Из всех моих приятелей и знакомых Анатолий Мариенгоф обладал самым сложным и противоречивым характером. Не знаю, унаследовал ли он от каких-нибудь предков это свойство, но оно приносило многим его друзьям большие огорчения. О таких народная мудрость гласит: ради красного словца не пожалеет и отца. Он в этом отношении необычайно похож на Григоровича, который прославился и тем, что даже близких друзей не мог не осмеивать, хотя очень любил их. Поэтому я назвал бы Мариенгофа Григоровичем нашего столетия.

Впервые я увидел Анатолия в 1918 году, когда зашел в издательство ВЦИК к директору, старому большевику Константину Степановичу Еремееву, бывшему редактору легального органа большевиков – газеты «Звезда» в Петербурге. В приемной увидел сидевшего за столиком молодого человека, совершенно не похожего на советского служащего. На фоне потертых френчей и галифе он выделялся своим видом и казался заблудившимся и попавшим в издательство ВЦИК петербургским лицеистом или гвардейским офицером. Черные лакированные ботинки, розовый лак на отточенных ухоженных ногтях, пробор – тоже гвардейский и улыбка светского молодого человека.

Он вежливо спросил, кого я хочу видеть. Я сказал: Еремеева.

– Хорошо. Я доложу. – Но тут же сказал: – Садитесь, пожалуйста. Вы поэт?

– Да. Я – Рюрик Ивнев.

– Ах, Рюрик Ивнев! Очень приятно. Кстати, я тут недавно видел Есенина. Он к нам тоже заходил. Состоялся разговор о новой школе поэтов. Он перебрал многих и все время говорил: тот не подходит и этот – тоже. Потом вдруг вспомнил: «Рюрик Ивнев… Я с ним знаком по Петербургу и уверен, что это будет хорошо».

Начался длительный разговор. В это время дверь открылась и показался Еремеев. Анатолий был удивлен, когда он обнял меня и сказал:

– Рюрик Ивнев, где же вы пропадали все это время?

Не помню, что ответил, дальше он не стал ни о чем расспрашивать, а попросил зайти к нему в кабинет, поинтересовался, что я делаю сейчас. Я сказал, что секретарствую у Луначарского.

Он ответил:

– Я это знаю. А теперь скажите, у вас есть какая-нибудь вещь для издательства?

Я сказал Еремееву:

– Есть пьеса «Большая медведица». И хотя она не понравилась Анатолию Васильевичу Луначарскому, вам я ее дам.

Константин Степанович ответил:

– С Анатолием Васильевичем я не всегда соглашаюсь.

Мы простились, и я вышел из кабинета.

Мариенгоф встретил меня с той же светской улыбкой:

– Ну как?

– Просил принести мою пьесу «Большая медведица».

Мариенгоф деловито спросил:

– Сколько в ней действий?

– Пять.

– Ну, это замечательно! Это целое состояние! Недавно Александра Михайловна Коллонтай получила за свои произведения целый чемодан керенок.

Мы условились, когда я принесу пьесу.

Так началось мое знакомство с Мариенгофом. Это было еще до рождения ордена имажинистов. В скором времени в издательстве ВЦИК вышел в свет альманах «Явь», который, как известно, подвергся уничтожающей критике. Больше всего досталось Мариенгофу. В газете «Советская страна» и я, и Есенин печатали свои стихи. Мариенгоф почему-то ее игнорировал. Манифест имажинистов за подписью всех нас был опубликован в этой газете. Позже я узнал, что он каким-то образом появился и в воронежском журнале «Подъем».

Через несколько дней я встретил Сергея Есенина. Речь зашла о Мариенгофе. Он похвалил стихи Анатолия и сказал:

– Нам надо будет собраться в Козицком переулке.

Вскоре наше знакомство с Анатолием перешло в большую дружбу. Я понял особенности его характера и не обращал внимания на его нелепые выдумки, как, например, эпизод из «Романа без вранья», в котором один человек, приехавший из Африки, рассказывал о каком-то племени, где мужчина в случае измены жены съедал ее. И я якобы на это воскликнул: «Как это мило!»

