С Борисом Пастернаком у нас была дружба долгая и глубокая, но она не переходила грань бытовых и семейных отношений. Это был редкий случай, ибо в отношениях с Есениным и Маяковским переплеталось одно с другим. С Борисом Пастернаком было глубокое понимание друг друга. Мы как бы разными красками, вернее, разными оттенками красок «рисовали» одни и те же предметы и ощущения.

Не знаю, почему так получилось, но мы никогда не говорили о делах. Мы читали друг другу стихи при встречах, при самых разных обстоятельствах, иногда в каком-нибудь коридоре Наркомпроса, иногда на улице или в кафе. Он умел не только слушать, но как-то особенно вслушиваться. Его замечания были всегда предельно точны и искренни.

По складу характера мы были совершенно разными, но нас крепче канонов связывало какое-то сверхглубинное понимание каждой строчки прочитанного.

В 1918 году мы обменялись стихотворениями, посвященными друг другу. Мое стихотворение опубликовано в нескольких сборниках 20-х годов:

Горечь судьбы лови, Мастер, на-ка, Смейся над своим мастерством, рука. Вот и оно пришло ко мне, облако От снежных вершин Пастернака. Вижу золотые бедра Востока. Галереей картинной идут века. И тут же гнойный след человека, А там ветер. Тишина стебелька. Будешь бессмертным и себя нарекать… От облака до облака География наших зеркал.

С его же стихотворением получилось так: найдя его в своем архиве в 1960 году (архив мой до этого времени находился в Тбилиси), передал в филиал Литературного музея Е. Ф. Никитиной. Печатались мы с Борисом Пастернаком в альманахах самых разных направлений, и это тогда никого не удивляло.

В отличие от старинных монет, «старинные монеты» взаимоотношений поэтов и их окружающих ходят сейчас наравне с теперешними денежными знаками. То же происходит с понятиями «группы» и «школы». Мы как бы забыли, что все они возникали стихийно, под напором разноголосия бурных 20-х годов. Например, в группы и школы тех лет никто не «входил» в теперешнем понимании этой ситуации. Их создавало мироощущение тех или иных поэтов, которых как бы бросало друг к другу, иногда даже помимо их желания. Этим и объясняется возникновение большого количества сборников, участниками которых оказывались поэты, «официально» входящие в разные группы. Издатели, среди которых встречались и умные, любящие литературу люди, подбирали по своему вкусу стихи наиболее оригинальных и талантливых поэтов, не считаясь, к какой группе они принадлежали.

Мое вхождение в группу «эгофутуристов» выражалось в двух письмах, которые я получил тогда. Одно от Сергея Боброва и другое – от Николая Aceeвa. Оба письма были как бы предложением сотрудничать в издательстве «Центрифуга» без всяких предварительных условий. Считалось само собой разумеющимся, что раз нам пишут основатели издательства, то, значит, мои стихи, ставшие им известными по моему сборнику «Самосожжение», изданному в Москве в 1913 году издательством «Звено», подходят для футуристического издательства.

Время диктует многое, что современные литературоведы считают или случайным, или вытекающим из тех или иных внешних причин. Вот где кроется корень неполного понимания литературных явлений двадцатых годов. И потому часто получается, что читатели принуждены знакомиться с той эпохой по «кривому зеркалу». Для того чтобы по-настоящему понять, что происходило тогда в литературном мире, надо быть живым свидетелем происходивших событий, и не только литературных, но и исторических, или же тщательнее и скрупулезнее изучать архивы того времени.

Я жил долгое время в Тбилиси, но ежегодно, а иногда по два раза приезжал в Москву, и вот однажды летом встретил Пастернака на Тверском бульваре. Мы бросились друг другу в объятия, так как крепко подружились в 1918 году. То, что мы жили в разных городах и редко встречались, ничуть не охладило нашей дружбы. О материальных делах мы никогда с ним не говорили. Поэтому я был удивлен, когда на мой вопрос: «Ну, как у тебя, все хорошо?» – он ответил: «Очень плохо».

Я заметил, что мы стоим у афишной витрины, на которой были перечислены чуть ли не все трагедии Шекспира и имя переводчика Бориса Пастернака набрано крупным шрифтом. Я взял его за руку и повернул к витрине. Он улыбнулся:

– Ты имеешь в виду авторские…

– Я имел о них понятие по переводу либретто «Абессалом и Этери».

Он подошел еще ближе и сказал:

– Если бы ты только знал, какие это пустяки по сравнению с тем, что мне сейчас необходимо, – и он правую руку с растопыренными пальцами приблизил к своим глазам, – кому я обязан помочь, это только чуть-чуть отодвинуть от глаз пальцы. – И все это было сказано настолько убедительно и искренне, что всякая мысль о рисовке моментально исчезла. Вообще у Бориса Пастернака экспансивность была врожденной, и только тот, кто его никогда не знал и видел впервые, мог подумать, что это актерство.

Позднее стало известно, что в тот период времени у него действительно были такие семейные обстоятельства, которые требовали больших расходов. Но если бы я об этом никогда не узнал, то все равно один его жест и отодвигание пальцев от глаз были красноречивее всех его рассказов.

В заключение хочу привести стихотворение, которое он посвятил мне:

В расчете на благородство Итога Валютничай и юродствуй — И только. Мы сдержанны, мы одержимы: Вкусили Тягот неземного зажима По силе. Пришли и уйдем с переклички Столетий: «Такое-то сердце» – «В налимье» «Отметим».

И подписал:

Дорогому Рюрику Ивневу по-братски.

Борис Пастернак.