Мистические рассказы

Измайлов Александр Александрович

ПРИЗРАЧНЫМ ЧАС

(ПЕТЕРБУРГСКАЯ ФАНТАЗИЯ).

 

 

I.

Надо начать с того, что в те майские дни доцент Крематорский чувствовал себя явно переутомленным. В тот день, который завершила памятная для него ночь, он поставил точку под второй частью своего большего исследования о старом Петербурге. Психиатр, который вздумал бы разобраться в этой истории, должен учесть это обстоятельство, — доцент Крематорский был переутомлен.

Встречавшиеся с ним за последнее время находили его похудевшим и цвет лица его желтее обыкновенного. Зажигая папиросу, он чувствовал, что рука его дрожит мелкой жульнической дрожью. Поднявшись в свою мансарду на Галерной, он испытывал сердцебиение.

Спал он мало и дурно, и во сне мозг работал, как днем. Мерещилось, что он правит корректуры, вычеркивает и вписывает и перемещает страницы. Это не давало отдыха, и, просыпаясь, он не чувствовал себя свежее.

Были уже белые ночи, когда он всегда становился исключительно нервен. В тот вечер у него уже было предчувствие бессонницы. «Надо утомить себя перед сном», — сказал он себе и закрыл рукопись.

Часы показывали половину двенадцатого, когда он взял свою шляпу и трость, накинул черную альмавиву, с обычным сердцебиением спустился с высокой лестницы и направился на набережную.

 

II.

Белая ночь залила город. Она как-то особенно чувствовалась здесь, на набережной.

Были необыкновенно четки линии гранита, окаймившего Неву, громады академии художеств на другой стороне и черной арки под Николаевским мостом. Нева казалась наполненной застывшей сталью. Не было нигде — ни в окнах домов, ни в фонарях, ни на пароходах— ни одного огонька. В экипажах изредка проезжали люди, шли редкие пешеходы. Большею частью это были гуляющие пары— мужчина и женщина.

Но и эти пары, и весь город были как нарисованные, — как старая дорогая гравюра, из тех, что так много пересмотрел Крематорский за последний год. Его мысль скользнула снова на исследование. «Ну, нет, об этом будет! — остановил он сам себя. — Надо о другом, иначе и сегодняшнюю ночь будут мерещиться главы и примечания, корректуры и планы».

Куда шел доцент, — он едва ли ответил бы сам. Вероятно, он просто хотел пройтись по набережной. Здесь было хорошо и покойно. От Невы шла легкая приятная свежесть. Было тепло, можно было идти без пальто. Только когда он нечаянно коснулся рукой здания сената, — он почувствовал, что камень холоден и потен.

 

III.

И хотя он только-что дал себе слово не думать об этом, доцент вспомнил, что это именно то место, где некогда гулявший с князем Куракиным император Павел встретил призрак своего прадеда. «Бедный Павел, бедный князь!..» Все подробности рассказа крепко держались в памяти. Он вспомнил, как царю казалось, будто от стен здания идет холод. «Мне казалось, что ноги его, ступая по плитам тротуара, производили странный звук, как-будто камень ударялся о камень…»

Император сам рассказал об этой встрече. Что это было? Жуткий фантазм больного мозга или одна из тех намеренных мистификаций, какие были в природе загадочного несчастного государя?

Было так тихо, что доцент слышал ритмическое постукивание своих каблуков. Разбитые куранты крепости пропели разрозненное «Коль славен». Крепость была далеко, но воздух был так чист, прозрачен и спокоен, что, казалось, звуки прозвенели тут же, близко, только были они тихи и жалобны, точно бросали их летящие над головой слабые подстреленные птицы.

 

IV.

Вероятно, эти звуки, отвлекшие внимание, были причиной, почему доцент не мог дать себе отчета в происшедшем в следующее мгновение. Вдруг и беспричинно им овладело смутное и почти беспокойное желание оглянуться.

