На следующее утро я первым делом помчался проведать Шлюка. Он был совершенно бледным, но уже в сознании.
— Ну что, заманили в ловушку, а теперь в тюрьму посадили! И ты, и Кант, оказывается, одного поля ягоды!
— Помолчал бы! Ты — преступник перед Богом, покусившийся на собственную жизнь. Ты — преступник по законам Российской империи, как покушавшийся на самоубийство. По этим законам тебе грозит церковное покаяние. А в камере за тобой легче всего присмотреть, чтобы ты опять что-нибудь с собой не сотворил. Книгу ты уничтожить не успел, я её спас. А вот письмо ты сжечь успел.
— Ну и что теперь?
— Пока что сиди и отдыхай. Кормить будут хорошо, и врач будет за тобой присматривать. А я уж подумаю, что сделать.
— Знаю я, как вы думаете! Кто надо мной смеялся во время учёного собрания?
— Молчи, дурак! Смеялся я над тупостью и глупостью этих учёных мужей, которые вели себя словно стадо толстокожих и безмозглых быков, увидевших красную тряпку!
Несколько дней я решил поразмыслить, что же делать. На Шлюка губернатору было, честно сказать, наплевать, но спустить такое отношение к России он просто не мог. А события теперь мне начали подыгрывать.
На четвёртый день после высокоучёного собрания на улице я услышал крики мальчишек, продающих новый памфлет "Об аварском языке в королевстве Арелат, или как учёный муж варваром заделался".
Я купил экземпляр листка, просмотрел его и купил ещё несколько. Быстро прочитав, я помчался к Егору и губернатору. В лучшем стиле грубой и ругательной немецкой публицистики, дожившей со времён Лютера до времён Гитлера, там описывалось, как у просвещённого короля Франции варвары-авары отняли королевство Арелат, пользуясь тем, что он был занят войной с императором и с Англией. В его главном городе Монт-Рояль воссел аварский бек, который всячески задабривал жителей нового королевства, но всё у него получалось не так, как надо. Когда у бека не выходило по-доброму, появлялся палач с бичом, и милостивый бек присуждал несогласного всего к пяти ударам бича, а уж палач мог и убить последним ударом, и оставить калекой, и просто выпороть, в зависимости от тайных указаний.
В городе был знаменитый университет, и аварский каган велел, чтобы в нем теперь преподавали не по-латыни и по-французски, а по-аварски. Учёное сообщество воспротивилось, но нашёлся некий магистр Шувуазье, коий написал целый трактат, что аварский подходит для науки лучше, чем латинский и греческий. Сам он написал трактат не по-аварски, а по-латыни, но на такой варварской и неправильной латыни, что всем было видно его непроходимое невежество. И теперь милостивый бек составляет список, кого бы из профессоров наказать пятью ударами бича, а магистра собирался сделать ректором университета, но тот от радости перепился и в белой горячке попал в тюрьму.
Я узнал лапу наглого приват-доцента, хотя подписи, конечно же, не было. Вот это был документик! Эти профессора окончательно обнаглели, ведь теперь у меня были все доказательства правоты моего отчёта (хотя, конечно же, губернатор и так верил).
Обсуждение в тесном кругу (губернатор и его две руки) началось с получасового молчания. Я представил письменный отчёт о заседании и листок с памфлетом. Его внимательно изучали и издавали лишь отрывочные фразы типа: "Обнаглели, немчура!", "Здесь кнутом не поможешь, надо что-то позаковыристее". И вдруг у губернатора просияло лицо.
— Есть информация, которую я не хотел раньше рассказывать даже вам, потому что я уже донёс государю и государыне-матери, и получил от них совет замять дело полностью. Фридрих, конечно же, мечтает о том, чтобы вернуть Пруссию, но ссориться из-за этого с Россией никогда не будет. Он мастер загребать жар чужими руками. Известно, что он тайно сносился с покойным ныне (слава Богу!) Петром Фёдоровичем, и тот обещал Фридриху в случае, если ему помогут вернуться на престол, отдать за это Пруссию. Фридрих стал осыпать золотом местных дворян и вообще важных людей, да и в Петербурге кое-кого из крупных шишек и многих из гвардии. Они создали тайное общество, чтобы выкрасть Петра Фёдоровича и возвести его на престол, дескать, принадлежащий ему по праву. Но теперь деньги Фридриха пропали, а вот те, кто мечтают вновь попасть под его крылышко и считают Россию варварской, остались.
