Генерал вернулся лишь через полтора месяца. Кое-что в городе начало малость разлаживаться, поскольку до этого держалось на огромном авторитете и мудрости губернатора. Он устроил хорошую распеканцию чиновникам и дня три приводил дела в порядок. Но уже на второй вечер зашёл на симпозиум. Нам пришлось с извинениями отказать одному из гостей (теперь мы обычно собирали пять желающих, чтобы иметь возможность принять неожиданно пожелавшего прийти шестого) и перенести его визит на следующий симпозиум: с губернатором был герцог де Линь, отец которого уже умер, и он унаследовал его титул. Герцог рассказал, что в Париже тоже кое-кто пытается устраивать симпозиумы, а затем начал их сравнивать.
— У вас совершенно запрещены непристойные разговоры, и подаётся лишь слабое вино. У нас подаётся шампанское и крепкое вино, хозяйки и все гости соревнуются в изящных непристойностях. У вас блюда больше похожи на античные, а у нас блюда практически такие же, как на обычных пирах знати, и лишь чуть-чуть замаскированы под античные. У вас строго соблюдается правило говорить лишь на классических языках, а у нас после первых трёх чаш вина все переходят на французский. У нас хозяйки пахнут сильными духами и явно соблазняют гостей. У вас они ведут себя весьма тонко и пахнут отличными восточными благовониями, запах которых намного возвышенней. Вот в Англии я видел один салон, где было почти как у вас, но хозяйка его, как истая англичанка, добившись популярности, захотела зарабатывать больше, и расширила число участников до двенадцати-восемнадцати, а это уже многовато. Правда, у неё отличный юноша, играющий роль античного музыканта и поэта, он декламирует стихи собственного сочинения, и совсем неплохие. Так что я чуть-чуть разочаровался в французских женщинах. Раньше я считал их несравненными в мире.
Герцог вздохнул.
— Я уже третий раз у вас, Лаида, но я чувствую, что и сегодня ты не выберешь меня. Почему же так? Неужели ты сомневаешься в моей нежности и щедрости?
— Я не сомневаюсь, Филоктет, в том, что ты совершенно не влюблён в меня и просто хочешь добавить ещё одно известное имя в свой список возлюбленных, — прямо ответила Лаида. — Если я почувствую настоящую влюблённость, я отвечу, клянусь Афродитой.
— Но ведь я хотел через пару дней ехать дальше в Петербург!
— Филоктет, я тебе не мешаю плыть дальше по своему пути. А я поплыву по своему.
Герцог вошёл в азарт.
— Но ты не представляешь, какие подарки я тебе приготовил!
— Я не о подарках говорю. Я не англичанка, не французская куртизанка, и не стремлюсь к драгоценностям ради драгоценностей, и к деньгам ради денег. Вот когда ты влюбишься в меня, я их с радостью возьму и постараюсь тебя отдарить всем, чем сумею.
Никто не осмелился вмешиваться в диалог, и лишь Суворов с прямотой военного его подытожил.
— Так что, дорогой мой друг Филоктет, хоть раз придётся тебе подумать не только о себе и даже в первую очередь не о себе. Мне такая задача нравится! — неожиданно добавил он.
В эту ночь Суворов не пошёл к призывно смотревшей на него Анне, заявив:
— Я разорился на сына своего секретаря, а уж на своего сына мне придётся разориться посильнее.
Он подошёл к Лаиде, по-отечески поцеловал её и сказал:
— Родиться бы тебе в античности и мужчиной! Был бы выдающийся стратег, демагог и бабник!
Герцог задержался ещё, но меня уже увлекли другие события.
* * *
На следующий день после симпозиума Суворов собрал университет и зачитал им письмо государыни и императора, в котором выражалось намерение сделать Кёнигсбергский университет одним из лучших в мире. В связи с этим губернатору давались полномочия для реорганизации университета, а все профессора, доценты и адъюнкты должны были подать в отставку, чтобы обеспечить ему свободу рук. Суворов заодно заявил, что он уже купил для казны четыре дома рядом с университетом, чтобы на их месте построить ещё одно здание университета для вновь открываемых факультетов и дом для ведущих профессоров, которым разослала приглашения Петербургская Академия.
