные люди или группы людей не должны убивать, является индуктивным аргументом в пользу того, что вообще никто не должен этого делать:

Каждый человек не должен убивать.

Александр Македонский был человеком.

Значит, Александр Македонский не должен был убивать.

Или другой пример:

Все люди, хоть в малой степени считающиеся с моралью, не должны убивать.

Средневековые рыцари были людьми, дорожащими принципами морали.

Следовательно, средневековые рыцари не должны были убивать.

Здесь речь идет о понимании поведения определенной группы людей. Вместе с тем, если такое понимание имеет место, оно является доводом в поддержку общего положения, что любой человек не вправе убить. Понимание представляет собой дедукцию частной оценки или нормы, касающейся определенного индивида или сообщества, из общей оценки или нормы, говорящей о каждом индивиде или сообществе. Если свершившийся акт понимания истолковывается как аргумент в поддержку такой общей оценки или нормы, рассуждение оборачивается и превращается в индукцию. Однако убедительность индукции, отправляющейся от понимания, обычно не особенно высока.

К теоретическим способам обоснования моральных принципов относится и указание на хорошую их согласованность не только между собой, но и с другими принципами человеческого общежития. В частности, принцип «Не убей» хорошо отвечает идее гуманности человека, положению о возможном моральном прогрессе человеческого общества, идее жизни как высшей человеческой ценности и т.п. Этот принцип хорошо согласуется также с системой права, рассматривающей убийство как одно из самых тяжких преступлений.

К этому условию соответствия примыкает аргумент к системности морали. Мораль — не только сложная, но и стройная, достаточно последовательная система норм, образцов, идеалов и т.п. Эта система прочно укоренена в человеческой жизни, и указание на то, что конкретный принцип поведения входит в качестве неотъемлемого элемента в эту первостепенной важности систему, представляет собой важный аргумент в поддержку данного принципа. Системная поддержка становится особенно сильной, когда указывается, что рассматриваемый моральный принцип входит, подобно принципу «Не убей», в самое ядро моральных требований. Попытка отказаться от такого принципа означала бы отказ от всей существующей системы морали и ее неминуемое разрушение. Даже частичный пересмотр принципа «Не убей» путем изменения перечня исключений из него может иметь фатальные последствия для системы морали в целом.

Еще одним теоретическим аргументом в поддержку принципа «Не убей» может служить ссылка на то, что он имеет более широкую сферу приложения, чем та, которая прямо в нем упоминается. Можно предполагать, что он справедлив не только в отношении других людей, но и в отношении всех высших животных. Нельзя убивать без особой, крайней необходимости ни одно такое животное. Не следует, по всей вероятности, насильственно лишать жизни не только высших, но и любых животных. Быть может, вообще любое живое существо — как животное, так и растение — не может быть лишено жизни без крайней нужды. Кроме того, животным, и в первую очередь высшим, не должны причиняться неоправданные страдания. Споры по поводу кастрации домашних животных, негуманных форм их забоя, вивисекции и т.п. так или иначе связаны с попыткой распространить принцип, запрещающий убийство человека, также на высших животных и в первую очередь на домашних.

Все теоретические аргументы, если их рассматривать с логической точки зрения, являются — за исключением дедуктивного обоснования — индуктивными рассуждениями. Значимость дедукции в аргументации в поддержку принципов морали не велика. Индукция также не играет заметной роли в их обосновании. Кроме дедукции и индукции других форм рассуждения нет. Из этого можно сделать общий вывод, что само по себе рассуждение не способно обеспечить устойчивость и действенность моральных принципов. Проблема обоснования морали, если таковая, конечно существует, не решается путем приведения особых — дедуктивных или индуктивных — аргументов в поддержку отдельных ее принципов или системы морали в целом. Мораль опирается в конечном счете не на рассуждение, а на что-то иное. В этом она подобна родственным ей по происхождению естественному языку и религии: они устойчивы и эффективны вовсе не благодаря особо удачным и веским аргументам в их поддержку.

Подведя этот итог обсуждению универсальных способов аргументации в поддержку конкретных принципов морали, рассмотрим те контекстуальные способы аргументации, которые используются применительно к этим принципам.

Аргумент к авторитету не является особенно употребительным, когда речь идет о моральных принципах. Он может показаться убедительным для тех, кто полагает, что мораль создана какой-то конкретной личностью, деяния которой имеют особое значение для человека. Но этот аргумент не окажет никакого позитивного воздействия на тех, кто убежден в естественноисторическом происхождении морали. Нужно заметить, что даже тем, кто полагает, что моральные законы имеют божественное происхождение, данный аргумент представляется излишне прямолинейным. Бог создал человека и дал ему моральный завет. Но завет не столько навязывается человеку силой и угрозой наказания, сколько раскрывает его предназначение и должен исполняться в первую очередь потому, что выражает его природу как специфического творения и способствует постоянному его совершенствованию.

Более употребительным и веским является аргумент к моральной интуиции, к прямому усмотрению морального добра, постижению его без рассуждения и доказательства. Для моральной интуиции характерны непосредственная очевидность и неосознанность ведущего к ней пути. Для нее нетипичны однако неожиданность морального прозрения и тем более невероятность ведущего к нему пути. Результаты «непосредственного морального видения» обычно кажутся ожидаемыми и само собою разумеющимися.

