Собор

Измайлова Ирина Александровна

Часть вторая

 

 

I

Их путешествие длилось полтора месяца. Путь до Варшавы был, само собою, короток и приятен. Затем же началась мучительная тряска на перекладных, и потянулись ужасные, трудновыносимые дороги. От города к городу приходилось тащиться по-черепашьи, моля бога о хорошей погоде, ибо в дождь в иных местах было и вовсе не проехать.

На пути к Пскову их вновь застигли дожди, и едва ли не полдня карета ползла по размытой, обратившейся в черное месиво дороге. Кучер отрывисто бранился, грозил кулаком тучам, облепившим небо, и отчаянно хлестал лошадей. Но после полудня вдруг показалось солнце, тучи разошлись, и сделалось очень тепло, так тепло, что земля стала быстро просыхать, от густой травы и деревьев пошел легкий пар. Дорога тянулась через негустой смешанный лес. Часто попадались поляны, заросшие мелким кустарником и покрытые цветами.

Вдруг раздался скрип, и карета опять накренилась на бок. Ее заднее колесо засело в глубокой рытвине. С козел донесся злой голос кучера, и послышались звучные хлопки кнута по крупам лошадей.

Огюст открыл дверцу и крикнул кучеру:

— Не убей бедную скотину! Слез бы и толкнул сзади, а я бы вожжи взял!

Кучер, не понявший, разумеется, ни слова, повернул голову и рявкнул в ответ:

— И так уже с лошадей шкуры сдираю! Невтерпеж ему, экий барин! Вот слезь да пихни сзади карету-то!

— Что он тебе говорит? — полюбопытствовала Элиза. — Ты хоть что-то понял?

— Понял, что меня обругали, — отозвался Огюст, закрывая дверцу.

В это самое время за деревьями, хороводом окружившими небольшую поляну, посреди которой застряла карета, послышался звук рога и собачий лай, а затем донесся выстрел, за ним другой.

— Охота, кажется, — сказала Элиза, с интересом выглядывая в окно, но пока что за окном ничего не было видно.

Кучер наконец слез с козел и принялся ломать ветки с ближайшего куста, чтобы затолкать их под колесо. Покуда он это делал, шум охоты приблизился. Совсем рядом хлопнул еще один выстрел, а за ним раздался истошный вопль, и на поляне появилось существо, которое в первый момент смотревшие из окна карсты готовы были принять за преследуемого зверя.

Из-за деревьев это существо выскочило почти на четвереньках, спотыкаясь и хватаясь руками за землю, скользкая трава уходила у него из-под ног. Потом бегущий выпрямился и помчался через поляну, шатаясь и оступаясь. Огюст и Элиза успели заметить только развевающиеся лохмотья его одежды и лохмы светло-каштановых волос над темным перекошенным лицом.

За ним на поляну выскочил второй человек, тяжелый и коренастый, в высокой шляпе и с ружьем в руке. Рыча, как гончий пес, он стремительно настигал первого.

— Что это такое, Анри? — испуганно вскрикнула Элиза. — Он его, кажется, убить хочет!

В этот момент преследуемый подлетел к карете, застрявшей в дорожной колее, и в ужасе ничего не видя перед собою, всем корпусом врезался в нее. Тотчас подоспел его преследователь и прикладом ружья что есть силы ударил беглеца между лопаток. Тот коротко ахнул и, ткнувшись лицом и грудью в дверцу кареты, начал сползать на землю. Но ударивший все с тем же рычанием схватил его свободной рукою за встрепанные волосы и, дернув к себе, с силой толкнул лбом в медную обивку дверцы.

У жертвы вырвался короткий крик, сразу перешедший в хриплый стон, потому что преследователь, не выпуская его волос, принялся яростно и размеренно колотить его головой о дверцу кареты.

— Анри!!! — дико закричала Элиза, дергая дверцу и от испуга забывая повернуть ее ручку.

Огюст, в первый миг оторопевший, тотчас очнулся, мгновенно распахнул дверцу с другой стороны, выскочил из кареты и, обогнув ее, сзади кинулся на убийцу. Он схватил его за руку и, что есть силы стиснув ему кисть, заставил разжать пальцы и выпустить жертву. Перед молодым архитектором мелькнул свирепый оскал звериной рожи, затем в лицо ему хлынул поток ругани, из которой он не понял ни единого слова.

Огюст оттолкнул от себя убийцу, и тогда тот в ярости замахнулся на него прикладом.

— Посмей только, негодяй! — закричал Монферран. — Если ты этого человека бьешь, будто скотину, то не воображай, что всякого легко ударить!

— А-а-а! — воскликнул свирепый господин, ставя ружье прикладом на землю и упирая руки в бока. — Фра-а-ан-цу-зик! Завоеватель!

И затем продолжал на плохом французском:

— А какого дьявола, мсье, вы ко мне лезете?! Кой черт меня за руки хватаете? Я на своей земле, я тут хозяин! Я — помещик Антон Сухоруков, столбовой дворянин!

Такое заявление не удивило Огюста. Он и так уже догадывался, что перед ним не мужик и не пьяный разбойник.

— На вашем месте я не хвалился бы благородством крови, мсье! — сквозь зубы проговорил Монферран. — Вы ведете себя по-скотски. Взгляните, что вы сделали с человеком!

Жалкая фигура в грязных лохмотьях безжизненно валялась на земле возле кареты. Лоб упавшего был в крови, струйки крови текли у него из носа и изо рта.

Сухоруков засмеялся.

— «С человеком!» — повторил он весело. — Ха! «С человеком!» Это тебе он, может, человек, а мне он холоп, раб! Я его, дурака поганого, давно убить собирался, вот теперь и убью, чтоб зря и мякины не жрал! Этот ублюдок мне пыж в ружье неверно загнал!

— И за это у вас убивают, мсье Сухоруков?! — вскричал Огюст. В его голосе смешались гнев и насмешка.

— У нас хозяева есть для мужичья! — взревел помещик. — А у вас болтают много и революции делают! Вам тут что понадобилось, мсье болтун?! Катитесь в свою Францию, а не то, так к своему Наполеону!

Огюст сдвинул брови и в бешенстве сжал кулаки.

— Осторожнее, мсье! — произнес он. — Я тоже дворянин и так разговаривать с собою не позволю!

— А мне плевать, кто ты! — Сухоруков и в самом деле сплюнул и вскинул свое ружье. — Вот холопа пристрелю и разберусь с тобой.

Огюст хотел вновь схватить помещика за руку, ибо тот уже взвел курок и направил дуло на упавшего, но Сухоруков вдруг сам опустил ружье и ошарашенный отшатнулся: вороненая сталь ствола коснулась груди женщины.

— В меня стреляй, мерзавец! — крикнула Элиза, распахивая накидку и указывая на свою грудь, лишь наполовину скрытую батистовым кружевом, будто пена обрамлявшим глубокий вырез платья.

— Фу ты, черт! Ведьма! — по-русски рявкнул Сухоруков.

— Элиза, отойди! — в испуге Огюст встал между нею и помещиком.

— Не отойду! — она задыхалась, лицо ее горело. — Анри, скажи ему, чтоб он не смел так истязать человека!

— Вот что, мсье, как вас там, я не знаю! — резко бросил Сухоруков. — Проваливайте с моей земли, не то я живо кликну моих охотников, и они вам укажут отсюда дорожку, как в двенадцатом году! Понял, пожиратель лягушек! Вон! И уйми свою даму!

Злобная физиономия Сухорукова принимала все более грозное выражение, но и Монферран уже пришел в бешенство и не собирался отступать.

— Послушайте, мсье, вы перешли все границы! — произнес он спокойно. — Вы нанесли оскорбление и мне, и моей жене, и я заставлю вас отвечать. И немедленно. Я здесь по приглашению императора — имейте это в виду. Сию же минуту дайте мне удовлетворение, слышите? Я этого требую.

Помещик изумленно уставился на Огюста:

— Удовлетворение? Вы что же, стреляться со мной будете?

— Да! — голос Огюста зазвенел сталью. — Да, буду! Здесь же и сейчас же!

— Вот бес, гром тебя разрази! — рявкнул по-русски помещик и по-французски проговорил уже не так уверенно, ибо ловко вставленная Огюстом ложь относительно императорского приглашения смутила грубияна. Какого черта, мсье? Я даже не знаю, кто вы… И пистолетов нет у меня. Из чего стреляться?

— Извольте, я представлюсь. Огюст Рикар де Монферран, с вашего позволения, отставной квартирмейстер императорской армии. И пистолеты, извольте, вот!

Он вскочил на подножку кареты, отстранив Элизу, которая при последних его словах побледнела, но сохраняла молчание, вытащил из саквояжа коробку с пистолетами и, раскрыв ее, сунул под нос Сухорукову:

— Выбирайте!

— Хорошие пистолеты! — вскричал помещик, тронув рукой серебряную насечку на стволах — Ого, и надпись… «Огюсту Рикару, лучшему стрелку 9-го конногвардейского полка и одному из самых отважных его солдат от генерала Шенье…» Да вы и вправду военный, да еще и лучший стрелок… Ну, так я стреляться с вами не стану… Вы, черт возьми, убьете меня: я пистолета лет двадцать в руках не держал.

— Ах вот как! — с издевкой проговорил молодой человек. — Так вы не защищали своего отечества, мсье патриот? Ну-ну… Не хотите стреляться, велите принести сабли. Я и фехтую неплохо.

— А я плохо! — Сухоруков смотрел на Огюста уже почти возмущенно, будто тот требовал от него чего-то гадкого и недозволительного. — Вам, верно, нет и тридцати лет, а мне, черт дери, сорок три! У вас дыхание лучше. Нет, я не стану с вами драться, увольте!

— В таком случае сию минуту попросите извинения!

На широкой красной физиономии промелькнула ухмылка, то ли раздосадованная, то ли пренебрежительная. Махнув рукой, помещик проворчал:

— Бог же с вами! Извините… Какой вы горячий…

Элиза перевела дыхание и перекрестилась, но тут же глазами указала Огюсту на бедного сухоруковского невольника, который в это время привстал с земли и смотрел на все происходящее бессмысленными, мутными от боли глазами.

— А что будет с этим человеком, мсье? — спросил Монферран. Помещик фыркнул:

— Он ни к черту не годен, мне до него нужды нет никакой. А если вам так его жалко, извольте, я вам его продам. Покупайте.

Щеки Огюста залил румянец.

— Слышь, Лиз, для начала мне предлагают стать рабовладельцем! Мсье Сухоруков, я купил бы у вас беднягу, чтобы вы не убили его, но у меня нет денег.

— Ах, денег у вас нет, зато гордости много! — не скрывая пренебрежения, помещик опять сплюнул. — Ну… ну, стало быть, и не купите. А впрочем, если вам уже очень хочется, извольте, я готов вам отдать этого щенка за ваши пистолеты: они мне нравятся.

— По рукам! — воскликнул Огюст, не заметив даже оскорбительного тона господина Сухорукова и боясь только как бы тот не передумал.

Но Сухоруков явно обрадовался такой сделке.

— Прекрасно! — возопил он. — Сейчас же и поеду с вами в город, там все и оформим. За оформление подьячим я, так уж и быть, заплачу сам.

Говоря это, он деловито разрядил ружье, спустил курок, потом повернулся к своему невольнику:

— А ну, вставай, Алешка, сукин сын! Полезай на козлы к кучеру. Он, кажись, сейчас карету-то вытянет из грязи. И в Псков по прямой дорожке. На моей земле дороги славные! Продаю тебя, скота, этому белобрысому французишке. Пускай он из тебя, твари паршивой, дух вышибает!

Два часа спустя они въехали во Псков и там, в крепостной экспедиции, совершили сделку, после чего коробка с пистолетами генерала Шенье торжественно была передана господину Сухорукову.

— А теперь, — сказал ему Монферран, — возьмите на себя труд, мсье, сказать господам чиновникам, что я прошу их составить еще документ об освобождении мною этого невольника.

Сухоруков дико глянул на молодого человека и во весь голос расхохотался:

— Да вы действительно сумасшедший! Ну, будь по-вашему, скажу. Только вот уж за этот документ извольте платить сами!

— Заплачу, — сквозь зубы проговорил Огюст. — Переведите только то, что нужно, и я более вас не задерживаю.

Еще через полчаса все было закончено. Начальник крепостного стола, выйдя в коридор за странным путешественником, распрощался с ним на ужаснейшем французском языке, а затем объяснил сидевшему в конце коридора на табурете Алешке, что тот свободен и может, стало быть, идти, куда ему вздумается. Тот, ничего не понимая, выслушал это сообщение и ошеломленно уставился на начальника стола, потом на своего нового хозяина, который так неожиданно и сразу перестал быть ему хозяином.

— Отпускаете, барин? — еле слышно спросил он.

У него был чуть хрипловатый, еще почти мальчишеский голос, и Огюст, рассмотрев наконец его лицо, увидел, что он действительно едва ли не мальчик (ему было не больше восемнадцати−девятнадцати лет). Лицо у него было округлое, несмотря на сильную худобу, некрасивое, но удивительно привлекательное благодаря мягкому взгляду серых, чуть-чуть раскосых глаз, чистых, будто у ребенка.

Вопрос Алешки Огюст понял, вернее, не зная слов, угадал его смысл.

Кивнув головой, молодой человек проговорил как можно яснее два русских слова, выученных в Париже:

— Да. Иди.

И улыбнулся, чтобы у бедняги исчезли все сомнения.

 

II

К концу этого сумасшедшего дня путешественники, чувствуя себя совершенно разбитыми, водворились наконец в один из номеров захолустнейшего трактира славного города Пскова.

Обеда, а вернее сказать, ужина Огюсту не удалось истребовать. Из пространных речей и жестов хозяина он понял, что у того вроде бы кончились припасы, а лавки уже позакрывались, но завтрак непременно будет. Приезжим был предложен чай и пирог с козлятиной, которым они и насытились, оставив еще добрый кусок пирога на утро, чтобы завтрак заказать самый дешевый.

Хозяин был очень учтив и ловко умел обращаться со своим немалым запасом французских слов (он знал их около десяти).

Путешественникам была отведена комната под самой крышей трактира. В комнате стоял шкаф времен, вероятно, императрицы Елизаветы; дальний угол возле небольшого окошка занимала широкая кровать безо всякого полога, рядом с ней стоял табурет с умывальным тазом и кувшином, дальше — столик с кривым зеркалом и пара стульев, а в углу, противоположном кровати, возле самых дверей громоздился величественный широченный сундук.

Улечься спать усталым путникам долго не удавалось: оказалось, что в комнате очень сыро, и пришлось требовать, чтобы затопили печь. Ее затопили, и молодые люди наконец легли, но за полночь проснулись от духоты. Печь, которую с весны не топили, напустила в комнату дыма, и от него у обоих запершило в горле.

Огюст встал, накинул халат, зажег свечу, сильнее выдвинул заслонку печи, чтобы, чего доброго, не угореть, затем распахнул окно.

— Сейчас проветрится, — сказал он, высовывая голову наружу и вслушиваясь в тишину города, спящего мертвым сном.

— Пока проветрится, я задохнусь, — Элиза тоже встала и надела халат. — Я выйду на лестницу, Анри, там прохладно, подышу минут пять и вернусь.

— Хорошо, только во двор одна не выходи, — сказал ей вслед молодой человек.

Она, бесшумно ступая мягкими туфлями, прошла через комнату, отперла дверь и, толкнув ее плечом, вышла. Прошла, быть может, минута, и с лестницы донесся короткий возглас, а вслед за тем резкий испуганный крик: «Ах! Анри!»

Огюст, как кошка, прыгнул к кровати, сорвал с крючка свою саблю, молниеносно обнажил ее, затем другой рукою ухватил со столика подсвечник со свечой и, высоко подняв его над головой, вылетел на лестницу.

Он тотчас увидел Элизу, прижавшуюся к стене посреди верхнего пролета, а чуть ниже, возле самых ее ног, — фигуру человека, который, очевидно, для чего-то расселся, а то и разлегся на площадке, и на которого мадемуазель де Боньер наступила, спускаясь в темноте к раскрытому лестничному окну.

— Анри, ничего страшного, я зря закричала, — поворачивая бледное лицо к своему спутнику, прошептала Элиза. — Но… прямо под ноги!

— Что это значит?! Что тебе здесь надо, негодяй?! — Монферран замахнулся саблей и тут же в растерянности опустил ее: в незнакомце, смотревшем на него снизу вверх робким и преданным взором, он узнал бывшего сухоруковского крепостного, своего сегодняшнего вольноотпущенника.

— Как ты сюда попал?! — ахнул молодой архитектор и выпалил вспомнившуюся ему кстати русскую фразу: — Какого чьерта?!

Юноша встал и низко поклонился, так что его нечесаные волосы, упав на лоб, закрыли брови и даже глаза. Потом он заговорил мягким голосом, немного нараспев, но из всей его речи Огюст понял лишь несколько слов и из этих слов уяснил, что непрошеный гость не желает оставлять недавних хозяев.

— Но что тебе от меня надо, а? — сердито воскликнул Огюст, — На что ты мне нужен? Ступай себе с богом!

И он энергично махнул рукой в сторону двери.

Но юноша затряс головой:

— Христом-богом, барин…

И продолжал еще что-то говорить, умоляюще сложив руки.

— Анри, по-моему он хочет остаться у тебя на службе, — сказала Элиза, все это время с величайшим сочувствием смотревшая на лохматое, оборванное существо.

— Это я и так понял! — раздраженно ответил Монферран. — Но мне же нечем ему платить! Да и вообще, что за нелепость — завести себе русского слугу, не умея по-русски говорить! Наймем в Петербурге какого-нибудь француза, их там сейчас больше, чем когда-либо.

— А мне кажется, в России русский слуга будет полезнее — заметила молодая женщина.

— Да, тебе кажется? — Огюст уже готов был сорваться. — А не кажется ли тебе, что хотя бы в этом ты могла меня не учить, Лиз?

— Я учу тебя не так уж часто, — без тени обиды проговорила она. — Но в самом деле, Анри, возьмем его… По-моему, он один на свете!

— Возможно. Но у меня, черт возьми, не приют для сирот!

— Будьте барин, милостивы, — продолжал парень, видя, что его не понимают, но, во всяком случае, слушают. — Возьмите за ради Христа!

— Да при чем здесь Христос?! — взорвался Огюст и схватил юношу за локоть: — Ну-ка, в комнату заходи, нечего топтаться на лестнице. Заходи, поговорим!

Они все втроем вошли в номер, и молодой архитектор, заперев дверь и швырнул свою саблю в угол, уселся за столик и жестом велел гостю сесть напротив на второй шаткий табурет. Элиза, не снимая халата, вновь забралась в постель и села на ней, подтянув колени к подбородку и обняв их руками.

Старательно припомнив все русские слова, выученные им в Париже, Монферран вздохнул поглубже и проговорил, пальцем тыча в бывшего невольника:

— Ты как имя? Альеша?

Сухоруков называл своего крепостного Алешкой, но это имя запомнилось Огюсту немного по-другому, и он, сам того не ведая, произнес его именно так, как и следовало.

Парень радостно кивнул:

— Ага. Алеша. Алексей. Алексей Самсонов.

— Так! Огюст опять перевел дыхание. — Вы… ты… Тьфу! Вы желание… (О, господи, как это?!) А! Желание служить?

— Ага, ага! — Алексей опять закивал, и опять светло-каштановые лохмы весело рассыпались по его круглому лбу. — Очень даже большое желание имеем послужить вам, ваша милость! А что я языка вашего не смыслю, так ведь то не беда: перейму враз!

Огюст жалобно покосился на Элизу. Она улыбалась.

— Чему ты радуешься? Ну вот что он говорит? — на висках молодого человека начал проступать пот. — Вот привязался, в самом деле! Ну, послушай, Алеша (дальше он уже никак не мог сказать по-русски), послушай и пойми: я взял бы тебя на службу, но мне нечем тебе платить, понимаешь? У меня денег нет!

Вскочив с табурета, он схватил с вешалки свой фрак, тряхнув его над столом, вывернул карманы, а затем, вытащив из внутреннего кармана кошелек, вытряхнул на стол все, что там оставалось.

— Видишь? Совсем мало! Ну чем я стану тебе платить? Чем, а?

Алексей замахал руками и заговорил быстро, горячо, обиженно.

— Ох, с ума ты меня сведешь! — Огюст вытер лоб платком. — Ну что с тобой делать? Ты что же, совсем один? Папа или мама есть у тебя?

Слова «папа» и «мама», на русском и французском почти одинаковые, были поняты Алексеем тотчас. Он мотнул головой. И опять прошептал:

— Нету у меня никого. Ни мамки, ни батьки, ни сестер, ни братьев. Родня кой-какая, да что в ей проку? Кому я нужен? Меня боле трех лет и в деревне почти что не видали, как хозяин-то, Антон Петрович, изволили меня в дворовые забрать… Барин! Христом-богом вас прошу!

— Ну полно, оставь Христа в покое! — не выдержал Монферран — Черт с тобой, сегодня оставайся, куда ты среди ночи пойдешь? Утром подумаю, куда деть тебя. До Петербурга, наверное, возьму с собой, а там, может, куда-нибудь пристроишься, город большой! Да, Элиза? Повезем этого красавчика в Санкт-Петербург? Если там действительно бегают по улицам медведи, во что я, впрочем, нимало не верю, то он весьма подойдет для такого пейзажа!

— Анри! — с упреком заметила Элиза. — Ты бы лучше дал ему чего-нибудь поесть, он же, наверное, голодный.

Огюст пожал плечами:

— Возможно! А что я ему дам? У нас остался кусок пирога с мясом, но мы сами собирались его съесть утром.

— Ну так съедим что-нибудь другое, — мадемуазель де Боньер бросила на своего возлюбленного взгляд, от которого он, к своей досаде, тут же густо покраснел. — Бедняга едва на ногах держится. И по-моему, у тебя вино во фляжке тоже осталось?

Минуту спустя пирог с козлятиной и наполненный до ободка стакан мадеры были водружены на столик перед ошарашенным Алешей.

— Быстро ешь и спать! — скомандовал Огюст.

— Это мне, никак? — вытаращив глаза, спросил юноша.

— Тебе, тебе, ну а кому же еще? Давай скорее, мы ведь тоже устали!

Алексей опять отбросил с лица волосы, и открылась широкая, едва затянувшаяся рана на его лбу. Кое-где из нее еще выступали капельки крови.

«В самом деле, куда он пошел бы! — подумал Монферран, раскаиваясь в недавней своей черствости. — Он потерял столько крови, что странно, как вообще ходить еще может. Надо его взять, а может, действительно выйдет хороший слуга…» И молодой архитектор совсем уже ласково проговорил, пододвигая пирог и мадеру к самому носу Алексея:

— Ну, ешь же, нечего так смотреть! И спи. Вон на сундуке как раз места хватит!

Юноша не заставил повторять еще раз. За несколько мгновений он уничтожил большой кусок пирога и осушил стакан. По лихорадочному блеску его глаз видно было, что он почти умирал от голода.

— Ну и тварь этот Сухоруков! — прошептал Огюст и опять указал Алеше в сторону сундука: — А теперь спать! Понял? Спать!

Алексей перекрестился, что-то еще сказал, подняв на архитектора свои выразительные полураскосые глаза и, встав с табурета, шмыгнул в угол, где тотчас улегся на сундуке, не смущаясь отсутствием подстилки.

Огюст раскрыл свой саквояж, вытащил оттуда походный плед и, точно прицелившись, кинул его новому слуге:

— Укройся, не то здесь сыро!

И, обращаясь к Элизе, добавил:

— Плед все равно придется выстирать: он запылился в дороге.

Утром, договорившись с хозяином трактира относительно кареты, Монферран узнал у него же, где найти дешевую лавку старьевщика, и в этой лавке купил стираную, но крепкую полотняную рубаху, холщовые штаны и суконную куртку, заштопанную в нескольких местах, но еще довольно опрятную, а затем, не без помощи старьевщика, отыскал и башмаки, очень стоптанные, однако недырявые и, кажется, подходящие по размеру. Все вместе обошлось в один рубль семьдесят копеек.

Вернувшись в трактир, Огюст увидел, что Элиза успела умыть и подстричь их юного слугу. Когда же тот, скинув свои лохмотья, переоделся в принесенные хозяином вещи, путешественники его не узнали. И без того привлекательное лицо его стало совсем милым, а фигура оказалась такой статной и гибкой, что впору было лепить с него античного атлета.

— Вот тебе и медведь! — восхитился Огюст. — Это уже совсем другое дело.

Но Элиза была как-то странно невесела и взволнована и, когда Алеша вышел на лестницу, чтобы почистить хозяйские башмаки, проговорила, едва сдерживая слезы:

— Анри, знаешь, когда я ему мыла голову и волосы стригла, я заметила… у него вся спина в ранах и рубцах, некоторые совсем свежие, едва затянулись… Бог вознаградит тебя за то, что ты спас великомученика!

Огюст, нахмурившись, отвернулся и ответил:

— Жаль, что я не застрелил скотину… Но не с этого же было начинать карьеру в России! Слава богу, что я вчера сгоряча не прогнал мальчишку!

После завтрака хозяин трактира сообщил постояльцам, что карета их ждет, но когда они вышли во двор, кучер, хитрый малый с сизоватым носом давнего пьяницы, пожаловался на плохие подковы у лошадей и стал просить обождать, покуда он добудет молоток — подбить гвозди.

Огюст ничего не понял из его болтовни, но сообразил, что его морочат: он видел отлично, что подковы у лошадей новенькие. Однако спорить с кучером было бесполезно, тем более не владея языком. Лишняя задержка сулила еще один день пути, и архитектор с ужасом подумал о своем почти пустом кошельке, из которого теперь, очевидно, следовало извлечь полтинник, чтобы сунуть проклятому пройдохе и ускорить отъезд.

Но тут вдруг из дверей трактира вышел Алеша с хозяйским саквояжем в руках и, мигом поняв, что происходит, подскочил к кучеру.

— Ах ты, сукин сын, сволочная рожа! — крикнул он, ставя саквояж на землю и упирая руки в пояс новой рубахи. — Ты что тут ваньку ломаешь? Али на дураков напал? Кто ж те поверит, что новые подковы подбивать надо, да еще, что не в кузне, а этак, на дворе? Деньги тянешь, гад ползучий?! А ну, залазь на козлы, да вожжи бери, а не то, так и с богом катись со двора. Я ж знаю, где карету найти, найду еще и задешевле!

— Тихо, тихо ты, разорался! — кучер сердито подтянул кушак и нехотя стал разбирать упряжь. — Коли не боишься, что подковы соскочут в дороге, так и ладно, поехали. Садитесь себе, господа хорошие. Больно мужик у вас горласт.

— Скажи на милость! — воскликнул Монферран, когда они уселись и карета тронулась. — А от мальчика-то еще и какая польза!

— А я что тебе говорила! — Элиза с торжеством посмотрела на него и осторожно подмигнула сидевшему напротив них Алексею. — В России надо иметь русского слугу. Вот увидишь, с ним мы уже послезавтра будем в Петербурге.

Ее слова сбылись. Утром 12 июня, миновав городские заставы, путешественники по размытой очередным дождем дороге въехали в столицу Российской империи.

 

III

Филипп Филиппович Вигель, хотя и был от природы язвителен и даже ехиден и случая пустить острое словцо в адрес ближнего своего не упускал, однако же не чуждался и благих порывов и порою рад был помочь ближнему, если это особых хлопот не доставляло, и считал, что все этой его слабостью пользуются.

По молодости лет, а было ему ровно тридцать, он порою принимал еще ловкое притворство за искренние изъявления чувств, поэтому любил, когда его благодарили лица, которым он оказал ту или иную услугу, причем в отличие от людей более солидных ценил и одни лишь словесные излияния. Как всякий человек, обладающий незаурядной сообразительностью и более чем заурядными способностями, он хворал воспалением тщеславия, но в этой болезни не признавался никому (себе самому в первую очередь), объясняя раздражение, вызываемое людьми одаренными и яркими, внешним сходством их жизни и поведения с жизнью и поведением всех простых смертных. «Дескать, что же ты за гений, коли бранишь кухарку из-за простылых щей!..»

Карьеру свою Филипп Филиппович делал осторожно и умно и верил, что сумеет многого добиться. Начало его радовало: в тридцать лет он стал начальником канцелярии такого солидного заведения, как только что созданный Комитет по делам строений и гидравлических работ, что и давало ему возможность порою оказывать маленьким людям великодушное покровительство и доставляло удовольствие принимать их благодарность.

Но назойливых просителей Вигель не любил, ибо настойчивые просьбы приходилось слышать тогда, когда для их исполнения требовались значительные усилия, а прилагать их неизвестно ради кого он не собирался.

— Боже, ну чего он от меня-то хочет?! — возопил Филипп Филиппович, когда один из младших чиновников канцелярии сообщил ему, заглянув в его кабинет, что его просит видеть «тот давешний французик».

— Сказать, что не примете? — осведомился чиновник, уже пятясь.

— Да нет, пускай уж заходит, он же не отстанет! — зло проговорил Вигель, мысленно прикидывая, как бы раз и навсегда спровадить визитера.

Но тот вошел такой непринужденной походкой, без тени робости или искательства посмотрел на начальника канцелярии, с таким небрежным изяществом кинул на подоконник свою шляпу, так открыто и приветливо улыбнулся, что раздражение Филиппа Филипповича вдруг сменилось любопытством. Ему захотелось выслушать «французика».

— С чем вы ко мне, мсье Монферран? — спросил он, мысленно любуясь своим французским произношением.

— Увы, с тем же самым, — ответил визитер, усаживаясь на предложенный ему стул и слегка откидываясь на спинку как человек, уставший от долгого хождения пешком. — Увы, мсье, с тем же, с чем я приходил к генералу Бетанкуру. Если в ближайшую неделю-две я не найду места, мне придется умереть с голоду или наняться куда-нибудь гувернером.

На языке у Вигеля вертелся вопрос: «И что вы предпочтете?»— однако он сдержался и сказал совсем другое:

— Но послушайте, мсье, работа вам была предоставлена, предоставлена, если не ошибаюсь, в полном соответствии с вашей рекомендацией. И надо сказать, мсье Бетанкур не всем оказывает подобные любезности. Наняться рисовальщиком на фарфоровый завод не так легко. А вы что наделали? Заломили такую цену, что у министра финансов волосы зашевелились на голове! Три тысячи рублей в год! Это же плата главному архитектору на большом строительстве! Само собою, вам отказали. Вы что же, не понимали, что откажут?

Монферран посмотрел на Вигеля своими ясными синими глазами и ответил, опять улыбнувшись:

— Понимал. Я на то и рассчитывал. Начальник канцелярии усмехнулся:

— Ну да. Вам не захотелось разрисовывать сервизы, будучи архитектором. А мсье Бреге в своем письме называет вас именно хорошим рисовальщиком, ибо сам не архитектор и об архитекторских ваших способностях ничего написать не может. Но ваш хитроумный ход плохо для вас закончился. Мсье Бетанкур два раза подряд давать рекомендации не станет, он ни с кем не нянчится.

— Понимаю, — просто сказал Огюст, — потому я и пришел не к нему, а к вам.

— А чем я могу быть вам полезен? — уже не без ехидства спросил Филипп Филиппович.

— Разве не вы в основном нанимаете служащих в Комитет? — спросил Монферран.

— Положим, если и я… Хотя, как вы понимаете, правом личного выбора я здесь не располагаю, я только чиновник. А вы что же, хотели бы войти в состав Комитета? И в какой сфере градостроительства желаете проявиться или, может быть, начальствовать?

Огюст и бровью не повел в ответ на эту явную издевку и так же спокойно отпарировал:

— Я еще слишком мало знаю Петербург, мсье Вигель, чтобы взять на себя такую ответственность. Но я слышал, что вам требуется начальник чертежной мастерской. Может быть, на эту должность я вам подойду?

— Может быть, и подойдете, — задумчиво произнес Филипп Филиппович, все с большим интересом разглядывая молодого архитектора. — Только на этой должности вас может утвердить один Бетанкур. Он и никто другой.

— Разумеется. Однако мне говорили, что он обычно прислушивается к вашим советам и уважает ваше мнение.

Стрела была точно направлена в цель. Бледные; рано утратившие свежесть щеки Филиппа Филипповича покрыла пунцовая краска.

— Даже если вы льстите, мсье Монферран, то красиво это делаете! И все-то вы слышали, и все-то вы знаете. Да, Бетанкур меня здесь не держал бы, если бы мне не доверял. Ноу него очень строгий подход к вопросам такого рода… Правда, советы он иногда слушает, но чаще — советы, исходящие не снизу, а сверху. Хм! Я могу предложить вас на должность начальника чертежной и даже обещаю вам, что сделаю это, ибо вы мне нравитесь. Не улыбайтесь, действительно нравитесь. Перед тем как вы сюда вошли, я придумывал, как бы вас спровадить, а сейчас думаю, как сделать, чтобы вы остались в Комитете. Да! Но мсье Бетанкур может отклонить мою просьбу. Генерал наш суров.

Огюст на миг опустил глаза, потом поднял их и тихо сказал:

— Но вы тогда напомните генералу, что мое имя известно его величеству императору, и что у императора хранится альбом с моими проектами, который я имел честь ему преподнести два года назад в Париже. Быть может, одобрение его величества, которое он мне высказал письменно, станет тем самым «советом сверху», о котором вы сейчас говорили.

Вигель улыбнулся:

— Бетанкур знает о вашем альбоме, будьте покойны. Еще когда вы две недели назад впервые здесь появились, он велел справиться, кто вы такой и откуда взялись, и знает ли вас кто-нибудь где-нибудь. Вы в России, мсье, здесь нельзя без этого. Однако же, что греха таить, сам император никакого интереса к вам с тех давних времен не проявлял, а спрашивать его мнения по поводу устройства нашего в Комитет генерал, само собою, не станет. Но я действительно напомню его светлости, что император отнесся к вам благосклонно. Словом, вы можете рассчитывать на мою поддержку, но обещать ничего точно я вам не могу. Через несколько дней зайдите ко мне.

Этой фразой господина начальника канцелярии разговор, однако, не закончился, и полчаса спустя оба молодых человека вместе вышли на улицу и зашагали по нарядной, ослепительной в лучах июньского солнца набережной Невы.

— Куда вы направляетесь, мсье? — спросил Вигель, рассчитывая узнать, где поселился столь заинтересовавший его француз.

— Мне нужно сегодня сделать еще один визит, — с прежней своей великолепной улыбкой ответил архитектор, — но сейчас… (тут он взглянул на часы) сейчас еще рано. Быть может, вы позволите пригласить вас отобедать?

Из предыдущих речей Огюста проницательный господин Вигель легко догадался, что с деньгами у архитектора более чем туго и что он находится сейчас на пороге самой отчаянной нужды Кроме того, и щегольской костюм, так ловко сидевший на ладной фигуре мсье Монферрана, был тот же самый, что поразил чиновников Комитета две недели назад, стало быть, единственный.