Это было то самое чувство, которое иногда заставляет человека тревожно ждать, что вот сейчас запрыгает звонок, и кто-то уже ждет у дверей. И, действительно, звонок звонит, и немножко жутко идти к дверям и снимать крючок с петли…

Крематорский не слышал сзади себя ни шагов, ни дыхания, но вдруг всем существом своим почувствовал, что сзади его, — и совсем близко, — кто-то есть. Это было тем страннее, что там никого не могло быть. Он помнил, что никого не обгонял. Никто раньше не шел за ним.

Тогда он оглянулся и вздрогнул, попав глазами прямо в сухое пергаментное лицо невысокого сгорбленного старика в старообразной, порыжевшей крылатке с капюшоном.

Все в старике было так необыкновенно, так не похоже на всех, что, раз встретив, его нельзя было забыть. И доцент вспомнил, что раз он уже видел его. Он встретил его на какой-то большой улице, в синем вечернем сумраке. Его внимание привлекла странная, точно из другого века, фигура на средине проспекта.

Что-то до такой степени старообразное, ветхое, мертвенное было в этом старике, до такой степени несогласимое с этими несущимися перед ним экипажами, что нельзя было не остановиться и не засмотреться.

 

V.

Пергаментный старик стоял, уткнув палку в землю, точно окаменевший или застигнутый столбняком. Весь он был точно старый жухлый гриб на свежей поляне. Им можно было иллюстрировать романы Булгарина. Кучера кричали ему. Один рысак осадил прямо перед ним и объехал его, как объезжают тумбу.

Но старик все стоял и, не в силах преодолеть любопытства, Крематорский пошел через улицу, нарочно, чтобы пройти мимо него. На него взглянули тусклые, растерянные глаза. Старик что-то проскрипел. Доцент едва разобрал просьбу помочь перейти на другую сторону. Он взял его за руку и вздрогнул, — она была холодна, как рука мертвого. Может быть, старику не повиновались ноги? Может быть, у него была боязнь пространства?

Откуда он взялся теперь, — не из этой же холодной, серой стены сената! Бесцветные глаза, как тогда, глядели на доцента, и трудно было понять их выражение. Может быть, это был нищий, и глаза просили копейки? Доцент не был богат, но у него было обыкновение раз брасывать нищим всю медь, какая скапливалась в кармане. Около церковной паперти он, без сомнения, уделил бы этой человеческой ветоши горсточку алтынов.

Но старость убила всякую выразительность лица старика. Крематорский решил подождать с благотворительностью. И это было хорошо. Ибо через минуту старик коснулся козырька своего картуза, и доцент услышал над своим ухом довольно твердый голос, каким говорит равный с равным:

 

VI.

— Прекрасная ночь!

— Прекрасная ночь, — повторил молодой человек и, улыбаясь, повернулся к старику. — Но скажите, откуда вы… взялись?

— Стоял в углу, — старик кивнул головой на стену, — не изволили заметить. Стоял и смотрел. Великолепный город, милостивый государь! Сколь многие в нем живут, — старик выразительно поднял кверху палец, — и сколь немногие его чувствуют! Волшебная ночь, а они спят, как сурки, и не лучше ли было им жить где-нибудь в Кинешме?

Было странно, но он выражал мысли доцента, все настойчивее слагавшиеся в нем по мере того, как он все глубже и глубже уходил в красивый сумрак петербургской старины. В этом каменном, холодном, стройном городе, — мистическом городе серых туманов и белых ночей, он чувствовал то обаяние, какое классик испытывает, когда его нога касается стертых плит священного Рима.

— Я заметил, — продолжал старик, — как вы слушали звон старых курантов. И я сказал себе, — этот человек понимает! Он вышел гулять в эту пору потому, что нет другого часа, когда Петербург так прекрасен. Посмотрите, весь город точно залить застывшим стеклом! Как тонки и ясны шпицы, — на них была бы видна приставшая соринка! Нет возможности наслаждаться этим молча, но… но, милостивый государь, может быть, я вам мешаю?