Губернатор налил себе рюмку водки, выпил и продолжил.
— Есть и ещё одна тонкость. Я получил личное письмо от государыни, коя просила побеспокоиться, дабы наш университет стал по мере возможности лучшим в Европе, поскольку это покажет, насколько Россия печётся о просвещении и науках: не только там, где их не было, но и там, где они были издревле. На деньги она не поскупится.
— Василий Иванович, и чем же это относится к данному делу? — спросил я, не выдержав.
— Я подумал обо всём в целом. Нынешняя государыня столь же милостива, как и покойная матушка, да и указ о вольности дворянства теперь не даёт мне даже кнутом наказать этих дурней. Но есть возможность всё это обратить на пользу России. Если они считают русских варварами, пусть посмотрят, с какими варварами нам приходится иметь дело и помогут нести свет образования в необъятные просторы империи. У нас есть громадная и богатейшая земля — Сибирь. Я считаю, что нам нужно воспользоваться случаем. Мы можем полностью обновить профессорский состав университета, поскольку под всё это я смело запрошу прекраснейшее жалованье и постройку роскошных казённых квартир для европейских профессоров. Более того, государыня согласна, если дело пойдёт, открыть здесь Прусскую академию наук как отделение Российской. А я ей предложу старых профессоров послать в хороший сибирский город, например, в Иркутск, и создать там университет и Сибирское отделение академии наук для исследования и просвещения Сибири.
Мы просто закричали от восторга. Генерал достал три большие рюмки и бутылку старого вина.
— Завтра же, Антон, составляй письмо государыне и прожект положения о Прусской и Сибирской академиях наук. На ожидаемые расходы не скупись, но и не раздувай сверх меры. Работы много, но на всё про всё даю три дня. А потом сам тщательно просмотрю вместе с тобой всё это. Это будет, видимо, моим прощальным подарком России и Пруссии. Я уже устал и думаю подать в отставку.
Три дня я работал по двадцать часов в сутки, а потом уже из последних сил переписывал две трети написанного по указаниям генерала. Генерал сам доставил проект и отчёт о происшедшем в Питер. О том, что он везёт, знали лишь четыре человека, и слухов по городу не пошло.
Пока генерала не было, у меня был почти что отпуск. Я рассказал Гретхен о Шлюке и о высокоучёном сборище, она возмутилась, поскольку сама убедилась, насколько русские (во всяком случае, высшие классы) просвещённые и любезные люди, и теперь её уже коробило тупое самомнение на самом деле невежественных и грубых немецких обывателей. Шлюку мы посылали лучшие кушанья с нашего стола, Гретхен навестила несчастного в темнице, он был наслышан о ней, ожидая увидеть нечто вульгарное, но женщина его просто очаровала. Он вошёл в экстаз и начал говорить поэтические глупости типа: "В моём отчаянии в мою темницу ко мне слетела эллинска богиня". Гретхен нежно расхохоталась и тихонько поцеловала его, после чего взяла с него клятву больше не покушаться ни на свою жизнь, ни на свою книгу, но пока что вести себя так, как будто он полностью раздавлен решением университета. Мы справили ему новый костюм, и он поехал к себе в Мемель.
А тут появился наш старый знакомец фон Шорен (теперь уже майор барон фон Шорен). Он приехал в отпуск для поправки после ранения. На груди у него был новенький орден, на боку висела золотая сабля за храбрость, рескриптом императора и императрицы ему вернули баронское достоинство, которого его род был лишён прусскими королями за непокорность.
Он сразу же поинтересовался, возобновились ли симпозиумы, и узнал, кто собирается на ближайший и когда. Шесть человек уже было, но он покорно попросил нас допустить его седьмым. Мы сочли это возможным, не в пример другим, в уважение к его подвигам и к отсутствию у него времени.
Сюрпризы не закончились. Было лето, но фон Шорен вышел из своей кареты в шубе и в сопровождении мальчика-слуги. Сбросив шубу, он оказался в костюме античного воина: короткая военная туника, бронзовый панцирь, медные поножи, стальной шлем, сандалии и военный плащ. Лишь на боку висел не античный меч, а золотая сабля. С ним вместе вошёл пригожий мальчик в киргизском костюме. Фон Шорен представил его как своего раба (что в данном случае было абсолютной правдой) и попросил разрешения невольнику стоять около него и служить виночерпием. Лаида улыбнулась и разрешила. Фон Шорен сказал мальчику пару слов на татарском, и неожиданно для всех раб разделся донага, на нём остался лишь позолоченный рабский ошейник и скромный венок из полевых цветов на голове, и он пошёл вслед за господином.