К чести своей Филипп Филиппович несколько секунд медлил с ответом. Но тут же утешил себя тем, что отказ может обидеть француза.

— Извольте, — поклонившись, ответил он.

И они зашли в подвернувшуюся на пути ресторацию.

Заказав превосходный обед для своего нового знакомого, сам Огюст почти не притронулся к еде, объяснив это тем, что пообедал перед посещением канцелярии и что вообще старается днем есть меньше, чем утром, ибо в его роду многие были склонны к полноте. Он только пощипывал шпинат да небрежно отпивал из бокала отменный темный портвейн.

«Ей-же-ей, лихой малый! — про себя подумал Вигель, уписывая зайчатину с укропом, наслаждаясь лещом в сметане и с тоскою переполненного желудка посматривая на блины с медом. — Ей-же-ей, надо уметь так держаться!. Но этак он к концу обеда упадет в обморок!»

Однако Монферран смотрел на господина начальника канцелярии с таким очаровательным и милым весельем, так непринужденно беседовал с ним, так равнодушно взирал на пустеющие тарелки, наконец так спокойно отодвинул и свой шпинат, не съеденный даже до половины, что у Вигеля зародились сомнения.

«Черт его знает, а может быть, и в самом деле, ему есть не хочется? Эдакое самообладание для неустроенного, мягко говоря, человека… притом же совсем молодого, невероятно… А впрочем, не старше ли он, чем кажется?»

Под каким-то благовидным предлогом Филипп Филиппович в разговоре осведомился, сколько лет его возможному протеже. И услышал:

— В январе исполнилось тридцать. Вигель чуть не поперхнулся портвейном.

— Ба! И мне столько же… Но я вам не дал сразу больше двадцати пяти.

Огюст вздохнул:

— Боюсь, что и мсье Бетанкур тоже. Такое уж лицо! Вы ему скажите, пожалуйста, что я не мальчик, как он, возможно, думает.

— Скажу, скажу, — смеясь, пообещал Филипп Филиппович.

Через некоторое время молодые люди дружески распрощались, и Огюст зашагал пешком по направлению к Конюшенной площади, неподалеку от которой, в одном из самых дешевых трактиров, находилось его нынешнее пристанище.

По дороге ему, как назло, все время попадались лотошники с пирожками и торговки сластями, вертевшие перед собою разноцветные связки пряников, и он мысленно посылал их ко всем чертям, ибо все его мужество ушло на угощение господина Вигеля, как и, увы, почти все содержимое его кошелька.

Когда он сворачивал с Невского проспекта на набережную Екатерининского канала, навстречу ему вдруг вывернулась летящая во всю мочь лошадиной четверки карета. Проезжая часть была в этом месте довольно узка, почти целиком покрыта лужами, оставшимися после недавно прошедших обильных дождей. С ужасом увидев широкий веер брызг, окруживший карету, Монферран шарахнулся от нее в сторону и почти вплотную притиснулся к стене дома. Однако брызги достали его, и несколько капель грязи задрожали на рукаве фрака.

— Невежа! — закричал молодой человек вслед кучеру, одновременно выхватывая из кармана платок, чтобы успеть смахнуть капли, покуда они не впитались в ткань.

Карета остановилась. Из нее высунулся и обернулся назад господин в светлом цилиндре, с благообразным и тонким лицом, окруженным, будто клубами дыма, густыми, мастерски подвитыми, бакенбардами.

— В чем дело, мсье? — спросил он с тем великолепным парижским произношением, которым, как успел убедиться Огюст, отличались все русские аристократы. — Мой кучер вас задел?

— Чуть не раздавил! — воскликнул архитектор, поспешно закончив манипуляцию с платком и убирая его, чтобы не выдать истинной причины своего отчаянного возгласа. — Велите ему, мсье, лучше смотреть на дорогу, не то ваша карета кого-нибудь да сшибет!

— Извините меня! — проговорил седок и, задрав голову к козлам, что-то коротко и негромко сказал кучеру, отчего тот побледнел и начал было какую-то робкую фразу, но хозяин оборвал его еще более кратким и на сей раз просто угрожающим окриком, после чего вновь обратился к Огюсту:

— Однако же, мсье, рад, что так удачно обошлось. Не беспокойтесь, я накажу этого разиню.

И тогда Огюст вдруг вспомнил, в какой стране он находится, и понял, что кучера ожидает не вычет из жалования и даже не сердитая хозяйская затрещина, а наказание, очевидно, совсем иное.

— Ради бога, ваша светлость! — вскрикнул он, успев рассмотреть на дверце кареты княжеский герб. — Прошу вас, не надо никого наказывать! Ваш кучер не виноват, я сам зазевался… Он ехал, как то положено, но я задумался и вышел из-за угла прямо вам навстречу.

Седок посмотрел на архитектора с некоторым удивлением, потом улыбнулся одними кончиками губ и пожал плечами:

— Как вам будет угодно, мсье. Но за что же тогда вы обругали меня?

— Не вас, а как раз кучера и ни за что, а от досады, что пришлось так шарахнуться… Примите мои извинения, если отнесли это на свой счет.

— Я не обижен, — господин в цилиндре учтиво кивнул и хотел уже захлопнуть дверцу, но вдруг спросил с интересом: — А вы, простите меня, недавно приехали в Петербург?

— Меньше трех недель назад, — ответил молодой человек. — А это так видно?

— Не особенно, однако же… Вы из Парижа?

— Да.

— И, вероятно, службу себе ищете?

— Ищу, — ответил Огюст, несколько уязвленный неделикатной проницательностью хозяина кареты. — Однако если ваша светлость хотели предложить мне место учителя или гувернера, то это мне не подходит. Я архитектор по образованию.

— Вот как! — поднял брови любознательный вельможа. — И у вас хорошие рекомендации?

— Плохие, мсье, не то бы я уже устроился, а не бродил пешком по петербургским лужам. Но в будущем, надеюсь, удача мне улыбнется.

— От души вам того желаю, — засмеялся хозяин кареты. — Однако если все же фортуна вас обманет и вы вздумаете поискать более скромной службы, отыщите меня, это нетрудно. Я живу на набережной Фонтанки, в особняке напротив Михайловского замка. Меня зовут князь Лобанов-Ростовский. Запомните.

— Запомню, — с трудом подавляя раздражение, Монферран вежливо поклонился. — Но, как знать, князь, быть может, вам придется разыскивать меня раньше, чем мне вас? Особняка у меня в ближайшие годы не будет, и я не знаю, где отыщу себе квартиру, однако представиться вам — теперь мой долг. С вашего позволения, Огюст де Монферран. И в ответ на вашу любезность я всегда к вашим услугам, если вам потребуется новый дом или загородная вилла.

И, еще раз откланявшись, Огюст повернулся и зашагал дальше по набережной, стремясь поскорее миновать узкое место и выйти на площадь. Минут через пять-шесть он был уже возле трактира.

Трактирчик, маленький, деревянный, скромно, но ловко втиснувшийся между двумя каменными домами, был выстроен в два этажа. В нем было только пять номеров, и они все помещались на втором этаже, а первый был занят кухней, залой, помещениями для прислуги и комнатами хозяйки. Хозяйка, энергичная, еще не старая вдова, немка фрау Готлиб, проживала в двух комнатах, вдвоем с незамужней девятнадцатилетней дочерью, которую мечтала побыстрее выдать замуж, и потому жила на небольшой пенсион, а доходы от трактира откладывала на приданое Лоттхен. Комнаты в трактире сдавались за небольшую плату, не то на них едва ли нашлось бы много охотников, однако хитрая фрау умела выудить из постояльцев деньги, предлагая им множество мелких услуг: стирку их белья, приготовление обеда либо из хозяйской снеди, либо из той, что они сами себе покупали, отправку писем и все тому подобное, не говоря уже о ее собственных улыбках, реверансах, пожеланиях доброго утра и приятной ночи.

Войдя в трактир, Огюст постарался поскорее прошмыгнуть мимо залы, из которой доносились всевозможные кухонные запахи, но едва он поднялся на второй этаж, как ему ударил в нос аромат куриного бульона, и он тихо чертыхнулся.

«Это проклятый чиновник из второго номера заказал себе курицу! — в сердцах подумал молодой архитектор. — Лентяй пузатый! Нет чтобы сойти вниз и пообедать в зале… В номер заказывает! Ишь ты, герцог! А что, интересно, ухитрился купить Алексей на оставленные ему десять копеек? И обедала ли Элиза или ждет меня?»

Он отворил дверь своего номера, и куриный запах буквально оглушил его.

— Что это значит?! — воскликнул он, от удивления прирастая к порогу.

В крохотной клетушке-прихожей, превращенной за неимением лучшего в привратницкую, на низкой лавке-лежанке сидел Алексей и старательно начищал вторую (и последнюю) пару хозяйских башмаков. Увидав Монферрана, он по привычке хотел было встать, но заметив уже знакомое хозяйское движение, разрешающее остаться на месте, только чуть-чуть приподнялся и склонил голову в поклоне, отчего-то прикрывая ладонью левую щеку.

— Здравствуйте, мсье, — проговорил он по-французски, уже почти ничего не напутав в произношении.

Они с Огюстом вот уже три недели старательно учили друг друга своим языкам, и каждый обнаруживал успехи, тем более что обоим просто необходимо было выучиться побыстрее. Алексей оказался необыкновенно способен к учению. Он успел не только во французском языке, но и в русском: будучи совершенно неграмотным, он, едва оказался в Петербурге, бог весть с чьей помощью в считанные дни выучил буквы русского алфавита. Он уже начал разбирать надписи на лавках и трактирах и пытался читать афиши на столбах.

У Алексея был великолепный характер, мягкий и ласковый; он никогда не бывал назойлив, в нем не было даже тени раболепия, что казалось невероятным при том, какую школу юноша прошел у прежнего своего хозяина.

— Здравствуй, Алеша — старательно выговорил Огюст давно выученное русское приветствие. — А что этот здесь так?..

И он показал себе на нос.

— Нос это, ваша милость! — с готовностью ответил слуга.

— Сам ты есть нос! Что такой вот это? — он кивнул на дверь в комнату.

Алексей развел руками:

— Je ne sais pas, про что вы спрашиваете, мсье!

Раздался смех, и в дверях комнаты появилась Элиза. Она не вышла в прихожую, потому что больше двух человек там не помещалось, и Огюст сам поспешно шагнул ей навстречу.

— Откуда у нас такой запах? — спросил он, целуя Элизу, но через ее плечо заглядывая голодным взором в комнату, где на столе, покрытом простенькой скатертью, белела суповая миска.

Элиза взяла его за руку, втащила в комнату и усадила за стол.

— Ешь скорее, пока не остыло. Не знаю, что и думать, милый… Это ведь уже второй раз. То неделю назад откуда-то появилось мясо, когда денег совсем не оставалось. Потом я продала кольцо. Неделю деньги были. Сегодня кончились. Завтра я собираюсь продать медальон…

— А без этого никак нельзя? — огорченно спросил Огюст.

— Никак, Анри, даже если ты вот-вот найдешь место. Но это все пустяки! Еще есть браслет и цепочка… Дело не в этом. Сегодня у Алеши было десять копеек, и вдруг он ухитрился заказать фрау Готлиб курицу да еще вон пряников каких-то принес… И еще…

Она запнулась.

— Ну? — спросил Огюст, подвигая к себе тарелку, которую Элиза наполнила золотистым бульоном с аппетитной домашней лапшой.

— В тот день, когда появилось мясо, — прошептала Элиза, — Алексей пришел с разбитой рукой, прямо все пальцы были разбиты. Он прятал, да я-то увидела. А сегодня… Ты не заметил? На левой щеке синяк.

— Вот еще шутки! — растерянно и почти испуганно проговорил Монферран. — И что это все значит, а? Не таскает же он где-то этих кур?

— Что ты! — возмутилась Элиза. — Украсть Алеша не способен. Но это очень странно. Ты спроси у него. Может, тебе он скажет.

— Может, и скажет, да я не пойму, — задумчиво ответил Огюст. — Расспрошу-ка я хозяйку. По-моему, она знает все… Очень осведомленная особа. О боже, какая вкусная курица!..

Фрау Готлиб в тот же вечер с легкостью разрешила сомнения своего постояльца. Она кое-как говорила по-французски и, смешно коверкая слова, охотно стала рассказывать:

— Все отшень просто, увашаемый! Зтесь рятом есть конюшень. Зтесь живет много-много исвосчик. О, русский исвосчик отшень большой трачун! Я много раз видель, как они тралься на спор. На теньги, увашаемый! Фаш слюга отшень смелый мальшик: он всял и поспориль с три фсрослый мушик, что мошет их положиль на лопатки. И фсех-фсех полошиль! И выиграль у них теньги, и покупали у меня курис, а я готовиль этот курис. Вот так. Этот спор мне рассказаль мой творник, он смотрель, как они тралься.

Вернувшись в номер, Огюст рассказал Элизе все, услышанное от хозяйки, и она, выслушав его, едва не расплакалась.

Вскоре явился Алексей, спускавшийся во двор за водою для умывальника, и Огюст, подойдя к нему, указал пальцем на его синяк, который юноша на сей раз не успел прикрыть, и мягко, но твердо проговорил:

— Больше так нет делай! Хорошо?

Слуга удивленно заморгал.

— Это ж откуда вы знаете барин?

— Нет «барин», — рассердился Огюст. — Су-хо-ру-ков твой есть барин. Говори «мсье», или… Как это здесь? А! «Сударь!» И вот это не надо… Я прошу тебя…

Он хотел сказать «приказываю», ибо выучил уже и это слово, но оно показалось ему ужасно длинным и неудобным, и он сказал «прошу», при этом осторожно и ласково тронув рукою Алешин синяк.

Юноша спокойно взял его руку и, поднеся к губам, поцеловал так, как целуют ее отцу или матери, а не хозяину. В глазах его, обращенных на Огюста, выразительных, полудетских, полуиконных, чуть раскосых глазах, было целое море чувств человеческих.

— Простите, сударь! — Алексей улыбнулся. — Не серчайте уж… На десять-то копеек какой уж обед? А вас ведь двое… Коли не хотите, так я вперед не стану. Буду делать все, как скажете. А вы-то как? «Травай»-то себе сыскали али нет?

Огюст усмехнулся, услыхав такое смешение языков (это бывало часто и у него, и у Алеши), и в ответ беспомощно развел руками:

— Не знаю, Алеша. Как это? Можно быть да, можно быть нет…

Вигель сдержал свое слово: на другой же день он обратился к генералу Бетанкуру с надлежащей просьбой и употребил все свое красноречие для того, чтобы добиться ее исполнения.

Когда четыре дня спустя Монферран снова появился в канцелярии Комитета по делам строений и гидравлических работ, Филипп Филиппович встретил его очень радушно и, усадив, без предисловий изложил суть дела.

— Вот что я скажу вам, мсье: генерал сначала было не хотел меня слушать. Его рассердила ваша уловка с фарфоровым заводом, ибо смысл ее он прекрасно понял. Однако я его понемногу убедил, что архитектору работать рисовальщиком и в самом деле обидно, и склонил к мысли взять вас в чертежную. Но только он заявил мне, что для должности начальника чертежной вы слишком молоды и у вас нет опыта, и хотел было определить вас просто чертежником, но я опять стал настаивать, и Бетанкур наконец уступил и сказал: «Хорошо, старшим чертежником, но только уж никак не начальником!» Вот вам его последнее слово, и очередь за вами. Что вы на это ответите?

— Разумеется, да! — произнес Огюст, у которого словно свалилась с души каменная гора. — Да, и большое вам спасибо! Но я докажу вам, что умею благодарить не только словами.

— Верю, верю, — улыбнулся Филипп Филиппович. — Впрочем, мне кажется, мы с вами станем приятелями, и у нас не раз будет возможность оказывать друг другу услуги. Теперь еще вот: жалование вам пока не назначается, но вы будете получать компенсацию, она примерно равна годовому жалованию, около двух тысяч в год, даже чуть больше. Согласитесь, для начала неплохо… И кроме того, мы вам предоставим, если желаете, казенную квартиру, недорогую и удобную, неподалеку от места службы. Вы довольны?

— Мало сказать, доволен! Просто спасен! — вырвалось у Огюста.

И он с таким жаром пожал руку чиновника, что у того потом некоторое время ныли суставы.

 

IV

Новый порыв ветра. Новое дикое стадо волн понеслось навстречу шхуне, и она, зарывшись носом в пену, на миг высоко вскинула корму, а потом, рванувшись, выскользнула наверх и запрыгала с одного пенного хребта на другой.

Вода прокатилась по палубе, схлынула, но фонтаны брызг опять взметнулись с обоих бортов и посыпались на мокрые палубные доски.

Алексей, прикрыв лицо углом воротника, потихоньку выругался, безнадежно посмотрел на взлохмаченный залив и повернулся к хозяину:

— Август Августович, ну ей-же-ей, шли бы все-таки в каюту. Насквозь вымокнете. Простудитесь!

Огюст, не отрываясь от мачты, к которой прижался всей спиной и затылком, лишь чуть повернул голову и проговорил сквозь зубы:

— Отстань, ради бога! В каюте не могу… Там еще хуже…

— Говорил же вам, едем берегом! — с отчаянием воскликнул Алеша. — С вами не сладишь, что с младенцем! Не остров ведь это, можно и по дороге проехать.

— Поди ты… — архитектор резко повернулся к слуге. — Дороги развезло, дожди идут уже месяц… Неделю бы добирались! Нет, что же делать? А ты знаешь, Алеша, у знаменитого адмирала Нельсона тоже была морская болезнь.

— У Нельсона? — Алексей присвистнул от удивления. — Это у которого ни руки, ни глаза? Еще и болезнь морская? Ну уж и характер у него был, стало быть! Вот чисто у вас, Август Августович.

Августом Августовичем Монферрана записали в русском паспорте. Отчество по здешним правилам было необходимо, а давали его приезжим как придется, редко исходя из действительного имени родителя, ибо оно не всегда для отчества подходило. И если из имени «Огюст» у чиновника паспортного стола очень легко получился «Август», то приделать окончание «ович» или же «евич» к имени «Бенуа» сей господин уж никак не сумел и, ничтоже сумняшеся, образовал отчество от того же имени. Получился Август Августович. Огюсту такое прозвище понравилось, оно звучало непривычно: солидно и забавно. Алеша же просто пришел от него в восторг.

В это время от носа шхуны, широко расставляя ноги, будто и не замечая качки, к ним подошел капитан, плотный детина, весь завернутый в просмоленный брезент, с неугасающей трубкой, вросшей в светлые моржовые усы.

— Видали, сударь, как шалит нынче Балтика? — спросил он утробным басом, не без тайного ехидства глядя на белое, как известь, лицо своего пассажира. — И охота же вам ездить в такую погоду в этот богом проклятый Пютерлакс? И еще пристанем ли при такой-то волне? Там причал ни к черту, да и бухта неудобная. Не пришлось бы назад заворачивать…

Он ожидал увидеть испуг на лице архитектора, но испугался только Алексей, что же до Монферрана, то сквозь его бледность тут же прорвалась вспышка негодующего румянца.

— Вы получили уже от меня довольно, капитан, чтобы и причал, и бухта были вам удобны, — резко проговорил архитектор. — Уезжая из Петербурга, у нас был разговор об этот чертов погода! Или причаливайте, или отдавайте обратно все, что получали!

— Да что вы, сударь, право?! — капитан выпустил из усов облако дыма и усмехнулся. — Уж с вами и не пошутишь. Будьте покойны, еще полчаса, и покажется ваш Пютерлакс, а там и причалим, как по маслицу пройдем.

И он, сохраняя достоинство, той же поступью зашагал дальше.

— Негодяй! — прохрипел Огюст, у которого на вспышку гнева ушли едва ли не все силы. — Тебе бы эту болезнь, ты тогда пошутил бы… «Заворачивать!» Я тебе заворачиваю! Не на кого напал!

— Не на того, Август Августович! — терпеливо поправил Алеша.

— О, оставь меня в покое! — уже по-французски взмолился Монферран. — Не до грамматики мне сейчас и не до синтаксиса, мой милый! Полчаса осталось? Нет, через полчаса берег только покажется! Сколько же еще выносить это, а?

— Надо было берегом ехать! — упрямо проворчал Алеша.

Они ехали в Пютерлакс уже в восьмой или в девятый раз-Невзрачное финское местечко под городом Выборгом неожиданно заняло в жизни Монферрана особенное место.

В карьерах Пютерлакса добывали великолепный коричнево-красный гранит, прочный и красивый. Его называли «рапакиви». Из него высекали пьедесталы и обелиски, им были во многих местах отделаны набережные Невы в державном Санкт-Петербурге. Из него Огюст замыслил изготовить невиданные доныне колонны… Колонны собора.

Шел 1820 год. Четвертый год его жизни в Петербурге. Четвертый ли? Ему то казалось, что он живет в России уже лет двадцать, то думалось, что он приехал месяц-два назад. Весь сонм событий, произошедших с ним в Петербурге, пронесся как ураган, и лишь одно-единственное, главное, в которое он и сейчас еще едва верил, могло занимать его мысли, его ум, его душу.

Он начал строить собор.

Теперь ему иногда казалось, что он предчувствовал это, втайне догадывался, что на него обрушится это неслыханное счастье… Но на самом деле все было не так. Начиная свою незаметную, трудную жизнь в столице России, он надеялся на успех, думал, что поднимается из безвестности, но о таком головокружительном взлете не мечтал — у него не хватило бы фантазии придумать такое…

На другой день после обретения долгожданного места в чертежной, Монферран перебрался на новую квартиру, на Владимирский проспект.

Квартира, отведенная ему, помещалась на втором этаже недавно построенного трехэтажного дома и состояла из трех комнат: довольно просторной гостиной и смежных с нею кабинета и маленькой спальни. Большой, широкий коридор отделял комнаты от кухни и скромной привратницкой, которая круглым окошком выходила не на двор и не на улицу, а на лестницу.

Сразу же начались всевозможные хлопоты и пришлось наделать уйму долгов: квартира оказалась почти совершенно без мебели, и ее надо было спешно покупать, затем надо было нанять кухарку, приобрести столовую и кухонную посуду.

Кроме всех прочих ближайших расходов Огюст счел необходимым сразу же подумать о деликатном и вместе с тем приличном подарке для своего нежданного благодетеля Филиппа Филипповича, ибо на его поддержку надеялся и в будущем. Кроме того, Алексей подсказал хозяину, что необходимо заранее купить теплые осенние и зимние вещи, так как летом это обойдется дешевле, а лето в этих местах коротко.

Траты оказались солидными, но Монферран теперь не огорчался, надеясь на свой заработок и на свое умение обходиться малым. «Как-нибудь сэкономлю», — думал он.

В чертежной Комитета работало много опытных чертежников, и на молодого француза вначале посматривали удивленно и косо, однако он исполнял свою работу уверенно, со знанием дела, он был талантлив, это замелили все. Вскоре, к радости Огюста, это заметил и сам генерал Бетанкур.

Генерал все чаще вызывал к себе Монферрана, давал ему особо важные работы, порою спрашивал его совета. Инженеру поручали проекты самых различных построек, и он, занимаясь их техническим решением, архитектурную разработку нередко поручал Монферрану.

Впрочем, восторгаться Бетанкур не спешил. Он вообще не умел восторгаться. Его могучий, блистательный ум, его тонкая, суровая натура не выносили восторгов. Даже талант он приветствовал лишь сдержанным уважением. Он сам был талантлив и знал это, как знал и цену слишком быстрым взлетам. Он верил только делам, и не одному, а многим.

Узнавая Монферрана все больше, председатель Комитета стал ему доверять. Доверять не только в том, что относилось к работе. Порою разговоры их стали касаться тем, далеких от строительства, Бетанкур начал расспрашивать молодого приезжего о прежней его жизни и иногда, как бы невзначай, говорил ему (правда, совсем немного) и о себе. И они, сближаясь, начинали нравиться друг другу.

Уже в декабре, проработав в чертежной немногим более пяти месяцев, Монферран был назначен ее начальником. Теперь он отвечал за все разработки чертежной, сам проверял всю работу чертежников, которым сразу дал больше независимости и увеличил притом спрос за упущения…

Проходили дни. В свободное время Огюст много бродил по городу, иногда один, иногда вдвоем с Элизой. Незнакомый город все больше волновал и притягивал архитектора.

В первые дни Петербург показался ему слишком безукоризненным, правильным, слишком распланированным, словно человек, в поведении которого было все заранее обусловлено и продумано. В геометрической стройности улиц Огюсту померещилась холодность, а высокое бледное небо, часто нависающие сизые тучи, темная вода каналов и рек, скудость зелени и обилие гранита делали лицо города суровым и даже, как вначале подумал молодой архитектор, жестоким.

Но Петербург был скрытен и сдержан, как истинный аристократ, он не открывался никому сразу и весь, в нем было слишком много неожиданного и неповторимого, и Огюст вскоре понял, что надо вначале суметь понравиться городу, чтобы он захотел в ответ понравиться тебе. И он смотрел и смотрел, читал и читал книгу — летопись Петербурга на таком знакомом ему языке архитектуры и начинал понимать суть его правильности, ибо его создавали не столетия, лепили не прихоти баронов и князей, меняли не выдумки эпох. Нет! Его создала мысль человека, широким шагом вступившего в новый век, решившегося столкнуть оседающую глыбу прошедших веков, не боясь, что она сметет и раздавит его; и мысль этого человека, могучая и созидательная, создала столицу народа, едва не утратившего себя среди рвущих его на части иноземцев, народа, волею судеб отставшего от Европы на несколько веков… И вот рука воплощающая, не ведающая сомнения, послала его вдогонку убегающей вперед европейской цивилизации, и эта же рука начертала геометрический рисунок улиц столицы-дворца, столицы-крепости, столицы-страны, ибо сейчас в каменной груди Санкт-Петербурга билось отважное сердце новой России. Петербург был рожден из иены морской, чтобы и заслонить Россию от врагов, и с великосветской улыбкой представить ее миру. И в этой новизне, мощи, уверенности и изысканности одновременно, в этом скромном, едва уловимом изяществе город был воистину прекрасен.

Все это молодой французский архитектор скорее почувствовал, чем понял, меряя город шагами, осязая его взглядом, любуясь им и ощущая, что он его захватывает, впитывает в себя, властно, не спрашивая его согласия, делает своим.

Не то ли случилось здесь со всеми его предшественниками, с теми приглашенными или просто приехавшими из разных стран Европы зодчими, которые построили большинство» этих зданий, оформили многие улицы и набережные? Как видно, не они творили лицо Петербурга, а сначала он вошел в их душу, он приобщил их, научил видеть мир и себя по-новому, а потом уже вдохновлял и учил строить. Их, которым казалось, что они давно уже умеют это… И не случайно город, более чем наполовину выстроенный по проектам итальянцев, французов, немцев, почти ничем не напоминал Монферрану ни Италию, ни Францию, ни Германию. Этот юный город, которому было ныне чуть больше ста лет, имел свое лицо, свое неповторимое я.

Во время одной из прогулок Огюст и Элиза оказались на Сенатской площади, которую знали прежде, но не особенно любили: обоим она казалась пустой и унылой… Только памятник Петру на гранитной скале был прекрасен. Монферрана он изумлял и тревожил, потому что в этом бронзовом всаднике он узнал свое далекое видение: ту фантастическую фигуру, которая явилась ему, раненому, то ли в бреду, то ли во сне.

Громадную, совершенно неоформленную площадь за всадником украшало или, вернее, портило неуклюжее здание церкви с красивым рисунком стен, с неожиданно куцей колокольней и единственным куполом, торчащим посреди крыши на узком барабане, как крохотная головка на тонкой шее.

— Как некрасиво! — воскликнула Элиза.

— Я знаю, что это такое, — сказал, подумав, Монферран. — Это храм святого Исаакия Далматского. Мне Вигель о нем рассказывал. Сначала вот здесь, где мы стоим, была церковь святого Исаакия, которую лет девяносто назад построил итальянец Маттарнови. Ее разрушила гроза — молния ударила в самую колокольню. Церковь разобрали. Потом на этом месте императрица Екатерина II поставила памятник, который создали Фальконе и его ученица Мари Колло. Ну а за ним Екатерина решила поставить новый собор святого Исаакия и сделать его главным петербургским храмом. Я видел первоначальный проект в гравюрах. Это было великолепное творение великого Ринальди, и, если бы его построили таким, каким он был задуман, ничего лучше и желать нельзя было бы.

— И кто же его так изуродовал? — огорченно глядя на куцую колокольню, спросила Элиза.

— Вообще-то не кто, а что. Целый поток недоразумений. Такие церкви строятся долго. Ну вот, строили, строили, а за это время Екатерина умерла, воцарился ее сын император Павел, который матушку свою ненавидел, как и все, что она любила, ну и выжил Ринальди из Петербурга. А достроить церковь поручил архитектору Бренна, однако же велел достроить чуть ли не за год, тогда как стояли только одни стены. И мрамора не хватило, и золота для позолоты куполов не дали, ну и остались от Ринальди одни стены, как видишь, красивые, да только что в том толку? Испортили площадь, вот и все.

— Так надо же исправить! — решительно заявила Элиза. Огюст расхохотался:

— Тебя бы в Комитет по делам строений! Живо бы навела порядок. Нет, Лиз, это гораздо труднее, чем тебе кажется. Так, как строили тогда, теперь не строят, барокко забыто, да и классицизм изменился с тех пор. И церкви стали иные. Ты думаешь, никто не пытался? Первый конкурс на создание нового проекта состоялся семь лет назад. Но император полностью разбирать этот храм не хочет, а на основе старых конструкций ни у кого ничего не получается, что и понятно. Говорят, опять будут конкурсы, да только не знаю, что тут может выйти.

— Неужели и у тебя бы ничего не вышло? — глаза Элизы прямо-таки жгли лицо Огюста. — Ну, Анри, я не верю! А как же твое видение? И этот всадник… Ты говоришь, будут еще конкурсы? Поговори с твоим Бетанкуром, чтоб он разрешил и тебе в них участвовать!

— Мне? Чертежнику из Комитета? — усмехнулся Огюст. — Хорош я буду, если сунусь к Бетанкуру с такой просьбой! Это же кафедральный собор столицы, то есть должен быть кафедральный собор… И при чем здесь Бетанкур? Конкурсы проводит Академия художеств.

— Обратись в Академию! — настойчиво потребовала Элиза. — Ты же можешь, Анри, я знаю, ты можешь, и это — твоя судьба!

Огюсту захотелось поцеловать ее, но на площади в это время появились какие-то кареты, несколько священников в торжественно длинных черных одеяниях показались возле собора и неторопливо зашагали к зданию Синода, и Монферран устыдился их присутствия. Он только поцеловал руку своей подруги и шепнул ей на ухо:

— Если бы твоя вера в меня могла передаться другим!

Так проходили дни. Пришла и проплакала дождями долгая петербургская осень, наступила еще более долгая зима, мучительно холодная и одновременно сырая.

Первые морозные дни были для Огюста наказанием. Он не мог подолгу оставаться на улице, где мела колючая, влажная метель, изо рта шел пар, а легкие при каждом вздохе как будто наполнялись огнем, и через несколько минут мог появиться рвущий, жестокий кашель. До службы архитектор добирался бегом, иногда по дороге заскакивая в любую встречную лавчонку, чтобы, сорвав перчатки, подышать на ноющие скрюченные пальцы и потереть ладонями щеки. Ездить в экипаже ему казалось еще холоднее, там застывали ноги, и застывали до того, что, войдя в чертежную, он иногда со стоном падал на первый же стул и несколько минут, зажмурившись от боли, приходил в себя.

Иные чертежники втихомолку подсмеивались над своим начальником, другие, сочувствуя ему, советовали купить валенки. Но вид у валенок был чересчур смешной и несолидный, и на это Монферран не решился пойти.

Впрочем, муки его оказались непродолжительны.

Вслед за жгучими морозами пришла оттепель, кое-где даже стал подтаивать снег, и это продолжалось неделю, а потом снова стало холодно, но за эти дни архитектор вдруг привык к климату Петербурга, его молодость и энергия победили страх перед морозом, и он встретил новую атаку метелей со стойкостью бывалого северянина. Ему стало даже нравиться щекочущее прикосновение холода к лицу, а когда ветер сильно нажигал щеки, он просто, как научил его делать Алексей, прижимал к замороженному месту край воротника своей заячьей шубы, и мех, прогретый дыханием, возвращал телу кровь и тепло.

Потом пришла весна. Начались вновь белые ночи, изумившие Огюста еще прошлой весной. Но тогда эти ночи ему не особенно нравились: мешали спать… А эта весна, пришедшая после такой жестокой зимы, показалась совсем иной, и постепенное нарастание дня, победное изгнание им ночной тьмы соединилось в сознании с торжеством тепла и солнца над метелями и стужей.

— Зимой дня как будто совсем не было, а теперь вот только он и есть, — сказала как-то Элиза, когда они в середине мая пришли домой после одной из своих прогулок в первом часу ночи.

Гуляли они в последнее время почти всегда вдвоем, ибо Огюст подолгу оставался на службе и ему хотелось свободные часы быть вместе с Элизой. Иногда, когда он предлагал ей очередное путешествие, она спрашивала:

— А может быть, ты один пойдешь?

— Почему? — обижался он.

— А потому, что вдруг я тебе надоела? Целые дни только я да я. Я не надоела тебе, Анри?

Он вздыхал и, разводя руками, совершенно искренно отвечал:

— Ты знаешь, Лиз, сам удивляюсь… Нет!

Во время таких своих прогулок они старались увидеть то, чего еще не видели, и доходили часто до самых окраин города, до загородных вилл, а то и до опушек рощ, за которыми начинались настоящие леса, некогда плотно обступавшие болотистые берега Невы. Постепенно у них появились и любимые места, места, в которые их чаще всего тянуло. Огюсту особенно нравился Васильевский остров, Элиза любила Дворцовую набережную Невы, но однажды, прогуливаясь по городу, она забрела в район Коломны, и ей показались очаровательными скромные деревянные домики с садиками и деревенскими огородами.

Однако больше всего они оба полюбили Летний сад. Весенняя ажурная легкость его аллей, тихий шорох песка на дорожках, миниатюрная изысканность оград и павильонов, теплая белизна каррарского мрамора, наивно-простые лица героев и богинь — во всем этом была какая-то сказочная путаница совершенства и незаконченности, а в чем эта незаконченность, невозможно было уловить. Но сердце билось все сильнее, когда одна за другой разворачивались перед идущими прямые аллеи. Аллеи, как руки, плавно вытягивались навстречу прохладному сиянию Невы, и вот дыхание замирало в горле от странного удивления и восторга: сквозь оживленную первой зеленью гравюру ветвей проступала садовая решетка. Каждый раз, видя ее, Огюст чувствовал, что сердце его сжимается. Он одновременно испытывал торжество и зависть.