 

VII.

Доцент отверг предположение и совершенно искренно. Он разделял энтузиазм этого ветхого старикашки, сохранившего такую молодую душу. А старик продолжал:

— Не кажется ли вам, что в этот час мертвеет все живое и оживает мертвое? Может быть, сейчас Суворов сошел со своего пьедестала у Мраморного дворца и тяжелым шагом ходит по Марсову полю, а ангел на Александровской колонне, с лицом Александра, расправляет усталые крылья. Посмотрите, — мне кажется, у медного Петра должна кружиться голова, так он высоко вознесся на скале, и так тих воздух. Или это у меня кружится голова? И не все ли так застыло и окаменело сейчас в этом белом городе, как этот всадник, который весь движение и, однако, весь неподвижен! Так призрачно все кругом, и, уж полно, живем ли мы с вами?

— Удивительно, — сказал доцент, чувствуя, что им овладевает странное волнение и болезненный, захватывающий интерес к случайному спутнику, — сейчас, перед вами, я думал эти самые мысли! Видите ли, я немножко заработался…

Старик медлительно вынул старинную, дорогую табакерку с эмалью и методически поднес табак к носу. Он гулко щелкнул крышкой и, не предложив спутнику, спрятал ее в карман.

— Может быть, не показалось бы странным, — продолжал он с какою-то торжественной раздельностью, — если бы в такую белую ночь через Невский, по направлению к Таврическому дворцу промчался Потемкин, а то так и сама «Великая» в громадной, золотой карете цугом. Не засиделся ли где-нибудь в таверне Ломоносов, и вон в том экипаже, не едут ли четверо офицеров лейб-кампанцев в Красный кабачок скоротать остаток ночи? Не сам ли то граф Аракчеев спешит в свое Грузино, а там у окна Зимнего дворца остался в задумчивости Александр? Вы хотите сказать, что я путаю хронологию, но разве обязательна хронология для петербургской белой ночи, и, в конце концов, что такое Время?..

 

VIII.

«Кто он»? — спрашивал себя Крематорский, еще и еще раз кося глаза на своего спутника. Уже, приспособляясь к нему, он замедлил шаг и шел в ногу со стариком, семенившим мелкими неверными шагами.

Из-под старообразного картуза, с длинным козырьком доценту были видны обтянувшийся тонкий нос, землистые бритые щеки с толстыми губами и уже иные глаза. Теперь в них светился усталый ум, может быть, талант. Доцент поймал себя на шальной мысли. Он точно подыскивал в своей памяти то историческое лицо, на которое бы походило это. Но мысль сверкнула и угасла. Это было просто стильное, старинное лицо знакомого типа, — лицо со старого портрета поры Боровиковского.

Кто он? — старый, отошедший в сторону профессор, антиквар-любитель, слепой крот, проводящий дни среди старых гравюр и обгрызанных мышами пожелтелых книжек? Но доцент знал всю профессуру и имел дело со всеми антиквариями.

— Вы говорите так, точно видели и лейб-кампанцев и самое «Великую», — сказал доцент. — Сколько может быть вам лет?

— А что если бы и видел? — точно поддразнивая, сказал тот. — Разве вся сегодняшняя ночь не сон? На Исаакия, на Адмиралтейство, на эту громаду (он кивнул головой на Зимний дворец) надо было бы посадить химер, — они так шли бы этому химеричному городу. Посмотрите, вон туда, направо. Невский полон пешеходов, но почему вы думаете, что это все подлинные, живые люди? Может, половина их призраки. Спросите у них паспорта, — многие ли предъявят их? Вы думаете, что мертвым слаще всего их мертвый сон? Неужели им не хочется посмотреть милую, теплую, грешную землю, вмешаться снова в толпу живых в фантастическую ночь, когда их не заметят люди? И может быть, им дается эта таинственная власть над смертью в такия ночи. По крайней мере, откуда здесь взялись эти ветхие старики? Не странно ли видеть их здесь в этот час. А на некоторых из проституток не замечаете ли вы старых мод прошлого века?