После этих слов учёное собрание несколько успокоилось. Действительно, в таких случаях коллективная отставка с последующим приёмом почти всех на те же должности была освящена вековыми обычаями. Но каждый в глубине души побаивался, а вдруг его-то не возьмут? Совершенно спокойны были лишь Кант, Ламберт и Вольф, полностью уверенные в своих заслугах.
Через четыре дня, когда все заявления об отставке были собраны, Суворов пригласил меня для разговора один на один.
— Антон, я получил рескрипт государыни и императора об организации Сибирской Академии в городе Иркутске, и о том, что Кёнигсбергскому университету предоставлено почётное право стать основателем данной академии и Сибирского университета. Но меня просили проявить мягкость по мере возможности, и даже до некоторой невозможности. Нам нужно обсудить, как действовать.
И тут меня озарило. Вот сейчас есть возможность решить задачу! Но я так и не понял: это просвещение Сибири или спасение труда Шлюка? Собираясь с мыслями, я спросил:
— Василий Иванович, а как Ваши собственные дела? Вы раздумали уходить в отставку?
— Нет, я уже подал прошение об отставке. Но меня попросили задержаться ещё на год для решения вопроса об университете и чтобы в порядке передать дела преемнику, которого ещё не нашли. Все боятся, как бы следующий губернатор не испортил уже сделанного. Тебе я советую не как начальник, а как друг. Перепиши своё сельцо на сына и езжай ко мне в имение на правах моего гостя и личного секретаря. Я дам тебе отставку и испрошу орден, да и в завещании тебя не забуду. Мне много чего нужно будет написать, а я не знаю, сколько мне Господь отпустил ещё времени.
Я остолбенел. Я действительно был в некотором смущении, не зная, что же я буду делать после смены начальника. А теперь всё решалось.
— Василий Иванович! Я очень благодарен! Действительно, это решает все мои проблемы.
Я улыбнулся и добавил:
— Правда, кроме одной. Я тут накопил грехов на душе за жизнь свою, и надо бы их отмолить перед смертью.
— Я всю твою жизнь не знаю, но почему-то уверен, что ты никого не убивал, не разорял, не оклеветал, девственниц не развращал. А грехи твои настолько естественны, что их любой поп тебе отпустит.
И генерал довольно расхохотался.
— Василий Иванович, вот в том-то и беда, что не верю я в отпущение грехов от попа. Я сам грешил, сам и должен просить прощения у Бога.
Генерал посуровел.
— А вот это страшнейший грех! Какая гордыня! Я, дескать, подсуден лишь Богу, а в церковь не верю.
— Почему же не верю? Я в церковь хожу, и молюсь по православному канону.
— Нет, не веришь! Христос ведь ради того к нам сходил, чтобы нам, грешным, помочь, и оставил Святую Церковь после себя. Ты в гордыне своей полагаешься лишь на свои силы. А Дьявол всё равно сильнее тебя, и ты лишь сам себя загубишь.
Я смутился, и у меня неожиданно вырвалось:
— Грешен, батюшка!
Суворов подобрел и улыбнулся:
— Знаю я хорошего батюшку, отвезу тебя на месяц к нему на покаяние, он тебя на путь истинный наставит. Он строг, но умён и добр.
— Спасибо, Василий Иванович!
— А теперь вернёмся к делам. Я тебя, грешник, знаю! — по-доброму ругнулся Суворов. — Ты ведь время тянул, чтобы обдумать решение.
Меня громом поразило слово "Решение". Вот он, решающий момент! И вдруг я уверенно сказал.
— Есть решение, но я должен ещё кое-что рассказать.