— Вот она — простота гениальности, — однажды сказал он Элизе. — Ведь ничего проще быть не может: эти точеные тела колонн с их законченностью пропорций, давным-давно придуманной в Древнем Риме; эти вазы, будто привезенные из Греции; брызги золота и абсолютный лаконизм бронзы. Как мало… И как неповторимо прекрасно!

— Мне кажется, Анри, — проговорила в ответ на это Элиза, — только ты не смейся, если я скажу глупость… Мне кажется, что для красоты все равно, много ее или мало.

— То есть? — не понял Огюст.

— Вот видишь, как я не умею говорить… Ну… как бы это выразиться точнее? А вот! По-моему, красота может быть и очень проста, и очень сложна; состоять из множества деталей или из двух-трех, не важно, сколько в ней их, важно, чтобы не было лишнего. Понимаешь, лишнего! Чтобы все было цельно, как цветок или дерево. Ну вот роза. В ней может быть и сто лепестков. А в тюльпане только шесть. Разве роза хуже тюльпана или наоборот?

Он рассмеялся.

— Я просила тебя не смеяться! — обиделась Элиза. — Я же просила тебя! Если я глупа, то это не смешно, а грустно.

— Ты умна, и, по-моему, великолепно это знаешь, — сказал Огюст. — И я над тобой не смеюсь, мне просто понравилась точность сопоставления. Конечно, ты права, Лиз. Роза не хуже тюльпана, и Зимний дворец с его тысячей разных наличников и множеством почти падающих статуй так же прекрасен, как эта удивительная решетка. Но на то он и дворец. А она всего только ограда для сада, вот в чем чудо-то!

В конце мая вдруг зацвела сирень. Именно вдруг зацвела, потому что скромные ее кусты с тусклой листвой, незаметные среди другой садовой зелени, ничем не обнаруживали себя, осторожно набирая цвет, выжидая благоприятного дня, и, когда грянуло первое настоящее тепло и два дня подряд простояли солнечные, без дождя, крохотные бутоны разом, в одну ночь, раскрылись, и их поразительный запах сразу затопил все вокруг и победил все другие запахи весны.

— Здесь цветет сирень! Здесь цветет сирень! — закричала Элиза, когда, войдя в этот день в сад, ощутила запах и увидела розоватые и белые облака, кое-где выступившие из темнеющей уже по летнему зелени.

Она бегала от куста к кусту, хохотала, как девочка, трогая ладонями дрожащие грозди, наклонялась к ним, чтобы понюхать, или тянулась за ними, вставая на цыпочки, и ветви сдвигали на затылок ее капор и сердито трепали ей волосы.

— Лиз, ну что подумают люди, если увидят? Что они скажут? — хохотал Огюст, бегая за нею следом и стараясь унять. — Ну разве можно так вести себя даме?

— А ты скажи, если тебя спросят, что ты эту даму не знаешь! — веселилась она и, когда он оказывался рядом с нею, вдруг начинала трясти куст, так что Огюста окатывал дождь вечерней росы.

Кончилось тем, что он неожиданно для себя сорвал одну особенно пышно цветущую ветку и, встав на одно колено, преподнес своей спутнице. Элиза испугалась:

— Ой, Анри, что ты наделал! А если городовой? Бежим!

И они, схватившись за руки, задыхаясь от смеха, бросились прочь из сада.

 

V

А утром следующего дня произошло событие, разом все изменившее и перевернувшее.

Придя в чертежную, Огюст узнал, что его ждет к себе Бетанкур.

Волнуясь неизвестно почему, Монферран вошел в кабинет генерала. Тот сидел за столом и читал какую-то бумагу, но при появлении начальника чертежной оторвался от нее.

— Садитесь, мсье Монферран, — и он глазами указал на стул. — У меня к вам очень важное дело.

— Мне сказали, — Огюст старался не выдать своего волнения, которому сам не знал причины. — Чем я могу быть полезен, генерал?

Бетанкур редко говорил лишние слова. Откинувшись в своем кресле, он некоторое время пристально разглядывал молодого человека, затем слегка тряхнул головою, будто прогонял последние сомнения, и сказал:

— Вчера я был у его величества императора и имел с ним беседу. Его величество поручил мне заняться давно волнующей его задачей — перестройкой неудавшейся церкви святого Исаакия возле Сенатской площади. Вы, вероятно, слышали, что уже был конкурс проектов для такой перестройки и что никому из его участников не удалось удовлетворить всем поставленным требованиям. Я говорю и о требованиях государя, и о требованиях времени. Так вот, дабы конкурсов и споров больше не было, император распорядился, чтобы я выбрал и назначил архитектора, который сможет разработать нужный проект перестройки и возглавить строительство. Это задача ответственная, ибо условия сложны, требования весьма определенны, а сроки строительства длительны: я думаю, новая церковь будет строиться не меньше двадцати лет, если не больше. Стало быть, мне нужен архитектор талантливый, очень образованный, просвещенный, то есть знакомый и с самыми последними идеями строительного искусства, умеющий руководить большим количеством людей, ну и молодой, разумеется, потому как старый умрет, церкви не достроив, и она опять, как было с прежним проектом, перейдет из рук в руки и будет испорчена. Я долго думал. Да, для меня обдумывать одну проблему со вчерашнего вечера до сегодняшнего утра — это долго, я обычно думаю быстрее. Но так или иначе мой выбор сделан. Я выбираю вас.

Золотые пятна солнечного света, раскиданные по столу генерала, вдруг собрались все вместе, взвились, завертелись и огненным вихрем налетели на Огюста. Он пальцами вцепился в края стула.

— Вы согласны? — услышал он сквозь блеск и звон голос генерала.

И потом, будто издалека, свой очень тихий ответ:

— Да…

— И-и-и — раз! И-и-и — раз! Еще-е-е — р-раз!

Сорванный голос, захлебываясь на высоких нотах, отдавал команду, и сотни рук вновь и вновь с методичностью машины напрягались, натягивали канаты, и громадные деревянные распорки глухо трещали, казалось, готовые переломиться. Затем снова та же команда, узловатые черные пальцы, тысячи пальцев, разом перехватывали канаты чуть-чуть вперед и вновь натягивали, в полном смысле слова сдвигая с места гору…

Это был последний этап «отлома», отделения гигантского прямоугольного монолита весом чуть не в двести тонн от гранитного кряжа. Начиналось все с того, что по кряжу, наверху и внизу его, вычерчивался контур заготовки для будущей колонны, потом по контуру толстыми сверлами высверливали отверстия, по три рядом, вставляя в них клинья, и могучие мужики здоровенными кувалдами долбили по ним до тех пор, покуда вдоль всего контура не проламывалась тонкая змееподобная трещина. В нее вводили железные клинья и с их помощью расширяли трещину. Потом подвозили березовые брусья-распорки, громадные, вытесанные из цельных стволов, концы их вставляли в трещины, привязывали к ним корабельные канаты, и начиналась война людей с гранитом — преодоление массы камня массой мускулов, и пот человеческий лился рекою, и, не выдерживая напряжения, иные рабочие падали замертво, кровь выступала из ноздрей, и не все из них после этого поднимались… Но наступала минута, и после очередного «и-и-и — раз!» раздавался глухой грохот, как будто лопалось каменное сердце, и чудовищный монолит, дрогнув, отделялся от темно-красной массы скалы. Тогда уже предстояло оттащить его чуть подальше, чтобы освободить место для дальнейшей работы, а над самим монолитом начинали трудиться тесальщики: придавали ему округлую форму, размеры и пропорции колонны. После чего его оставалось осторожно дотащить, докатить до берега, где уже строился причал для громадных барж, на которых предстояло перевозить колонны в Петербург.

Огюст далеко не в первый раз видел весь этот процесс, но у него вновь замерло сердце при виде колоссальной массы людей, сражающихся со слепой тысячелетней силой гранита.

В стороне от работающих, на выступе берегового излома, стоял человек, к которому сразу же направился архитектор. То был высокий мужчина лет пятидесяти, из тех людей, которых зовут крупными. Но он был не то что крупный, а большой, именно большой, с массивной головою, с мощными, развившимися от тяжелой работы плечами, с крепким телом и упругими ногами, что ступали на землю прочно и тотчас будто врастали в нее, стоило ему остановиться. Мощь, сила и уверенность чувствовались во всей его осанке, в наклоне головы, а спина его, чуть сутуловатая, как у всех людей, много работавших внаклонку, даже под толстым суконным казакином так и играла мускулами.

Это был каменотес-подрядчик Самсон Суханов.

Уловив сквозь знакомый шум работы легкие шаги Монферрана, он обернулся. Его непокрытую, несмотря на ветер и мелко моросивший дождь, голову окружали густые, спутавшиеся от ветра, уже сильно поседевшие волосы, подстриженные по-крестьянски, в кружок. Аккуратная, тоже седоватая борода прятала волевой, упрямый подбородок, а под рано заморщинившимся высоким и выпуклым лбом, под пушистыми бровями сияли глаза, такие спокойные, уверенные и умные, что, ровно ничего не зная об этом человеке, можно было почувствовать к нему уважение.

— Добрый день, Август Августович! — первым приветствовал он молодого архитектора. — Думал, нынче вы не приедете. Ишь бушует Финский залив!

— Здравствуйте, Самсон Семенович! — ответил Огюст, протягивая руку мастеру Суханову. — Да, едва доплыли. Капитан нас пугал, что приставать не станет.

— Ловчил лишнее сорвать, шельма! — весело воскликнул подошедший следом за архитектором Алексей. — Ну да кукиш и получил! Наше вам уважение, Самсон Семенович!

— Привет и тебе, Алексей, друг любезный! — мастер снисходительно и добродушно поглядел на молодого спутника Монферрана, к которому давно уже привык и питал симпатию. — Ну что, переводить будешь али как?

— Зачем? — пожал плечами Алеша. — Август Августович без меня все понимает ныне-то… Так, на всякий случай. Эк у вас тут холодно! Холоднее, чем в Петербурге будет.

— Так оно ж Финляндия! — объяснил мастер и обернулся к Монферрану. — Ну, так пойдемте глядеть заготовки, сударь?

— Да, — кивнул Огюст. — Я хочу посмотреть заготовки и причал. Скоро ли будет готов, а?

— Да вот-вот, — спускаясь следом за ним по уступам гранитного кряжа, Суханов быстро переводил дыхание и говорил скорее, чем обычно. — Вот только укрепят там бревнами берег… Доски-то уж подвезены. Вы вот что мне скажите, Август Августович: как везти-то такие громады? Тут гребных барж не менее трех надобно, а ежели по ветру..

— Извините, если перебью, — Огюст обернулся, легко соскакивая с камня на камень. — На ветер нельзя рассчитывать, он дует, когда и куда ему захочется. Не собираюсь я применять и гребные суда. Нет, наши баржи повезет в Петербург машина.

— Пароход? — догадался мастер.

— Вот именно. Пароходный буксир! — и архитектор, спрыгнув с последнего уступа, вежливо подал руку мастеру, но тот солидно отказался от помощи и сам неторопливо закончил спуск.

В это время раздался могучий треск ломающегося гранита, и очередной монолит, вздрагивая, отделился от кряжа, уступая упрямому натиску рабочих.

Руки тянувших еще не ослабили хватки на канатах, продолжая их натягивать, и движение монолита незаметно для глаза продолжалось. И в этот самый миг послышался новый звук, тоже треск, однако совсем иной, сухой, короткий, какой-то болезненный.

— Берегись!

Крик смотрителя запоздал. Толстый корабельный канат, лопнув возле самой скалы, длинной плетью полоснул по рядам рабочих, толпившихся внизу. Несколько испуганных возгласов, кто-то упал, сшибленный резким ударом. И все.

Высокий голос где-то рядом, с краю длиной шеренги, ахнул:

— Семка! Ты что?..

Алексей, раньше хозяина и каменотеса спустившийся в карьер, тихо вскрикнул и, стянув шапку, перекрестился.

— Что?! — подскочив к нему, кривясь от волнения, но заранее зная, что предстоит ему увидеть, спросил Огюст.

— Не смотрите, Август Августович, — проговорил Алеша. — Вон там… Не надо смотреть…

— Что не надо?! — взревел архитектор, кидаясь к сгрудившимся в кучку рабочим. — Что я тебе, баба, а?! Убило?!

Спрашивая, он уже знал, что да, убило. Без того, без крайности, работу не прекращали. А крайностью здесь считалась только смерть.

Лопнувший канат концом своим ударил по голове молодого рабочего и разбил ему висок. В центре небольшого круга людей архитектор увидел неловко повисшее поперек низкого каменного валуна тело. Кровь заливала лоб покойника, но широко раскрытые светлые глаза смотрели вверх весело и упрямо. Он, казалось, еще радовался завершению своих усилий, видя, как отломился от кряжа гигантский монолит.

Монферран, не говоря ни слова, отступая от кучки людей, тихо осенил себя крестным знамением.

— Что, ребята, встали? — послышался за его спиной голос Самсона Семеновича. — Первый раз, что ли? Двое, берись да несите парня к баракам. Вечером попа позовем. А остальные, принимайся за работу. Вон архитектор приехал, а у нас тут непорядки. Давай, давай, тяни! Царствие небесное малому этому, а у нас, живых, дел хватает…

Два часа спустя, обойдя карьер, посмотрев, как прямо на берегу залива каменотесы придают нужную форму громадным заготовкам, взглянув на широкий настил причала, белеющий свежими сосновыми досками, Огюст вместе с Самсоном Семеновичем и Алешей снова поднялся на гранитный кряж и зашагал к рабочим баракам, которые лепились позади карьера.

— Думаете, там что-то изменилось? — догоняя Монферрана, с усмешкой спросил Суханов. — Думаете, отчет написали, так уж там и новые бараки построили? Нет там ни черта, ваша милость. Те же гнилые крыши да окна без стекол.

— Я писал уже три отчета, — усталым голосом проговорил архитектор. — И ничего, да? Но сейчас — середина октября, скоро начнутся настоящие холода. За прошлую зиму только от простуды, из-за этих бараков, умерло больше двухсот рабочих. Если я напишу сегодня прошение в Комиссию построения, попрошу материалов для ремонта бараков, вы подпишете его, Самсон Семенович?

— Само собою, подпишу, — закивал головой подрядчик. — Мне для работы живые люди нужны, а не покойники. А эти господа чиновники из Комиссии вашей, язви ее… они-то что понимают? Ваши отчеты им — тьфу! Вы не обижайтесь, Август Августович, да я-то их знаю… Ну хотя добейтесь от них лесу да стекол, а уж починим мы сами.

От бараков, производивших самое жуткое и гнетущее впечатление и в разгар работы совершенно пустых, архитектор и его спутники пошли к конторским строениям, посреди которых возвышалась рубленая изба с толстой печной трубой, окутанной лохмотьями дыма. В этой избе обитали подрядчики и смотрители работ.

Дождь, не прекращавшийся ни на минуту, пошел еще сильнее, и Суханов, видя, что гость его сильно промок уже на шхуне, потянул его в избу, но Огюст двинулся сначала к знакомому длинному строению со множеством окон и одной-единственной дверью.

— В контору сначала, сударь! — решительно возразил он Суханову. — Покажите мне разметку: где дальше рубить будете?

— Я вам на берегу все показывал — обиженно и почти сердито сказал каменотес — Вы что, мне не доверяете?

Огюст сбоку глянул на потемневшее лицо Самсона Семеновича и терпеливо объяснил:

— Не то совсем, уважаемый, что вы подумали. Это вам все понятно, когда вы смотрите на каменный берег. А мне — нет. Я не привык еще к живому камню. Поэтому мне надо смотреть на бумагу, чтобы увидеть будущие заготовки, а я их видеть должен, на то сюда и езжу. Понимаете?

— Хм, понимаю! — в серых глазах мастера мелькнули острые лучики смеха, но он сумел спрятать усмешку в своей солидной бороде. — Эк, однако, вы сказали: «живой камень»!

— Неправильно? — быстро спросил Огюст. — Да, конечно, камень мертвый. Но мне было не сказать иначе: я слов мало знаю.

— А лучше и я бы не сказал. — Суханов вздохнул. — Ишь как вы чужой язык чуете, Август Августович! А вот также почуйте работенку нашу, поймите, что тут у нас к чему, и враз легче станет управляться. У нас тут много чего сперва-наперво странно кажется иноземцам-то… Привычка требуется. А то вы иной раз командуете, а что, зачем, сами толком не видите. Делай все по-вашему! А может, мастер на месте-то лучше видит, как по-правильному сделать.

— Научить меня работать хотите? — спросил Огюст, к удивлению шагавшего за ним Алексея, безо всякого раздражения, почти с любопытством.

— А отчего бы и нет? — Суханов плечом открыл дверь конторского сарая, пригнувшись, вошел внутрь и двинулся к сосновому столу, закиданному бумагами. — Где, бишь, оно? Так вот я говорю, почему бы и не поучить-то? Думаете, я не знаю работы вашей? Э нет, я, милый человек, всякую знаю работу. По такой лесенке вылез, что вам и не снилась! И милостыню просил с малолетства, потому родители хворали, вовсе обессилели… потом в батраках мыкался, потом на барках по северным рекам ходил, поглядел на волюшку да простор. Потом семнадцати годов подрядился в Архангельске со зверобоями ходить, на самом краю земли побывал там, куда далее и люди-то не заходили, где солнца нет по полгода, а полгода ночи не видать. И столяром был в своей жизни и пахать-сеять научился. А потом вот подался в каменных дел мастера. Своим трудом все свое богатство сделал, и коли я теперь купец второй гильдии, так не от воровства и не от ловкачества какого… Вон руки у меня, гляди!

Он вытянул обе руки ладонями вверх. Пальцы его были сплошь покрыты желтоватой коркой несходящих мозолей а ладони как будто слегка вдавлены, словно навеки приняли форму рукояти каменотесного молота и тесла. Но чувствовалось, что эти, казалось бы грубые руки, способны на тончайшую работу. То были руки не просто мастерового, но скульптора и художника.

— Работал я и с вашим братом, архитекторами, знаю их, вас то бишь… И чиновников знаю, и с князьями дел поимел, и с купцами, что меня побогаче. Разбираюсь, что тут к чему.

— Я знаю, я вижу это, — серьезно сказал Монферран, сгибаясь над столом и рассматривая бумаги, которые ему во время разговора небрежно подсовывал мастер. — Но только я тоже не ворую и работаю честно. К чему же вы так со мной говорите? Да, я еще чего-то не умею, но я научусь. И вы же не сразу научились отламывать от скалы куски в двести тонн так, чтобы они не раскалывались, не давали трещин. Это многим кажется чудом, но это чудо и есть — чудо работы.

Мастер тяжелым своим кулаком сильно треснул по крышке стола, в восхищении прищелкнул языком.

— Опять хорошо сказал, сударь ты мой! Да нет, что там ни говори, из тебя толк будет, я ж вижу. Ну и что вы, бумажки смотреть кончили али как? Чай-то пить пойдете? Право, пошли бы. Самовар распалите сами, а я назад, в карьер. Без меня у них не пойдет.

Самовар в избе подрядчиков стоял большущий, ведра на четыре, и у Огюста невольно захватило дух, когда Алексей спокойно, будто и без напряжения, схватил его за деревянные ручки и, подняв с пола, водрузил на стол, где красовались в миске крупные желтые сухари и розовели на блюдце ломтики нарезанного мелко сала.

— Сколько в тебе силы, Алеша! — улыбаясь, проговорил архитектор. — И где только твоя сила помещается?

— Ну, я что! — Алексей, не спеша, раскрыл принесенный с собой саквояж и начал доставать оттуда аккуратно сложенную хозяйскую одежду. — Я что? Вот мой отец, помню, шестипудовое бревно на плече один нести мог, и не шатало его. И дед такой был. Говорят, прадед тоже. А я в голодные годы рос, мне силы поменее досталось. Сейчас вот, правда, чувствую, сильнее делаюсь. Ну, так это вы меня откормили, Август Августович. Вы погодите за чай садиться. Пока нет никого, переоделись бы, на вас нитки нет сухой.

— А на тебе? — рассердился Огюст — Ведь притащил, не поленился. Ну что я, умру, если в мокром похожу, а? Ты тоже ведь мокрый!

— Я мужик, мне бог велел, — Алеша плечом подпер дверь, чтобы в нее никто не вошел, скрестил на груди руки. — Ну, живо переодевайтесь, пока самовар не простыл.

Архитектор нехотя подчинился настоянию своего слуги. Он действительно ощущал легкую лихорадку после перенесенной морской болезни и из-за липнущего к телу мокрого платья. После всех страданий переодеться в сухое было наслаждением.

Потом они оба уселись за стол. В первый, да и во второй год своей службы у Монферрана Алексей никак не мог привыкнуть, что заходя с ним в какой-нибудь трактир, хозяин всегда сажает его с собою за один стол, но Огюст не принимал никаких его возражений…

— Слушай, Алеша, — проговорил Огюст, дуя на дымящийся чай и не решаясь еще отпить его. — А ты мне про родителей своих никогда не говорил. Они рано умерли, да?

— Мамка очень рано, — тихо, но спокойно, будто даже без печали в голосе, ответил Алексей, — мне шести годов не было. В голодную зиму заболела и померла. И брат мой с сестрой померли тогда же. Нас трое было детей. А батька сильно любил ее, матушку мою. Молодой был еще, ему все жениться советовали, а он не стал. Так с дедом да с бабкой жить и остался, ну и со мной Только бабка тоже вскорости померла.

— А отец… — Огюсту вдруг показалось, что Алеша сознательно чего-то не договаривает. — Если он такой сильный был и здоровый, то отчего же?

— На войне, — просто, не опуская глаз, сказал Алеша. — И дед на войне. Оба они в двенадцатом воевать-то у барина отпросились. Дед под Бородином остался. Ядром его… А отец там ранен был, крест получил Георгиевский. Ну а после, на Березине, и он сгинул. Так вот и не знаю, где могилки, если и есть они. Жалко. Отцу только-только к сорока шло.

Монферран поставил недопитую чашку на стол и долго разглядывал ее щербатый краешек. Потом, подняв глаза, спросил:

— А как же ты теперь служишь у меня, а? И говоришь по-французски?

Удивительные Алешкины глаза расширились, начисто пропала их еле заметная раскосость.

— А язык при чем, Август Августович? Не оттого же вас погнали с русскими воевать, что вы французы, а оттого, что Наполеону этому Франции мало показалось. Вон сколько народу сгубил ни для чего… А вы… Бородино видели?

— Нет, нет! — Огюст взмахнул руками, и по его лицу разлилась краска. — Нет, Алеша, я не был тогда в России, я не воевал в двенадцатом году. Я не видел ни Бородина, ни Березины. Я воевал раньше, в седьмом году. И позже — в тринадцатом и четырнадцатом…

Чуть заметно улыбнувшись, юноша спросил:

— А воевать оно как, страшно?

— Да, — просто ответил Огюст, — страшно, что убьют, но еще страшнее, когда убиваешь сам. Вот этот молодой рабочий в карьере… Может, это я его убил, а?

— И вовсе не вы! — возмутился слуга. — Работа такая. Не умеют так работать, чтоб не убивались люди.

— Но надо уметь! — горячо воскликнул архитектор. — Надо учиться! Придумывать машины… Однако, пока их придумывают, пройдет еще лет сто. А я свой собор строю сейчас. Я буду строить его лет двадцать пять. Сколько людей умрет за это время?

— Немало, — вздохнул Алексей. — Вы вот бумажку напишите, чтоб бараки наладили, глядишь, уже лучше будет. Не то и правда зима скоро..

 

VI

Около восьми вечера, с наступлением полупрозрачных осенних сумерек, слуги опустили шторы в салоне и зажгли свечи в высоких золоченых торшерах. Венецианская люстра и хрустальные бра на стенах уже горели, и теплые красные блики играли в малиновых штофах, падали на мозаичный паркет.

Из зала долетали звуки котильона, и слышно было, как около сорока пар танцующих одновременно делают легкий прыжок под сильный всплеск музыки, а затем тихо шуршат в плавном, скользящем движении пируэта.

В салоне находились всего несколько человек: четверо из них устраивались за мраморным столиком, собираясь составить партию в карты, две дамы беседовали, устроившись на софе в нише, у ног маленькой Венеры, созданной известным итальянским скульптором. Двое мужчин стояли возле окна: один — с бокалом шампанского, в котором не было уже ни одного пузырька, другой — с длинной трубкой на манер турецкой.

— Напрасно вы ушли, князь, — обратился господин с бокалом к господину с трубкой. — Мне, право, жаль, что мое появление помешало вам танцевать. Вы, я знаю, любите…

— Полноте, Василий Петрович! — возразил на это господин с трубкой. — Бал только начался. И потом, котильон я танцую дурно, куда хуже мазурки. А вас я так давно не видел, что, признаться, ради вашего общества готов не танцевать весь вечер!

— Ну, ну! — темные выразительные глаза Василия Петровича на живом и умном лице заблестели лукавством. — Вам просто не терпится выслушать мои восторги по поводу вашего восхитительного дворца, Николай Владимирович.

— Сознаюсь, вы правы! — улыбнулся князь, поднося ко рту свою трубку, но не затягиваясь, а лишь слегка посасывая ее кончик. Быть может, это и громко — называть его дворцом, но мало найдется и дворцов в Санкт-Петербурге, а кстати, и в Европе, которые привлекли бы к себе сразу такой же интерес. Вы видите, я вынужден давать третий бал за месяц, потому что едва отделка особняка завершилась, все захотели его увидеть…

— И не мудрено! — воскликнул Василий Петрович. — Красота этих помещений просто несравненна. Вкус, тонкость, изящество, разнообразие… А эти великолепные фасады! А само расположение дома — треугольником! Он — гений, этот ваш маленький француз! И я бесконечно вам благодарен, мой милый князь, что вы мне его представили и теперь он принялся и за мой особняк.

Николай Владимирович развел руками, при этом чубук его трубки запутался в складках золотистой шторы, и князю пришлось долго, старательно его освобождать.

— Я не мог поступить иначе! — проговорил он, возясь со шторой. — Все равно бы вы, любезный Кочубей, сами до него добрались. Кроме того, я продал вам мой бывший дом, и все это знают; к тому же Монферран входит в моду, и было бы странно, если бы, выстроив дом для меня, он не перестроил бы дом для моего доброго знакомого, князя Кочубея, в обществе этому весьма бы удивились… И потом… О, боже мой, как приятно видеть! Добрый вечер, уважаемый и долгожданный Николай Михайлович!

С этими словами князь Николай Владимирович кинулся к дверям салона, куда входил в это время, миновав танцевальный зал, господин лет пятидесяти, строго, но изысканно одетый, подтянутый, сухощавый, с красивым резким лицом, исполненным ума и, казалось, нечаянной грусти, которая могла быть, впрочем, просто меланхолией, навеянной какими-то воспоминаниями.

Князь Кочубей, увидев этого гостя, поспешно поставил свой недопитый бокал на поднос лакею и тоже поспешил к двери.

— Николай Михайлович, сердечно рад вас видеть!

— Здравствуйте, здравствуйте! — вошедший пожал руки обоим и изящно поклонился дамам на софе, при его появлении прекратившим свою беседу. — Князь Николай Владимирович, мое почтение. Рад вас видеть, князь Василий Петрович! Ну, Николаи Владимирович, знаете, я чего угодно ожидал, собираясь взглянуть на ваш новый дом, однако же это… Примите мои восторги! И знайте, что из моих знакомых ваш дом никто домом не величает. Все говорят: «Дворец князя Лобанова-Ростовского!»

Вошедший был человеком знаменитым, и не только в Петербурге Это был ни кто иной, как Николай Михайлович Карамзин, историк и писатель, автор некогда потрясшей общество «Бедной Лизы» и всем известной «Истории государства Российского».

Обмен любезными словами продолжался несколько минут и был прерван дамой, сидевшей за карточным столом. Она, заметив Карамзина, привстала в кресле и воскликнула:

— Сударь мой, Николай Михайлович, что же вы в сторонке от нас встали да с одним князем Василием и князем Николаем Владимировичем беседу ведете? Извольте-ка сюда. Я вас давненько не видала, а глаза мои слабоваты становятся, чтобы на вас смотреть издали!

Некоторая бесцеремонность в обращении, допущенная дамой, никого не смутила и не обидела. Карамзин улыбнулся и, легко шагая, приблизился к мраморному столику, за которым, кроме дамы, окликнувшей писателя, расположились еще трое мужчин: двое — пожилые солидные гренадеры, один в полковничьем, другой в генеральском мундире; третий — молодой человек лет тридцати или чуть поменьше, с полным свежим лицом, темными курчавыми волосами и в маленьких круглых очках. Все трое привстали, раскланиваясь с Карамзиным, и тот ответил им таким же поклоном, одновременно поднося к своим губам руку дамы, обтянутую лиловой шелковой перчаткой.

— Рад вас видеть, дорогая Наталья Кирилловна! — произнес он очень просто, без ложной любезности. — Мое почтение, господа. А, Петр Андреевич, и вы здесь! Что так? Вы не любитель были княжеских салонов.

Молодой человек, к которому обращены были последние слова, немного покраснел, потупился и пробормотал:

— Ну мог ли я не придти полюбоваться на сие чудо — дом князя Лобанова-Ростовского…

— Это я Петра Андреевича привела с собою! — заявила Наталья Кирилловна. — Он, сударь мой, нынче в моей свите, я никуда его от себя не отпускаю. И вас теперь не отпущу, Николай. Михайлович. Садитесь-ка да составьте нам с господами партию. И вы, князюшки, пожалуйте! Будет вам курить да тянуть шампанское! Николай Владимирович! Прошу! Князь Василий, будь любезен…

Это приглашение, а вернее сказать, приказание все трое мужчин восприняли весело и, не заставляя даму его повторять, уселись к ней за столик. Они знали, что возражать бессмысленно.

Наталья Кирилловна Загряжская, родственница Кочубея, была женщина примечательная. Ей было семьдесят лет, но даже те, кто это знал, с трудом этому верили. При самом ярком освещении ей нельзя было дать больше пятидесяти, а ее туалеты, умение держаться, легкость походки, свободная смелая речь совершенно сбивали с толку человека постороннего.

В этот вечер на ней было черное с сиреневым платье, совершенно закрытое, но столь изящно сшитое, что выглядело легким бальным туалетом. Голову ее, породистую, красивую, обрамленную пепельными буклями (никто так и не мог догадаться, чем же она моет волосы, чтобы придать им такой оттенок и скрыть седину), украшала наколка — пышный черный бант с лиловыми кружевами пеной рассыпанными по затылку. С левого плеча небрежно скользнула, обвивая руку, шелковая сиреневая шаль. Словом, Наталья Кирилловна была одета смело, но ни одна напыщенная ханжа не посмела бы шепнуть своей приятельнице в порыве самой неистовой зависти, что туалет Загряжской вульгарен или не по возрасту В этом наряде все было «очень» и все «в меру».

— Так вам, любезный Николай Михайлович, понравился дворец сей? — раскладывая карты, без предисловий спросила Загряжская.

— Дворец этот — чудо! — совершенно серьезно сказал Карамзин — Вы знаете, я много нахожу чудесного среди строений Санкт-Петербурга, но надобно заметить, что в этом доме есть много особенного. Он весьма нынешний, в духе лучших веянии моды и построен, и украшен, однако если вдуматься то в этих прекрасных залах есть что-то доселе нам неведомое. Совершенно, я бы сказал, новое. Тут все дышит ампиром, однако же в рамки его не вмещается.

— И я и я заметил это же! — воскликнул молодой человек, названный Петром Андреевичем. — Тут ничто не сковано традицией, канон скорее намечен, чем соблюден. Архитектура сия свободна. — Любимое словцо ваше, Вяземский, — «свободно», — без всякого раздражения, с легкой улыбкой заметил князь Кочубей. — Вам бы только о свободе поговорить.

— А господину Карамзину о романтизме! — отпарировал Петр Андреевич, разворачивая карты веером и утыкаясь в них носом потому что был близорук и плохо видел знаки на них. — И правда хорош дом. В нем любой найдет то, что ему мило: богач — роскошь, прелестная дама — изысканность, романтик — загадку.

— А старая картежница вроде меня — удобный мраморный столик! — подхватила Загряжская. — Князь Николай Владимирович, я бы, право, хотела от вас самого услыхать то, что мне князь Василий рассказывал. Правда ли, что вы чуть ли не первый в Петербурге познакомились с господином Монферраном?

— Это правда, — подтвердил Лобанов-Ростовский, который не играл а, сидя возле стола, продолжал посасывать свою трубку и только наблюдал за игрой. — Случилось это четыре с лишним года назад, господа. Я куда-то или откуда-то ехал не помню, право… Лето было, дожди… И вдруг экипаж мои на одном повороте едва не сшибает с ног какого-то прохожего Он вслед мне: «Невежа!» Я кучеру тотчас велел остановиться да после его отчитал как следует. Говорю: «Ты ж, мерзавец, мог зашибить человека!» А он мне: «Нет, ваша светлость, я его за сажень целую объехал да вот, видать, чуток обрызгал…» Это я потом уже узнал Ну я тут извинился, тот, прохожий-то, любезно ответил, что сам мол виноват. Я было подумал, что он совсем юн, вид у него был… (да он и сейчас ненамного старше выглядит), потом ростом невелик, блондин совершенный и лицо в веснушках Вижу приезжий, наверное, только-только из Парижа. Я из одной любезности предложил ему помощь в поисках службы, ежели трудно придется Ну, вот тут он и показал характер: глаза засверкали лицо побледнело, и говорит: «Если вы хотите предложить мне место учителя или гувернера, то это мне не подходит, я имею счастье быть архитектором!» Я подумал — бахвалится, какой он там архитектор… Ну, назвал ему себя, на всякий случай (что-то в нем меня весьма расположило). А он мне тоже себя называет-«Огюст Рикар де Монферран!» — и говорит, что если я в свою очередь буду нуждаться в его услугах, то, мол, он милости просит!

— Дерзкий малый! — заметил пожилой генерал, крутя седоватый ус и вытаскивая из колоды червового туза так, что всем это было видно.

— Помилуйте, где ж тут дерзость! — удивился Кочубей — Человек знает себе цену, а что она не мала, так это мы знаем теперь.

— О да! — усмехнулся князь Лобанов-Ростовский — Ну так вот, представьте, через год я ведь и явился к нему сам! Дом этот заказывать. Как раз вот рядом с его будущим великим творением — собором, если только он умудрится построить его пока мы будем еще живы, господа. Четыре архитектора отказались строить на треугольном участке, а он ведь взялся, Монферран этот. И вот что выстроил! А теперь Василию Петровичу особняк на Фонтанке перестраивает. И когда только его на все хватает?

— Одного не могу понять… — задумчиво произнес Вяземский. — Как это такому молодому и неизвестному архитектору приезжему, да без связей, такой заказ доверили? Как он так сумел понравиться Бетанкуру? Ведь генерал суров, его улыбками да лестью не проймешь!..