— Вот это красота! Прямо Ганимед! — воскликнули гости.
Во время первой части симпозиума фон Шорен оказался в центре внимания. На довольно хорошей латыни он рассказывал о битвах с киргиз-кайсаками и с мятежными башкирцами, о своём рейде в ставку киргизского хана, в результате которого хан изъявил покорность белому царю и получил от него свои земли в наследственное владение как вассал. Его лицо отнюдь не портил свежий шрам от сабли, и хромота тоже шла этому мужественному воину.
Сюрприз был впереди. Когда женщины попели и потанцевали, фон Шорен вдруг упал на колени и произнёс, видимо, давно подготовленную греческую тираду:
— О золотоволосая богиня! Твой образ вдохновлял меня в битвах с варварами и в тяжёлых походах. Когда было уже невмоготу от усталости, голода и жажды, когда казалось, что варвары вот-вот одолеют нас, я вспоминал тебя, и мой боевой клич: "О, Лаида!" вёл моих воинов к победе. Но сейчас я признаю своё полное поражение. Я твой раб, Лаида! Я твой преданный почитатель! Только не закрывай от меня свою красоту, я ещё не налюбовался на неё. И я предпочту ослепнуть от твоей солнечной прелести, чем быть зрячим, но её не видеть!
Лаида улыбнулась и ответила по-гречески, но барон (в данном случае он взял себе горделивое прозвище Фемистокл) побыстрее перешёл на латынь. И было допущено третье нарушение правил симпозиума: ложе Лаиды было поставлено рядом с ложем барона, и она возлегла на него нагой.
Барон велел рабу открыть ящичек и преподнес подарки, подобранные с редким вкусом. Лаиде он подарил буддийского калмыцкого идола из яшмы, китайский фарфоровый чайник и чашечки, амулет с изречениями из Корана, снятый с главного киргизского бека. Анне досталась довольно грубая, но массивная золотая цепь индийской работы с рубином, и та радостно надела украшение на шею, что оттенило её пышные прелести.
Лаида просто таяла в лучах такого искреннего и тонкого почитания. Анна тоже смотрела на барона влюблённым и на всё готовым взглядом.
А под конец вечера барон велел Ганимеду, ошеломлённому от женской красоты, которая была рядом, и поэтому выглядевшего несколько комично в своём мальчишеском возбуждении, поклониться Лаиде и торжественно преподнёс ей своего раба в дар. Лаида при всех крепко обняла и расцеловала мальчика, что тоже нарушало правила. И последним нарушением правил было то, что она отправилась в карете барона, а не приняла его у себя.
Вернулась Лаида через пять дней. Она рассказывала, как её обожает барон, как он покорён её красотой, насколько он стал лучше по сравнению с тем, каким был раньше, но потом вздохнула и добавила:
— Но к концу пятого дня мы оба уже немного устали.
Все эти пять дней Анна вовсю пользовалась своим монопольным положением в моей постели, и почему она не забеременела, можно объяснить лишь продолжающимся кормлением грудью. Мальчик спал в соседней комнатке с няней, посреди ночи няня тихонько стучалась к нам в дверь и сообщала, что сын просит есть. Анна мчалась кормить его, а затем возвращалась умиротворённая и ещё более ласковая. Она сказала, что здесь, в доме госпожи Шильдер, она впервые в жизни почувствовала себя счастливой, а сейчас ей совсем хорошо: она вместе с сыном, сын у неё дворянин, у сына есть богатая мать, а сама она — любимая служанка и госпожи, и господина.
Через два дня барон попросил разрешения прийти к нам на ужин. Мы подумали — и согласились. Он пришёл в парадной воинской форме, и с букетом цветов. После ужина, прошедшего, как говорили в мои времена, в тёплой, дружественной атмосфере, в обстановке товарищества и полного единства взглядов (поскольку вопросов, которые могли бы нас разделить, мы избегали), барон торжественно попросил меня быть свидетелем того, что он сейчас скажет.