И я рассказал о выступлении Канта. Я попросил как личное одолжение в ходе решения проблемы направить Канта в Мемель (злорадно подумав, что он никогда не выезжал никуда, а тут будет ему месть!)
Суворов расхохотался и неожиданно сказал слова из сна:
— Правду паписты говорят: чёрт лжёт, даже говоря правду! А я добавлю: как это доказал честнейший профессор.
Мы обсудили детали и разошлись, довольные.
Гретхен на следующий день после симпозиума обычно рассказывала Анне, что там говорилось на греческом и латыни. Когда я вернулся домой, она как раз хвасталась словами герцога насчёт приятного запаха немок и грубого — француженок. Анна неожиданно выдала:
— Мы в баню ходим, а от них смердит.
Все трое рассмеялись. А я вспомнил, что простые немцы стали обзывать своих женщин, ходящих в баню, русскими подстилками. Так что вонять стало признаком патриотизма и протеста против варваров.
* * *
Вся академическая составляющая университета собралась на новое собрание. Как и всегда на таких собраниях, Суворов говорил на чистой классической латыни. Губернатор поблагодарил за покорность указу монархов и объявил, что он всех назначает исполняющими те же должности с тем же жалованьем и привилегиями, кроме права избирать новых членов и по своей воле уходить в отставку. Все поуспокоились.
Суворов достал ещё одну бумагу.
— А теперь я зачитаю именной указ о создании в городе Иркутске Сибирской Академии наук как отдела Петербургской императорской академии.
Собрание сначала недоумевало, какое это имеет отношение к Кёнигсбергскому университету, затем в середине длиннющего указа вроде бы сообразили, что от них потребуют посылки нескольких ученых в Сибирь, но условия для сибирских академиков были оговорены в указе действительно царские, и молодые магистры уже начали шушукаться, а не поехать ли туда?
Но последняя фраза указа всех громом поразила:
— Почётное право основать Сибирскую академию и университет при ней даруется нашему возлюбленному Кёнигсбергскому университету, и генерал-аншеф генерал-губернатор Суворов имеет для этого приказать всем выбранным им учёным мужам направиться в Иркутск для почётного и славного дела распространения просвещения и изучения необъятного края. Охотники тоже приветствуются.
Все были громом поражены. Итак, каждого из них губернатор теперь может послать в сибирскую глушь! Лишь несколько молодых адъюнктов закричали:
— Слава императору и государыне-матери! Запишите нас в охотники!
— С превеликим удовольствием, только проверю вашу квалификацию и репутацию, — ответил губернатор. — Нам в Сибири плохие учёные не нужны.
И секретарь стал записывать охотников.
— А теперь я перейду к самому главному. Пару месяцев назад вы под видом учёного собрания лаяли русскую культуру, русскую речь и русское правительство, а потом ещё выпустили пасквиль на российское правление и на тех, кто сотрудничает с русскими. Вы всё время строите заговоры, дабы вернуть Пруссию Фридриху, коий от неё полностью и навсегда отказался и лишь вас дурачит. Чтобы вырвать заразу с корнем, я объявляю всем вам, дабы вы в течение месяца готовились к переезду в Сибирь. Студентов через месяц распустим на годичные каникулы, а профессоров новых наберём. Может быть, я кое-кому из вас велю остаться.
Собрание как громом поразило. Все представили себя сибирскими академиками, заседающими на сибирском морозе в собольих шубах вокруг русского самовара в окружении медведей и волков. Пара профессоров даже в обморок упала.
На следующий день, как и ожидал губернатор, на приём к нему попросился ректор университета. Суворов его не принял. Затем были суббота и воскресенье. В понедельник в шесть часов утра ректор вновь сидел в приёмной. Опять зря. Приняли его лишь в среду.