— Пф, пф! — вскричал, едва не выронив карты, гренадерский полковник, подвижный, краснолицый толстяк. — Да вы что же господа, не слыхали, что ли, что этот господин весьма ловкий пройдоха? Он во Франции еще государю нашему альбомчик своих проектов преподнес да своей лестью сумел ему, видно, запомниться… И здесь он сразу же стал при дворе себе поддержку искать и сыскал…

— Простите меня, граф Аркадий Андреевич, — сухо возразил полковнику Кочубей, — но слова ваши лишены смысла. Разве ж только пройдохи делают подарки императорам, и разве такой подарок да еще бог весть когда сделанный, мог обеспечить господину Монферрану любовь и даже внимание императора, ежели он и подарков получает немало, и лести слышит предостаточно ежедневно? Ну, а связей у господина Монферрана при дворе не было, да и нет. Я уж знаю это хорошо, я ведь сам при дворе, да не первый год. Нет, что хотите, а мне он нравится. Он гениален, оттого-то его Бетанкур и выделил, он видит это.

— Согласна с вами, князь Василий! — поддержала родственника Наталья Кирилловна. — Я вот приобрела альбом, изданный сим архитектором, с описанием и рисунками будущего собора. Диво да и только! Это в тридцать лет такое придумать! Боже мой! Говорят, он альбом этот издал в долг, разорился на нем. Ты бы князюшка Васильюшка, ему побыстрее за особняк-то расчет выдал…

— Ну, прежде, чем закончит, как я могу?. — поднял брови Кочубей.

— А я тут встретил вчера господина Оленина, президента Академии художеств, — подавая взятку Загряжской заметил Карамзин — Мы как раз много говорили о проекте Исаакиевского собора, о господине Монферране… Ох, Алексей Николаевич и не любит его… Ох и не любит… Такого наговорил мне… Я, признаться, удивился…

— И что он вам сказал? — поинтересовался Лобанов-Ростовский. Писатель усмехнулся. Его выразительное лицо на миг сделалось жестким, но тут же смягчилось.

— Да ведь он все по обществу измеряет, — проговорил Николай Михайлович. — У него, хоть он и умница, и учен, и способностями обладает немалыми, свое мнение всегда как-то исподволь от общественного проистекает, да не от того общественного, которое мы вот с Петром Андреевичем каждый на свои лад сделать стараемся а от того, что из салонов течет, из самых изысканных… Он свое мнение высказывает обыкновенно тогда, когда оно ему безопасно кажется. А тут, видите ли, больно уж неожиданный и яркий случай попался — новый гении на голову упал! Да еще какой то своевольный, да еще иностранец, а у нас сделалось модно иностранцев ругать… Впрочем, президент Академии не удаляется от мнения своих академиков, а большинство из них, как я слышал, сомневаются в талантах господина Монферрана.

— От зависти что ли? — резко спросил Кочубеи.

— Почем же мне, к ним не имеющему отношения, знать, кто и почему? — развел руками Карамзин. — Говорят, проект для молодого такого (а они его молодым именуют, хоть ему и за тридцать уже) слишком смел. И потом, альбом он издать-то издал да без чертежей ну, по нему и не видно, как рассчитано здание, фундамент, стены. Сомнения вызывает. Так мне господин Оленин сказал.

— Да ведь у нас издательства чертежей не публикуют! — воскликнул Вяземский.

— Ну да, так вот и получилось, что вышли одни картинки.

— Но какие! — Загряжская хлопнула последней картой по карте Карамзина, как всегда первой выйдя из игры. — Какие картинки… Какая мысль… Ах, что за скучные люди эти академики! Неужто они свободы в мыслях не терпят?

— Осторожно, Наталья Кирилловна! — усмехнулся Петр Андреевич. — Так вы и до свободомыслия договоритесь!

— А кого мне бояться? — повела плечом достойная дама. — Ежели только заподозрят меня в связи с каким-либо тайным обществом… Их, говорят, много теперь завелось. Все от французов набрались идей!

— Свое бы лучше знали, чем в чужие идеи поигрывали! — морщась, бросил Карамзин и тоже сдал карты. — Революционеры… Ну кому в России нужна революция, милостивые государи?

— Тем же, кому и во Франции! — вспыхнув, воскликнул Вяземский. — Народу, во-первых; передовым и свободомыслящим людям, во-вторых! И самой России, России, Николай Михайлович, хоть вы и видите для нее рай в умилительных сельских идиллиях!

Карамзин ответил молодому человеку взглядом, в котором недоумение смешалось с сожалением, и ничего не сказал.

— Вы мне не отвечаете? — поправляя очки, с вызовом проговорил Петр Андреевич.

— Ответил бы, голубчик мой, — грустно сказал Карамзин, — если бы вы, во-первых, не вывернули все наизнанку: не поставили бы Россию на последнее место, передовых людей — на второе, а народ — на первое… А во-вторых, если бы верил, что ваши убеждения суть ваши и вы за них отвечаете, как я за мои… Но спорить с вами не буду, потому как надобности в том не вижу.

Вяземский открыл было рот, чтобы ответить что-то язвительное и злое, но Загряжская движением руки велела ему молчать.

— Петр Андреевич, вы паж мой сегодня, и я вам ссоры за столом учинять не дозволю, хотя бы и за карточным столом! А вы, душечка, князь Николай Владимирович, могли бы и мне представить вашего гениального архитектора, мне уж очень хочется на него посмотреть. Он у вас сегодня?

— Что?! — переспросил совершенно ошеломленный Лобанов-Ростовский. — У меня?! Как у меня?!

Загряжская махнула рукой:

— Ах, боже ты мой, я и позабыла, что сие неприлично — на великосветский бал зодчего пригласить. А что, он ведь дворянин, как мне говорили…

— Да… Но… Но…

Князь не знал, что еще сказать.

— Но не звать же на бал, скажем, мужиков, что кирпичи укладывали! — рассмеялся гренадерский полковник. — Хотя я опять же слыхал, что сей архитектор кровей благородных, да и притом русских. Говорят, он побочный сын нашего графа Строганова, который, помнится, живя во Франции, изрядно там победокурил!

— Ну это уж просто чистый вздор! — расхохотался князь Василий Петрович. — Еще одна попытка наших взбешенных академиков объяснить, как это Монферрану такой заказ доверили… Лишь бы не признать, что Бетанкур его по таланту выбрал. Надо же, придумали, граф Строганов…

— А мне говорили, — пробурчал генерал, задремавший было над картами, но проснувшийся от чужого смеха, — мне говорили, что собор Исаакиевский так, как он задуман господином Ман… Монферраном, выстроен быть не может… Государь ведь заставил оставить от старой церкви алтарные стены, старые опорные столбы и фундамент. Ну и вот, старые столбы сильно мешают новому куполу.

— Да не мешают, — пожал плечами Карамзин. — Оленин объяснил мне: там что-то не так ложится; купол, вроде бы, опору имеет не такую, как обычно. Ну так и что в том? Разве все делается в мире по-старому? Разве нельзя ничего нового изобрести? И мне так славно думать, что такое грандиозное и совсем новое здание, как этот собор, будет в России возводиться, вот уже возводится! Я к вам сюда ехал, так еще гул раздавался оттуда, из-за забора высоченного — сваи забивали… Разве это не диво — на болоте такую громадину ставят! А что француз ставит — так в этом ли дело? Вдуматься — и это хорошо; значит, хороша в России почва для новой мысли, для смелых затей, не то бы сюда ваш белобрысый гений не приехал…

— Как вы иногда говорите, Николай Михайлович! — проворчал Вяземский, все еще обиженный на Карамзина. — Послушать такие ваши речи, так вы — самый передовой человек.

— Да уж, от века нашего я не отстану! — улыбаясь мягкой улыбкой, заметил Карамзин.

В это время один из слуг, быстро пройдя через салон, подошел к хозяину и, нагнувшись, что-то тихо ему сказал почти на ухо. Николай Владимирович слегка передернулся, недоуменно поднял брови и довольно поспешно встал из-за стола.

— Простите, господа, — обратился он к своим гостям. — Вынужден вас оставить. Неожиданно меня почтил посещением сам великий князь Николай Павлович. Вроде бы, проезжая мимо, решил заглянуть.

И он вышел из салона.

— Черт его принес! — еле слышно прошептал Вяземский.

— Как это он так, не предупредив, пожаловал? — изумилась во всеуслышание Загряжская. — В бытность мою фрейлиной при дворе так поступать было не принято. Что за воспитание!

Остальные лишь ошарашенно молчали.

В это время князь Лобанов-Ростовский был уже в зале, где за минуту прекратились танцы и вся толпа гостей, почтительно расступившись, образовала полукруг возле августейшего гостя.

Царевич Николай Павлович, молодой человек лет двадцати пяти, высокий, породисто белокурый, стоял посреди сияющего серебром и хрусталем, светлого, как дворец феи, танцевального зала, держа под руку свою молодую жену, которая оглядывалась вокруг себя с нескрываемым восхищением.

Поприветствовав царевича и спокойно, с чувством собственного достоинства выслушав его ответное приветствие и шутливое извинение за неожиданный визит, князь спросил новых гостей, как они нашли его особняк.

— Невозможно описать, как он удивляет и пленяет! — искренно проговорила великая княгиня. — Поздравляю вас, князь. Это — один из лучших дворцов Петербурга!

Николай Павлович, чуть улыбнувшись своими холодными тонкими губами, ласково кивнул молодой жене, затем серьезно посмотрел на Лобанова-Ростовского и сказал, неторопливо обводя взглядом гостей, как только что обводил взглядом лепку потолка и изысканные узоры карнизов:

— Я сам не отказался бы иметь такой дворец, князь. Он и царю под стать… Во всяком случае, я скажу его величеству, моему брату, чтоб он за этим архитектором смотрел получше, чтоб его не сманили отсюда в какую-нибудь иную державу… Однако же не будете ли вы любезны показать нам с супругой и другие апартаменты, не то мы видели лишь лестницу, два салона да вот этот зал. Мы посмотрим и не станем более злоупотреблять вашим гостеприимством.

Сказав это, он довольно весело кивнул гостям и в сопровождении Николая Владимировича, все также прижимая к себе локоть великой княгини, прошел в смежный с залом белый салон, затем в следующий и пропал в длинной анфиладе покоев.

Князь Кочубей, незаметно проскользнув в зал, вышел на его середину, еще свободную, повернулся лицом к хорам, где застыли раззолоченные лобановские музыканты, и на правах хозяйского приятеля махнул им рукой:

— Мазурку!

Взвилась музыка. Зал ожил, вновь наполнился танцем, и бурное движение танцующих, как теплая струя, смыло легкий холод, на несколько минут заливший серебряное царство феи.

 

VII

— В шкафу места уже скоро не будет! Покупай еще один. Не то, куда мы будем их ставить?

Говоря это, Элиза как можно выше поднимала над головой свечу, чтобы лучше осветить верхнюю полку небольшого книжного шкафа, куда Огюст в это время старательно вставлял толстый старинный том в истертом кожаном переплете.

— Принимаю как упрек твои слова! — вздохнул он, соскакивая с табурета и старательно одергивая на себе халат. — Я понимаю, что покупать столько книг, когда у тебя нет даже вечернего платья, не говоря уже об украшениях и о собственной карете, — чудовищный эгоизм. Но, Лиз, я всю жизнь мечтал о библиотеке… Собрал немного книг в Париже и почти все продал, чтобы было на что сюда уехать… Ты прости меня! Я не виноват, что они такие дорогие!

Не говоря ни слова, Элиза прошла из кабинета в гостиную, поставила свечу на стол и только потом, улыбаясь, обернулась.

— А если я не прощу? А если стану требовать бриллиантов, жемчуга? Если затопаю ногами и скажу, что не желаю больше ходить пешком по этим скверным тротуарам и прыгать через лужи. Что ты тогда станешь делать?

Он поставил возле стола тяжелый стул, который притащил из кабинета, и, переводя дыхание, ответил:

— Тогда я стану на колени и попрошу еще немного подождать.

— Вот видишь! — Элиза сморщилась. — Так какой же мне прок бунтовать? Все равно ты не переменишься. Но если говорить серьезно, то мне ведь ничего не нужно, Анри. В вечернем платье мне некуда ходить, украшения некому показать, а ходить пешком я очень люблю, так же, как и ты. Лучше покупай книги. Ведь кое-какие из них и я могу прочитать.

— Опять упрек! — воскликнул с досадой Огюст. — И этот еще похуже. Да, некуда пойти, некому показать… Ну хочешь, хоть завтра пойдем куда-нибудь. В театр поедем? А?

— А потом на тебя станут показывать пальцами — Черные глаза Элизы только на миг блеснули вызовом. — Здесь ведь еще хуже чем в Париже. «А вы видели, с кем он был?» «А что это с ним была за девица?» «Ба! Да он притащил в Петербург любовницу Точно здесь не мог найти!» Думаешь, будет иначе?

— Мне на это плевать! — в бешенстве вскрикнул Монферран.

— Не плевать тебе Анри, и не притворяйся, тебе это не идет. Никогда не шло, — она спокойно вытащила из вазочки, стоявшей на камине, букет лилий и принялась маникюрными ножницами подрезать их стебли. — Ты стал известен. Тебя представили ко двору, назначили придворным архитектором. О проекте собора, о строительстве говорит весь город. И ты согласишься себя скомпрометировать? Чего ради?

Он опустил голову. Вид у него при этом сделался такой обиженный, что Элизе тотчас стало досадно, как если бы перед нею был ребенок, которому она незаслуженно причинила боль. Она подошла к нему сзади, обвила его плечи обеими руками и белой лилией на тонком стебле пощекотала кончик его носа.

— Не дуйся! Это ужасно, когда ты вот так дуешься. И не думай о том, о чем сейчас думать не стоит. Разве ты не видишь, что мне и так хорошо?

— Тебе хорошо? — он взял у нее лилию и обернулся. — Ты уверена? Или ты только так говоришь, Лиз?

— Только так я бы говорить не стала, Анри. Нет, правда… Я сейчас удивительно спокойна. Я никогда столько не думала, сколько сейчас. Думаю, думаю и умнею. Просто самой странно. Уже скоро стану совсем умной. И еще читаю, как никогда, много. Чуть меньше тебя. Вот прочитала Дидро, и такие мысли полезли в голову, даже странно… Только мне бы хотелось больше говорить с тобой о том, что я читаю, а я боюсь.

— Чего ты боишься?

— Боюсь, что ты станешь снисходительно пожимать плечами, а то и засмеешь мои рассуждения. Хотя, помнишь, в саду ты надо мной не смеялся… Я научилась думать с тех пор, как знаю тебя. Знаешь, уже тринадцать лет, как мы познакомились. Там, в Италии…

— Тринадцать лет! — ахнул он. — Не может быть!

— Да… Тринадцать лет и пять с половиной месяцев. И все это время я учусь думать. Но научилась недавно. Из-за книг! Ты покупай их: они лучше бриллиантов. От бриллиантов глупеют, а от книг наоборот. Послушай, поставь лилию в воду, а то ты в этом длинном халате, с этой лилией и со своими кудрями похож на архангела Гавриила.

— Курносый архангел! Фу, какое кощунство!

Он сунул цветок в воду, ловким движением подхватил Элизу на руки и, не обращая внимания на ее испуганный и возмущенный возглас, уселся с нею на диван.

— Тебе же тяжело! — закричала она.

— Нисколько. Ты удивительно легкая. У тебя все легкое. Тело, волосы, которых так много, характер, который кажется таким твердым, как будто он железный. Послушай, только не сомневайся во мне, а? Сейчас еще все решается, но когда у меня будет почва под ногами, мы с тобою обязательно обвенчаемся, Лиз. Ты мне веришь?

— Верю.

Он поцеловал ее.

— Умница ты… Удивительная умница! Наверное, ты умнее меня А я… Ах как много я уже самому себе напортил!

Это восклицание вырвалось у Огюста нечаянно, и он тут же пожалел о нем, ожидая, что Элиза приступит к нему с расспросами Но она молчала, ласково ероша его волосы, спокойно и грустно глядя ему в глаза. И он вновь заговорил, сознавая, что теперь уже должен выговориться.

— Мое положение, Лиз, сейчас отвратительно! — медленно, с трудом произнес он. — Ты говоришь: известен, говорит весь город. Да говорить-то они говорят, а что говорят… В Академии, меня многие терпеть не могут, а я своим мерзким характером и заносчивостью только им помогаю… Иные меня просто ненавидят!

— Но в мире еще не было гения, который прожил бы, не испытав чьей-то ненависти, — напомнила Элиза. Огюст вспыхнул:

— Ты называешь меня гением… Откуда ты знаешь?

— А ты откуда? — ее глаза смеялись, излучая свет.

— Я это я — он упрямо мотнул головой. — Мне это, верно, дано знать свыше, если это так… А может быть, я сумасшедший, и тогда мои дерзновенные замыслы — бездна, пустота… Я сомневаюсь, понимаешь? А ты-нет? Ты же ничего не смыслишь в моем искусстве!

— Совсем ничего! — Элиза опустила голову ему на плечо, продолжая теребить его кудри. — Ничего, Анри, кроме того, что твоя душа такая упрямая, такая жадная, такая бестолковая и смешная, в чем-то совершенно слепа, а в чем-то, в твоем, объемлет весь мир Разве это не гениальность?

— Элиза, откуда ты знаешь мою душу? Я сам ее не знаю и боюсь. Потому что она — в тебе. А я в ней, — голос Элизы стал совсем тих и чуть-чуть насмешлив. — Я маленькая искорка в том высоком пламени, что ее наполняет. И изнутри я вижу ее лучше Я совсем не так умна, ты не думай… но я видела тебя несколько раз за работой… Ты не рисовал эскизы, ты их срисовывал.

— Что?! — обиженно и резко вскрикнул Монферран. — И ты тоже?

— Тише Анри! — воскликнула Элиза, как будто напуганная его вспышкой. — Тише! Разве я сказала, что ты срисовываешь с кого-то Просто есть ведь и в вашей архитектуре то, что называют совершенством, и ты сам мне это говорил… И у него множество форм, но оно одно. Вот ты с него и срисовываешь, и я это вижу. Он прижал ее к себе с такой силой, что она, почувствовав боль, невольно вся напряглась. Его лицо вспыхнуло, потом опять побледнело, и веснушки на щеках загорелись ярче.

— Ах, Лиз! Другие видят не то… Вот назначили начальствующим над Комиссией построения Исаакиевского собора графа Головина. Человек он ученый, только в архитектуре и в строительстве ни черта не смыслит. Слушает, что ему говорят, а говорят ему обо мне, судя по всему, одни гадости… Он на меня смотрит сверху вниз… Во все лезет, все знать хочет, а разобраться-то не может! Смотрит на чертежи, как верблюд на мельницу! Ну вот как мне с ним работать?! В Комитете по делам строений ведущие архитекторы в грош меня не ставят, тоже смотрят свысока, а за глаза зовут «рисовальщиком»… А мастера на строительстве! Для них я вообще никто… Иностранец, мальчишка… Да, да, мальчишка! Я и выгляжу моложе своих лет, да для них и мои тридцать четыре — возраст несолидный. Они-то привыкли сами многое решать, а я требую, чтоб они меня слушались. Ну, они и дают понять, что лучше меня, мол, все знают… иногда просто грубят. Пока я языка не знал, черте что мне в глаза говорили. Я это по рожам их видел, ехидным… А теперь видят, что я все понимать стал, так шипят свои пакости по углам… А у меня, к сожалению, слух собачий. Вчера только услышал: «Откуда пришел, туда бы и катился..»

— И ты обиделся и заплакал? — полусерьезно, полушутливо спросила Элиза, поднимая голову и снова заглядывая Огюсту в глаза.

Он зло отвернулся, но так как Элиза по-прежнему сидела у него на коленях, то долго оставаться в таком положении ему было нелегко, голову пришлось вывернуть почти задом наперед, и он опять заговорил, обращая к ней усталый, подавленный взгляд.

— Я делаю вид, что не замечаю их отношения. Но иные невыносимы. Эта дрянь, этот итальянец Джованни Карлони, каменных дел мастер, дерзок до того, что мне просто иной раз хочется его задушить! Он мне так грубит… Черт бы его взял! А Головин его ценит. Еще бы! Один из известных в России братьев Карлони, мастеров лучшей выучки… Ладно, пусть бы уж грубил, но хорошо работал. А он больше болтает и руками размахивает…

Из коридора в это время долетело звяканье колокольчика, и слышно было, как Алексей минуту спустя открыл входную дверь.

— Это к тебе, наверное! — воскликнула Элиза. — Я уйду в спальню, хорошо?

Не дожидаясь ответа, она вскочила с его колен, проскользнула в приоткрытую дверь спальни и тотчас закрыла ее за собою. Алеша показался на пороге гостиной:

— К вам пришли, Август Августович. Примете?

— Приму, — Огюст встал с дивана, одергивая помявшийся халат. — А кто пришел?

— Господин Вигель.

Монферран поморщился. Что мог означать этот визит? В последнее время бесцеремонность и назойливость Филиппа Филипповича начали раздражать архитектора. Именуя себя его приятелем, Вигель сплетничал о нем не меньше всех прочих, и Огюст это прекрасно понимал.

— Черт его принес! Проси… Скажи, придется минуту подождать.

С этими словами Огюст быстро прошел к себе в кабинет, скинул халат, поспешно надел фрак, щеткой поправил волосы, прыснул одеколоном на шейный платок и уже другим, неторопливым шагом вышел в гостиную.

Тем временем Филипп Филиппович на правах доброго знакомого уселся без приглашения в кресло и встретил хозяина громким чиханием после очередной понюшки крепкого английского табака. Впрочем, он тут же извинился и привстал, чтобы пожать протянутую Огюстом руку.

— Милый мой, я к вам с наисквернейшей новостью! — сообщил он, когда Монферран тоже устроился в кресле и вопросительно посмотрел на гостя.

— Могли бы начать с хороших новостей! — усмехнулся Монферран — Но раз уж вам не терпится… Так что же случилось?

Вигель втянул еще одну понюшку, наморщил нос, закрылся платком, однако на этот раз удержался от чихания и, расправив свою гримасу, проговорил:

— Итак, мсье, двадцатого октября, в то время как вы были в Пютерлаксе, в Совет Академии художеств была подана докладная записка, на многих листах написанная и состоящая из семи пунктов, один другого лучше. В ней весь ваш проект Исаакиевской церкви представлен неграмотным, ведение работ названо неверным и утверждается, что таким способом ничего приличного построено не будет.

— Та-а-ак… — Монферран резко приподнялся, кресло под ним качнулось и едва не опрокинулось. — И что еще там было?

— О много чего! — охотно отозвался Вигель. — Вы там названы полным невеждою, у вас будто бы нет должного образования, и все ваши утверждения об окончании Специальной архитектурной школы — вымысел, то есть ложь…

— Что-о-о?!

— Да постойте же, это не все. Написано, мсье, что вы — авантюрист сумевший обмануть высокое начальство и занять незаслуженно высокое положение. И поведение ваше якобы во многом недостойно. К примеру, вы носите орден Почетного легиона, а на самом деле вас им никогда не награждали… Начальству вашему дается совет разобраться в ваших делах и понять, какому негодяю, оно доверилось… Ну и множество еще тому подобных фраз… Право, всего я и не помню.

В этот момент архитектору показалось, что начальник канцелярии шутит либо добавляет что-то от себя, однако бледное лицо Вигеля было совершенно серьезно.

— Этого не может быть! — запальчиво и растерянно воскликнул Монферран, когда Вигель замолчал. — Кто… кто это подписал?! Кто посмел написать такое?!

— Написал человек, который вас знает. Вот что хуже всего, — проговорил Филипп Филиппович. — Записка была подана господином Модюи, членом нашего Комитета и, ежели вы знаете, членом-корреспондентом французского Королевского института. Должен сознаться, все написанное произвело впечатление на Академию.

Если бы в эту минуту треснул потолок комнаты и на голову Огюсту полился огненный дождь, и то он не испытал бы подобного потрясения. Имя, названное Вигелем, заставило его на миг задуматься, не сошел ли он с ума… Комната закружилась вокруг него… В ушах раздался чудовищной силы звон, и он что есть силы стиснул руками виски, чтобы не свалиться в обморок. Прозрачные струйки пота полились по его лбу, щекам, подбородку…

— Вам дурно? — с деланным испугом спросил Вигель, привставая в кресле.

— Нет, что вы! Мне даже весело! — Огюст говорил и не узнавал своего голоса: он стал вдруг сухим и колючим, жестким, как у человека злого и уже немолодого. — Да, да Модюи… Он меня действительно очень хорошо знает. И что Совет Академии? Ведь сегодня… Какое же число? А! Двадцать четвертое. Что предпринял Совет?

Вигель вздохнул:

— Ну, что вы хотите? Оленин тут же, на другой же день, собрал по этому поводу совещание. Дело-то нешуточное..

— И что решило совещание? — спросил Монферран, с самым равнодушным видом доставая платок и вытирая лицо и шею, совершенно мокрые от пота.

— Совещание, — сказал Филипп Филиппович, — отметило, что записка к архитектуре имеет весьма малое отношение, а является нападением одного архитектора на другого, то бишь, как выразился кто-то из них, спор архитекторов. Хм!

— А господин Модюи что сказал на это? — поинтересовался Огюст. — Защищал ли он свою принципиальность?

— А его там не было! — рассмеялся Вигель. — Как только записку прочитали, сей господин исчез с концами… А совещание решило в конце концов, что в таком деле и вас надобно выслушать, а самое главное, дело это подведомственно Комиссии построения, и записку туда и надо передать.

— Слава богу! — вырвалось у архитектора. — Бетанкур поймет что к чему.

— Бетанкур уже понял, — Филипп Филиппович взял новую понюшку табака из небольшой серебряной табакерки и, нюхнув его, опять весь покривился. — Ну и табак… Просто порох какой-то! Да, вот… генерала записка привела в самое дурное расположение, смею вас уверить. Я в жизни своей не слышал, чтобы он так крепко выражался. Больше всего его взбесило как раз то, что мсье Модюи, состряпав свой опус, представил его сразу Совету Академии, а самому генералу даже не показал. А ведь Бетанкур — начальник и над Модюи, и над строительством собора. Такого удара по самолюбию наш генерал не получал ни разу. Оленин теперь, полагаю, будет что есть силы стараться его успокоить… Господину президенту Академии ни с кем не хочется ссориться. Но Модюи-то как решился нажить себе такого врага? Покровители у него могучие и во Франции, и здесь, и все же… Надо иметь уж очень веские причины для подобного выступления.

Огюст весь вспыхнул:

— Значит, вы верите, сударь, тому, что он написал?! Бы верите, что его на это толкнули честность и любовь к истине, да?

— Помилуйте, Август Августович! — возопил чиновник. — При чем тут истина? Не трогайте старушку во гробе ея! Я не то имел в виду. Я хотел сказать, что у этого господина, видимо, есть веские причины не любить вас. Я угадал?

— Черт возьми, не знаю! — у Огюста уже не было сил сдерживаться, он и так сделал все, что только мог. — Не знаю, можно ли назвать веской причиной нашу с ним ссору, происшедшую семь с лишним лет назад. Это он меня оскорбил тогда, а не я его. Правда, я собирался его убить… Но, клянусь вам, только делал вид, в мыслях у меня такого не было. А вот теперь, да, теперь я убью его!

И выпалив эту сумасшедшую фразу, он вскочил с кресла и выбежал из комнаты, не успев заметить удовлетворенной усмешки Вигеля.

 

VIII

Темнело. За небольшими оконцами конторского сарайчика продолжала свой посвист бесконечная, нудная, унылая февральская метель.

Смолкли монотонные удары чугунной бабы, вгонявшей в твердую как камень землю толстый стержень очередной сваи. Работа на строительстве с наступлением темноты прекращалась.

Снег возле конторы заскрипел под валенками — это шли рабочие к своей столовой, втиснутой в большой холодный и грязный барак. Однако некоторые, видно запасшиеся кое-какой едой еще днем, во время перерыва, до столовой не дошли, а расположились поблизости от архитекторской конторы, на штабеле досок, сложенном у стены сарая с подветренной стороны. Их сухие, простуженные голоса, смешки и глухой кашель странным образом сочетались с монотонным свистом метели. И, чтобы до конца завершить этот ансамбль, один из рабочих вдруг завел песню, длинную и печальную.

Сидя за рабочим столом, на котором под желтым абажуром лампы неровно громоздились бумаги, Монферран, совершенно один в уже опустевшей конторе, оторвавшись от документов, тоже, слушал эту песню. Он знал ее, знал голос, который ее пел, потому что этот самый голос пел эту самую песню каждый вечер, вот уже много вечеров подряд. Но никогда еще она не звучала так тоскливо и отчаянно, как в этот вечер, наверное, потому, что ей вторил плач ветра… Она вызывала в душе неясные воспоминания, боль, какую-то слепую и слабую надежду.

Огюст стал вслушиваться в слова, которых до сих пор не мог разобрать, потому что они сливались, повторяясь, растягиваясь, да и мягкое окающее произношение певца несколько меняло звучание слов. Но повторенные уже много раз, они сделались теперь понятнее, яснее, и архитектор вдруг, как-то сразу, услышал их и понял песню от начала до конца. А она началась сызнова, и Огюст, стиснув руками виски, склонив голову, слушал ее и слушал, испытывая полуосознанное желание разрыдаться..

Лютый ветер во дубравушке Ломит сучья, клонит травушки, В чистом поле, на дороженьке Воет волком, студит ноженьки. Лютый ветер в поле хаживал, Добра молодца выспрашивал: «Эй, кудрявая головушка, Где ж родна твоя сторонушка? Что ж ты в порушку печальную Выбрал путь-дорожку дальнюю? Быть бы парню в теплой хатушке, Возле батюшки да матушки!» Отвечает молодчинушка: «Я на свете сиротинушка, Нет у молодца ни хатушки, Нет ни батюшки, ни матушки… Суждено мне с молодечества Жить без дома, без отечества. Суждены мне дни голодные, Да края чужи холодные…» Лютый ветер в поле хаживал, Добра молодца выспрашивал: «Эх, кудрявая головушка, Где ж родна твоя сторонушка?»

«Уж не обо мне ли, не для меня ли он поет?» — почти с испугом подумал Монферран и тут же мысленно над собой посмеялся: «Ну да, само собою, этому измученному каторжной работой парню очень много дела до твоей персоны! Только о тебе и думает! Да и откуда ему знать, что ты его понимаешь? Для него-то ты иноземец, без языка, без ушей… Он сам, небось, привезен сюда издалека, вот и тоскует по родным местам, по своей светлой Волге или темно-синеглазой Оке…»

Тотчас в памяти архитектора возникли Ока и Волга, их могучие объятия, их слияние под высоким изгибом берега. Болотистая береговая кромка, а посреди Оки остров, заросший березняком и ивой, словно укутанный зелено-белым покрывалом.

Он видел все это два с половиной года назад, когда всего на неделю ездил в Нижний Новгород. А соблазнил его Бетанкур.

Тогда, в восемьсот семнадцатом году, у инженера было дел больше, чем когда бы то ни было. Основанный им Институт путей сообщения работал над проектом первой в России железной дороги. В Москве, еще не до конца отстроенной после памятного пожара, строилось сразу несколько больших общественных зданий, и к некоторым из них знаменитый инженер имел самое прямое отношение: ему поручили техническое решение этих сложных проектов.

А в Нижнем Новгороде летом началось строительство большого ярмарочного городка.

— Огюст, хотите, городок будем делать с вами вместе? — предложил Бетанкур. — Я — общий план и гидротехнические сооружения, а вы — всю архитектурную разработку.

— Но мне сейчас в Нижний Новгород не уехать, — развел руками озадаченный этим предложением Монферран. — Как же тогда здесь…

— Да знаю я! — раздраженно прервал его генерал, не выносивший длинных фраз и объяснений. — Но я вас туда и не зову. На что вы там сейчас? Я и сам-то буду ездить раз в год на один-два месяца: не до того мне. А вы стройте свой Исаакиевский собор: это ваше прямое дело. Я же вам план городка привезу.

Посмотрите, подумаете и сделаете. Вам ли не удастся, с вашим-то воображением и умением видеть пространство? Не выношу я некоторых наших архитекторов! Им приносишь план, а они пыхтят: «Не извольте гневаться, на месте не был, ничего не видел, стало быть, и построить не могу!» Ну ведь не храм же тебе строить предлагаю, чтоб надо было видеть, как его поставить, чтобы он над всей округой царил… Прошу нарисовать конюшню какую-нибудь! А они все одно: «Не был на месте!» Скудомыслие какое!

— Хорошо, хорошо! — поспешно воскликнул Огюст, обиженный этими словами Бетанкура. — Я согласен!

— Ну вот и хорошо! — обрадовался генерал. — Тогда я спокоен буду. Ведь как мы с вами хорошо сделали московский экзер-циргауз. — Только-только закончили, а уж сколько об нем написали газеты. Вся Москва любуется, хоть и невелика вроде важность — Манеж. А кстати же, ярмарка вам впрок пойдет: там в центре городка и церковь ведь будет — Спасо-Макариевский собор. Вот и поупражняетесь.

Огюст составил проект по планам, привезенным Бетанкуром, но затем не утерпел, и, когда в сентябре инженер вновь отправился в Нижний Новгород понаблюдать за ведением работ, поехал с ним вместе.

Ему понравился этот город, взошедший медленной поступью на лесистые могучие берега, увенчанный ветхими стенами и башнями древнего Кремля, с домами и домиками, окруженными пыльной зеленью, с улицами, разбитыми, как проезжие дороги, с портовой суетой и тихой торжественностью белостенных, легкоголовых, кружевных церквей… Он прожил бы в нем дольше недели, однако в Петербурге ждали дела, и так оставленные слишком надолго.

Тогда, в том счастливом восемьсот семнадцатом году, мог ли он думать обо всех грядущих неурядицах и несчастьях?.

Весь восемьсот двадцатый был годом неудач, и также начинался восемьсот двадцать первый…

Узнав о нашумевшей в архитектурных кругах Петербурга записке Модюи, его императорское величество обеспокоился и приказал не передавать записку в Комиссию построения и не препоручать разбор ее самим строителям собора, а создать при Академии специальный комитет под председательством самого ее президента Оленина, и этому комитету рассмотреть и обсудить все замечания Модюи.

Оленин, осторожный и предусмотрительный, как и во всех остальных поручаемых ему делах, не спешил с формированием этого комитета, тщательно оговаривал его состав с царем, советуясь с Бетанкуром, расположение которого хотел сохранить во что бы то ни стало.

