В 1913 году тихая патриархальная Москва была взволнована приездом находившегося в зените славы поэта Константина Бальмонта. В «Обществе свободной эстетики» готовилось торжественное чествование.

И вот на этот вечер, ставший как бы выставкой самых известных писателей и художников Москвы, явились два никому не ведомых студента, не знакомые друг с другом. Один из них был студент Училища живописи, ваяния и зодчества Владимир Маяковский, другой – автор этих воспоминаний, студент Московского университета.

Явились они на вечер с противоположными целями. Маяковский – чтобы произнести гневную речь против юбиляра, которого он считал отжившим и устаревшим, и против всех, кто собрался его чествовать, то есть против всей аудитории. Я, завороженный поэзией Бальмонта, пришел выразить поэту свое восхищение в стихах, напоминавших оду. Маяковский явился в сопровождении нескольких своих молодых единомышленников.

Из глубины зала время от времени слышались их иронические возгласы, особенно резкие, когда их выкрикивал сам Маяковский. Я с трепетом прочел свою оду и передал ее дрожащими руками Бальмонту. В этот момент Маяковский громко захохотал.

После чествования Маяковский произнес свою гневную речь, разумеется, с места, а не с трибуны. Он сам «дал себе слово» и, надо отдать ему справедливость, говорил ярко и страстно. Оба молодых поэта достигли своей цели. Маяковский получил большое удовольствие, что выразил свой протест и отчитал юбиляра, я же получил в награду за свою оду милостивую улыбку Бальмонта.

Писатели и художники слушали речь Маяковского, снисходительно улыбаясь и, вероятно, вспоминая свою юность. Но несколько снобов квалифицировали выступление Маяковского как «злостное нарушение порядка в приличном обществе». Однако до «скандала» дело не дошло: публика сочла выступление Маяковского вполне парламентарным, ибо в нем не было «недопустимых слов». И главное, сам Бальмонт, по-видимому, не обиделся. Он был на вершине славы и мог благодушествовать.

Маяковский произвел на меня большое впечатление. Его дерзость я воспринял как естественное бунтарство против чуждых ему эстетических взглядов. Его бурный протест был глубоко искренним, а искренность всегда подкупает, особенно молодежь. Если на этом вечере мы не были с ним союзниками, то в союзе была наша молодость. Да и сама наружность Маяковского не могла не вызывать симпатии. Мне, как и многим молодым поэтам того времени, казалось, что поэт должен быть именно таким, каким был Маяковский: высоким, красивым, смелым.

В 1913 году мы только увидели друг друга. Позже, в Петербурге, познакомились, так как вращались в одном кругу. Мы никогда не сходились с ним так близко, как это было у меня с Есениным и Мандельштамом, но стихи Маяковского я полюбил с того дня, когда их услышал впервые. Я всегда был против сопоставлений имен. Мне казалось, что бессмысленно сравнивать стихи разных поэтов, ибо каждый поэт – отдельная, особая планета и потому несравнимая. Но читателей интересуют не рассуждения о поэтах, а факты, то есть встречи, впечатления, беседы.

Первое наше общение началось с полушутливого столкновения. Это было зимой 1913 года в Петербурге, в литературном кабачке «Бродячая собака». Там обычно собирались поэты, артисты и художники. Из поэтов особенно часто бывали М. Кузмин, О. Мандельштам, Анна Ахматова, Георгий Адамович и Георгий Иванов. Так как артисты, занятые в театре, не имели возможности приезжать рано, то кабачок открывался в 11 часов вечера. Расходиться начинали в 5–6 часов утра. Стены «Бродячей собаки» были расписаны художником Судейкиным.

Как-то раз после моего выступления, когда я прочел строки:

На станциях выхожу из вагона И лорнирую неизвестную местность, И со мною всегдашняя бонна — Будущая известность, —

Маяковский поднялся с места и прочел экспромт:

Кружева и остатки грима Будут смыты потоком ливней, А известность проходит мимо, Потому что я только Ивнев.

Война с Германией разделила петербургских поэтов на две группы, занимавшие противоположные позиции. Одни стали ура-патриотами, славя войну до победного конца и тем самым поддерживая царский режим, другие резко критиковали империалистическую войну. Как известно, Маяковский стал революционером еще задолго до победы революции.