Суворов весьма холодно говорил с ним, но затем согласился поразмыслить о смягчении приговора университету (мельком Суворов заметил, что доктора Бернулли, Линнеус и Шееле уже дали согласие на переезд в Пруссию и скоро приедут в Кёнигсберг, и ректор ещё больше побледнел: он понял, что условия привлечения ведущих европейских профессоров такие, что в Кёнигсберге скоро будет тесно от светил науки).
Через два дня состоялось новое собрание. Суворов сказал, что он способен простить большинство академического сообщества, но нужно, чтобы оно деятельно покаялось. Он потребовал, чтобы в университете позволили говорить и преподавать по-русски и поощряли изучение русского языка. Учёные мужи покорно согласились. Он, далее, потребовал немедленно извергнуть из своих рядов приват-доцента Шаумберга, автора гнусного пасквиля, участника всех комплотов и лаятеля всего русского.
— Сей приват-доцент сегодня же имеет отправиться по этапу в Иркутск для подготовки приёма первого отряда академиков. Ему не положено вспомоществование для переезда, поелику ехать он будет за казённый счёт.
Собрание без возражений и с облегчением согласилось.
— Честнейший и ученёйший знаменитый профессор Иммануил Кант показал на собрании, как можно говорить правду таким образом, чтобы вышла круглая ложь. Он должен загладить свой грех, лично поехать в Мемель на месяц, извиниться перед Шлюком и помочь подготовить достойный третий вариант книги.
— Я никогда никуда не езжу, — спокойно и с достоинством сказал побледневший Кант.
— Не поедете в Мемель, поедете в Иркутск, — ответил губернатор. — И не только вы. Более того, поедете в должности ректора вновь основанного университета и непременного секретаря Академии.
Кант побледнел. Видно было, что губернатор кажется ему утончённым садистом. Он снайперски подсунул профессору всё то, чего Кант тщательно избегал. А выглядело это как почётное именное поручение императора и государыни.
— Это беззаконие! Я подаю в отставку.
— Вы сами покорились именному указу и теперь не имеете права уходить в отставку, — сказал Суворов.
Кант с достоинством поклонился собранию и вышел.
— У вас есть день, дабы уговорить этого упрямца спасти вас. Послезавтра утром он должен выехать вместе с доктором honoris causa Аристофановым, — сказал губернатор.
Он продолжал оглашать требования, но я уже не слышал ничего. Меня распирало чувство, что вот-вот всё будет сделано! Но я помнил восточную поговорку: "Прыгая от радости, смотри, как бы у тебя из-под ног не выдернули землю".
Через день утром к карете подошёл кислющий-кислющий Кант в сопровождении ректора и пары профессоров, которые сдали его с рук на руки мне.
За всю дорогу Кант произнёс всего пару предложений.
— Это вы, учёнейший почётный доктор и мастер допросов, подговорили губернатора на такую месть?
— Генерала ни подговорить, ни уговорить невозможно. Идея, не скрою, была моя, но её развитие в виде ректорства и поста непременного секретаря — его собственное. Он ещё ехидничал, что на этом посту Вы научитесь ценить талантливых людей и беречь их, поскольку увидите, сколько вокруг напыщенных ничтожеств и как они агрессивны.
— Но всё равно, я поехал не из-за ваших угроз, а из-за того, что всё научное сообщество молило меня спасти их.
— Я думаю, что очень скоро Вы оцените всю глубину благодарности этого сообщества и его отношение к Вам.
Кант почувствовал скрытую издёвку и замолчал.
В Мемеле, надо отдать ему должное, Кант сразу же честно принялся за работу, и уже через две недели мы вернулись. Я — в хорошем настроении, Кант — смертельно обиженный и выбитый из колеи.
За это время Иммануил Кант успел ощутить солидарность и благодарность научного сообщества. Суворов попросил университет добровольно выделить трёх профессоров и шесть доцентов для основания академии наук. Профессоров назвали почтенные мужи следующих: Кант, Ламберт, Вольф. Доцентов тоже выбрали самых способных. Суворов самолично заменил всех профессоров и половину доцентов, и тем самым спас Канта от переселения.