Постепенно комитет сформировался, и в нем оказалось немало академиков, настроенных к Монферрану враждебно. Был тут и Андрей Михайлов вместе со своим братом Александром (Михайловым 1-м), и Василий Стасов, какой-то настороженный и злой, постоянно чем-то раздраженный, и (к неслыханному ужасу Монферрана) Росси. Карл Иванович не был членом Академии, и Огюст надеялся, что хотя бы его-то в комитет не введут, но он там все же оказался. А именно его острого и стремительного ума, его беспристрастности и твердости и, наконец, его вполне заслуженной ненависти более всего боялся строитель Исаакиевского собора.

Его отношения со всеми четырьмя ведущими архитекторами Комитета по делам строений давно уже сложились, и не лучшим образом.

У него хватило мужества, такта и выдержки избежать столкновения с Модюи, которого ему после известия Вигеля в самом деле хотелось если не убить, то уж, по крайней мере, вызвать на дуэль и хорошенько напугать, а то и слегка поцарапать. Однако, понимая, что это было бы концом его карьеры, Огюст сдержался. Он сделал вид, что записка его совершенно не трогает, что он воспринимает ее как некий сумасшедший вздор, а Антуана с этого времени просто перестал замечать…

Злой и раздражительный Стасов, казалось, невзлюбил Монферрана с первого же дня, и взгляд его, который он изредка обращал на молодого архитектора, выражал нескрываемое пренебрежение. Василий Петрович просто не воспринимал всерьез «рисовальщика», а порученный ему заказ почти открыто величал чьей-то «высокой милостью».

Профессор Михайлов 2-й (Андрей Михайлов) был дружелюбен со всеми, но в его снисходительной доброжелательности, в его добродушно-насмешливых улыбках Огюсту виделось еще большее неприятие, еще большее отчуждение, чем в откровенном презрении Стасова.

И наконец, с Карлом Ивановичем Росси у Огюста произошла ссора. Это было тем более обидно и тем более странно, что именно Росси был самым общительным и самым доброжелательным из всех уже знакомых Монферрану петербургских архитекторов. Этот подвижный, средних лет человек, черноглазый и кудрявый, точно сарацин, отличался редчайшим характером: он был добр до беззащитности, откровенен и до нелепости уступчив во всем, что не касалось его работы, которую он любил больше всего на свете, в которой сознавал себя мастером.

И вот именно с ним Огюст и ухитрился повздорить вскоре после издания своего нашумевшего альбома.

Поднимаясь однажды по лестнице Академии художеств, Монферран услышал доносящиеся с верхней площадки голоса и, вскинув голову, увидел стоящих возле лестничной балюстрады Михайлова и Росси. Они говорили о чем-то отвлеченном, однако, кинув взгляд вниз, Михайлов вдруг усмехнулся и пробормотал, наивно думая, что его театральный шепот не донесется до середины лестничного пролета:

— А вот и наш маленький чертежник пожаловал! Интересно, каким же одеколоном от него повеет на этот раз? Если бы его познания в архитектуре равнялись его познаниям в парфюмерии, то вероятно…

Он не договорил, ибо Росси бесцеремонно дернул его за полу фрака и, расширив свои и без того большие глаза, прошипел:

— Андрей Алексеевич, голубчик мой, если бы ваш слух остротою равнялся вашему обонянию, вы бы не позволяли себе, вероятно, таких оплошностей. Тише! И, извините, мне пора!

Поспешно раскланявшись, Росси стал спускаться вниз по лестнице, между тем как его собеседник исчез в широких дверях, соединявших площадку лестницы с длинным коридором.

Огюст, понявший весь диалог архитекторов от слова до слова, невольно замедлил шаги, ибо у него от обиды и злости задрожали колени, однако ему удалось не перемениться в лице и почти не покраснеть. Он хотел как всегда раскланяться с Росси и пройти мимо, но злоба подхлестнула его, и он, поздоровавшись, остановил Карла Ивановича и глухим от внутреннего напряжения голосом спросил:

— Послушайте, мсье Росси, за что этот уважаемый господин, с которым вы сейчас говорили, проявляет ко мне такое презрение? Чем я его заслужил?

Росси немного смутился, но ответил очень мягко и спокойно:

— Отчего вы спрашиваете меня, а не самого мсье Михайлова?

— Оттого, что вы кажетесь мне человеком правдивым! — резко пояснил Огюст. — И извольте все же ответить! Мнение мсье Михайлова об одеколонах меня не интересует, черт возьми! Но отчего он сомневается в моих профессиональных знаниях?

— Вы сами дали к тому повод, — негромко сказал Росси.

— То есть? — в голосе молодого архитектора звучал вызов.

— Ваш столь поспешно опубликованный альбом, где нет никаких конструктивных решений, а лишь демонстрируется ваше блестящее владение карандашом, знание стиля и талант декоратора, позволил думать, будто вы проекта не сделали, мсье, а лишь нарисовали картинку собора, — проговорил Росси, не опуская глаз под яростным взглядом Монферрана. — Зачем было так спешить? Получилось, что вы просто похвастались. Это, конечно, не означает, что вы плохой архитектор, но многих раздосадовало ваше тщеславие.

— Тщеславие?! — вскрикнул Огюст, окончательно взбешенный этими словами. — Да разве не вправе я был показать работу, над которой столько бился?! А конструктивна ли она, и верно ли я решил инженерные задачи — покажет строительство! И как вы смеете называть меня тщеславным, если каждый из вас возненавидел меня именно за то, что этот проект поручили составить не ему?!

Карл Иванович вздрогнул, и его спокойные глаза вдруг огненно блеснули.

— Это уже слишком! — воскликнул он. — Меня, молодой человек, в этом не вините. Я не испытывал и не испытываю неудовольствия от чужих успехов. Обвинять всех прочих у вас тоже нет оснований. Плохо вы начинаете свою службу, мсье, и коли дальше так будете продолжать, вас и в самом деле возненавидят!

— Не учите меня и не давайте советов! — голос Огюста зазвенел и сорвался, лицо его залила краска. — Шепчитесь обо мне на лестницах и, если вам угодно, нюхайте, чем я надушился, но не суйте нос в мою душу, мсье! Я слышал, у вас большое семейство, ну так и занимайтесь воспитанием собственных детей, а я обойдусь без вашего воспитания и без ваших забот!

И, резко повернувшись, он взлетел вверх по лестнице.

Потом, придя в себя, Огюст кусал себе локти от досады. Господи помилуй, что с ним стало, что он восстановил против себя человека, прежде настроенного к нему миролюбиво? И ведь кинулся не на Михайлова, а именно на Росси, потому что Росси, а не Михайлов попался ему на дороге… Но ведь это — выходка сумасшедшего!

Об этой ссоре он рассказал в тот же вечер Элизе, и она без раздумий сказала:

— Извинись.

— Не знаю, удобно ли… И не смогу я! — отрезал, отвернувшись, Огюст.

— Но ты же оскорбил его совершенно ни за что. Ну ошибся он, подумав, что ты опубликовал альбом из тщеславия…

— Не ошибся! — закричал молодой человек, краснея, как обычно. — И из тщеславия тоже… А ему какое дело?!

— Ну, никакого, Анри, никакого. Так ведь он сам тебя и не обвинял. Ну, извинись перед ним, прошу тебя!

— Ни за что!

И он убежал в свой кабинет, яростно хлопнув за собою дверью.

После этого они раскланивались с Росси более чем холодно и никогда ни о чем не разговаривали.

И вот теперь Росси станет его судьей вместе с другими зодчими, тоже к нему нерасположенными! Но остальным (он это знал твердо) едва ли удастся его посрамить. Он уже видел, кто из них чего стоит, кто и что может сказать. В проекте были слабые места, но ни Михайлову, ни Стасову, ни Бернаскони, никому другому из академиков они не могли броситься в глаза: то были тонкости, для них незначительные, на самом же деле важные в таком строительстве. Исправить их Огюст надеялся уже во время работы. Но он не сомневался, что на них обратит внимание Росси, Росси, самый талантливый и самый грамотный (хоть у него и не было диплома Академии) архитектор Петербурга. И Росси его не пощадит!

Между тем надо было писать объяснения по поводу записки Модюи, надо было почему-то оправдываться, и Огюст, преодолев отвращение, стал собирать нужные ему бумаги.

Поборов смущение, он посетил французское посольство и обратился с просьбой к послу его величества мсье Ферронэ затребовать из Франции несколько необходимых ему документов. Ферронэ, правда, выслушал всю историю слегка насмешливо, а представленное архитектором письмо прочитал с иронической улыбкой, однако помочь обещал. Спустя два месяца у Огюста было свидетельство, удостоверявшее получение им звания архитектора по окончании Специальной школы архитектуры, характеристика его бывшего начальника мсье Молино, а также справка о награждении его орденом за отвагу, проявленную в битве при Ла-Ротье, и даже выписка из церковной книги церквушки Сен-Пьер-де-Шайо о его рождении, крещении, о сочетании браком его родителей и о дне его конфирмации, дабы он мог еще и доказать (кто знает, что еще предстояло ему доказывать?), что он и есть тот самый Огюст Рикар де Монферран, а не кто-то иной. Все эти бумаги, время их получения и их подлинность были самым тщательным образом заверены мсье Ферронэ.

В то же время произошло и событие совсем иного рода, совершилось то, чего так упорно добивался Монферран: ему было наконец дано право распоряжаться финансами и наймом рабочей силы на строительстве. Упрямец Головин уступил натиску архитектора.

— Но берегитесь теперь! — скептически заметил Бетанкур, когда Огюст с торжеством сообщил ему об этом. — Сколь я знаю графа Головина, он так просто ничего делать не стал бы. Ему, вероятно, хочется, взвалив на вас такую ношу, доказать, что вы с ней не справитесь…

— Да, но я же справлюсь! — возразил молодой человек.

— Дай-то бог! — со вздохом заметил генерал и ничего более не прибавил.

В декабре, перед самым Рождеством, Монферран осуществил давнее свое желание сменить квартиру. Его казенное жилье было слишком удалено от Комитета и от площади, на которой он работал. Новую квартиру Огюст подыскал на Большой Морской, минутах в пяти ходьбы от Исаакиевской церкви. Квартира была просторная, с большой гостиной, с хорошим кабинетом, с отдельным черным ходом на кухню и в привратницкую. В пустой небольшой комнате Огюст оборудовал помещение для библиотеки, которое было теперь необходимо: книги не помещались в кабинете, ломились из шкафов, а в прежней маленькой гостиной то и дело валились с буфета на голову Алеше, когда он принимался вытирать пыль. Для Элизы, давно мечтавшей о фортепиано, был куплен наконец дорогой немецкий инструмент и торжественно поставлен в новую гостиную.

Элиза ликовала. Некогда она сама выучилась играть на фортепиано и теперь мечтала нанять учителя, чтобы довести свое умение до совершенства. Но с этим приходилось еще подождать: после переселения и покупки (чуть не на полшкафа) новых дорогих книг денег вновь не хватало, хотя Огюст и получал теперь гораздо больше прежнего.

Прошло Рождество. Январь восемьсот двадцать первого года начался страшными неприятностями.

Его сиятельство граф Головин, ни о чем не предупредив Монферрана добился назначения на строительство Исаакиевской церкви специального комиссара. В середине января этот комиссар его звали Борушкевичем, появился на строительстве и потребовал у архитектора отчеты о работе и финансовые документы.

— Говорят граф воров ищет, — шептались между собой подрядчики, и шепоток их доходил до Огюста. — Говорят, их сиятельство Борушкевичу велел никого не щадить. Стало быть, щипнет он и нашего французика. И давно пора! Ишь ты, раскомандовался тут, иноземец проклятый!

— Что это значит? К чему это представление? — не выдержав, спросил Огюст у Вигеля при первой же их встрече в Комитете.

— Не догадываетесь? — глаза Филиппа Филипповича ехидно поблескивали, он кривил рот в улыбке. — Ну? Не привыкли еще? Привыкайте.

— Да к чему? Чего от меня Головин хочет?

— Хочет чтоб вы ему не права свои доказывали, а ручки лизали сударь, — Вигель в упор смотрел на своего приятеля, и тот понял что в глубине души господин начальник канцелярии злорадствует. — Да-с, в России надобно ручки лизать, без того вас любить не станет начальство сиятельное. Вы разозлили Головина своими новшествами и упрямством. К чему вам понадобилось, например, выдумывать какие-то блоки для подтягивания тяжестей?

Огюст покраснел:

— Да что он в этом смыслит, неуч этот?! Блоки нужны, чтобы люди не надрывались и не калечились, перемещая этакие массы гранита и кирпичей… Но ему не понять, он не строитель.

— Вот-вот! — торжествовал Вигель. — А ему кажется — вы лишние деньги по ветру пускаете. До мужиков ваших ему дела нет, пускай дохнут — люди дешевле машин. Но и не в этом одном дело, сударь вы мой. Неужто вы не догадываетесь, что на вас донос написали?

— А? — голос Огюста беспомощно дрогнул. — Как донос?

— Ну, милый вы мой! — Вигель рассмеялся. — Не знаете, что ли, как их пишут? Кому-то из подрядчиков, либо чиновников, либо мастеров вы насолили шибче обычного, вот они и поскрипели перьями. Настрочили, что вы воруете государственные средства.

— Но это же неправда! — вскричал архитектор с запальчивой наивностью, тронувшей даже язвительную душу Филиппа Филипповича. — Я же не воровал, и, следовательно, ревизия это покажет.

— Бог ты мой! — начальник канцелярии схватился за голову. — Ну нельзя же так, сударь, ничего не понимать! Он не воровал! Другие воруют! Мастера воруют. Подрядчики воруют. Здесь все воруют. А спишут на вас.

— У меня на строительстве?.. Не может быть! Я за всем слежу сам! — резко возразил Огюст.

— Тьфу ты, блаженный Августин! — вырвалось у Вигеля. Он смотрел на своего приятеля уже с искренней жалостью, ибо в эту минуту был не в силах не пожалеть его.

— Точно так же, — проговорил Филипп Филиппович, — один мой знакомый не так давно уверял меня, что у него на кухне тараканов нет, хотя у всех его соседей они есть. Во всем доме, говорит, есть, а у меня нет! Я сам каждый день все углы кухни просматриваю. Говорит, стало быть, а таракан у него над головой по потолку этой самой кухни и шествует. Спокойно так, с сознанием исполненного долга. Потому как, дорогой мой, таракан себе щель найдет, сколько вы ни смотрите. Чтобы их не было, кухню новую надобно строить, да без щелей, да следить, чтоб нигде и крошки не упало… Куда вам!

Вигель оказался, как всегда, прав. Ревизия Борушкевича обнаружила, что на строительстве воровали, и притом громадные суммы. Многие чиновники и подрядчики оказались замешаны в воровстве, и комиссар с пристрастием выспрашивал у архитектора, как же такое могло быть.

Высокомерный тон холеного господина, изящно упакованного в мундир надворного советника, выводил Огюста из себя. Пользуясь тем, что Монферран плохо еще понимал русскую речь, если с ним говорили быстро, Борушкевич задавал один и тот же вопрос по нескольку раз и, видя, что архитектор с трудом подбирает слова для ответа, раздраженно торопил:

— Да будет же вам выдумывать, сударь! Говорите уж, как оно есть!

Едва сдерживаясь, чтобы не вспылить, Огюст спросил: нельзя ли отвечать по-французски?

— Так не полагается, — сказал на это комиссар. — Следствие вести положено на русском языке.

— Но мы, черт побери, не в полиции! — в ярости закричал Монферран. — И извольте не говорить со мной, как будто вы меня на чем-то поймали! Я виноват, вероятно, в том, что воровства не заметил, хотя воровать начали раньше, когда я еще за многое сам не отвечал… Но у меня руки чистые, и не допрашивайте меня точно арестованного! Будете себе такой тон позволять — я пожалуюсь на вас государю!

— Государь меня и прислал сюда, — высокомерно заметил на это Борушкевич. — И я делаю только то, что мне государем предписано. А как и что я вам говорю, так это уж не вам судить, господин архитектор. Вы наречие наше плохо понимаете.

От волнения и бешенства Огюст минутами и вовсе ничего не понимал, и смысл некоторых фраз доходил до него только после того, как он уже невпопад отвечал на тот или иной вопрос. Эти сбивчивые ответы укрепляли комиссара в его подозрениях, которые явно были у него еще до того, как он взял в руки документы.

Вскоре Монферран узнал, что в первых же своих отчетах Борушкевич обвинил в хищениях не только чиновников и подрядчиков, но и его самого.

Разгневанный граф Головин потребовал объяснений, и, хотя архитектору удалось написать толковые отчеты и оправдаться, хотя никаких документов, которые бы доказывали его причастность к воровству, комиссаром найдено не было, хотя никто из участников строительства в открытую его не обвинил, — председатель Комиссии, изучив отчеты Борушкевича, отстранил Монферрана от ведения финансовых дел на строительстве.

Огюст почувствовал себя не только оскорбленным, но просто уничтоженным. И виновным, хотя в том, что ему приписывали, он не был виноват. Но ведь на него написали донос, значит, его возненавидели. За что?

Он мучительно думал и понимал: в отношениях своих с этими людьми, мастерами, подрядчиками, он во многом ошибался. Он их не понимал, обижал незаслуженно, не желал признавать их знаний, видеть их умения. Ну, вот и получил!.

Желтый круг лампы стал подрагивать, тускнеть; тени, спавшие по углам как кошки, начали вытягивать лапы, подвигаться к столу.

В лампе кончалось масло.

Огюст отшвырнул перо. У него больше не было сил разбирать бумаги, тем более что делал он это теперь из одного самолюбия. Его проверка никого не интересовала: за найм рабочих, материалы, договорные подряды он уже не отвечал. Надо было бы лучше еще раз просмотреть чертежи фундаментов, подготовленные для Комитета Академии, однако архитектор побоялся браться за них: у него стали подрагивать руки и болеть глаза… Последние дни он работал сутками, тратя здесь, на строительстве, столько же времени, сколько в чертежной, а порою и больше. Усталость наваливалась на него, душила его. Хотелось уронить голову на руки и уснуть прямо здесь, за столом…

А с улицы все также долетала песня, хрипловатый голос певца тоскливо выводил одни и те же слова:

«Эх, кудрявая головушка, Где… где ж родна твоя сторонушка?»

Монферран сделал над собою усилие, сложил аккуратно бумаги, встал из-за стола и, потушив лампу, ощупью добрался до двери. Снял с крюка свой заячий тулуп, за четыре года уже немного отощавший и обтершийся, решительно его надел и толкнул дверь плечом.

Метель кончилась. Умолкла песня.

Над конторским сараем, над всем строительством, надо всем Петербургом стояли в серебряно-черном небе огромные загадочные звезды. Вокруг каждой звезды горел маленький венчик лучей, будто нимб, и от каждой звезды исходило холодное дыхание, и казалось — это они, звезды, заморозили, покрыли инеем, осыпали хрупким стеклянным снегом этот мир, и в их власти заморозить его еще сильнее, погрузить уже не в сон, а в смерть; но в их же власти пробудить весну, соединить холодные язычки огня в жаркое пламя утренней зари…

Огюст стоял запрокинув голову и смотрел на звезды не мигая, любуясь ими.

От стены конторки отделилась в это время одинокая фигура и приблизилась к архитектору.

— Идемте домой, Август Августович.

Он вздрогнул. Обернулся.

— А, Алеша… Да, да, идем. А ты что на улице сидел. Будто в конторе места мало? Замерз ведь…

— Да нет. Я у костра сидел. Песню слушал.

— И я слушал, — признался Огюст. — Хорошая песня.

Алексей встрепенулся. В темноте архитектор не видел его лица, но ему показалось, что на губах слуги появилась радостная, почти детская улыбка.

— Понравилось вам!.. А вы поняли слова-то?

— Вот потому, знать, и понравилась. Она ж в чем-то будто про вас, в чем-то про меня… Хорошие песни всегда такие. Коли веселые, то каждому человеку про его веселье напомнят; а коли грустные, каждому его лихо злое помянут.

— Что такое лихо? — спросил Огюст почему-то шепотом, будто поблизости кто-то спал.

Алексей развел руками и опять, кажется, улыбнулся:

— А кто ж его знает, что оно такое? Говорят, его, как лукавого, к ночи не поминать лучше…

 

IX

— Алеша, который теперь час?

— Девять скоро, Август Августович. Без десяти минут.

— Черт! Я же опоздал на службу… Ты не знаешь, Элиза еще не вставала?

— Полчаса, как легла.

— Что?! Ты с ума сошел?! Что произошло, а? И почему ты торчишь около моей постели? И что… Ой! Что со мной?

Он рванулся с постели, резко приподнял голову, и тотчас виски и затылок налились такой мучительной свинцовой болью, что на миг он перестал видеть, перед глазами заплясали лиловые и квасные чертики. Потом туман рассеялся, и он увидел, как Алексей наклоняется над ним и опускает ему на лоб влажный компресс. От прикосновения холодного полотенца сразу сделалось легче и тягостные впечатления вчерашнего дня всплыли в сознании остро и отчетливо, вызвав в душе глухой приступ отчаяния.

Он вспомнил весь вчерашний день почти до самого вечера… Почти…

В эти дни Огюст брал с собою на строительство Алексея так же часто, как в прежние времена, когда Алеша бывал для него толмачом. Ему так было спокойнее. Верного слугу всегда можно было послать с поручением, попросить кому-то что-то растолковать подробнее, если, скажем, мастера (что они любили делать) притворялись, будто не понимают объяснений архитектора.

В тот день Монферран уже завершал утренний обход площадки и собирался ехать в чертежную, когда Алексей отыскал его и сообщил:

— Август Августович, вас спрашивают.

— Кто? — с досадой спросил архитектор. — Что ему надо?

— Не знаю, — немного растерянно ответил Алеша. — Господин какой-то… Приезжий, по-русски не разумеет. Вертелся, вертелся кругом строительства, к мастерам приставал. Ему меня кто то и показал. Он меня цап за рукав: «Parlez vous francais?» — стало быть… Я ему: «Oui.» А он: «Invitez, s'il vous plait, monsieur Montferran». Ну и понес дальше что-то, я уже всего не понял. Я ему: «Attendez, господин хороший, сейчас позову!» Ну и за вами. Он там около лобановского особняка бродит. Лет ему этак за пятьдесят, а то и под шестьдесят, кто его знает?

Огюст пожал плечами и направился вместе со слугой к восточной стороне площади, к высившимся среди разрытой земли и низких барачных построек стенам старого алтаря, за которыми весело желтели на фоне холодного безоблачного неба стены нового дворца.

Возле пандуса, кутаясь в широченную шубу, расхаживал среднего роста плотный мужчина. Всмотревшись издали, Огюст узнал его, и у него явилось мгновенное желание повернуться и бежать сломя голову прочь, но сознание подсказало, что это бесполезно.

— О, господи! Только этого мне сейчас и не хватало! — простонал архитектор чуть слышно, хватаясь невольно за Алешино плечо.

— Что с вами, Август Августович?! — ахнул парень. — Кто это такой?

— Дьявол! — воскликнул Огюст жалобно. — Матерь божия, я погиб!

Между тем мужчина в широкой шубе заметил архитектора, заулыбался и, решительно шагая, пошел ему навстречу. Призвав все свое мужество, Огюст тоже улыбнулся, хотя ему впору было падать в обморок, ибо к нему приближался с обычной своей любезнейшей улыбкой не кто иной, как мсье Пьер Шарло…

Полчаса спустя они вдвоем сидели в кондитерской на Невском проспекте и вели беседу, которую сторонний человек вполне мог бы принять, во всяком случае вначале, за беседу двух давно не видавшихся друзей.

— Мне стоило труда вас разыскать, мой мальчик, хотя вы и стали теперь здесь знамениты, — небрежно говорил мсье Пьер, двумя пальцам поднося ко рту маленькую фарфоровую чашечку и осторожно отпивая кофе. — Квартиру вы поменяли… Предчувствовали, что я приеду?

— Нет, — покачал головою Огюст. — Та квартира была маловата.

— Ну да, разумеется, вы же почти имеете семью… — мсье Пьер усмехнулся, и глаза его заблестели. — Однако вид у вас преуспевающий, не то, что в Париже. Вы повзрослели немного, возмужали, хотя по-старому кажетесь куда моложе своих лет. Приятно видеть это, друг мой.

— С чем вы ко мне приехали, мсье Шарло? — спросил Монферран, все еще искусно скрывая свое нечеловеческое напряжение. — Не могли же вы проехать от Парижа до Петербурга ради того, чтобы сказать мне, что я хорошо выгляжу.

Достойный торговец рассмеялся:

— Само собою, я вовсе не так непрактичен. Нет, Огюст, как вы понимаете, я поведу речь о ваших обязанностях, о которых вы решили забыть.

Молодой человек с усилием перевел дыхание и заговорил вполголоса, ибо находящиеся в кондитерской случайные дневные посетители могли понимать по-французски.

— Послушайте, мсье, — проговорил Огюст, — я знаю: я виноват. Но согласитесь, подписание брачного соглашения и мое обручение с мадемуазель Люси были с моей стороны недобровольны. Вы меня к этому вынудили. И потом освобожден из тюрьмы я был не вами вы это знаете, так что если считать наше соглашение торгом то платы я не получил… Мне искренно хотелось исполнить мой долг, сдержать данное вам слово, но обстоятельства вынудили меня уехать из Парижа…

— И прихватить с собой мадемуазель де Боньер, — добавил мсье Пьер. — Она-то, бедняжка, знает, по крайней мере, что вы…

— Я не женат а обручен, мсье! — вскрикнул возмущенный Огюст — В этом, по-моему, есть разница. И потом мы говорим с вами не о мадемуазель де Боньер, ибо мои с нею отношения вас не касаются. Чего вы хотите от меня?

— Странный вопрос! — вскричал мсье Шарло. — Право, очень странный. Вспомните, сколько прошло времени, Огюст. Моей дочери ныне тридцать один год. Собираетесь ли вы исполнить свое обещание, вернее, как вы сами сказали, сдержать слово!

— Вот оно что, — молодой человек опять сделал над собой неимоверное усилие и улыбнулся. — А отчего же вы столько времени ждали, мсье? Вы мне и не писали даже, не пытались меня отыскать… Теперь же, когда я стал здесь известен и, как вы очевидно думаете, богат, вы приезжаете требовать, чтобы я женился на Люси.

— Я думал и ждал, что вы сами опомнитесь, — сказал мсье Пьер суровым тоном, — но вы оказались непорядочны. Извольте же, у меня ведь есть соглашение и свидетельство о вашем с Люси обручении. А, насколько я знаю, в России уважают законы. Кроме того, мне говорили, что император Александр, при коем вы состоите придворным архитектором, очень не любит незаконных сожительств.

На лице Огюста так явственно отразилось вспыхнувшее в нем желание кинуться на мсье Пьера и вцепиться ему в горло, что тот, видимо вспомнив табурет из тюрьмы Ла-Форс, поспешно отодвинулся от стола вместе со своим стулом, делая вид, что стряхивает с панталон капельку кофе.

Но Монферран тут же овладел собою.

— Вы хотите, чтобы ваша дочь переехала в Петербург? — тихо спросил он.

— Конечно, если уж вы здесь обосновались, — решительно ответил торговец.

— Я не согласен на это, — спокойно, с силой, которой прежде мсье Пьер в нем не замечал, сказал Огюст, — Я никогда не любил вашу дочь, и она не любила и не любит меня. Все равно я любой ценой разорву эту помолвку, и вы не заставите меня жениться.

Казалось, мсье Пьера не возмутили эти слова. Он прищелкнул языком, допил кофе и сказал со вздохом:

— Ну что же, любой ценой так любой ценой. Я не враг моей: дочери… К чему ей муж, который ее ненавидит? Хотя, сказать правду, многие мужья и жены питают друг к другу взаимную ненависть и живут счастливо. Но будь по-вашему. Моя цена, если перевести счет на русскую валюту, десять тысяч рублей.

— Что-о-о?! — дико вскрикнул молодой архитектор. — Сколько?!

Он ждал уже, что торгаш потребует с него отступного, однако названная им сумма была немыслима. Десять тысяч!

— Вы понимаете, — вкрадчиво проговорил мсье Пьер, — сейчас для Люси будет очень и очень трудно приискать жениха. А у меня дела идут в последнее время неблестяще. Так что, на меньшее я не согласен. Десять тысяч, мсье. Завтра же, ну, послезавтра. И я уеду.

— Но послушайте! — задыхаясь от бешенства, проговорил Огюст. — Вы, быть может, не знаете точно о моих доходах. Я получаю в чертежной, которой заведую, две тысячи рублей в год… Три тысячи на строительстве собора…

— Нет, мсье, триста рублей в месяц, — вкрадчиво поправил Шарло. — Я наводил о вас справки.

Монферран судорожно вздохнул, чтобы не выругаться, и усмехнулся.

— Да триста рублей в месяц. Значит, больше трех тысяч. Кое-что дают дополнительные заказы, но, честное слово, пока немного. Расходов же множество: посещения начальства, приемы, подарки. Да еще издание первого моего альбома обошлось в восемь тысяч, и я до сих пор за это отдаю долги… И сама жизнь в Петербурге дороже, чем в Париже. Десяти тысяч мне и за три года не собрать, хотя бы я и стал себе отказывать в самом необходимом. Умерьте ваш аппетит, мсье Пьер.

— Нет Огюст, тут вы напрасно надеетесь, — жестко сказал торговец — Я не намерен больше терпеть из-за вас убыток. Вы тоже умеете доставать деньги, если они вам нужны. Проявите изобретательность и достаньте эту сумму.

— Черт побери, откуда?! — уже чуть не на всю кондитерскую вскричал Монферран. — Тогда уж подождите хотя бы год. Возьмите с меня расписку.

— Расписку? С вас? — фыркнул мсье Пьер. — Полно! Стану я брать расписку с обманщика.

— Думайте, что говорите! — прохрипел Огюст.

— Я-то думаю, что говорю и что делаю, — в голосе мсье Шарле появилась некая торжественность, будто он зачитывал приговор. — Да вы обманщик! Я повторю это где угодно, и посмейте это отрицать! Вы обманули меня, разбили жизнь моей дочери а теперь пытаетесь улизнуть от соблюдения самых обыкновенных приличий! Нет, если вы откажетесь платить, то я обращусь к его величеству императору. Пускай в конце концов прикажет вам если ваша совесть не заставит вас вернуть бедной оскорбленной девушке то, что по праву ей причитается.

После этих слов он замолчал и стал пристально рассматривать шторы наполовину закрывавшие окна кондитерской.

Огюст сидел, опустив голову, бледный, как стена. Наконец он поднял на мсье Пьера потемневший взгляд, в котором смешались отчаяние, ненависть и мольба.

— Не губите меня! — прошептал он, стискивая край стола побелевшими пальцами. — Сейчас здесь решается моя судьба. Если вы ее разрушите, смерть моя будет на вашей совести. Да, я поступил с Люси отвратительно… Простите меня, если можете! И… я заплачу вам ваши десять тысяч… Только дайте мне хотя бы три дня — мне нужно ведь где-то назанимать такую сумму…

— Извольте! — мсье Шарло опять заулыбался. — Петербуржские гостиницы очень дороги, но так уж и быть… Нынче у нас четверг. В воскресенье здесь же и встретимся, и я вам отдам по получении нужной суммы ваше обязательство. До скорой встречи, мой мальчик!

День в чертежной прошел для Огюста как в тумане. Мысленно он припоминал имена известных ему ростовщиков и идущую о них славу.

В шесть часов вечера молодой архитектор вошел в залу знакомого ему трактирчика фрау Готлиб возле Конюшенной площади.

Хозяйка узнала своего бывшего постояльца и обрадовалась ему.

— Што господин шелает получаль? О, какой господин бледный! Он, верно, замерзаль… Шелаете крепкий чай?

— Водки желаю! — падая на стул, сказал Монферран. — И пожалуйста, целую бутылку.

Дальше будто опустилась тяжелая, черная занавесь. Он ничего не мог вспомнить.

— Вы полежите еще чуток, сударь, — Алеша, приложив компресс, заботливо поправил одеяло. — Я, коли желаете, слетаю в Комитет ваш да скажу, что вам неможется. Уж один раз снесут… Все одно работать не сможете. Голова-то болит?

— Болит, — Огюст сморщился, привстав, оглядел комнату, в которой заметил наспех прибранный беспорядок, и вдруг понял…

— Алеша, скажи, что со мной было?

— А вы ничего не помните? — спросил слуга, присаживаясь на стул, придвинутый вплотную к кровати.

— Ничего не помню… Когда я пришел домой?

— Часу так в десятом.

— И что было потом?

Алексей чуть заметно покраснел и отвел взгляд в сторону.

— Да бог с вами, Август Августович! Мало ли что бывает? Слава богу, что так. А коли бы хуже было? Вы же, как зашли в коридор, так замертво и упали… А ну, как бы не дошли, да на улице?! А нынче мороз приударил… Вот и была бы вся недолга! Как подумаю…

Огюст растерянно и испуганно посмотрел на него, чувствуя, что лицо его заливает пунцовая краска.

— Упал в коридоре? Я?.. Фу ты, дрянь, размазня! Как же я мог так… Как это по-русски?

— Перебрать, — подсказал Алексей. — Да ведь со всеми бывает, сударь. А вы ее еще не знаете, водки-матушки… И закусить надо было, а вы без закуски.

— А это ты откуда знаешь, а?

Слуга снова потупился:

— Знаю уж… Видно было…

В это время Огюст ощутил во рту гадкий привкус и догадался…

— О, боже! — вырвалось у него. — Какая гадость!

И, отвернувшись, он бросил:

— Подай побыстрее умыться и неси мне костюм. Мне надо сегодня спешить.

В этот день надо было достать большую часть денег. Зайдя в библиотеку, он просмотрел все шкафы и с болью в сердце решился расстаться с тремя-четырьмя десятками своих драгоценных книг. Большей жертвы он уже не мог допустить. Ему легче было продать или заложить весь свой гардероб, чем продавать библиотеку, тем более что большая часть книг была ему нужна (ведь он покупал прежде всего теоретические труды по архитектуре, альбомы с гравюрами старинных сооружений, исторические справочники и исследования). Остальное потом можно будет восполнить, но такую, к примеру, редкость, как «Въезд Фердинанда Австрийского в Антверпен» с гравюрами по рисункам Рубенса или «Описание римских храмов» — эти сокровища терять нельзя. Он вспомнил, как три года назад, заняв у кого-то денег, оставшись без целого жалования и отказав себе даже в обедах на месяц вперед, купил «Въезд Фердинанда» у старого петербургского библиофила, с которым его познакомил Бетанкур… Весь вечер они вдвоем с Элизой рассматривали великолепные рубенсовские арки и храмы, он читал ей, переводя с латыни, пояснительный текст, рассказывал историю великого художника и великого царедворца семнадцатого века. Нет, эта книга останется с ним навсегда!