 

IX.

Под причудливым, фантастическим подсказом доцент вгляделся в встречных и, странно, шляпки некоторых женщин и каска офицера показались ему, в самом деле, чересчур старомодными. В случайно брошенной мысли была тень какой-то отдаленной возможности, при которой было интересно и страшно жить.

— Может быть, эти проститутки уже давно безгрешны, — продолжал старик, — а сердца этих блестящих офицеров давно источены червями. Снимите с них мундир, и оттуда посыплются серые ноздреватые кости и сухая желтая пыль. Но память духовна, и этих несчастных девушек влечет непреодолимое желание видеть те места, где тело их впитывало сладкий грех. Милостивый государь, допустите на минуту действительность царства мерт вых, и неужели вы думаете, что мертвых не тянет туда где они любили, творили, вкушали восторги, страдали, умирали в корчах, качались в петле веревки? Неужели Фальконету неинтересно посмотреть на медного гиганта посреди площади, или Монферрану на Исаакия?

Темная тень скользнула по лицу старика, и голос его стал печальным.

— Каждую ночь я выхожу на набережную и смотрю на. академию художеств, вот оттуда, где мы встретились. Без Минервы эта громада не закончена и похожа на казармы. Я вижу, что это не удалось. Однако, я смотрю на нее с тихим самоуслаждением. Никакой истинный художник не удовлетворен собственным созданием. Но смерть примиряет, и есть тихая услада думать, что ты создал нечто, что пережило не только тебя, и твоих внуков, но переживет и еще десятки поколений…

— Кто вы? — вдруг выкрикнул доцент, чувствуя, как сердце его начало выколачивать мелкую трель, и легкая дрожь передалась ногам и сделала их слабыми.

 

X.

— Белою ночью Петербург хорош уже тем, что тут не нужно рекомендоваться, — уклончиво сказал старик. — Для чего вам знать мое имя, или мне ваше? Разве мы стали бы больше уважать друг друга, если бы были представлены и обменялись карточками? И ведь имена умирают, как листья осенью. Кто-то построил академию, поставил колонны и умер, — и кому нужно его имя?

— Академию строил архитектор Кокоринов, — сказал доцент.

— Александр Филиппович Кокоринов, — медлительно, точно безучастно, подтвердил старик. Он произнес имя раздельно, четко, точно вызывая кого-то далекого и чужого. — Вы знаете, но, может быть, вы — один среди тысяч. И вы помните его дальнейшую судьбу?

— Не помню, — с несколько тоскливым чувством ответил доцент, потерев лоб под шляпой. — Не помню. Но какая-то необыкновенная смерть… А, впрочем, забыл, не помню…

— Растрелли, Шувалов, Бецкий ласкали его, — проговорил спутник, точно вспоминая. — В такия же ночи он выходил на набережную Невы и с противоположной стороны, где стояли мелкие дома, смотрел на колонны. Тогда еще не было сфинксов. Может быть, в одну такую ночь он проклял это здание, ибо оно дало совсем не то, чего он ждал. И это мгновение было так остро, что от этого можно было повеситься…

 

XI.

В тихо льющейся речи старика было точно какое обаяние над душой доцента. Он чувствовал ее размягченной, погруженной в старые воспоминания, тоскливо сжимающеюся точно под каким предчувствием.

Уже давно не он вел старика, а тот вел его по стеклянному, безвоздушному городу. Как мертвые, стояли дома набережной, дворец и Эрмитаж и бронзовый Суворов в доспехах Марса. Точно выточенный из стали уходил в небо острый шпиц бывшего Михайловского замка. Это место ночью всегда навевало на доцента своеобразное настроение жути и тайны. Нельзя было оторвать глаз от этого шпица, от мелких окон под самой кровлей. Нельзя было оторвать мысли от стремления проникнуть внутрь, в один из таинственных покоев, где мерещились на стене шпаги штрафных офицеров и синий шарф, накинутый на гвоздь, и пожелтевшие подушки…

А для старика всё жило здесь иною, ушедшею жизнью. Он вспоминал о том, как строили замок, как ночью, при свете фонарей, стучали здесь топоры, и зубило чеканило камень. Было трудно отделаться от навязчивой мысли, что он был всему этому свидетель. Доцент слушал его, и душа его пела, — какая странная встреча! Какая странная встреча!..