У меня появилась уверенность, что задача будет вот-вот решена.
* * *
Я вернулся домой, но был настолько рассеян, что ничего вокруг не замечал, и с симпозиума ушёл в самом начале, сославшись на головную боль. Переодевшись в обычный костюм, я пошёл в таверну, чтобы хоть там отвлечься. И тут меня изо всей силы хлопнули по плечу. Я вздрогнул и обернулся.
— Привет, старина! Ты что же земляков не замечаешь! — гремел полковник Яковлев. — Пошли тут в шикарное местечко, выпьем и поговорим.
Мы разговорились. Яковлев был доволен жизнью донельзя. Сейчас он ехал к Фридриху под Прагу, где шла последняя осада войны. Он спросил меня:
— Ты тоже остался? Я твои стишки с удовольствием почитывал.
— Да нет. Только сейчас, кажется, задача решается.
— Ну, вы, штатские, и медлиты. Не то, что мы, военные. Выпей ещё, черепаха!
Я ещё немного выпил.
— Значит, всё-таки решается. Ну и как, остаёшься?
Я сообразил, что мне придётся принимать ещё и это решение.
— Пока не знаю. И то, и другое хочется. Мне здесь тоже понравилось.
— Ладно, если надумаешь остаться, ещё выпьем и не раз! Мне с тобой всегда приятно пообщаться. А если вернёшься, должна же между нами остаться какая-то, хоть телепатическая, связь? Мне немного интересно, как в том времени изменилось из-за того, что мы натворили. Побаиваюсь я, что Германия слишком усилится и одолеет Россию.
— Ну, если удастся, протелепатирую! — улыбнулся я.
На всякий случай я заранее побеспокоился о том, чтобы переписать благоприобретённую деревеньку и души на имя сына. Гретхен почувствовала неладное, и впервые за всё время устроила нечто типа выяснения отношений.
— Антон, я не хотела бы, чтобы ты уходил. Я всегда рада тебе, а ты подготавливаешь уход. Ведь если, упаси Боже, ты умрёшь, то сын и так всё получит по закону. Без отца сыну будет плохо. Да и Анна будет скулить: "Почему господин нас бросил?"
— Это личная просьба губернатора, — признался я.
— Я знаю, что ты всегда умел исполнять лишь те просьбы, которые считал нужным. Почему же ты решил повиноваться?
— Потому что я тебя люблю, — соврал я и стал её целовать.
Но так просто эту, теперь уже точно незаурядную, женщину оболванить было нельзя. Она с удовольствием расцеловала меня, а затем сказала:
— Антон, видишь, как нам хорошо вместе! Но губернатор явно сделал тебе какое-то предложение, и ты готовишься навсегда нас покинуть.
Меня передёрнуло и неожиданно я зло сказал:
— Ну да, я останусь, и кем я стану после отъезда губернатора? Официальным любовником прославленной гетеры?
Гретхен жёстко ответила.
— Учёный муж, Вы ошибаетесь. Вы — официальный отец моего официального сына. Сыном и его матерью мы связаны крепче, чем многие супруги браком. Это положение даёт нам обоим и права, и обязанности по отношению друг к другу и к Анне. Но, в отличие от супружеского долга, это именно права, и реализованы они могут быть лишь по взаимному согласию, взаимопониманию и взаимной любви. А любви, согласия и понимания у нас вполне достаточно.
Гретхен продолжала:
— Я понимаю, что именно ты позволил мне найти свое призвание и разбудил мои способности, о которых я и не подозревала. Зарытые таланты тяжким грузом давили мне на душу, и я все время чувствовала себя неполноценной. Я сама себе удивилась, когда, став твоей открытой любовницей, я вдруг ощутила себя не аморальной особой, не изгоем общества, а полноценной красивой женщиной. Тогда у меня и появилось ощущение того, что раскрылась одна сторона моей души: столько в душе было любви и желания быть любимой, что невозможность выплеснуть всё это буквально съедала меня изнутри.