Эта упрямая мысль насмешила его. Он знал уже, что бывают обстоятельства, когда терять приходится все, кроме разве что чести, и слава богу, если ее удается сохранить, а в данном случае речь шла именно о сохранении чести. Но в нем уже проснулся и жил дух собирателя-библиофила, коллекционера, и он чувствовал, что в будущем, если удача ему еще улыбнется, эта новая страсть займет в его жизни немалое место.

Надо было, однако, спешить. Ведь он опоздал на службу. Там предстояло появиться, а потом под благовидным предлогом уйти, чтобы за день обойти нескольких ростовщиков.

В гостиной он к великому своему смущению увидел Элизу и сразу понял, что Алексей ошибся — она и не думала ложиться.

— Лиз! — вскрикнул он, подходя к ней и боясь взглянуть ей в лицо. — Ты не спишь…

— Кто же спит в десять часов утра! — рассмеялась она и, подойдя, поцеловала его. — Ты уже уходишь, Анри?

— Да. Я сегодня проспал все на свете. А тебе спать не дал. Ты не сердишься?

— На что это? — спросила Элиза, обвивая руками его шею и ласково заглядывая сбоку. — Скажи, на что, и я рассержусь.

— Не притворяйся, пожалуйста!

— Ах, на это… — она беспечно улыбнулась. — На твое появление? Ну, милый, я была так рада, что с тобой по дороге ничего не случилось, и так рада теперь, что ты, кажется, лучше себя чувствуешь, что готова все прочее забыть. Но не надо так больше, хорошо?

Он замахал руками:

— Что ты, Лиз! Первый и последний раз! Я не думал, что это зелье имеет такое сокрушительное действие. Я был ужасно противный?

— Ты был трогательный и беспомощный, как ребенок. Мне хотелось взять тебя на руки… А когда ты уснул наконец, у тебя на ресницах блестели слезинки. И у меня заболело сердце. Первый раз в жизни, Анри!

— Пусть у меня никогда ничего не получится, если оно у тебя будет еще болеть по моей вине! — тихо сказал Огюст.

В эту минуту он вспомнил, как вчера на миг почти решился обвенчаться с Люси Шарло, и ему сделалось до того гадко, что он, поцеловав Элизу, кликнув Алексея и прихватив кое-какие необходимые ему документы, поспешно убежал из дому.

Зима кончилась. Прошла весна, проползло необычайно жаркое для Петербурга лето. В середине августа хлынули дожди и лились не переставая, будто небо несколько месяцев подряд впитывало воду и теперь изливало ее нескончаемым водопадом.

Из Парижа приходили письма. Писала тетя Жозефина, единственная из всей родни не позабывшая племянника, сообщала немудреные новости, спрашивала, как живется ее дорогому мальчику и что же он там такое большое строит вот уже три года, и конца не видно. Написал вдруг Молино, удивленно вопрошая, для чего ему пришлось выдавать справки о былом своем подчиненном, и осведомляясь, не может ли еще чем-то быть полезен. (На деле он, конечно, обо всем знал и удивление только ловко разыгрывал). Давно не писал Персье, который прежде отвечал на письма своего ученика, но теперь вдруг замолчал. До Огюста доходили слухи, что у знаменитого архитектора какие-то неприятности, и он решил на него не обижаться, хотя как никогда нуждался в его совете. Он писал Персье о своих сомнениях относительно Иссакиева купола, подробно описывая данное ему задание, рассказывая об упрямстве царя, не пожелавшего сломать старые пилоны, и о невозможности из-за этого дать барабану купола надежную опору. Может быть, Персье не отвечал еще и потому, что считал создавшуюся ситуацию неразрешимой?.. Тревога мучила Огюста, не давала покоя.

Как назло, у него иногда просто не хватало времени подолгу работать над чертежами собора. Много дел было в чертежной. «Комитет красоты», как давно уже стали именовать в Петербурге Комитет по делам строений, разрабатывал и утверждал новые городские ансамбли. Формировались новые площади, велась реконструкция каналов, создавались набережные, строилась железная дорога, проектировались мосты. Чертежей нужно было готовить уйму, и так как начальник чертежной сам решился отвечать за все проходящие через его руки документы, то он не отдавал заказчикам готовые чертежи, пока сам все их не просмотрит и не проверит.

 Дома он бывал днем все реже и реже. Свои опять стесненные обстоятельства он объяснил Элизе старым долгом парижскому кредитору, который вдруг потребовал уплаты по векселям (уж очень совестно было перед нею и за безденежье, и за эту бесконечную занятость).

 Элиза же, сделав вид, что верит всему, что он ей хочет показать и сказать, чуть замкнулась, через силу отдалилась, у нее даже завелись две-три знакомых дамы, одинокие, грустные, бедные. Одну из них Огюст застал однажды в гостиной своей квартиры, когда сумел среди бела дня вырваться домой пообедать, Элиза сидела за столиком, держа в руках какую-то книжку, я напротив нее в кресле устроилась дама в черном платье, с черной кружевной накидкой на голове. Когда она обернулась, Монферран увидел тонкое, очень бледное лицо, худощавое и оттого еще более вытянутое, с запавшими темными глазами, так сильно и лихорадочно блестевшими, что у более ведущего человека тотчас подалось бы в сознании зловещее и для Петербурга привычке слово «чахотка». Под сползшей на затылок накидкой виднелся крупный узел каштановых волос, все еще очень пышных и красивых но будто изморозью, покрытых сединой.

Элиза не ожидавшая появления Огюста, немного смутилась. Она поднялась ему навстречу, с виноватым видом взяла его за руку и, подведя к креслу, представила даме в черном:

— Это хозяин квартиры, мсье де Монферран.

И затем, чуть запнувшись, вопросительно глянув ему в лицо, прибавила:

— Мой муж…

Дама, улыбнувшись, протянула руку в тонкой черной перчатке.

— Я очень рада. Татьяна Андреевна. Простите за бесцеремонное вторжение. Мадам позвала меня на чашечку чая.

У нее было неплохое французское произношение. Она говорила, не подбирая слов, однако чуть-чуть путала ударения, в ее речи не было той непринужденности, с какой говорили русские дамы высшего света.

Огюст поцеловал ей руку, прикидывая, сколько ей может быть лет, но ничего не понял: лицо было из тех, что словно застывают маской усталости и пережитой боли и остаются такими до глубокой старости.

Когда четверть часа спустя она ушла, Элиза объяснила ее появление:

— Это наша соседка. Она живет во дворе, напротив нашей квартиры, на первом этаже. Недели две назад зашла попросить у меня нюхательной соли, у нее голова очень болит временами. Разговорились. Ты прости, что я тебя назвала моим мужем.

— А почему ты за это просишь прощения? — обиделся Огюст.

— Потому, что я не жена тебе, Анри… Не хмурься, пожалуйста. Невенчанную подругу женой не называют.

— Я не заслужил таких слов, — сказал он сердито. — И даю тебе слово — мы обвенчаемся. Но кто она, эта Татьяна…

— Андреевна… Видишь, я уже научилась выговаривать русские отчества. Она вдова. Из небогатых дворян родом, а замуж ее выдали за учителя гимназического, он ее без приданого взял. У них родились близнецы, сын и дочка. Но муж вскоре умер. Денег никаких не осталось. Вот она с детьми и живет теперь втроем, зарабатывает тем, что белье шьет. Еле-еле хватает. И хворает она все время, кашляет. Говорит: «Умру, куда же денутся Зина и Арсенушка?. Дорастить бы!»

— Как жалко! — вырвалось у Огюста. — А сколько ей лет?

— Двадцать семь.

— Боже! Я думал, сорок… И как же они управляются? Ведь, наверное, без прислуги, без кухарки… С детьми-то. А вода? Дрова? Ей и дворнику, я думаю, дать нечего, чтоб носил.

— Раньше она его упрашивала, — опустив глаза, сказала Элиза. — Самой ей никак. А теперь Алеша наш носит.

— Алеша?! А он что, ее знает?! — изумился Монферран.

— А он всех знает, Анри.

Огюст отвернулся. Теперь ему вспомнилось, что сам он не раз встречал эту женщину, видел ее на улице то с тяжелой корзинкой овощей, которую она тащила, едва переводя дыхание, то со свертком полотна. Иногда она задерживала на нем взгляд, будто втайне любуясь изящным молодым человеком, жившим в одном с нею доме, но словно за гранью доступной ей жизни. Его прежде раздражали такие взгляды.

— Зови ее чаще на чай, — сказал он Элизе. — И на обед как-нибудь можешь позвать. Правда, мы сейчас нешикарно обедаем. А Алешку я похвалю потом за это, за то, что он делает для них.

 

X

Так прошло и кончилось лето. В конце сентября Комитет Академии собрался на последнее, решающее свое заседание, и на него наконец пригласили Монферрана.

Явившись, он увидел к величайшей своей тревоге, что в зале нет человека, на помощь которого он единственно мог рассчитывать — генерала Бетанкура. Это испугало архитектора. Бетанкур не был в отъезде, Монферран накануне видел его в Комитете по делам строений; значит, он либо не был приглашен сюда из каких-либо соображений Олениным, либо не пришел сам… Неужели у него появились сомнения?!

Заседание началось, и Оленин в пространной форме изложил суть дела, по которому они здесь собрались, словно вот уже год Комитет Академии не занимался этим самым делом.

Огюст смотрел на холодное, аристократически-тонкое лицо президента Академии, следил за выражением его светлых спокойных глаз и старался понять, чью же сторону он все-таки готов принять, ибо от него зависело многое. Архитектор знал, что Олений его не любит, но знал и то, что никакая личная неприязнь не заставит этого человека поступить себе во вред…

Покуда Оленин говорил, двери зала заседаний тихо отворились, и, как на грех обернувшись на их еле слышный скрип, Монферран увидел Антуана Модюи. Тот вошел и, неторопливо и осторожно ступая, пробрался к одному из стоявших в дальнем конце зала кресел.

У Огюста тотчас задрожали губы, дрожь появилась в кончиках пальцев. Он заставил себя отвернуться, хотя прекрасно понимал, что ему все равно сейчас придется встать лицом к залу и опять увидеть Тони. Тот, казалось, стал еще красивее за то время, что они не виделись: парадный мундир подчеркивал безупречность его фигуры, черты лица обрели законченную гармонию зрелости.

«У него, верно, множество любовниц!» — подумал вдруг Огюст и едва вслух не засмеялся над собою.

Заметив Модюи, Оленин прервал свою речь и проговорил: — Быть может, сам господин Модюи, автор рассматриваемой нами записки, пожелает изложить свои обвинения в адрес проекта?

— Нет! — из глубины зала откликнулся Антуан. — Я пришел только как зритель, но не как участник собрания. Долг мой был исполнен, когда я представил мою записку Академии. В ней все сказано.

 — В таком случае переходим к рассмотрению изложенных в записке вопросов, — спокойно заключил президент Академии. — Полагаю, для начала следует выслушать автора проекта Исаакиевской церкви господина Монферрана.

Огюст поднялся со своего места и обернулся лицом к залу. Лицо его было невозмутимо, и по залу пролетел, как шелест, удовлетворенный шепот: большинство собравшихся не могли не оценить мужества архитектора.

Он понимал, что говорить нужно по-русски, и потому заговорил медленно, тщательно подбирая каждое слово:

— Все изложенное в записке, господа, было мне давно известно но я оттого не менее внимательно выслушал сейчас господина президента. Прежде всего, принимая позицию защиты своего проекта я хочу предложить уважаемому Комитету Академии для большего удобства рассмотреть три вопроса отдельно: во-первых, о фундаменте, который господин Модюи полагает ненадежным, а способ укрепления грунта под ним чрезмерно расточительным; во-вторых, о возможности соединения оставшихся частей старого здания с новым зданием; ну и в-третьих, о сооружении купола нового собора на двух старых и двух новых пилонах при невозможности увеличения расстояния между ними. Эти три вопроса представляются мне принципиальными, все же остальное, что там написано (на слове «там» он невольно презрительно покривил губы, однако тут же спрятал гримасу в улыбке), все же остальное, как мне кажется, к делу отношения не имеет. Согласны ли вы со мною, уважаемая Комиссия?

Комиссия согласилась. Архитектору предложили дать краткие пояснения по всем трем вопросам, прежде чем Комиссия приступит к их рассмотрению.

Сидевший в глубине зала Модюи, не стесняясь, во все глаза уставился на былого своего друга, желая ничего не пропустить из его слов и как будто заранее готовясь их опровергнуть.

Огюст сделал над собою новое усилие, чтобы не смотреть в сторону Тони, и вновь заговорил:

— Я буду пока давать общие объяснения, если же потом, по мере разбора моих ответов, возникнет необходимость, объясню все подробнее. Вначале о фундаменте. Он мною разрабатывался совместно с руководителем строительства генералом Бетанкуром и строится по известному принципу, в виде ростверка, то есть на грунте укрепленном по периметру фундамента просмоленными сваями. Ростверк я делаю сплошным, под всем основанием будущего здания, учитывая его предполагаемый вес — около трехсот тысяч тонн — и ненадежность грунта. (Всем вам известно что расположенные близко к поверхности глинистые пласты и обилие влаги в грунте таят большую опасность). При этом действительно имеется большой расход гранита, но без этого ни я, ни один грамотный строитель не сможет поручиться за то, что сооружение не даст неравномерной осадки. Далее, меня обвиняют в том, что длинные сваи под всеми портиками собора — лишний расход дерева и что сваи можно было сделать короткими. На это отвечаю (и думаю, со мной согласятся все присутствующие): лучше потратить лишние деньги на лишний фунт гвоздей и сколотить лестницу прочно, чем рисковать свернуть себе шею, ежели лестница развалится. Опять-таки неустойчивость грунта заставляет принимать такие меры предосторожности. Я делал то же самое, строя особняк князя Лобанова-Ростовского, который стоит, как вам известно, как раз вблизи будущей церкви. Что же касается утверждения о непрочности кладки, то, простите, утверждение сие нелепо. Хотите обвинять меня, так обвиняйте уж в том, что я делаю эту кладку слишком прочной, ибо фундамент, как я уже сказал, сплошной, ну а укладываются гранитные блоки обычным, общепринятым способом, и что дурного усмотрел в нем господин Модюи, я понять не в силах.

— На этот счет нужны дополнительные сведения! — раздался с места чей-то голос, и Монферран узнал в говорившем академика архитектора Бернаскони. — Нужно опросить каменных дел мастеров, которые работают на строительстве. Нужно выяснить, как ведется кладка, как именно.

— Это уже выяснялось! — послышался тут же другой голос — Была ведь собрана комиссия, которая обследовала кладку. Впрочем, можно мастеров опросить, но только это ничего не даст: кладка там, как кладка, и в прочности ее может возникнуть сомнение только у человека малограмотного или же заранее предубежденного.

Огюст стремительно обернулся, невольно выдав этим резким движением всю степень своего волнения. Он хотел видеть неожиданного своего защитника. И, увидев его, замер от изумления: решительные эти слова произнес Росси!

— Не мешайте, господа! — раздраженно воскликнул Оленин. — Вы же не даете говорить господину Монферрану. Умерьте свой пыл, Карл Иванович. А вы, сударь, продолжайте.

Монферран, придя в себя после столь неожиданного потрясения, вновь стал говорить, приводя факты также уверенно, но отчего-то с куда большим акцентом и с ошибками:

— Далее можно перейти ко второму вопросу, господа. В записке высказывается мнение, будто связать прочно старые и новые части здания невозможно, будто они дадут неравномерную осадку. Конечно, господин Модюи прав в том, что связь старых и новых частей — задача сложная, и сложность эту, смею вас уверить, я прекрасно себе представляю, однако же она возродилась от причин которые не подлежат моему исследованию. Снести старые пилоны и разобрать их фундаменты, вероятно, было бы надежнее для успеха дела, однако же сделать это я не могу. Но сложность — это еще не невозможность. Вам должно быть известно, что знаменитый собор святого Петра великого Микеланджело частью своего фундамента имеет фундамент стоявшей ранее на его месте старинной церкви, а та, опять-таки, была построена на фундаменте цирка сооруженного в Риме при императоре Нероне. Что же, разве собор святого Петра недостаточно прочен, разве за триста лет хотя бы один камень выпал из его кладки? В нашем же случае я полагаю для безопасности усилить оставляемые пилоны гранитными блоками, которые увеличат их толщину и обеспечат им большую несущую способность. Сплошной же фундамент сделает невозможной неравномерную осадку. Опять-таки в европейской практике уже имеется такой пример: точно так же поступил в не столь давние времена господин Ронделе, перестраивая в Париже церковь святой Женевьевы.

И последний существенный вопрос, господа, касается купола. Да я понимаю, что традиционное представление о сооружении купольных зданий несовместимо с предложенным мною решением. Опора барабана на четыре больших арки, а не на четыре пилона при прежних методах расчета прочности сооружения невозможна. Но нельзя же все делать, как сто лет назад, господа! Впрочем, отчего сто лет? В том же соборе святого Петра применен такой же способ опоры. Только там расчет сделан был условно, с учетом сопротивления «камня», как прежде и делали. Мы же с господином Бетанкуром рассчитали толщину подкупольных арок согласно таблицам Фонтена, между тем как Ронделе и другие современные строители в своих таблицах дают даже меньшую толщину. В записке господина Модюи утверждается, что ни альбом, изданный мною три года назад, ни сделанная тогда же модель будущего собора ясного представления о принципе соединения барабана с арками не дают. Извольте, я готов на своих чертежах объяснить этот принцип.

Пока Монферран говорил, в зале было тихо, однако, когда он замолчал, опять послышались голоса со всех сторон, возник шум, и председателю опять стоило труда призвать всех к порядку.

Началось обсуждение. К удивлению Огюста, по первому из поставленных вопросов почти все участники Комитета оказались с ним согласны и обвинения записки признали неосновательными. Касательно же второго и третьего вопросов возникли споры, и здесь сторону архитектора приняли только два инженера — генерал Базен и полковник Дестрем, а вместе с ними все тот же Росси, начавший горячиться и злиться, приведший еще множество примеров из истории архитектуры и упрекнувший своих коллег-архитекторов в старомодности, чем, разумеется, их и разозлил.

Оленин поставил перед Комитетом вопрос и об упомянутой в записке неподготовленности архитектора, об отсутствии у него настоящего образования, однако же собравшиеся нашли в этом заявлении одни только общие рассуждения, лишенные доказательств, и рассматривать этот вопрос не стали. Росси возмутился по поводу такого обвинения и назвал его прямым, незаслуженным оскорблением.

— Не потому ли вы, господин Росси, так горячитесь, что и сами не получили должного образования? — вдруг подал голос Модюи, до сих пор слушавший всех молча, но, вероятно, взбешенный словами Карла Ивановича.

Тут же он понял, что допустил непростительный промах. Росси побагровел, многие академики возмущенно зашумели, и Оленин, поднявшись с председательского места, крикнул, пожалуй, слишком громко:

— Не говорите лишнего, господин Модюи! Кто вам позволил оскорблять членов Комиссии?!

Модюи, явно досадуя на себя, извинился и после этого, к великой радости Монферрана, вскоре исчез из зала.

Обсуждение продолжалось долго. Страсти накалялись. Оленину становилось все труднее поддерживать порядок.

Постепенно начало складываться общее мнение, и Огюсту стало ясно, что оно будет для него благоприятно. Комитет утвердился в решении продолжить обследование фундаментов и запросить у Комиссии построения собора дополнительные чертежи купола и барабана. Оленин высказал предложение в докладе, который Комитет Академии обязан был представить императору, настоятельно потребовать прекращения работ на строительстве «до разрешения спорных вопросов и устранения недостатков проекта…»

После того как президент закончил свою речь, вновь очень пространную, опять поднялся неугомонный Росси и проговорил еще решительнее, чем раньше:

— Со своей стороны я вместе с господами Базеном и Дестремом не соглашаюсь с мнением Комитета, к докладу присоединяться не хочу и намереваюсь подать записку с особым мнением.

— В чем же оно заключается? — с места, не скрывая иронии, спросил академик Стасов.

— В том, сударь, что мы считаем строительство по проекту господина Монферрана возможным при условии прочности старых и новых пилонов и надежности фундамента. Лично у меня ни в том, ни в другом сомнений нет. Если в проекте и имеются недостатки, то укажите мне, господа, проекты, в которых бы таковых вообще не было. В процессе строительства они, как правило, устраняются, если же и нет, то здания от них не падают. Проект, о котором мы говорим, смел и грандиозен, в России подобных еще не бывало, и с нашей стороны было бы неразумно, а то и преступно не дать такому проекту осуществиться.

Зал снова зашумел. Огюст смотрел на Росси, окаменев от удивления, сгорая от стыда и боясь, что дрожание губ и краска на щеках выдадут его. И это говорит человек, на которого он так незаслуженно обиделся, когда тот давал ему разумные советы..

Монферран вышел наконец из зала заседаний. От перенесенного смятения и досады, от сознания унижения у него заболела голова. Ему хотелось поскорее выйти на ветреную набережную Невы.

Нева в этот день была неспокойна. По ней, как по морю, гуляли волны с густыми лохмами пены, она вздыбилась мощной серой, отливающей серебром спиною. Низко над нею ветер гнал толстые дождевые тучи.

Огюст остановился возле парапета, всматриваясь в противоположный берег, левее различая на нем знакомую фигуру всадника на взвившемся коне. Ему опять вспомнилось далекое видение, призрак собора, который он увидел десять лет назад в Италии, когда лежал раненный на берегу незнакомой речки и готовился умереть… Тот ли это был собор, что ему удалось создать в чертежах? Суждено ли ему построить великолепный памятник, возвести это чудо на суровом берегу Невы, позади памятника великому Петру? Стоит ли ради этого терпеть унижения, испытывать сомнения, надежды честолюбия? А не бросить ли все? Не уехать ли, как советовал ему мсье Ферронэ, назад, во Францию, к скромному, но спокойному существованию?. Ибо здесь, в Петербурге, ему уже не будет покоя… А впрочем, его, верно, не будет уже нигде, раз он взялся за это — строить…

Он вновь посмотрел на Неву, невольно испытав дрожь от самой близости этой торжествующе могучей реки, от повелительной силы ее неукротимого течения. И вдруг он почти с испугом подумал:

«Нет, я не смогу! Я люблю эту реку… Я люблю этот город… Я не смогу бросить его и убежать, не подарив ему собора; ему, любимому городу, который подарил мне такую веру в себя.»

— Господин Монферран! Август Августович! — послышалось за его спиной.

Запыхавшись, поправляя на буйных своих кудрях сбившийся набок цилиндр, к нему подбежал Росси.

— Август Августович, — проговорил он, не дав Огюсту и рта раскрыть и с бесцеремонной порывистой искренностью хватая его за локоть, — я прошу вас простить меня! Я был перед вами неправ, очень неправ.

— Вы? — только и сумел выговорить Монферран.

Росси увидел его смущение, наивно приписал его плохому знанию языка и заговорил дальше по-французски:

— Помните наш нелепый разговор в Комитете год тому назад? Да нет, теперь уже больше прошло… Я вас тогда очень глупо и незаслуженно обидел… Простите же меня, я вас очень прошу!

И он нерешительным движением протянул руку молодому человеку. Огюсту вместо рукопожатия захотелось кинуться ему на шею, но он устыдился своего порыва и лишь стиснул руку Карла Ивановича с такой силой, что тому, наверное, стало больно.

— Спасибо вам! — глухо, преодолевая спазм в горле, проговорил Монферран. — Это я виноват перед вами, и вы же вступились за меня перед всем собранием… Господи, ну зачем же они так-то?

Росси видел отчаяние и почти детскую обиду на выразительном лице молодого архитектора и подивился его восхитительной сдержанности во время заседания. Он ласково взял Огюста под руку, и они вместе пошли по набережной к понтонному мосту, который три года назад, в восемьсот восемнадцатом году, протянули от Университета и Двенадцати коллегий к Адмиралтейству, точнее, к Сенатской площади.

— Не обижайтесь на наших академиков, — виноватым тоном говорил Карл Иванович. — Они, право, не из жестокости… Но у нас, вы же это поняли, еще очень сильны старые традиции. А вы так сразу и так по-новому… Ваша смелость, ваша уверенность, неожиданное ваше возвышение при дворе, дерзость вашего проекта, его ошеломляющая новизна и сам ваш талант, такой сильный и яркий…

— Спасибо! — опять, на этот раз заливаясь краской, проговорил Огюст.

— Да я же не льщу вам, я же правду говорю! — вскричал Росси. — О, вам трудно будет, поверьте мне, очень, очень трудно… Мне бывало и не раз, да и теперь бывает…

Они уже шли по мосту. Мост пугливо и зябко вздрагивал под ногами, сотрясаемый осенним буйством Невы.

— Быть наводнению, — с тревогой глядя на высоко поднявшуюся воду, сказал Карл Иванович. — Вот ведь еще напасть!. И как с ней справиться? Этот Модюи все говорит о проектах каких-то дамб защитительных, да уж я-то вижу, что разговорами да чертежиками пустыми он и ограничится. А наше с вами дело — работать. Кому больше дано, с того больше и спросится.

— Но проект мой не так уж плох. Как по-вашему? — заглянув в лицо своему спутнику, спросил Монферран.

— Я уже говорил вам — проект поразительно талантлив, — голос Карла Ивановича не выдавал никакого сомнения. — И в любом случае, мсье, знайте: я в вас и в проект ваш верю. Слово Карло Росси. Надеюсь, в архитектуре оно чего-то стоит.

— Спасибо! — в третий раз горячо прошептал Огюст.

 

XI

На другой день Огюст шел на строительство в самом тяжелом настроении. Несмотря на поддержку Росси, он чувствовал себя беспомощным и одиноким перед стеной недоверия и предубеждения, которую вчера воочию увидел. Ему казалось, что и его руководитель, сам отважный Бетанкур, потерял уверенность в их совместном предприятии и решил бросить своего товарища на произвол судьбы, не то как можно было объяснить его вчерашнее отсутствие?..

Ночью прошел дождь, и архитектор, к своему негодованию, увидел, что кучи только что привезенного свежего песка, ссыпанного возле длинного полуоткрытого барака, в котором шло приготовление цемента, намокли и стали расползаться, и башмаки рабочих кое-где уже втоптали в жирную черную грязь сероватые пятна этого песка.

Монферран на ходу поймал за руку проходившего мимо и поспешно поклонившегося ему смотрителя работ Савина.

— Я кому велел накрыть песок брезентом? — зло спросил Огюст.

— Так нету брезента, ваша милость, — пожимая плечами, ответил Савин. — Лежал тут, в сарае, с уголочка, так вчера его унесли.

— Кто унес и для чего?

— Ч-черт его знает! — в глазах мастера вдруг загорелся какой-то колючий огонек, и он усмехнулся. — Итальянец приказал забрать. Какие-то там обломки у него получились, так чтоб их вывезти, ему их в брезент завернуть понадобилось. Я ему сказал: «Для чего гранит в брезент заворачивать? Чай не песок». А он мне: «Не твое, дурак, дело!» А я не дурак. Я понимаю: под брезентом-то что хошь вывезешь!

Огюст так и вспыхнул. Он понял намек мастера, и его окатило горячей волной бессильной ярости. Карлони! Вот оно что… Среди бела дня! И сразу после ревизии… А рабочие видят и еще злорадствуют, что архитектор ничего не может поделать…

Он отправился искать каменных дел мастера, но вначале встретил Алексея. Слуга, поджидая его, крутился возле шлифовален, где в этот день как раз началась обработка одной из привезенных буксиром гранитных колонн. Алеша сидел на штабеле свежих белых досок и с величайшим интересом смотрел, как десятки людей, вскарабкавшись на козлы и подставки, корпят над телом круглого недвижимого чудовища, похожего на спящего красного дракона из какой-нибудь китайской сказки.

— Ты чего здесь? — спросил его Огюст. — Тебя не берешь, так ты сам являешься. Чего надо?

— Элиза Эмильевна меня послала, — ответил Алексей. — Спрашивает, не поедете ли вы с ней сегодня в Петергоф? Вы вроде рано освободиться собирались.

— Какой еще Петергоф? — пожал плечами архитектор, — На ночь глядя? Хорошо, ты скажи, я еще не знаю… Может, и уйду раньше.

В это время из-за угла шлифовальни показался Джованни Карлони.

Едва взглянув на его физиономию, суховатую, с быстрыми и нахальными черными глазами, Монферран пришел в бешенство. Он широким шагом пошел навстречу итальянцу, и когда тот остановился и на скверном французском пробормотал: «Доброе утро, мсье!» — желая поскорее обойти начальника, Огюст преградил ему дорогу:

— Доброе утро, Карлони. Чем вы заняты, позвольте вас спросить?

— Ничем, мсье, — ответил каменных дел мастер.

— То есть как это, ничем? — голос архитектора дрогнул, выдавая ярость. — Вам что, делать нечего? Я вам два дня назад велел приготовить партию блоков для закладки в западный котлован. Ну и что там?

— Там место еще не выровняли, — пожал плечами Карлони. — Некуда класть блоки. А надо их положить к самому котловану, не то потом опускать трудно будет.

— А кто выравнивать место должен, а? — уже совсем резко спросил Монферран. — Дать распоряжение землекопам должны были вы. Или у вас там что-то не в порядке?

Карлони еле заметно переменился в лице, взгляд его забегал, он смущенно поглядел себе под ноги, но тут же оправился.

— Что может быть не в порядке, сударь? — спросил он по-русски, ибо русский язык знал отлично, куда лучше французского, и говорить предпочитал на нем. — Все там в порядке, но земляные работы не мое дело. Сами распоряжайтесь.

— Что?! — взвился Огюст, потеряв всякое равновесие. — Не ваше дело?! А воровать гранит со строительства — дело ваше, с-сударь мой?!

Позади них топтались привлеченные шумом люди. Подошли несколько рабочих, два-три мастера. Среди них был и Савин, которого, похоже, весьма радовала спровоцированная им стычка. Он одинаково терпеть не мог ни Карлони, ни Монферрана.

Каменных дел мастер съежился, сразу сделавшись совсем маленьким, ибо он и так был невелик ростом, да еще и изрядно худощав. Его лицо побледнело, но одновременно приняло какое-то крысиное выражение, он только что не оскалил зубы.

— Вы… не можете предъявлять мне обвинений! — кривясь и дергаясь, пробормотал он. — Вы… и никто… никто… не мог такого видеть! Как вы смеете?

— Я как смею?! — вскричал архитектор. — Ах вы… А кто унес брезент для того, чтобы им прикрывать на телегах ворованное, а? Я ведь все равно узнаю, сколько вы украли и кому продали, учтите! Хватит вашего воровства! А работу извольте сегодня сделать, не то я не потерплю вас у меня на строительстве! Ясно вам?

Он повернулся и пошел прочь, чтобы не давать больше воли своей ярости. За ним кинулся Алексей.

Когда они отошли на десяток шагов, каменных дел мастер поднял покрывшееся потом лицо к столпившимся в сторонке злорадно улыбавшимся рабочим и прошептал:

— «У меня на строительстве!» Ишь ты! Проворовался, а на других валит! Да еще, может быть, и тебя самого здесь скоро не будет!

Но Карлони совершенно упустил из виду, что начальник строительства великолепно слышит.

В два прыжка Монферран вернулся назад и вновь встал против Карлони. Задыхаясь, глотая слова, он крикнул:

— Пов-то-ри-те, что вы сказали?!

Бешенство, написанное на его лице, привело мастера в ужас. Он и так-то был до предела напуган.

— Я… я ничего не говорил! — выдохнул итальянец. — Вам послышалось.

Эта ложь была последней каплей. Кровь ударила в голову Монферрану, и он уже не закричал, а взревел:

— Мер-р-р-завец!!!

Трость в его руке взлетела словно сама собою. Карлони не успел заслониться и с пронзительным криком упал, сбитый с ног сокрушительным и точным ударом.

Останься он лежать, Монферран, наверное, не ударил бы его во второй раз, но итальянец, визжа, тут же вскочил, собираясь бежать, и тогда трость вновь обрушилась на него, хлестнула по плечам, потом по голове.

— Помогите! — завопил Карлони. — Спасите! Он убьет меня!

— Август Августович! Постойте! Господь с вами!

Алексей, очнувшись от мгновенного оцепенения, кинулся к Огюсту и, рискуя угодить под трость, схватил его за руки.

— Поди прочь! — Огюст рванулся, но ничего не мог поделать против богатырской Алешиной силы. — Прочь, я сказал! Как ты смеешь?! Пусти!

Воспользовавшись мгновением, Карлони, растрепанный, с окровавленным лицом, кинулся было бежать, но споткнулся и растянулся плашмя прямо посреди одной из бесчисленных луж.

Монферран отшвырнул наконец от себя Алексея и встал над итальянцем, стискивая трость, содрогаясь от омерзения, презирая в это мгновение и Карлони, и самого себя. Себя, кажется, больше.

Переводя дыхание, он обернулся. Позади него топтались, остолбенело глазея на происходящее, уже человек двадцать рабочих и мастеров.

— Вон отсюда все! — крикнул Огюст. — Нечего глазеть — вы не в цирке! Ступайте работать! А ты, негодяй, — тут взгляд его вновь упал на скорчившуюся в грязи фигуру Карлони, — а ты отправляйся сию минуту к котловану, и боже упаси тебя хоть на час задержать исполнение работы! Чтоб завтра же плиты были готовы к укладке, или я тебя выгоню с такими рекомендациями, что в Петербурге ты себе никакой работы не найдешь! И за все, что ты тут наворовал, заставлю заплатить!

С этими словами он переломил свою трость ударом о колено, отшвырнул обломки и, повернувшись на каблуках, пошел к западному котловану.

Этот день прошел бестолково и пусто. На строительстве все время что-то срывалось, не получалось, мастера бранились между собой и жаловались друг на друга архитектору, а в полдень на пристани при выгрузке гранита переломилось бревно, по которому спускали с баржи гранитную глыбу, и глыба, сорвавшись, убила двоих рабочих.

— Из чего бревна? — спросил Монферран, когда ему доложили о происшествии.

— Сосновые, — последовал ответ.

— Заменить дубом, — коротко распорядился архитектор.

— Так ведь опять же, Август Августович, неприятности будут, — уныло возразил командовавший разгрузкой мастер Журавлев. — Опять отпишут чиновные Головину, что лишнее тратится, дорогой материал идет…

— А мне плевать, кто, кому и что отпишет! — закричал Огюст. — Дерево хотите спасать, а люди пускай шеи ломают?! Делайте, что вам сказано, или идите…

И далее с уст начальника строительства слетела фраза, от которой пожилой мастер, видавший виды саратовский мужик, подскочил на месте, а потом, вытянув руки по швам, покраснев до самых седеющих волос, выдохнул:

— Слушаюсь, ваша честь! Все будет сделано!. Я — мигом! И, повернувшись волчком, ринулся к причалу.

Огюст и сам не мог потом вспомнить, где и когда запомнилось ему это потрясшее Журавлева выражение. Смысла его он не знал, и вероятно, если бы ему перевели эту фразу, он бы тоже покраснел.