— Прекрасная фрау Шильдер! Мне более пристойно называть Вас либо богиней моей мечты, либо несравненной Лаидой, но сейчас я должен обратиться к Вам на немецком языке, и полностью официально. Я знаю, что теперь Вы вхожи в самое высшее общество, что Вы — мать русского дворянина, и поэтому искренне завидую вам, господин Аристофанов! Вы, моя госпожа, уже видели мои глубокие и искренние чувства к Вам. Когда я Вас увозил в карете, Вы посмеялись над моим античным вооружением, что я пришёл на симпозиум так, как приходят на пир с врагами: в полной броне. Я на это уже тогда ответил, что эта броня лишь прикрывала моё копьё, которое иначе действительно было бы оружием, видимым всем, и что я надеюсь своим оружием наконец-то достать до Вашего сердца и растопить его. Я теперь вижу, что мне удалось его растопить, но мне хочется большего. Я испытал мои чувства к Вам. Даже когда я обнимал других женщин, без чего воин в походе обойтись не может, я представлял себе, что обнимаю Вас. Когда я видел столичных красавиц, которые были не прочь попробовать героя, обласканного самой императрицей и молодым государем, я оставался холоден, как лёд, так что меня даже прозвали: "Снежный барон". Я ваш, и душой, и телом. И я хочу, чтобы Вы были моей. Я не хочу больше завидовать Вам, господин мой Аристофанов. Я хочу, чтобы Вы, моя госпожа и моя богиня, стали матерью баронов. Я прошу Вас выйти за меня замуж.
Гретхен слегка покраснела.
— И мы с Вами уедем в киргизские степи?
— Нет. Такую драгоценность я к дикарям не повезу. Вы останетесь хозяйкой моих поместий. Я даже не буду возражать, если иногда у Вас будут друзья, ведь и я сам в походе не смогу полностью избегать женщин. Но Вас я прошу, чтобы Вы рожали лишь от меня.
Гретхен собралась с мыслями.
— Господин барон, Вы действительно растопили моё сердце. Я уважаю Вас и восхищаюсь Вами. Более того, я начинаю чувствовать любовь к Вам, как к герою, как к настоящему мужчине и настоящему благородному рыцарю своей дамы. А Ваше признание и Ваше предложение настолько искренни, что отказать просто нет сил.
Барон взвился от радости.
— Завтра же идём в церковь! Господин Аристофанов, будете моим свидетелем?
— Подождите, барон, и сядьте на стул. Я ещё не договорила. Вы были настолько нежны и благородны всё это время, что я, когда выйду за Вас замуж, буду ожидать того же самого всю жизнь. А всю жизнь прожить на таком взлёте невозможно. Ведь Вы сами, как человек военный, знаете, что можно быть настоящим героем, но нельзя быть таковым всё время, каждый день и каждый час. Между вспышками героизма наступает рутина жизни. И, поскольку и Ваши, и мои ожидания исключительно высоки, я боюсь этой рутины.
— Богиня! Моя золотокудрая богиня! — закричал барон. — Клянусь, что я всегда буду любить Вас!
— Верю! — ответила Гретхен. — Но любовь похожа на войну. Сейчас у нас был штурм крепости, мы оба были в азарте любовного сражения, а затем мы будем стоять лагерем и собирать силы. Поэтому я серьёзно сомневалась бы даже в том случае, если бы не было у меня самого главного аргумента. Я не смогу стать матерью Ваших детей. Врач сказал, что и насчёт этого ребёнка он считает просто чудом, как мне удалось его зачать и выносить. Мое чрево любвеобильно, но бесплодно.
Барон покачнулся и налил себе ещё вина. После трёх бокалов он выдавил:
— Мы можем усыновить ребёнка от служанки или от рабыни.
— И ложь будет разъедать наш союз. Я буду лучше искренней подругой Вам, чем плохой супругой. Прошу больше никогда не заводить разговор о свадьбе, а сейчас я уже чуть-чуть передохнула от нашей битвы, и вызываю Вас на вторую любовную дуэль. На сей раз я надеюсь Вас победить. А чувства мои к Вам всё расцветают и расцветают, и может статься, что через некоторое время мы будем почитать друг друга не как супруги, а ещё выше: Вы меня, как свою добрую фею и вдохновительницу, а я Вас — как своего возлюбленного героя и полубога.
И, не давая фон Шорену опомниться, Гретхен расцеловала его и вновь уехала с ним на неделю.