Мы часто встречались. Я был в квартире в Козицком переулке. Там жили Есенин, Мариенгоф, часто бывал Григорий Колобов, которого Анатолий потом в своем «Романе без вранья» кровно обидел. Дело в том, что Григорий Колобов был особо уполномоченным НКПС, имел отдельный вагон, который по его приказанию прицеплялся к любому поезду. В этом вагоне с ним ездили С. Есенин и А. Мариенгоф. В ту пору продуктов было очень мало, и когда вагон въезжал в места, где их было больше, покупали там продукты. Однажды на Украине находившийся в вагоне ординарец купил много кур. И вдруг оказалось, что нет ни грамма соли. Настроение путешественников было испорчено: без соли куры совершенно не вкусны. Чтобы исправить оплошность, ординарец начал интересоваться на следующих станциях, есть ли соль. Иногда и Гриша спрашивал его о соли. А так как соль стоила невероятно дорого, он как-то спросил: «Почем соль?» Для Мариенгофа это послужило находкой для будущих насмешек над Колобовым. Приехав в Москву, он начал всем рассказывать про свои поездки и говорил, что Гриша Колобов на всех станциях высовывался из окна и спрашивал: «Почем соль?» Он его так и прозвал: «Почем соль?» Это дошло до наркомата, и кто-то из высшего начальства понял это как спекуляцию. Колобов вынужден был уйти на другую работу. Все это случилось неожиданно для Мариенгофа. Он не мог себе и представить, что обычная шутка, даже не злая, может причинить человеку такую неприятность.

Как известно, «Роман без вранья» был принят в штыки и считался одиозным. Русская публика не привыкла к такого рода шаржам. Во Франции, например, все бы только посмеялись. Когда секретарь Анатоля Франса после его смерти опубликовал забавные и нелепые вещи про своего патрона, никто этому не удивился, но и не воспринял всерьез. Иное дело у нас.

Большинство литературоведов недооценили таланта Мариенгофа. Я не говорю о безоговорочном признании его как поэта. Стихи его своеобразны и, грубо выражаясь, высосаны из пальца, поэтому в дальнейшем стихов он не писал, а сочинял романы, а во время Отечественной войны – острейшую сатиру, которая была сильным оружием в борьбе с фашизмом.

В 1928 году он предложил мне инсценировать роман Н. Чернышевского «Что делать?». Я согласился. Работу мы выполнили, но ни один театр не принял ее. Позже А. Мариенгоф написал несколько пьес. Но ему поразительно не везло. Если даже какая-нибудь пьеса и была принята, то через некоторое время ее запрещал репертком. Так было и с его пьесой «Наследный принц».

Самым тяжелым в жизни А. Мариенгофа стала потеря сына. Это было в Ленинграде, куда он переселился в тридцатые годы. Мальчик, наслушавшийся о самоубийстве С. Есенина, не по летам развитой, умный и талантливый, вдруг неожиданно, без всяких к тому поводов, повесился. Это произвело очень тяжкое впечатление как на Анатолия, так и на его жену А. Никритину.

В начале тридцатых годов я жил в Ленинграде и часто бывал у него дома на Кировской. С актрисой Нюшей Никритиной, которую он ласково называл «Мартышкой», я также подружился. Несмотря на искреннее желание, чтобы мои литературные дела шли хорошо, он, когда я рассказывал о какой-либо особенной удаче, никогда не выражал своей радости, потому что где все идет гладко, там нет материала для острот. А неудача вызывала у А. Мариенгофа оживление. Например, однажды, придя к ним, я рассказал, что у меня отложилось подписание договора. Мариенгоф позвал жену:

– Мартышка, Мартышка, сделай крепкий чай, у Рюрика неудача, его надо утешить.

«Мартышка» вышла из соседней комнаты:

– Сейчас поставлю чай.

– А пока расскажи, как это было? – допытывался Анатолий.

– Мне обещали выдать две тысячи и сказали: «Придете прямо в кассу, договор будет там. Распишетесь и получите».

Вошла «Мартышка»:

– Чай будет через десять минут. – Услышав мои последние слова, спросила: – Две тысячи? Это много. Ты взял с собой чемоданчик?

Я ответил:

– Нет, у меня большой портфель.

Анатолий вставил:

– Я люблю подробности. Расскажи, что тебе ответил кассир?

– Сказал, что договор еще не подписан.

Мариенгоф продолжал:

– Представляю себе картину: ты стоишь с объемным портфелем, разинув пасть, и ждешь, что сейчас будешь класть туда пачки денег, а кассир говорит тебе: «Закройте пасть и портфель. Класть туда нечего». И ехидно эдак ухмыляется.

– Что ты, Толя, выдумываешь, кассир этого не говорил и не ухмылялся.

– Какая разница, я бы на его месте повел себя именно так.

«Мартышка» вмешалась в разговор:

– Как это ужасно! Ты пришел, думал, что сейчас получишь деньги, были какие-то планы, и вдруг все рухнуло. – Она произнесла это так трагически, что мне стало ее жаль.

Я решил ее успокоить и сказал довольно бодро:

– Не волнуйся, Мартышка, ничего не рухнуло, просто отложилось на неделю.

Мариенгоф спросил глухим голосом:

– Откуда ты знаешь, что на неделю?

– Кассир мне сказал.

«Мартышка» улыбнулась:

– Не будь таким доверчивым. Мало ли что говорят кассиры.