Настроение архитектора оставалось скверным. Безобразная сцена возле шлифовален вспоминалась ему снова и снова, и он думал:

«Стыдно… Ах как стыдно! И кого отлупил-то? Мелкую дрянь! Поди-ка поколоти палкой графа Головина или ступай к царю и скажи, что из-за его дури строительство вот-вот встанет и что Головин — неуч и дурак. А? Не можешь? Хорош!»

Домой он пришел рано, но ехать в Петергоф, конечно, уже не имело смысла. Элиза была немного расстроена этим, и Огюст, не в силах сдержаться, сорвал свое раздражение и на ней.

— Некогда мне, мадам, любоваться фонтанами! — воскликнул он сердито. — У меня черт знает что на службе и на строительстве, и я не знаю, как со всем этим разобраться, а ты думаешь только о своих развлечениях! Скучно тебе? Изволь же — у тебя теперь приятельниц полно, ходи к ним, а не то заведи поклонника, гусарика какого-нибудь!

— А ты будешь опять сходить с ума от ревности? — тихо, опустив голову, спросила Элиза.

— Мне теперь и это некогда! Не-ког-да, мадам! — он чуть было не швырнул на пол чашку, но, сдержавшись, ткнул ее на стол, так что темные капли разлетелись по скатерти. — Мне не до упреков и не до сцен! Понимаешь? Я не силой привез тебя сюда, ты сама приехала!

— Да, конечно, мсье, я сама, — сухо сказал Элиза и, поднявшись из-за стола, вышла.

Некоторое время Огюст молча смотрел на забрызганный стол, потом вскочил и бросился в коридор. Дверь Элизиной комнаты оказалась заперта, и он постучал в нее.

— Лиз, открой, пожалуйста!

— Сейчас, подожди минуточку! — отозвалась она, и почти сразу в замке заскрипел ключ.

Когда Огюст вошел, мадемуазель де Боньер уже отвернулась к зеркалу и неторопливо, аккуратно водила по лицу пуховкой. Но пудра ей не помогла — следы слез были слишком видны.

— Прости меня! — проговорил Монферран с таким глубоким раскаянием, что Элиза слегка улыбнулась.

— Это ты меня прости, Анри! Я знала, что сейчас ты прибежишь, а вот все равно заревела… Я все понимаю, ты не думай. Тебе никогда не было так трудно, как сейчас.

— Никогда! — он привлек ее к себе и расцеловал покрасневшие глаза. — Я задыхаюсь, Лиз!. Я наделал кучу ошибок и даже не знаю, как их исправить. Но это не дает мне права быть свиньей. И за что только ты любишь меня?

— Понятия не имею! — развела руками молодая женщина. — Ведь и не за что, вроде бы. Может быть, мне тебя разлюбить?

— Не надо! — почти всерьез взмолился он. — Без тебя я не справлюсь… Я ведь только с тобой могу быть откровенным, только при тебе могу оставаться собою. Сегодня я сорвался и дошел до такого скотства, что до сих пор не могу опомниться. Если бы ты знала, что я натворил на строительстве!

— А что ты натворил?

— Тебе Алексей не сказал? Ну так знай: я избил палкой: одного из мастеров. Подлеца, воришку, но что это меняет? Вот!: Хорошо, а?

Элиза ласково погладила его кудрявую голову и с тревогой заглянула ему в глаза.

— У тебя будут неприятности, Анри, да? Он станет жаловаться?

Огюст махнул рукой:

— Ах, пускай! Какая разница? И без него все висит на волоске. В любом случае я мошенника этого дольше не потерплю. Но и он мне, наверное, напакостит. Плевать! Послушай, одевайся, а? Поедем в Петергоф!

Элиза расхохоталась:

— Ну что ты! Поздно уже. И пока еще Алеша найдет карету…

Монферран нахмурился:

— Ах ты, черт! Ведь надо же, не иметь своей кареты… У всех архитекторов есть. Знаешь что, Лиз, карету я завтра куплю.

Глаза Элизы округлились от испуга.

— Ой, Анри, а твои долги? У тебя же… Но он не дал ей договорить.

— С долгами как-нибудь рассчитаюсь, ничего. Завтра куплю. Пока что простенькую, открытую. Ну и одну лошадь. Уж я сумею выбрать недорогую, но хорошую.

— Я лучше выберу, — Элиза ласково улыбалась. — Я же наездница.

— А я — сын берейтора и бывший кавалерист. Нет, Лиз, даю тебе честное слово! И вечером поедем кататься. И пусть нам завидуют! Тебе за карету, а мне за то, что у меня такая жена-красавица.

В награду за эти слова и в виде утешения за все горести прошедшего дня Элиза одарила Огюста одним из тех поцелуев, что вот уже шесть лет подряд заставляли его терять голову. Он все пытался и не мог постичь тайну этих поцелуев.

Поздним вечером, когда Элиза уже заснула, он потихоньку прошел в свой кабинет и открыл верхнюю часть секретера. Там в плоской сандаловой шкатулке лежали деньги, которые он откладывал для расплаты с ростовщиками. Очередная выплата должна была состояться через месяц, и Огюст стал в уме прикидывать, как лучше договориться об отсрочке и с которым из кредиторов (их оставалось двое).

Пересчитав деньги, он обнаружил, что их больше, чем он рассчитывал. В шкатулке за четыре месяца накопилось тысяча сто рублей. Ростовщикам он предполагал отдать семьсот, остальное потратить на книги.

Подумав, архитектор оставил три сторублевые бумажки в шкатулке, другие восемь засунул в бумажник. Восьмисот рублей может не хватить, но в конце концов коляску можно купить и в рассрочку, заплатить, скажем, две трети, остальные после (так многие делают).

За порогом кабинета Монферран наткнулся на Алексея. Слуга выковыривал из подсвечника, стоявшего на крышке фортепиано, оплавленный огарок свечи. Рядом лежала новая свечка.

— Давно поменять пора, — деловито проговорил Алексей и искоса поглядел на бумажник в руке хозяина.

— Тебе денег надо? — усмехнувшись, спросил Огюст.

— Рублик бы…

— Зачем?

Алеша наморщил лоб.

— Башмаки бы… — выдавил он. — Эти-то течь стали. А осень ведь.

— Послушай, Алеша, — Монферран опять готов был вспылить, но взял себя в руки. — Ты не думай, что я потерял память. Я две недели назад тебе дал на башмаки пятьдесят копеек. Выходит, ты их уже сносил?

Слуга засопел и молча уставился куда-то в стену. Его выступающие скулы покрылись румянцем.

— Ну? — Огюст вытащил из бумажника рубль и помахал им перед носом Алексея. — На что тебе, а? Ведь не для себя просишь, я знаю.

Алексей умоляюще посмотрел на хозяина:

— Август Августович, вы ее знаете… Вдова, что к Элизе Эмильевне иногда чай пить ходит. Внизу-то напротив живет. У нее сынок лихорадкой мучается, а дрова кончились…

— Ах, черт, ты что же делаешь! — вырвалось у Огюста. — Ты ведь и раньше, значит, ей на свои деньги дрова покупал! А теперь вот жалование стало маленькое, так и не хватает… А на себя хоть копейку тратишь? Сам без башмаков! Всему двору помочь хочешь? Или всему свету? Филантроп!

— За что ж вы, Август Августович, так-то ругаетесь? — обиделся парень. — Я ж прошу — не краду…

— Еще б ты крал! И так на меня не смотри! Думаешь, мне не стыдно, что ты последнее время мне за суп с лапшой служишь?

— Я б вам и за корку хлеба служил! — буркнул Алексей. — В деньгах ли дело? А людям надо помогать — сами знаете. Господь велел.

Огюст рассмеялся:

— Неопровержимо! На, держи свой рублик. И еще один на: башмаки купи все-таки. И больше у меня в этом месяце не проси. У меня нет, понял?

— Понял, — кивнул Алексей, радостно зажимая деньги в кулаке.

— И брось всех жалеть! Все тебя не пожалеют.

С этими словами Огюст собирался уже выйти из гостиной, но его догнали неожиданные слова Алеши:

— А итальянца-то вы сегодня зря поколотили, сударь.

Монферран резко обернулся:

— Тебе какое дело? Хватит того, что ты в меня вцепился, как клещ. Чуть в грязь не свалил! Грубиян!

— Да что ж делать было? — Алеша грустно смотрел на хозяина. — Простите, ради бога! Ну а кабы вы его сильно покалечили? А он не виноват ведь… Я там с рабочими разговаривал…

— Опять во все лезешь! — Огюст едва сдержался. — Не виноват он, да? А воровал кто? Я?!

— Может, и он, — сказал Алексей. — Да вы ж его не за то… А сгрубил он со страху да с горя. Беда у него.

— Какая беда? — глухо спросил Монферран. — Ты у всех беду найдешь.

— Жена у него при смерти, Август Августович. Который год болеет. Холода ей, верно, здешние вредны. Итальянка тоже, из Рима… Он на лечение ее все деньги тратил, сам чуть не впроголодь жил, хоть и получают такие мастера, сами знаете, немало. Дочка их в услужение пошла тринадцати годков, чтоб отцу помочь А жене все хуже да хуже. Доктор сказал: надо жену в Италию отправить, а не то конец! А этот Карлони-то, он любит ее… Вы уж его только с места не гоните! Он плохо работал потому, что ни про «то уже и думать не мог. И своровал, верно, только ради того, чтоб спасти жену! Не губите человека! Он ведь плакал даже, Август Августович.

— Плакал? — глухо переспросил Монферран, вдруг ясно представив себе мастера Карлони плачущим.

— А как же! — Алексей заговорил еще поспешнее, стремясь закрепить произведенное впечатление. — Мне каменщики рассказали. Плачет и бормочет: «Прогонит меня француз, так я в Неве утоплюсь. Куда мне деваться? Пойду, в ноги ему упаду, чтоб не гнал!» А они ему: «Иди, иди, он об тебя вторую палку сломает!» Народ-то злой! Ну, он и еще сильнее заплакал. Пусть, говорит, покалечит лучше, да только не выгоняет!

— Жестокие люди! — прошептал Монферран, кривясь, как от боли. — Впрочем, я тоже жесток. Иди, иди, Алеша, спи и будь покоен. Я его не выгоню. Честное слово.

Измученный событиями этого дня, он не мог уснуть часов до трех ночи, а уснув так поздно, и проснулся позже обычного, часов около десяти.

Взглянув на часы, он вскочил с постели, кинулся умываться, накричал на Алексея за неполный кувшин воды и мятое полотенце, не стал завтракать, а проглотил наспех чашку чая, оделся, побрился и причесался с такой быстротой, точно делал это, собираясь в боевой поход, затем заметался по гостиной в поисках своей трости, но тут же вспомнил, куда она делась.

Без десяти одиннадцать он вылетел из дому, едва успев поцеловать Элизу, и бегом направился на строительство.

В одиннадцать он вошел в конторский сарайчик, расположенный вблизи неразобранных алтарных стен. Ему хотелось посмотреть записи мастеров об израсходованных материалах.

В сарае было человек шесть мастеров и подрядчик Крайков, строитель рабочих бараков. Все разом обернулись к архитектору и уставились на него, оторвавшись от своих дел. Но ни лицо, ни взгляд, ни походка Огюста — ничего не выдавало пережитого им смятения.

— Доброе утро, господа! — сказал Монферран с порога.

Все сразу закивали головами, здороваясь и с почти нескрываемым любопытством ожидая, что будет дальше, ибо в сарайчике, как нарочно, оказался в это время и мастер Карлони. Он стоял в глубине, возле стола, склонившись над раскрытой книгой для записей, и при появлении архитектора сразу склонился еще ниже, как-то весь пригнулся, будто хотел залезть под стол.

Огюст твердым шагом направился прямо к нему. Каменных дел мастер поднял голову от стола, и на лбу его Монферран увидел белое пятно пластыря, а на щеке косую жирную полосу пудры.

Карлони сделал едва заметное движение навстречу архитектору и съежился еще больше.

«Как бы и в самом деле не кинулся в ноги!» — с ужасом подумал Огюст и поспешно проговорил:

— Здравствуйте, Карлони.

— Здравствуйте, мсье, — ответил чуть слышно итальянец.

— Как дела у западного котлована? — голос начальника строительства был ровен и тих. — Блоки для укладки подготовлены?

Карлони вздрогнул всем телом и в неестественной тишине, разом поглотившей контору, пробормотал уже почти шепотом:

— Нет, мсье… Невозможно было… Прошел дождь, груды земли слиплись… Люди не могут справиться.

— А когда будет расчищено? — спросил Монферран.

— Завтра утром. К вечеру начнется обработка блоков.

Мастер втянул голову в плечи, будто вновь ожидал удара. Находившиеся в конторе люди перестали дышать.

— Хорошо — произнес спокойно архитектор. — Спасибо.

В измученных глазах итальянца промелькнуло облегчение.

— Мне можно идти? — спросил он.

— Нет, постойте.

Огюст что есть силы вздохнул, чувствуя, как противный липкий комок застревает в горле. Но он сделал над собою усилие и необычайно звонким, почти ломающимся голосом произнес:

— Выслушайте меня, сударь. Вчера я нанес вам публичное оскорбление, за которое теперь прошу у вас извинения. Я сознаю, сколь отвратительным было мое поведение. Если можете, простите меня.

— Мсье! — вскрикнул пораженный Карлони. Он побледнел, его глаза расширились, и Огюст вдруг заметил, что каменных дел мастер совсем молод, наверное, ровесник ему…

— Погодите! — Монферран не дал мастеру сказать больше ни слова и продолжал: — Если работать со мною вы больше не захотите я выдам вам рекомендацию на другое строительство. Но вы сейчас здесь очень нужны, время нелегкое, и потерять такого опытного мастера для меня ужасно. Согласны вы принять мои извинения и остаться?

— Боже мой, ваша милость! — вскрикнул мастер. — Да что вы?!

— Да? — спросил Огюст, протягивая ему руку.

— Да, да, конечно! — Карлони схватил его руку и сжал в горячей потной ладони. — Ах, сударь!

— Ну, спасибо вам!

Огюст повернулся и пошел к двери, но с порога обернулся и сказал с насмешливой улыбкой:

— А вас господа, оставляю обсуждать происшедшее.

Он вышел. Внутри у него все горело. Досада, облегчение, стыд, недоумение от того, что он сейчас сделал, самые несовместимые чувства одолевали его. Ему захотелось дойти до Невы, глотнуть ветра.

 С северной стороны строительная площадка была окутана темным терпким дымом — это густо дымились смоловарни. Монферран поймал, что надо распорядиться отнести их подальше от рабочих бараков: ветры с Невы усилились и заносили дым прямо в двери и в узкие окна.

Почти у самой пристани архитектора догнали шуршащие, торопливые шаги. Робкий голос окликнул сзади:

— Сударь! Мсье Монферран!

Архитектор обернулся. За его спиной стоял Карлони. Лицо мастера, еще недавно бледное, было покрыто алыми пятнами.

— В чем дело? — спросил Огюст. — Что случилось?

Мастер перевел дыхание, потому что бежал во весь дух, и затем выпалил с решимостью самоубийцы:

— Сударь, я хочу, чтоб вы знали: я действительно украл гранит.

— Я это знаю, — спокойно сказал Монферран.

— Сударь! — голос Карлони задрожал, в нем вдруг послышались слезы. — Даю вам честное слово: это было один только раз… И я… Мне пришлось! Клянусь вам! Я… У меня…

— Я знаю, что у вас несчастье, Карлони, — прервал его Огюст и, подойдя, осторожно взял его за локоть. — Вчера я не знал, но мне потом сказали. Ничего, не мучайтесь из-за этого гранита. У нас тут больше наворовали. Но только откровенность за откровенность: я тоже не воровал. Ни разу. Вы зря обвиняли меня.

Каменных дел мастер опустил голову:

— Простите! Я… я от отчаяния вам все это наговорил. Умирает самое дорогое мне существо! Моя Сабина! Все кончено…

— Не говорите так! — с искренним волнением воскликнул архитектор. — Нельзя так говорить, пока человек жив. Я тоже умирал, но вот ведь говорю с вами. Вам надо в Италию отправить жену, да?

— Надо! — Карлони с отчаянием посмотрел на серое, в этот день очень низко повисшее над землей небо. — Здесь она погибнет. Но денег не хватает. Продали все, что можно. Дочка служить пошла, долгов я наделал столько, что не расплатиться и за пять лет. А все на лечение ушло… На поездку в Италию надо около тысячи. Если б еще удалось продать домик…

— Какой домик? — живо осведомился Монферран.

— Дачный. Под Гатчиной. Когда родилась дочка, я купил… Не думали ведь, что здешний климат окажется для жены так опасен. Ну да что там, нынче осень, дома не продать, да его и весной никто не купит. Нелепость кривобокая… Ничего за него не дадут!

Огюст вскинул брови, припоминая:

— Гатчина… Гатчина. Где это? А да, знаю! Там хорошие места, болот мало. А сколько бы вы хотели за ваш домик?

Карлони в изумлении уставился на архитектора. У него опять разлилась по всему лицу алая краска.

— Август Августович (он впервые назвал начальника по имени-отчеству)… Август Августович, неужели вы купить хотите?

— Хочу, — спокойно подтвердил Огюст. — А что? Я тоже хочу иметь дачу. Все архитекторы имеют. На собственный дом мне, быть может, никогда не накопить денег, так хоть дача будет. Ну, так сколько? Восьмисот рублей хватит?

Карлони заколебался:

— Да честно сказать — грош ему цена.

— Да? — Огюст с азартом сощурился и подмигнул мастеру. — А вот посмотрите, что я из него через годик-другой сделаю! Еще и не узнаете его! Покупаю! Даю восемьсот, и больше у меня сейчас нет. Согласны? Загородные дома сейчас подорожали.

И, увидев, с каким сомнением мастер смотрит на пачку кредитных билетов, Огюст почти сердито добавил:

— Если откажетесь, я не поверю, что вы простили меня. Ну, нечего так смотреть, берите!

— Да благословит вас Мадонна, сударь! — проговорил каменных дел мастер и, стремительно повернувшись, кинулся прочь.

— Вот тебе и карета! Покатался! — прошептал архитектор. Сзади опять послышались шаги, и знакомый голос проговорил:

— Это выходит, кто ж теперь хвилантроп-то?

Посреди причала, ухмыляясь и нахально притопывая ногою в новом толстоносом башмаке, стоял Алексей.

— Подслушиваешь? — устало спросил Монферран.

— Не-а, — Алексей любовно поглядел на свой башмак и затем весело глянул в лицо хозяину. — Случайно услыхал. Я пришел напомнить, что ваша милость не завтракали, да сказать, что я в вашем Дидро еще две страницы одолел.

— Вот как? Ты делаешь успехи, — и Огюст перешел на французский. — Не можешь ли, в таком случае, сегодня говорить со мною только по-французски?

— Могем! — отозвался Алеша, но тут же действительно заговорил на довольно правильном французском: — Мне еще вам надо сказать, мсье: только что… м-м-м… Как это будет «смотритель работ»?

Огюст сказал, и парень закончил:

— Он просил передать, что там привезли вам собаку.

Монферран опешил от такого сообщения.

— Какую собаку? Зачем?

— Для пристани, мсье.

— Собаку для пристани?!

Ему тотчас представился громадный лохматый пес, бегающий по причалу и неистово лающий.

— Вы просили вчера, чтоб для пристани привезли собачьи бревна.

— Собачьи?!

И тут вдруг до него дошло, и он расхохотался.

— Да не собачьи, а дубовые, черт возьми! Дуб, а не собака, мсье грамотей!

— Тьфу! — слуга тоже засмеялся. — Не язык, а морока… «лё», «ля», «шён», «шьен»! Да будет вам так смеяться, Август Августович! Вы вон тут как-то тоже усталый пришли, да в плохом настроении, да и сказали: «Дождя идет». Я ж не смеялся!

Но от этих слов Огюст только пуще захохотал.

В этот день, вернувшись домой, он с порога сказал Элизе:

— Знаешь, Лиз, так получилось, что вместо коляски я подарю тебе домик… Правда, чтобы до него доехать, все равно коляска нужна, но ее мы весною купим. Хорошо?

— Отлично! — закричала, бросаясь ему на шею, Элиза. — Спасибо тебе! Я давно мечтала о домике, подальше от города, чтоб хоть иногда там прятаться ото всех вдвоем… Чтоб только шумели собаки, а за оградой лаяли дубы. Так получилось у Алеши, да? Ха-ха-ха!

Схватив его за руку, она ринулась с ним в гостиную. И тут он замер от удивления.

В гостиной, на столе, он увидел новую шелковую скатерть. На ней красовался высокий бронзовый подсвечник из спальни, над ним весело танцевали огоньки четырех свечей. В хрустальной вазочке, единственной реликвии, которую Элиза привезла из Парижа, лежала горка сладкого домашнего печенья, рядом возвышалась пузатая бутылка с горделиво вытянутой тонкой шеей и маленькой головкой в сургучном паричке. Два хрустальных бокала, играя тонкими узорами огранки, прижимались к бутылке, будто поджидали, когда ее откроют.

— Что это? Что это значит, Лиз? — растерянно спросил Огюст. Она протянула к нему руки и, когда он шагнул к ней, еще сильнее и горячее обняла его.

— Это значит, что я люблю тебя, мой Анри! Я люблю тебя еще больше, чем раньше, и хочу, чтобы ты это знал!

— Алексей тебе уже все выболтал? — тихо спросил архитектор.

— Да. И хорошо, что я узнала… Анри, знаешь, — она прижалась щекой к его плечу, — знаешь, я прежде не знала, чего больше боюсь: что ты будешь очень беден и горечь бедности станешь срывать на мне, или что ты будешь очень-очень богат, и богатство твое нас сделает чужими… Теперь я ничего не боюсь. Я согласна жить с тобой в самой черной нищете и среди самых невиданных сокровищ! Твоя душа устоит.

— Спасибо, Лиз! — он поцеловал ее волосы и прижал ее к себе. — Спасибо! И какие сокровища, о чем ты? Сокровище — только ты.

 

XII

Секретарь генерала Бетанкура редко видел своего начальника в сильном раздражении: свои чувства генерал великолепно умел скрывать. Поэтому секретаря удивило, когда в одно прекрасное утро господин председатель Комитета по делам строений и гидравлических работ вдруг выскочил из своего кабинета с какими-то чертежами в руках и почти закричал, хотя секретарь был отнюдь не глух:

— Немедленно пригласите ко мне господина Монферрана! Немедленно! И если его нет в чертежной, пускай ему передадут, что я жду его!

На свое несчастье (а это проницательный секретарь Бетанкур а сразу же понял) Монферран оказался в чертежной. Услышав, что его ждет председатель, он, не говоря ни слова, поднялся со своего места и последовал за секретарем. Затем, войдя в кабинет начальника, архитектор постарался плотнее прикрыть за собою дверь, но и через толстые дубовые створки до чуткого уха секретаря долетел возмущенный голос генерала:

— В каком состоянии вы вот это делали, дорогой мой?! Что все это значит?!

Говорил это господин Бетанкур, потрясая в воздухе пачкой чертежей, накануне принесенных ему для просмотра из чертежной.

Узнав в чертежах свои вчерашние разработки, Огюст чуть заметно покраснел и проговорил с некоторым смущением:

— Это я действительно делал не в самом лучшем состоянии…

— Я думаю! — Бетанкур швырнул листы на стол и упал в свое кресло. — Но что бы с вами ни происходило, вы не имеете права, ни малейшего права, мсье, выполнять свою работу таким вот образом! Это же девять листов напрочь испорченных чертежей! Когда мне принесли это, я было решил, что вы сделались вчера больны или, простите меня, были пьяны!

— Пьян я не был, — глухо ответил Огюст. — Просто был не в себе.

— Вы все последнее время не в себе! — на смуглом лице Августино проступила яркая краска, а когда он краснел, это означало, что он пришел в совершенное бешенство. — Ваши выходки, связанные с недавними неприятными событиями, недопустимы! Закрыли ваше строительство? Ужасно, не спорю. Но сходить с ума от этого не следует. Во многом вы сами виноваты. Вы сумели восстановить против себя всю Академию и лично Оленина, а он человек с большой властью. Вы всех умудрились задеть, всем наговорили дерзостей, а ваше, извините, полуистерическое письмо могло вызвать недоумение и у государя. Во всяком случае, я от него получил ответ довольно прохладный. 11 на кой черт вы кинулись в этом письме обвинять своих соперников-архитекторов, коли уж начали с того, что заявили о своем равнодушии к личным оскорблениям? Интриги? В чем вы их усмотрели?

— В чем?! — взорвался Монферран, слушавший всю тираду Бетанкура с бледным лицом и глазами, полными ярости. — В чем интриги этих достойных господ?! Да с самого начала, и вы это видели, многие из них стали меня презирать и даже старались унизить. Их насмешки задевали мое достоинство, и профессиональное, и человеческое! Они и государю старались внушить, что его доверие ко мне напрасно. Да и вам, разве это не так? Иначе, как «чертежник» иные из них меня не называют… Что касается господина Михайлова (позабыл второй он или который), то моя резкость в письме по отношению к нему была вызвана его же наглостью: всех этих авторитетнейших судей император просил высказать свое мнение о моем проекте, мнение и только, а господин Михайлов представил вместо того свой собственный проект (не могу, кстати, назвать его гениальным). Это что?! Или не оскорбление?

— Допустим, — Бетанкур все еще старался сдержаться. — Я не отрицаю, это был малоприятный поступок, во всяком случае неблаговидный со стороны Михайлова. Но в письме-то к царю для чего было все это излагать с подробностями? Государя изумила ваша злость!

— Моя злость? А сколько сил и моей души в этом проекте, знает ли государь? И знаете ли это вы, мсье?

В голосе Огюста и во взгляде было такое отчаяние, что на миг жесткое сердце генерала дрогнуло. Он готов был смягчиться, но его взгляд вновь упал на злополучные чертежи.

— Я все знаю, — сказал он. — И мой труд тоже есть в проекте, и мне он тоже был дорог. Вы в своем сочинении, посланном императору, и меня обвинили в безучастности, не удосужившись со мною перед тем поговорить. А ведь я раньше вашего написал царю и в письме ручался за проект и за вас. Но государь решил по-своему… Решил, полагая, что так будет лучше для пользы дела. Кстати же, после ревизии Борушкевича вы сами порывались уйти со строительства якобы ради большей пользы. Я-то понимал, что вы просто ломаетесь, желаете, чтобы вас уговорили остаться.

— Неправда! — вскрикнул Огюст. — Я искренно думал тогда, что строительство тормозят мои ссоры с Комиссией… Я не мог…

— Допустим, — резко прервал его Бетанкур. — Ну так тем более. Сейчас проект пересматривается, и другие архитекторы получили возможность попытать счастья там, где не получилось у вас. Надо иметь мужество принимать такие удары. Вы еще только начинаете. И в любом случае, — тут голос генерала зазвенел негодованием, — в любом случае, никакие события не дают вам права, молодой человек, вредить Комитету и портить чертежи. Это же черт знает что такое?! У вас что, руки тряслись?!

— Да! — бешено воскликнул Огюст. — Да, мсье Бетанкур! Вы не знаете, не можете знать всех моих обстоятельств!

Да, Августино не мог все их знать…

Распоряжение прекратить строительство Исаакиевской церкви и членам Комитета Академии начать исправление проекта Александр I отдал 15 февраля 1822 года. До того, побывав в Париже, он показал проект Монферрана нескольким специалистам и получил от них советы, но и это не разрешило его сомнений, и хитрый царь решил помучить академиков заведомо невыполнимой задачей.

Строительство остановилось, и в марте начался конкурс на исправление проекта, ни к чему, впрочем, не приведший: столбы старой церкви мешали участникам конкурса нисколько не меньше, чем Монферрану.

Что касается самого Огюста, то для него теперь все было копчено, и буря, бушевавшая в его душе, вдруг почти утихла. Холодное отчаяние обволокло его сердце. В этот год он не почувствовал даже прихода весны, впервые в жизни: то ли зрелость пришла, то ли удар был сокрушающим…

И вместе с тем все эти события заставили его начисто забыть о самых насущных заботах. Он позабыл даже о своих еще далеко не до конца выплаченных долгах, и, когда в первых числах октября ему принесли записку от ростовщика Семипалова с напоминанием о том, что последний срок выплаты долга в три тысячи рублей истекает второго ноября, он был в полном смысле слова сшиблен с ног этим известием. Денег у него не было, жалование в триста рублей ежемесячно исчезло, оставшееся, то, что он получал в Комитете по делам строений, расходилось на уплату мелких долгов и на самое необходимое. Заказов в эту зиму он не получал… Все его знакомые знали о разжаловании строителя Исаакиевской церкви, и никто из них не решился бы дать ему такую сумму в долг, да если бы кто-то и смог, то когда и из чего он бы ее отдал?

Единственное, что мог он поделать, — это продать библиотеку, и теперь уже всю, но это представлялось ему окончательным падением. И потом даже такой отчаянный шаг едва ли мог спасти положение…

Со времени получения записки прошло восемнадцать дней, до-срока выплаты оставалась неделя, а Монферран так и не решился пока что-то предпринять. Нервы его были до того взвинчены, что он потерял сон, ночами его мучили кошмары, и кончилось тем, что он, должно быть задумавшись и перестав себя контролировать, допустил ошибки в чертежах, которые и вызвали теперь гнев председателя Комитета.

— Я не знаю, что у вас за обстоятельства, — нахмурившись, проговорил Бетанкур, — но вы ведете себя безобразно.

— Может быть, — Монферран, кусая губы, опустил голову, чтобы генерал не видел его сумасшедшего взгляда. — И все же это не повод для вас кричать на меня, как на мальчишку…

— Кричать?! — генерал вновь привстал за столом, впившись в ручки кресла своими нервными тонкими пальцами. — Да за такие непотребные поступки, равно как и за ваши дерзкие слова, вас просто бы надо уволить из Комитета!

— Так увольняйте меня! — воскликнул Огюст со злостью последнего отчаяния. — Довершите начатое, мсье. Вы верили в меня, а теперь, как видно, под влиянием чужих убеждений перестали верить. Ну что же… Чужие неприятности могут повредить вашей славе. Расстаньтесь со мной!

Бетанкур стиснул зубы и медленно, с трудом подавляя гнев, перевел дыхание.

— Мне стыдно за вас, Монферран, — сказал он наконец. — Я видел в вас друга, а вы ведете себя как человек, которому важно было мое расположение только для достижения своих целей… Хорошо, если я на сей раз ошибаюсь. Возьмите свои чертежи и сегодня же все переделайте. Завтра принесете их мне. Вы поняли? И все, ступайте отсюда!

— Слушаюсь, — просто сказал Огюст и, аккуратно сложив растрепанные листы, повернулся к двери.

— Стойте! — окликнул его Бетанкур и, когда молодой человек оглянулся, тихо, с сожалением произнес: — Пожалуй, лучше забудьте о соборе: в таком состоянии души вы вести большое строительство не сможете. Оно ведь на долгие годы, подумайте… Прощайте.

 

XIII

Весь этот вечер моросил омерзительный липкий дождь пополам со снегом, и домой Огюст вернулся в промокших башмаках, а от его зонта, поставленного в коридоре, сразу потек темный ручеек.

Алексей ахнул и кинулся стаскивать с хозяина влажное пальто, башмаки и мокрый шарф.

— Вот ведь воспаление получите! — твердил он испуганно. — Ну быстро, быстро ступайте переоденьтесь, а я сейчас камин затоплю пожарче и согрею вам чаю.

Не так давно Алексей стал выполнять в доме обязанности не только лакея, но и кухарки, и горничной, ибо служившая здесь раньше девица по имени Стешка вдруг потребовала прибавки к жалованию, и Элиза, видя, что с деньгами стало совсем туго, рассчитала ее, не решившись, взять у Огюста лишних денег…

— Давай побыстрее чаю, — проговорил Огюст, ежась от озноба и заглядывая в пустую гостиную. — Хозяйка еще не приехала?

— Нет, Август Августович. Да она сегодня ведь поздно будет. Последние две недели, как нарочно, Элиза вечерами исчезала из дома. Она, по ее словам, свела знакомство с какой-то дамой, женой полковника, которую обучала французскому языку, за что та давала ей уроки игры на фортепиано.

— Конечно, ей дома сидеть скучно, — охватившее его раздражение Монферран готов был излить сейчас на кого угодно. — Конечно, я в дурном настроении прихожу, на обед у нас готовится только самое скромное… а там, наверное, угостят лучше, у светской-то дамы, хм! А ты, Алеша, еще не устал мне служить? Может, тоже сбежишь к другому хозяину? А?

— От вашего собачьего характера я бы сбежал, пожалуй, — спокойно ответил Алексей, возившийся в это время с растопкой камина, — да боюсь, вы с другим слугой совсем не поладите… Ну что вот встали? Носки-то мокрые… И платье все. Идите переодеваться!

Переодевшись, Огюст прошел в кабинет, раскрыл среднюю часть секретера, не торопясь вытащил оттуда все свои чертежи и расчеты, разложил их на столе и тщательно отобрал все, что относилось к собору. Затем, не без труда подняв все отложенное (а получилась пачка очень солидная), он толкнул плечом дверь и вышел в гостиную.

Камин пылал ярким огнем, тени и блики света, как маленькие ведьмы, бесновались на стенах пустой комнаты. Алексея в гостиной не было.

«Ну вот и все!» — со злобным удовлетворением подумал Монферран и подошел к камину вплотную.

Адский жар полыхнул ему в лицо. Он ощутил дрожь в руках и, стиснув зубы, прижмурив глаза, поднял пачку бумаг и занес ее для броска… Тут внезапно перед ним замелькали какие-то пестрые пятна, он перестал видеть, в ушах возник пронзительный гул, и он, выронив бумаги на ковер, упал без памяти, едва не задев головой каминную решетку.

Потом, когда он очнулся, откуда-то из глубины его сознания вдруг прозвучал тот самый голос, который когда-то он услышал, умирая в далекой итальянской долине. И теперь в этом голосе звучал гнев:

— Ах ты, жалкий трусишка! Заносчивый гордец, обидчивый себялюбец! Как ты смеешь посягать на то, что уже не принадлежит тебе?! Ты не прошел еще и четверти пути, не изведал настоящей борьбы, и первое же поражение раздавило тебя, как букашку! Но тебе слишком много дано, чтобы ты имел право так скоро признать себя побежденным.

— Кому сколько дано — знает только Бог! — прошептал Монферран.

Да, так и не гневи его! Вставай, трусишка, собери чертежи, приведи себя в порядок и отдохни от мыслей, не то все: и силы, и воля — уйдет в нервы, станешь психопатом, а не строителем. А все еще только начинается!.

Огюст медленно привстал с ковра.

— Я схожу с ума! — прошептал он и поспешно, поднявшись на колени, стал собирать бумаги.

Вошел Алексей с чашкой чая.

— Август Августович, вы что же на полу делаете? — испугался он.