В 1915 году имя Маяковского стало широко популярно. Круг его почитателей увеличился. Помню, как одна из самых пламенных поклонниц его таланта, художница Любавина, устроила в своей студии большой вечер в честь Маяковского, на котором поэт должен был читать свои новые стихи. Любавина пригласила всех, кто любил и ценил творчество Маяковского. Стало известно, что на этом вечере будет присутствовать Алексей Максимович Горький. В ту пору Горький был единственным из знаменитых писателей, отнесшимся к Маяковскому с большим вниманием. И вот вечер состоялся. Я присутствовал на нем и был свидетелем необычайного происшествия, ошеломившего всех. Надо напомнить, что Маяковский уже с первых шагов своей литературной деятельности поразил знатоков поэзии не только своим мощным, своеобразным талантом, но и мастерским чтением. Кроме того, он обладал врожденным остроумием, а его умение молниеносно парировать наскоки противников на диспутах восхищало одинаково как его друзей, так и недругов. Поэтому то, что произошло с ним на вечере у Любавиной, вызвало всеобщее изумление. Сначала все шло гладко… Приглашенные оживленно беседовали в ожидании выступления поэта. Молодежь почтительно наблюдала за Маяковским, расхаживающим саженными шагами по студии. Когда все были в сборе, из передней послышалось покашливание Алексея Максимовича. Он вошел в затихшую комнату, высокий, немного сутулый, привыкший к любопытным взглядам и все же как будто чуть-чуть стесняющийся. Можно было начинать, и Любавина пригласила Маяковского к столу, на котором стоял графин с водой. Маяковский подошел к столу. Лицо его было бледнее обыкновенного. Наступила тишина. Маяковский приступил к чтению. Но более четырех строк ему не удалось прочесть. С ним что-то случилось. Он прервал чтение. Все это было так не похоже на Маяковского, что все как бы застыли от удивления. Маяковский тряхнул головой и попытался продолжить чтение. Еще несколько строк – и снова молчание.

– Володя, что с вами? – испуганно спросила Любавина.

Вместо ответа он залпом выпил стакан воды, а через несколько секунд резким движением отодвинул стакан, который, натолкнувшись на графин, жалобно зазвенел. Студия затаила дыхание, как бы прислушиваясь к звону стекла. Маяковский махнул рукой и произнес сдавленным голосом:

– Не могу читать, – и вышел в соседнюю комнату.

Никто ничего не понимал.

Вскоре уехал Алексей Максимович, и публика начала расходиться. Ушел и я, и только на другой день, зайдя к Любавиной, я узнал от нее, что произошло с Маяковским.

– Когда все разошлись, – рассказывала Любавина, – я вошла в комнату, в которую удалился Володя. Он сидел на маленьком диванчике, низко опустив голову. На мой вопрос, что с ним случилось, он мрачно ответил:

– Сам не знаю. Ну как это объяснить? Никогда со мной так не бывало. Короче говоря, у меня было такое ощущение, как будто меня обложили ватой, закутали в вату, запеленали в вату. Мне было слишком тепло и тесно. Когда знаешь наперед, что все будут слушать чуть ли не затаив дыхание, читать трудно. И я чуть не задохнулся. Очевидно, без острых углов я не могу обойтись. В Политехническом в Москве или у нас в Тенишевском я выхожу как на бой, а здесь вышел как на парад. А парадов я не терплю. Вот и провалился перед Горьким.

Этот эпизод очень характерен для Маяковского. Ему нужны были стадионы и площади, а не салоны.

…Многих читателей очень интересуют отношения между Маяковским и Есениным. Мне трудно полностью осветить этот вопрос, так как с Маяковским я очень мало говорил о Есенине, но с Есениным я не раз говорил о Маяковском и должен сказать, что Есенин прекрасно понимал силу таланта Маяковского. Вышло так, что в известный период Маяковский и Есенин стали наиболее популярными поэтами, и вполне естественно, что одним читателям был ближе по духу Маяковский, другим – Есенин. Но читатели бывают объективные и субъективные. А субъективные делятся еще на спокойных и неистовых. И вот эти неистовые сторонники Маяковского и Есенина создали миф о том, что Маяковский и Есенин чуть ли не ненавидели друг друга. Этот миф искажает истину. Моя дружба с Есениным и любовь к его стихам нисколько не мешали мне, например, ценить и любить замечательные стихи Маяковского. Тогда я еще смутно понимал, но позже понял ясно и отчетливо, что можно любить стихи совершенно разных поэтов.

Из всех поэтов, принявших безоговорочно Октябрь, Маяковский был наиболее активным. Поэты, стоявшие на противоположных позициях, бурно осуждали Маяковского. Один из них в газете «Раннее утро» резко напал на всех, кто поддерживал большевиков, в том числе на Маяковского и Каменского. В статье «Стальной корабль» я выступил в защиту Маяковского и Каменского, за что в свою очередь подвергся нападкам не только «Раннего утра», но и других, еще существовавших тогда буржуазных газет. Маяковский своим творчеством и устными выступлениями боролся за укрепление советской власти. Он был глубоко принципиален, но в его принципиальности не было ни малейшего оттенка педантичности, мелочности.

Когда я, высланный из Грузии меньшевистским правительством еще в июне 1920 года, в ноябре наконец добрался до Москвы, Маяковский при встрече просил рассказать, как мне удалось вырваться из «меньшевистского плена». Я ответил, что меня выслали.

– Хорошо еще, что не посадили в Метехи, – заметил он. – Ну а теперь для вас пришло время освободиться от пут имажинизма. Тогда все будет в порядке. Все имажинистские декларации – сплошное пустословие. Не понимаю, что вас потянуло к ним. Дружба с Есениным? Но ведь дружить можно и без платформ. Да, в сущности, ни вы, ни Есенин не имажинисты, а Шершеневич – эклектик. Так что весь имажинизм помещается в цилиндре Мариенгофа.

Я не стал с ним спорить, и на этом разговор наш закончился.

…В день смерти Маяковского я был в Москве, видел, как была потрясена столица его неожиданной кончиной.

Маяковского нет с нами, но живут и всегда будут жить созданные им произведения, пронизанные страстной любовью к Родине.