Анатолий крикнул:

– Ну, Мартышка, где же чай? Скорее неси. Надо утешить Рюрика. Я уверен, что никаких денег он не получит.

Жизнь раскидала нас по разным городам, но при встречах нам казалось, что расстались мы только вчера.

Однажды встретились в центре Москвы на Театральной площади у фонтана, между Большим и Малым театрами. Я приехал из Тбилиси на премьеру оперы Захария Палиашвили «Абессалом и Этери», либретто которой перевел с грузинского на русский. А Мариенгоф прибыл из Ленинграда для просмотра своей пьесы «Наследный принц», которую на гастроли привезла труппа одного из провинциальных театров.

Был ясный июльский день. Наша встреча была воистину театральной, ибо Анатолий после обычных объятий, поцелуев и бормотаний каких-то несвязных слов неожиданно сказал:

– Ты совсем не изменился. Что-нибудь принимаешь?

Я засмеялся:

– Если бы было что принимать – это принимали бы все.

Он ничего не ответил, а посмотрев внимательно на мои брови, сказал:

– Брови красишь?

Я воскликнул:

– Ты с ума сошел. Кто же их красит?

– Как ты отстал от жизни! – заметил Мариенгоф. – Красят теперь все – мужчины и женщины.

– Ну, есть же такие, которые не красят.

– Этого не может быть! – настаивал Анатолий.

Хорошо помня, что Мариенгоф в карманчике пиджака имеет всегда маленький флакончик духов и неизменный белый шелковый платочек, я сказал:

– Не пожалей нескольких капель своих парижских духов и проверь.

Мариенгоф, ни слова не говоря, проделал всю эту процедуру и через несколько секунд разочарованно произнес:

– Достал, значит, хорошую краску.

Вспоминается еще один забавный случай. В 1947 году в Грузии вышла моя книга «Избранные стихи. 1912–1945 годы». Анатолий увидел, что там было много стихов, написанных в период между 1920 – 1940-ми годами. Сказал:

– Я не могу понять, откуда ты набрал столько много новых стихов? Ты же не печатался, а занимался переводами.

Я говорю:

– Ну и что, что не печатался? Я писал стихи и клал их в ящик, а жил на переводы.

– Ну, знаешь! – сказал Мариенгоф. – Хоть убей меня, я не могу понять, как можно писать стихи, зная, что они не будут напечатаны сейчас же, немедленно.

Как-то в Ленинграде я пришел к нему и сообщил:

– Толя, прошла одна моя инсценировка оперетты. Теперь я могу быть спокойным и много получать.

Вместо того чтобы обрадоваться, он погрустнел и ответил:

– Чай я тебе не предлагаю. Мне надо срочно уходить. Пойдем вместе. Одного я тебя не оставлю с моей женой.

В 1960 году я приехал в Ленинград и в последний раз увидел А. Мариенгофа в его квартире. Он был болен, и я пришел его навестить. Настала моя очередь изумляться. Анатолий хотя и полулежал в постели, выглядел таким же молодым, как и раньше. В жизни я встречал много людей, с которыми расставался на долгие годы, но не помню случая, чтобы человек почти не старел. Что касается Никритиной, его любимой «Мартышки», то она оставалась абсолютно такой же, как в давние времена Таировского театра.

Болезнь А. Мариенгофа, о которой он говорил небрежно, как об ушибе ноги, была серьезной. Я видел это по выражению лица его жены. Это мешало разговору. Было впечатление, что мы находимся на каком-то полустанке и торопимся на разные поезда. «Мартышка» приготовила обед, пододвинула стол к кровати. А Анатолий все время порывался встать на ноги, но она заставляла его быть в полулежачем состоянии.

Разговор зашел о стихах. Я испытывал некоторую неловкость, потому что помнил Мариенгофа времени имажинизма, когда он оспаривал первенство у С. Есенина. Анатолий неожиданно сказал:

– Прочти свои стихи.

Этого мне не хотелось, и я перевел разговор на другую тему, но он вновь попросил. Никритина шепнула:

– Прочти что-нибудь.

Я понял, что надо что-то прочесть, и ответил:

– Прочту, но не новое…

А когда закончил последние строки:

Кому готовит старость длинный ряд Высоких комнат, абажур и крик из детской, А мне столбов дорожных ряд И розы мерзлые в мертвецкой… —

Толя неожиданно воскликнул:

– Это самое оптимистичное из всех твоих стихотворений!

«Мартышка» ошеломлена:

– Толя, какой же это оптимизм? Что с тобой?

Он развел руками и сказал снисходительно:

– Как вы не понимаете! Это же оптимизм – розы. Пусть даже мерзлые. Никаких роз в жизни и после нее у нас не будет.

Анатолий и теперь завуалировал свою болезнь и не смог отказаться от язвительного остроумия.

И в этом был весь Мариенгоф.