Д.Мур считал, что слово «хороший», употребляемое в моральных суждениях, указывает на наличие у хороших вещей некоторого «внеестественного» свойства. Этим данное слово важным образом отличается от слов, которые, подобно слову «желтый», обозначают «естественные» свойства, воспринимаемые нашими органами чувств. Свойство «быть хорошим» не существует ни фактически, наряду с естественными свойствами, ни в какой-то сверхчувственной реальности. Оно постигается не обычными чувствами, а интуицией, результаты которой являются обоснованными, но не допускают доказательства. Мур полагал также, что все утверждения о моральном добре истинны независимо от природы мира.

Слово «хороший» действительно необычно в семантическом плане. Однако особенности его употребления вряд ли являются решающим свидетельством в пользу существования особой моральной интуиции. Все эти особенности вполне можно объяснить и без нее.

Этики, увлеченные поисками таинственного собственно морального смысла «хорошего», недооценивали способность этого слова замещать множества эмпирических свойств. «Хороший» не обозначает никакого фиксированного эмпирического свойства. Им представляются совокупности таких свойств и при этом таким образом, что в случае разных типов вещей эти совокупности являются разными. Ссылаясь на это обстоятельство, можно было бы сказать, что качества, дающие право называть вещи «хорошими», являются разными в случае разных вещей. Хорошими могут быть и ножи, и адвокаты, и доктора, и шутки и т.д., т.е. вещи столь широкого и неоднородного класса, что трудно ожидать наличия у каждой из них некоторого общего качества, обозначаемого словом «хорошее». «Красным», «тяжелым» и т.п. может быть названо лишь то, что имеет вполне определенное свойство; приложимость «хорошего» не ограничена никакими конкретными свойствами.

Свойство «быть хорошим» является «внеестественным» в том отношении, что оно не существует наряду с иными «естественными» свойствами. Вещи являются хорошими не потому, что они имеют особое свойство «добро», а в силу того, что этим вещам присущи определенные «естественные» свойства и существуют социальные по своему происхождению стандарты того, какими именно свойствами должны обладать вещи. Слово «хороший» является заместителем имен «естественных» свойств, но не именем особого «естественного» свойства.

Свойство «быть хорошим (быть добрым)» не относится к какой-то сверхчувственной реальности. Смысл, в котором оно существует, отличается от смысла,.в каком существуют свойства, подобные весу и химическому составу тел. Но добро познается обычными чувствами, и его познание сводится к установлению соответствия между свойствами реальных вещей и свойствами, требуемыми от этих вещей относящимися к ним стандартами. Неверным поэтому является как утверждение Мура об интуитивном характере постижения добра, так и его положение об аналитической истинности высказываний о добре. И наконец, Мур ошибался, допуская, что неопределимое качество добра является одним и тем же в случае всех хороших вещей.

Моральная интуиция существует, но она не является особым чувством и мало чем отличается от других разновидностей интуиции.

Ссылки на моральную интуицию играют важную роль в моральной аргументации, особенно в запутанных и неоднозначных моральных ситуациях.

Вместе с тем моральная интуиция вряд ли особенно существенна при обсуждении значимости общих моральных принципов, подобных принципам «Не убей», «Не укради» и т.д.

Наиболее употребительным доводом, используемым в моральном рассуждении, является аргумент к традиции. Этот аргумент представляется также наиболее важным, если речь идет об основополагающих принципах морали. «Привычка — душа держав» (А.Пушкин «Борис Годунов»), исторически сложившаяся и тысячелетиями эффективно действовавшая моральная привычка, или моральная традиция, — душа морали. Это кажется верным не только для так называемых «традиционных» обществ, в которых традиция определяет все существенные стороны социальной жизни, но и для любых иных обществ, хотя в последних роль моральной традиции внешне не так заметна. Аргумент к традиции оказывается обычно решающим, когда обсуждаются основоположения морали, включающие принципы «Не убей», «Не укради», «Будь справедлив», «Люби своего ближнего» и т.п.

Моральная традиция двойственна, она имеет, как и принципы морали, описательно-оценочный характер. Она обобщает и систематизирует огромный опыт моральной жизни и в этом смысле суммарно описывает его. Но мораль не только ретроспективна, но и проспективна: она отталкивается от прошлого, чтобы предписывать и определять будущее поведение. Поэтому аргумент к моральной традиции — это не аргумент «от прошлого», а аргумент «от прошлого к будущему».

Еще одним важным аргументом в поддержку моральных принципов является аргумент к здравому смыслу, к присущему каждому человеку чувству правильности и общего блага, формирующемуся благодаря общности жизни, ее уклада и целей. Роль суждений здравого смысла в моральной аргументации нередко переоценивалась теоретиками морали. Но еще большей ошибкой было бы недооценивать важность таких суждений в рассуждениях о морально правильном и неправильном, морально годном и негодном.

Аргумент к вкусу редко используется в моральной аргументации, касающейся моральных принципов. Сфера действия этого аргумента — определение совершенства, и он часто используется при оценке морального совершенства поступков конкретных людей. Особое значение аргумент к вкусу имеет также в сфере нравственного решения. Но вряд ли к вкусу можно апеллировать с намерением поддержать общие принципы морали.

Таким образом, в процессе аргументации, касающейся моральных принципов, могут использоваться самые разные способы аргументации, начиная с дедуктивного обоснования и кончая обращением к моральной интуиции и традиции. Наиболее важным из них представляются не универсальные, а контекстуальные аргументы и прежде всего — аргумент к традиции и аргумент к здравому смыслу. Если мораль и держится в определенной мере на аргументации, то на аргументации, включающей все возможные ее способы, а не какие-то избранные, особо подходящие для обоснования морали приемы.