В пролет Садовой они вышли на Невский. Был дик и резок этот контраст жизни здесь и мертвенного покоя сейчас, в стороне. По проспекту мчались экипажи, неслись автомобили… Белою ночью кипел здесь шумный и суетный день.

 

XII.

— И все-таки все это умрет! — с жуткой экспрессией и почти гневом сказал старик. — Инженерный замок превратится в груду кирпичей, которые из красных станут серыми. От Исаакия останутся одни руины, как от форума в Риме. В летнюю ночь луна будет серебрить уцелевшие колонны, поросшие сорной травой, и мелкие воры растащут золоченые листы провалившегося купола. В один день или в одну ночь Александровская колонна гулко рухнет на пустую, площадь и расколется на куски. Туристы будут приезжать сюда, смотреть на то, что осталось от исторического города, как ныне ездят в Помпеи. Так преходит слава мирская!..

Мрачная, мертвая уверенность была в этих словах. Эта мысль была так нова и в то же время так логична и истинна в своей неожиданности, что она точно ударила Крематорского. Она была гениальна! Великий художник мог воплотить ее в бессмертной картине, но миллионы людей проходили мим^ золотого колосса и не чувствовали её…

Доцент весь ушел в эту мысль. Он точно видел темную громаду собора в развалинах, с одним острым боком, с покосившимся куполом, в который ударял лунный блик. Ворона чесала клюв на уголке уцелевшего фронтона… Почти мурашки пробежали по его спине… Он забыл, что он не один. Он уже не слышал голоса старика и не видел его^

Он очнулся, когда чье-то сдавленное дыхание, как дыхание хищного зверя, дохнуло со свистом и ревом в самые его уши, и кто-то дьявольски сильный толкнул его в плечо, бок и голову убийственным толчком.

Что-то сотрясло его мозг с такой силой и болью, что сознание мгновенно покинуло его, и Крематорский плашмя упал на камни, отшвырнутый в сторону, как швыряет рыбак рыбу из лодки на прибрежный песок…

 

XIII.

История доцента Крематорского, изувеченного автомобилем на Невском проспекте, не вызвала большего шума. Несчастный случай газеты отметили в хронике, но не сделали из него события.

Долго пролежал доцент в своей постели и за это время взглянул в лицо смерти.

О белых ночах уже не было и помина, когда глаза его снова открылись для сознательного восприятия жизни.

Боялись, что он потеряет то, что было самым дорогим в его профессии — память. Страдание было мозговое и, независимо от катастрофы, врачи находили нервную систему его надломленной до последней степени. Но чудом уцелела память.

И странно, в ней сама собой, без напоминаний и справок, возникла одна подробность. Крематорский вспомнил, чем кончил Кокоринов. Старая легенда гласила, что вечные интриги к концу жизни привели Александра Филипповича в состояние черной меланхолии. В одну ночь он вышел на набережную посмотреть на творение своих рук. И здесь злое чувство творческого разочарования пронзило его на смерть. Он прошел на свой чердак, и на утро старого ректора академии вынули из петли…

О своей катастрофе доцент не мог дать никаких объяснений. Он ничего не помнил об этом, но с капризной ясностью в его уме осталось все то, что ей предшествовало.

Только все это было чудно и призрачно, как сон. И он никогда не мог бы сказать, была ли это подлинная, реальная встреча, или больной кошмар нервной белой ночи, облекшей в реальный образ его собственную, уже заболевшую мысль…