Я взял Гретхен за руку и стал нежно гладить. Она улыбнулась.
— Как хорошо! Я же говорила о взаимопонимании и согласии. Сейчас мне именно это и надо было! Но я отвлеклась от главного. Когда меня перестала съедать неутолённая жажда человеческой нежной любви, соединённой с настоящей страстью, я стала чувствовать. что внутри меня таятся и другие силы. Ты видел, что я почти ничего не читала. Но Библию я знаю прекрасно, а другие книги, которые мне попадались до этого, были настолько грубы и дурны, что вызывали у меня отвращение. Меня до сих пор мучает мысль. В детстве, когда нас немного учили латыни в школе, я поражалась, как это другие не могут понять таких простых вещей, как законы латинского языка? А если бы я стала серьёзно учиться ещё тогда, то сколько бы языков и сколько бы интересного я могла бы узнать! Я могла бы стать второй Гипатией, и тогда, наверно, мои сограждане тоже растерзали бы меня, если бы я своевременно не убралась куда-то в Лондон или Петербург. А сейчас я стала всего лишь красивой драгоценностью, и в этом качестве город меня зауважал. Но я понимаю, что, если я сейчас бриллиант Пруссии — помнишь, что так меня неоднократно называли — то огранил этот бриллиант, который казался тусклым и бесформенным куском холодного и твёрдого камня, ты, и никто другой.
Гретхен продолжала.
— Единственное, о чём я иногда жалею — что мы не встретились на десять лет раньше. Я бы себя нашла как раз вовремя. Но потом вспоминаю, где тогда жила, и понимаю, что в Пруссии это было бы невозможно. Всё-таки Россия — намного более свободная страна.
Я внутренне ухмыльнулся и восхитился.
— Вот это речь! Воистину прав Суворов: в тебе пропал стратег и демагог одновременно! А бабник просто перешёл в другую ипостась!
И мы искренне и нежно обнялись, подарив друг другу одну из лучших наших ночей. А вопрос был временно исчерпан.
Почти что в тот день, когда радостный Шлюк приехал сдавать рукопись в печать, (не помню, в точности, чуть раньше или чуть позже) я почувствовал, что ЗАДАЧА РЕШЕНА. Теперь осталось сделать выбор.
Гретхен уже заметила, что я сам не свой, и покинула своего очередного любовника, чтобы меня утешить. Но я даже не смог с ней иметь дело. Она попросила Анну принести сына, и обе мамаши стали расхваливать успехи своего ребёнка. Я оттаял, потеплел, стал играть с сыном, а Гретхен говорила, что она воспитывает его по-афински (не очень строго, но и не изнеживая), хочет, чтобы он стал офицером, учёным и поэтом, как его отцы. Я поневоле улыбнулся и стал её просить, чтобы она не надеялась на всё это сразу. Бог никогда всего не даёт человеку. Главное, чтобы он стал хорошим офицером и человеком чести, а остальное приложится по мере того, как Господь позволит.
Анна каким-то чутьём чувствовала неладное, и вдруг её инстинкт сработал полностью: она бегом унесла сына, который стал плакать, отдала его няне, а затем вернулась обратно, бросилась передо мной на колени и буквально завыла по-собачьи:
— Господин, не уходите!
Она повторила это несколько раз. Я гладил её и постепенно утешил, а потом сказал, что у меня очень серьёзные и неприятные дела. Гретхен заявила, что тогда она сегодня вечером устроит лёгкое пиршество и постарается развеять все мои печали, а потом, Бог даст, все уладится. Но я наотрез отказался и заявил, что я хочу побыть один.
Я заперся в своей комнате и понял, что должен вернуться. На душе стало легче. А тут ещё постучалась вконец обеспокоенная Анна. Я погладил её, она принесла мне чаю, и мы обнялись на прощание (это я-то знал, что прощание). И я заснул, чтобы утром готовиться к возвращению.