— А то ты не видишь? — не поворачивая к нему головы, отозвался Монферран. — Видишь, чертежи развалились. Поставь чай на стол да снеси-ка это все в кабинет.

Допивая чай, он посмотрел на часы. За весь вечер они почему-то ни разу не попались ему на глаза, хотя стояли как раз на проклятом камине… Золоченые стрелки показывали половину десятого.

«Какого черта Бетанкур приказал завтра принести ему исправленные чертежи?! — зло подумал Огюст. — Ведь говорили мы с ним почти перед окончанием службы… Разве что всю ночь с ними возиться, да и то не успеть. Стоп! Но сегодня суббота. Завтра — неприсутственный день. Что он, с ума сошел, что ли? Забыл о времени так же, как и я… Говорят, и у него большие неприятности… Говорят, он теряет расположение государя.» Подумав это, он не испытал ни злорадства, ни, напротив, сострадания к человеку, который прежде столько помогал ему. Просто промелькнула такая мысль.

— Алеша! — крикнул архитектор, поленившись протянуть руку к колокольчику.

Алексей, как всегда, вошел тотчас же.

— Посиди здесь, Алеша, — сказал Огюст. — Тошно одному. Моей милой супруге мое общество, кажется, окончательно надоело. Она опять проторчит у полковничьей жены до девяти и явится домой в половине десятого, с блеском в глазах, с румянцем и слегка запыхавшись, будто торопилась… Еще бы! Терпи тут мои огорчения. А там весело!

— Будет вам! — вдруг с упреком произнес Алексей и посмотрел на архитектора взглядом, от которого тот вспыхнул.

— Что значит «будет»? — резко спросил Огюст.

— Будет ее винить! — голос слуги задрожал. — Как вы можете? Элизу Эмильевну!. И еще супругой ее называете! Разве она вам жена?

Огюст вздрогнул, едва не выронив чашку. Румянец на его щеках стал еще ярче.

— Та-ак! Она тебе рассказала?! Да?

Алеша резко шагнул к столу и проговорил непривычной скороговоркой, глядя прямо в глаза хозяину:

— Ничего она мне не рассказывала! И никому… Разве она о вас где-то когда-то скажет хоть одно слово плохое? Что вы! Да только я не дурак последний! А за столько-то лет догадался бы и дурак. Фамилия у нее не ваша, ваших гостей она сторонится, как зачумленная прячется от них. Письма из Парижа приходят только на ваше имя, будто ее и нет. Я давно понял, что вы не венчаны.

— Не твое дело! — в ярости закричал Монферран, вскакивая.

— Само собой, не мое, — Алексей странно покривился, будто ему больно было говорить. — И вам, барину, ясное дело, на простой жениться стыдно. Мало ли кто из светских что скажет! Как же — циркачка! Спаси Бог от лишнего шуму, когда и так шумят…

— Ах ты, скотина проклятая! — вскрикнул Огюст и замахнулся с такой силой, что чуть не вывернул себе плечо.

Алексей стремительно выпрямился, впервые в жизни Монферран увидел в глазах его чудесный гневный огонь.

— Ударьте меня, ударьте! — воскликнул слуга. — Что-то давно меня не бил никто!

Рука Огюста опустилась и повисла, будто тряпочная. Он отвернулся, тяжело дыша, потом опять упал на стул, низко опустив голову. Его губы дрожали, как ни старался он унять их дрожь.

— Август Августович! — через несколько мгновении произнес Алексей. — Вы простите меня, дурака! Простите!

— Это ты прости меня! — чуть слышно выдавил из себя Огюст — Не понимаю, как я мог?. Но ты тоже хорош… Рожей своей прямо в мою постель лезешь! И откуда ты знаешь, что Элиза из цирка?

— От нее и знаю, — голос Алексея вдруг выдал какое-то скрытое напряжение. — Она мне говорила, что вы ее в цирке и встретили, увидели то есть… на лошади.

— Нет. — Монферран покачал головой, рассыпав по лбу свои упрямые кудри. — Нет, это она тебе не то сказала, Алеша, совсем не то… Ну-ка сядь, я тебе расскажу, как мы с нею познакомились.

И он рассказал слуге о долине итальянской реки, о сражении, о поляне с разбросанными по ней телами убитых, о сумасшедшем южном солнце, которое тогда сжигало его воспаленный бредом мозг, о маленькой всаднице, прискакавшей искать его, живого среди мертвых, о бессонной ночи возле костра.

— И уже потом, через семь лет, я встретил ее в цирке, — закончил он свой рассказ.

— Во-от оно что! — прошептал совершенно потрясенный Алексей. — Вот она с чего такая… Но я ж не знал… извините!

— А я думал, ты хуже упрекнешь меня, когда узнаешь, — удивленно проговорил Огюст.

— Что вы, нет! — замахал руками Алеша. — Я, выходит, вовсе не то думал. Я не знал, кто она вам. Думал, полюбовница…

Он хотел сказать еще что-то, но тут дверь отворилась, и вошла Элиза, придерживаясь рукою за косяк двери и как-то странно, косо ставя левую ногу. В тот момент, когда она входила, ее лицо было напряжено, губы стиснуты в волевом усилии. Но, увидев, что на нее смотрят, она тотчас виновато улыбнулась.

— Добрый вечер. Прости, я поздно, Анри… Мы долго занимались.

— Что с тобой? — он вскочил и рванулся к ней. — Ты что это хромаешь?

— Я ушибла ногу, — жалобно сказала она. — На лестнице… упала и ужасно расшибла колено. Пожалей меня, Анри, поцелуй, не то будет долго болеть.

И когда он подошел к ней, она вдруг с бесконечной усталостью склонила голову в мокрой от дождя шляпе-кибитке к нему на плечо.

 

XIV

Следующий за этим воскресный день Монферран решил целиком посвятить злополучным чертежам.

Девять чертежей, которые он испортил, относились к срочному заказу двора. То были приложения к расчетам неких арочных перекрытий и сводов для дворцовых построек в Павловске.

Огюст ясно видел, что допустил в чертежах ошибку, из-за которой весь расчет сошел на нет. Но где ошибка? В чем?

С утра он уселся за рабочий стол и несколько часов подряд разбирал чертежи, все больше и больше приходя в отчаяние. Ему было никак не найти своего досадного просчета, казалось, все сделано верно. И вдруг его точно стукнуло. Он выхватил из папки данный ему Бетанкуром расчетный лист, перечитал его и сразу вспотел. Ошибка была, но только не в его, Монферрана, чертежах, а в изначальном расчете самого инженера! В первое мгновение архитектор испытал злобное торжество. Ему захотелось тут же взять извозчика и поехать на квартиру к генералу с тем, чтобы положить перед ним роковой листок и самым вежливым тоном произнести:

— Не угодно ли, ваше превосходительство, взглянуть, по какой причине произошло вчерашнее недоразумение с чертежами?

Потом он оставил эту мысль, испугавшись нового гнева Бетанкура, и решил отложить свое заявление до понедельника, когда ему все равно придется явиться к начальнику и объяснить, отчего чертежи не могут быть исправлены. Но через некоторое время архитектора разобрала досада: стало жаль своей работы и работы еще двоих чертежников, которым он давал задание по этим самым яркам…

Сразу после полудня он явился с толстой папкой к своему приятелю инженеру Базену, с которым у него завязались дружеские отношения после памятного заседания в Академии. Базен тогда вместе с Росси и Дестремом поддержал молодого зодчего. В последнее время Базен самым непринужденным образом использовал их дружбу, часто прося Огюста сделать то какой-нибудь «чертежик» к своему техническому проекту, то рисунок-другой для одного из своих частных заказчиков, и на правах друга, само собою, ничего не платил. На сей раз Огюст решил этим воспользоваться.

— Так-так! — расхохотался Базен, выслушав всю историю с допущенной ошибкой и просмотрев записки Бетанкура. — Наконец-то наш «непреклонный воитель» показал воочию слабость. Ишь ты, занервничал! Верно, припекло… А вы ловко поймали его, Огюст. Я бы и то сразу не заметил просчета. Ну так что же? Теперь вам есть резон показать этот генеральский шедевр министру двора, да заодно и пожаловаться. Я слышал, что он вчера безобразно накричал на вас.

Монферран покраснел:

— У секретаря его превосходительства отличный слух, как я вижу. Да, мне от него попало. Но только я не собираюсь жаловаться и не с тем пришел к вам, Базен. Помогите исправить его ошибку. Я не справлюсь сам в такой срок… до завтра.

Серые колкие глаза Базена выразили недоумение.

— Милый вы мой! Простите, это глупо… Он вас оскорбил, а вы собираетесь выручать его. Так, что ли? Не делайте этого! У милейшего дона Августино ныне крупные неприятности, он висит на волоске, и такое вот недоразумение, хорошо поданное вами, может вас раз и навсегда избавить от его тирании… Взгляните сами: если бы расчеты остались такими, какие они есть, все сооружение должно было бы разъехаться в считанные дни. Вы понимаете, чем это пахнет?

— Ничем, кроме лишней работы, — сердито проговорил Огюст. — Такие ошибки не остаются незамеченными, друг мой. Еще раз прошу вас: помогите с расчетом!

— Бесплатно? — с самым невозмутимым видом спросил Базен. — Простите, не привык. А уж тем паче ради этого испанского кровопийцы палец о палец не ударю. К тому же сегодня воскресенье, а я — добрый католик в отличие от вас, мой дорогой. Лучше присаживайтесь, и разопьем бутылочку портвейна, а потом я напрошусь к вам в гости на ужин.

— Извините меня, — спокойно, но с затаенным бешенством произнес Огюст, — но сейчас я нахожусь в стесненных обстоятельствах и принимать гостей не в состоянии. Тем более, что по глупости своей нередко оказываю своим друзьям бесплатные услуги! Простите за причиненное беспокойство!

Возвращаясь домой, Монферран припомнил давно долетевшие до него слухи о том, что будто бы Базен мечтает занять место Августино.

Весь оставшийся день, весь вечер и потом всю ночь архитектор просидел в своем кабинете, не выйдя даже к обеду. Элиза и Алеша по очереди носили ему кофе и пытались несколько раз уговорить его пойти поспать, вызывая на себя громовые разряды его раздражения. В конце концов он заперся в кабинете на ключ.

Но когда в половине девятого утра Огюст вошел в гостиную и с самым непринужденным видом уселся завтракать, глаза его излучали торжествующее сияние и были в три раза синее, чем обычно.

— Вот вам и рисовальщик, господа академики! — пробормотал он себе под нос.

И потом, прощаясь с Элизой, целуя ее, шепнул:

— Лучше отомстить я и не мог бы! Жаль только, он ничего не заметит. А сказать ему — потерять половину мести.

Элиза, рассмеявшись, кивнула. Ей он рассказал все, как было.

Однако Огюст ошибся, подумав, что Бетанкур ничего не заметит и не догадается о допущенном просчете. Едва архитектор вошел, как сразу же увидел там генерала. Тот ждал его, и по его лицу было видно, что он волнуется, хотя, как всегда, он сумел скрыть волнение за абсолютно холодным взглядом.

— Вы еще не смотрели тех чертежей, Монферран? — спросил Августино, ответив на приветствие своего подчиненного. — Ну тех, испорченных?

— Вот они, — просто сказал молодой человек, подавая генералу папку. — Как вы приказали, я все переделал. Бетанкур стремительно развернул чертежные листы, мельком взглянул на приложенные расчеты, увидел вместо своей руки знакомый почерк Монферрана и вдруг заметно побледнел. Несколько минут он сосредоточенно изучал чертежи, потом сложил их взял со стола и, отвернувшись, сказал:

— Великолепно выполнено. Спасибо. И… зайдите ко мне, Огюст.

Когда они оказались вдвоем в кабинете, генерал, залившись непривычным румянцем, протянул руку архитектору:

— Огюст, я понимаю, это гадко… гадко, что я обидел вас фактически в присутствии своего секретаря, а извиняюсь с глазу на глаз но в последнее время твердость стала мне изменять. Простите. Я нашел ошибку еще вчера и собирался сегодня отменить свое распоряжение и дать вам новый расчетный лист, но вы меня опередили. Забудьте мои несправедливые слова!

— Хуже всего мне показалось то, что вы сочли меня неспособным вести строительство… — горько заметил Монферран.

— Вы способны его вести! — румянец генерала стал пунцовым и на смуглых его щеках горел огнем. — Вы — порядочный человек. Это уже много. Если говорить честно, я больше всего боялся, что вы обнаружите мой просчет и доведете его до сведения двора… К сожалению, я почти не встречал людей, не способных на мелкую мстительность…

— А я хотел вам отомстить, — вдруг улыбнувшись, сознался Монферран, — честное слово, хотел. Хотел вчера же приехать и показать вам ваши листы, и посмотреть, как вам это понравится.

— И зря не сделали этого! — расхохотался Бетанкур. — А я-то промучился всю ночь! Спасибо, Огюст. И вот что… с проектом не отчаивайтесь пока. Может быть, вы еще сможете отстоять его. Кое в чем я постараюсь вам помочь. Знаю, вы мечтаете об ордене святой Анны на шею.

— Куда мне теперь! — устало махнул рукой Огюст. — Какая там Анна! Знали бы вы, что висит сейчас на моей шее, так не захотели бы вешать на нее и пушинку!

Говоря это, он снова вспомнил о долге ростовщику Семипалову…

Прошла неделя, наступило второе ноября. Откладывать посещение ростовщика больше было нельзя, и рано утром, еще до начала службы, Монферран отправился по адресу, который хотел бы забыть.

Ночью прошел дождь. Заморозки накануне кончились, и с утра на деревянных тротуарах стояли лужи. Прыгая через них Огюст иногда ударял их тростью так, что фонтаном взлетали брызги. Это мальчишеское развлечение немного отвлекало его от мучительных мыслей.

В конторе ростовщика не было посетителей, и от этого Огюсту стало немного лучше: больше всего он боялся свидетелей. Господин Семипалов тотчас же вышел к визитеру:

— Чем могу служить вам, сударь мой?

Вопрос был несколько странен, но Огюсту некогда было размышлять об этом.

— Я пришел к вам, господин Семипалов, поговорить относительно моего долга, — отрывисто сказал архитектор. — Сегодня срок выплаты, но я…

Лицо ростовщика выразило вдруг настоящее изумление, и затем в глазах его возник какой-то особенный лукавый интерес.

— О-о-о, сударь, сударь! О чем вы говорите?! — вскричал он. — Долг ваш уже неделю назад был уплачен со всеми причитавшимися процентами.

Теперь изумление испытал Огюст, и у него сразу даже не нашлось сил скрыть это.

— Долг уплачен, вы сказали?! — голос архитектора звенел и дрожал. — Кем, сударь?!

— Долг выплачен через третье лицо, господин Монферран. Я не имею понятия, кем именно. Доверенному, производившему оплату, мною выдан соответствующий документ, и ваш вексель он сжег при мне, сударь. Я полагал, что вы знаете…

— Нет, — совершенно смешавшись, испытывая одновременно смятение, неистовое облегчение и стыд, Огюст не мог солгать, — нет, я не знал этого… Что, черт возьми, это значит? Вы, сударь, знаете в лицо этого доверенного?

Ростовщик вздохнул:

— Увы. Мне знакомо пол-Петербурга. Этого человека я никогда не видел. Он явно лицо подставное, верьте моему опыту.

Два часа спустя, едва дождавшись прихода в Комитет Бетанкур а, Монферран как буря ворвался в его кабинет.

— Послушайте, ваше превосходительство! — еще с порога закричал он, в волнении забывая обо всех приличиях. — Не кажется ли вам, что это слишком?! Если я имел счастье оказать вам услугу, это не означает, что вы получили право благодетельствовать мне без моего ведома и ставить меня в самое дурацкое положение!

Генерал едва не лишился дара речи от такой атаки, но потом опомнился и рявкнул, когда Огюст умолк:

— Вы что, сошли с ума?! О чем вы говорите?!!

— О том лишь, что я не говорил вам ни слова о моих денежных затруднениях и не просил вас, коли уж вы узнали о них, оплачивать мои долги!

Бетанкур, привставший было в своем кресле, тут же опять упал в него. Его лицо было маской изумления.

— Я?! — только и выговорил он. — Ваши долги?

— Не прикидывайтесь! — чуть ли не со слезами в голосе воскликнул Огюст. — Кроме вас никто не мог узнать о моем долге и тем более никто не мог его оплатить!

Генерал схватился за голову.

— Черт возьми, это уже слишком! — возопил он. — Вы что, хотите меня свести на тот свет, Огюст?! Или все-таки сами не в себе?!

Монферран в изнеможении прислонился к двери кабинета.

У него тряслись руки.

— Так значит, — прошептал он, — это не вы?

— Не я, конечно, и глупо, что вы на меня подумали, сударь… А велик ли был долг?

— Больше половины моего годового дохода в настоящее время — еле слышно ответил архитектор. — И мне бы ни за что не уплатить этого долга, ни за что… Но кто мог это сделать, а?

— Это вам виднее, — уже сердито отрезал генерал. — Припомните всех своих знакомых и подумайте. А может быть, — и тут он пристально и очень выразительно взглянул на молодого человека — может быть, это услуга кого-либо не совсем знакомого?.

Вечером, когда Элиза спросила Огюста, чем закончилось свидание с Семипаловым, он мгновение раздумывал и ответил, отвернувшись.

— Ростовщик согласился дать отсрочку на год. За год у меня будут заказы, мне уже обещали. Во всяком случае, можно не продавать библиотеку.

— Слава богу! — с искренним облегчением воскликнула Элиза.

В последующие дни через своих знакомых Монферран попытался осторожно выяснить, не проявляло ли к нему интереса какое-либо высокопоставленное лицо. Разумеется, никто не сообщил ему ничего особенного, и он понял, что благоразумнее будет не разыскивать благодетеля: тот явно не хотел быть узнанным.

 

XV

В один из последних дней ноября, вернувшись домой раньше обычного, Огюст нашел поджидавшее его в кабинете письмо в небольшом желтоватом конверте, надписанном незнакомым ему почерком. Внутри конверта оказалась только одна короткая записка без подписи:

«Если господин придворный архитектор желает испытать острые ощущения, очень советую ему посетить на этих днях цирк «Шапито».

«Что это значит? — подумал Монферран, вертя в руках записку. — На что мне цирк?» И тут вдруг его кольнула неприятная догадка, еще неясная, но болезненная. Он посмотрел на часы. Они показывали без двадцати семь.

— Алеша! — крикнул Огюст в приоткрытую дверь кабинета. Слуга немного замешкался на сей раз, и хозяин встретил его сердитым вопросом:

— Ты что, из Москвы сюда шел? Быстро подай мне одеться!

— Август Августович, да вы же одеты! — удивился Алексей.

— Штатское платье мне подай! Мне в мундире за день надоедает таскаться. Принеси и беги на улицу ловить мне карету.

На лице слуги вдруг появилось беспокойство, которое подтвердило догадку Огюста.

— Куда ж это вы собрались? — тихо спросил Алеша. — Скоро ведь Элиза Эмильевна вернуться должна.

— Нет, не скоро еще, — возразил архитектор. — Она раньше половины десятого не является от своей полковничьей жены, а я к этому времени тоже буду. Ну! Живо ступай и попробуй только не найти карету.

В цирке он оказался двадцать минут девятого. Представление давно уже началось, и ему пришлось долго проталкиваться к одной из передних лож, куда ему продали билет.

Он уже лет семь не бывал в цирке и вначале едва не оглох от окружившего его шума, ибо на арене в это время кривлялись два клоуна, и народ, теснившийся позади лож на деревянных скамейках, неистово хохотал, а кое-кто свистел и топал ногами.

Но вот клоуны исчезли, и на посыпанную белым песком арену вышел черный человечек во фраке с очень длинными фалдами и объявил во внезапно наставшей тишине:

— А теперь, милейшие дамы и господа, перед вами выступит звезда нашего цирка! королева всех наездниц! покорительница мужских сердец в прекрасном Париже, мадемуазель Маришаль!

Загремели барабаны, и под их грохот на белом пятне арены появилась белая лошадь с алым султаном на голове. Опять белая!. Огюсту показалось, что это та самая лошадь, на которой когда-то… когда же? Девять … нет, уже десять лет назад он увидел царицу амазонок Ипполиту в Олимпийском цирке Парижа.

И это опять была она, Ипполита, только уже не в наряде амазонки, а в расшитом бисером, черном, очень открытом корсаже, в золотистой пышной юбке, едва прикрывавшей колени, в золотых башмаках и с султаном страусовых перьев над головою. Султан был так велик, что скорее напоминал облако.

— Бра-а-во! — закричали со всех рядов. — Браво, Маришаль!

— Черт возьми, вот это ножки! — возопил какой-то петушиный тенорок прямо над головой Огюста.

Он резко обернулся, и сидевший позади него молоденький офицерик невольно съежился под его взглядом.

— Вы что на меня так смотрите? — почти робко спросил он.

— Ничего! — задыхаясь, ответил Монферран. — Не орите мне в ухо!

В это время наездница пустила лошадь вскачь и принялась вертеться и кувыркаться в седле с легкостью прежней восемнадцатилетней девочки. Цирк ревел от восторга. И Огюст вдруг подумал, что человек, написавший ему проклятую записку, очевидно, сейчас где-то здесь, в цирке, и любуется впечатлением, произведенным на него «мадемуазель Маришаль».

«Какой я идиот, что сегодня же сюда и приехал!» — подумал он и стал неотрывно смотреть на Элизу.

После того как она, подпрыгнув в седле, сделала сальто над крупом скачущей по кругу лошади и соскочила на арену за ее спиной, молодой петушок в задней ложе, не удержавшись, опять завопил: «Браво». Наездница обернулась и посмотрела в ту сторону, откуда долетел возглас. Взгляд ее встретился со взглядом Огюста. Она побледнела. Ее рука, уже снова поймавшая поводья, немного задрожала, и она не сразу сумела вскочить в седло.

А в это время человек во фраке оглушительно прокричал:

— Единственный в мире номер, и только в нашем цирке, дамы и господа! Прыжок через горящее кольцо! Внимание!

Опять зарычали барабаны. В ужасе Монферран вскочил на ноги, позабыв обо всем на свете. Этот прыжок! Тот, в котором она разбилась тогда… Разбилась потому, что он довел ее до отчаяния. Что подумала она сейчас, увидав его в ложе?!

А служитель в красном кафтане уже поджег над ареной огромное смоляное кольцо, от которого тотчас рванулись во все стороны рыжие космы огня. Запахло чадом.

Элиза развернула лошадь, пустила ее галопом и погнала по арене суживающимися кругами.

Огюсту хотелось крикнуть, позвать ее, но он не смог…

— Але! — звонко крикнула Элиза.

Лошадь прыгнула. В момент прыжка всадница отделилась от седла, первой влетела в пылающий круг, перевернулась в сальто в тот миг, когда конь ее пролетал через кольцо, и уже по ту его сторону легко упала в седло.

— Браво! Браво, мадемуазель! — загремел цирк.

Представление еще продолжалось, когда Огюст, пробившись вновь между рядами, вышел из цирка и пошел к сарайчикам, лепившимся позади здания.

— Куда вы? — попытался остановить его какой-то человек.

— Где уборная мадемуазель Маришаль? — спросил его Монферран.

— Вон там, — указал служитель. — Ох, только зря вы, сударь. Добро, если без синяков выйдете…

— Я ее муж, — спокойно сказал Огюст и распахнул дверь сарая.

Элиза сидела в своем цирковом костюме перед зеркалом и стирала со щек искусственный румянец. Вошедшего она увидела в зеркале и даже не вздрогнула.

— Кто тебе сказал? — спросила она.

— Я получил письмо, — ответил Огюст. — Кто-то позаботился. Она усмехнулась, снимая с головы свой громадный плюмаж.

— Я думала, что это может произойти. Помоги мне расшнуроваться.

Он подошел к ней и с удивлением заметил, что его пальцы не задрожали, когда он взялся за шнурки ее корсажа.

— Сколько тебе заплатили за сезон? — спросил он.

— Две тысячи пятьсот, — гордо ответила Элиза. — Хозяин цирка знает меня, видел в Париже. И даже согласился выдать вперед, но, конечно, под расписку. Еще пятьсот рублей мне удалось выручить за всякие безделушки. Вот мы и рассчитались с Семипаловым… Я выступаю не хуже, чем десять лет назад?

Она встала и, придерживая сползающий корсаж, прошла за ширму. Над краем ширмы осталась видна только ее голова с растрепавшимися, подхваченными лентой волосами.

— Вы божественны, мадемуазель, — улыбнулся Огюст. — С таким талантом, право, лучше вам выступать в Париже, чем в Петербурге!

Она прикусила губу, ее черные глаза заблестели злостью.

— Хочешь, чтобы я уехала?

Огюст прислонился спиной к стене сарайчика и глухо сказал:

— Да, я говорю серьезно. Уезжай в Париж, Лиз, брось меня ко всем чертям! Я обманул тебя!

— Обманул?

— Когда я тебя увез, я тебе наобещал золотые горы… И вот чем все это кончилось! Я же неудачник! Ну кто любит неудачников, а?

— Как тебе не стыдно? — тихо произнесла Элиза.

Она выступила из-за ширмы в рубашке и нижней юбке, в расшнурованном, упавшем на бедра корсете, без которого ее тонкая талия была только еще тоньше. На ее щеках все гуще проступал: румянец.

— Ты струсил, Анри, да? Струсил? Ты говоришь, что все кончилось, когда тебе только тридцать шесть лет?!

— Я не построю моего собора, а без него мне все равно! — крикнул он. — Брошу эту проклятую архитектуру и пойду в самом деле на фарфоровый завод вазы расписывать! Пойти, а? А ты беги от меня! Я тебе не нужен!

Он сказал бы еще что-то злое и страшное, но его прервала резкая оглушительная пощечина. Вскрикнув, он отшатнулся. Потом хрипло спросил:

— За что ты меня ударила?

— Чтобы ты замолчал! — Элиза швырнула на пол свое пальто и, разрыдавшись наконец, упала на стул. — Ты говоришь «беги»… Просто сам боишься меня прогнать… Тебе стыдно иметь любовницу-циркачку! Академиков стесняешься?

— Элиза!

— А ты им скажи, что таких, как я, у тебя в Париже был десяток!

— Элиза, не смей!

— Это ты не смей! Изволь, я уйду, если ты хочешь этого, но я должна знать, что ты не сломлен и не уничтожен… Если тебе без меня будет лучше, я исчезну, Анри, но собор этот ты мне обещал, и я должна узнать, что ты построил его. Понимаешь?

Монферран перевел дыхание.

— Сколько тебе еще осталось выступать? — спросил он.

— До двадцатого декабря. Двадцать четыре дня…

— Я буду эти дни отвозить тебя в цирк и встречать, — вдруг спокойно и твердо сказал Огюст.

Она вздрогнула, подняла к нему заплаканные глаза:

— Ты сошел с ума!

— Напротив. Так лучше! Никто больше не посмеет писать мне уведомлений. Дай помогу тебе причесаться.

Они приехали домой поздно. Элизе вдруг захотелось прокатиться по набережной, и Монферран велел кучеру повернуть и ехать от понтонного моста к Марсову полю, а потом мимо Летнего сада и по набережной Фонтанки к Невскому проспекту. На Невском они вышли и пошли пешком, завернули в кондитерскую, а потом наконец отправились домой.

— Занавесок я сегодня уже не выглажу! — вздохнула Элиза.

— Вот что, Лиз, — твердо сказал ей Огюст. — С долгами, благодаря тебе, все обошлось. Теперь надо нанять кухарку и горничную. Я не желаю, чтобы моя жена гладила занавески!

На другое же утро он дал объявление в газете, и кухарка появилась у них в тот же вечер. Солидная пожилая женщина сразу понравилась Элизе, а Алексей с первого взгляда одобрил порядок, который она навела на кухне, и вздохнул с облегчением: при всей своей преданности хозяевам, кухней добрый парень все-таки тяготился.

Иначе получилось с горничной. Одна за другой явились две пожилые особы, потом три молодые девицы, но вид у всех них был неопрятный, а от одной из «дам» шел подозрительный спиртной душок, который сразу учуял Алеша. Всем пятерым, разумеется, было отказано.

Спустя семь-восемь дней после подачи объявления Огюст и Элиза, совершив прогулку по Летнему саду (благо цирк в этот день не работал), пешком, как обычно, возвращались домой. Возле парадной двери своего дома они издали заметили небольшую женскую фигурку в длинном плаще с поднятым капюшоном. Женщина стояла вскинув голову, должно быть, разглядывая позеленевший номерной знак над парадным. Когда Монферран с Элизой подошли ближе и стали подниматься по ступеням к входной двери, фигурка подалась к ним и из-под капюшона прозвенел детский голос:

— Господа, вы не из квартиры на втором этаже?

— Да, — живо оборачиваясь, ответил Огюст. — А вы к нам?

— Я по объявлению в газете… Здравствуйте!

Капюшон пополз по скользкому шелку кибитки на затылок, и показалось чудесное личико девушки, да нет, девочки-подростка лет четырнадцати, округлое, смуглое, с бархатным абрикосовым румянцем, с сочными, как у фарфорового Амура времен рококо, но абсолютно невинными губами, с глазами не карими, а совершенно черными, круглыми, смотревшими из-под наивно загнутых ресниц не по-детски, а по-взрослому печально. Из-под кибитки выступали завитки черных волос.

— Вам нужна горничная, — тихо проговорила девочка, явно подавляя ужасное смущение. — Вот я пришла.

— Вы хотите наняться горничной? — спросила Элиза, подходя к ней и ласково заглядывая ей в лицо. — Но… вам не будет трудно?

— Я… я уже работала, мадам! — воскликнула девочка, страшно краснея. — Я служила. Только мне не дали там рекомендации… Но я не виновата… Я ушла, потому что хозяин… он…

— Все понятно! — воскликнул Огюст, сразу испытав жалость к этому беззащитному существу, уже так жестоко обиженному. — Все понятно, мадемуазель, не поясняйте. Фу, мерзавец! Но, однако, пойдемте в дом. Там и поговорим.

В прихожей их встретил Алексей, который, увидав девочку, почему-то смутился и едва не уронил на пол хозяйские пальто и накидку.

Войдя в гостиную, девочка села на предложенный ей стул и сказала, переводя взгляд с лица Элизы на лицо Монферрана:

— Я, может быть, вам кажусь неопытной… Но я все-все умею делать, вы поверьте. Я и по-французски чуть-чуть говорю, только сейчас боюсь… А служить мне нужно обязательно. У меня очень матушка болеет. Сейчас, правда, она почти поправилась. Но деньги все равно нужны. Август Августович, я не подведу вас…

— Откуда вы знаете, как меня зовут? — изумился Монферран.

— От отца, — она вдруг совсем смешалась. — Ой, я же вам и не сказала сразу! Это батюшка прочитал объявление и сам мне велел сюда придти. Он сказал: «Они люди хорошие и тебя не обидят». Меня зовут Анна, Анна Карлони.

Огюст так и подскочил на месте. Дочь Джованни Карлони! Каменных дел мастера… Карлони со строительства не ушел, упрямо не желал с ним расставаться, хотя работы по сооружению фундамента почти прекратились, шла лишь заготовка гранитных блоков и колонн, и денег каменных дел мастер получал теперь чуть ли не втрое меньше, чем раньше. Однако на предложение Монферрана помочь ему перебраться на другое строительство Карлони ответил решительным «нет».

Сейчас Монферран вдруг почувствовал себя виноватым. Ему показалось, что он привязал Джованни к обреченному строительству недавним своим великодушием, и тот из-за него терпит нужду, а его прелестная дочка должна искать тяжелой работы горничной.

— Мадемуазель… — запнувшись и некстати краснея, проговорил архитектор, — мы вас с радостью возьмем, но только пока что мы… не сможем вам много платить.

Анна твердо посмотрела на него:

— Батюшка сказал мне: «Иди за любую плату. Это лучше, чем терпеть гнусности дурного человека..»

Она вспыхнула, сожалея о своих последних словах, и опустила голову, чуть не плача.

Вскоре все было решено и наем оформлен. Анна Карлони осталась в квартире на Большой Морской, заняв свободную комнату, предназначенную для горничной. Она оказалась славной девочкой, эта Анна, Анита, как называл ее отец. Элиза вскоре по-настоящему ее полюбила. Впрочем, и не только Элиза… Будь Огюст не так занят своими делами и огорчениями, он бы, наверное, вскоре кое-что заметил и понял. Но ему было не до того.

 

XVI

— Идеальных стилей вообще не существует. Любой стиль, каков бы он ни был, всегда лучше применим к одному и куда хуже к другому назначению, вернее цели. Происходит это именно оттого, что самый стиль вызывается к жизни той или иной эпохой. Классицизм явился тогда, когда идеалы Просвещения воодушевляли всю Европу, когда университеты и библиотеки были нужнее дворцов и вилл. Строгий, серьезный, немногословный, он и подходит именно к гражданским зданиям, а не ко дворцам, хотя и они, как видите, к нему приспособились. И в парадных залах строгость бывает кстати. Однако в жилых комнатах она порою утомительна, вы согласны? Классицизм прост, да, он прост, но неуютен… И меня это порою раздражает, но я никогда уже не преодолею, не разорву этих античных цепей. А вот вам, похоже, это со временем удастся. То, что вы вот здесь делаете, уже несколько выходит за рамки ампира, в этих орнаментах мне мерещится барокко. Или нет?

Говоря все это, Карл Иванович Росси расхаживал взад и вперед по большой, совершенно пустой комнате, заставленной деревянными высокими подставками, застеленной листами сероватой бумаги в брызгах гипса и краски. Задрав голову, Карл Иванович рассматривал лепной карниз и полузаконченый плафон, временами переводя взгляд на стену, еще белую, с нанесенными углем на штукатурку уверенными линиями будущего узора. Монферран стоял чуть в стороне, внимательно его слушая, но одновременно просматривал листы своих рисунков и сравнивал их с выполненной рабочими отделкой. Комната, которую он заканчивал, должна была стать опочивальней в апартаментах вдовствующей императрицы.

— Не совсем понимаю, в чем вы меня вините, Карл Иванович, — проговорил молодой архитектор, водя карандашом по листу и отмечая пунктирной линией выполненный участок карниза. — Я здесь делаю все не по воле своей фантазии, а по требованию высочайшего заказчика, и если все-таки немножко фантазирую, то разве так уж дерзко? Барокко, вы говорите? Нет его здесь. Есть воспоминание о нем.

— Пожалуй что! — засмеялся Росси. — Воспоминание… Кто знает, в каком направлении будет развиваться дальше наша культура и какие, соответственно, формы продиктует она архитектуре? Ничто ведь не ново, Август Августович, все уже было, только было немножко другим. И я вас ни в чем не виню, что вы! Напротив, я радуюсь, что вы предвосхищаете новое. Надо искать его, покуда есть возможность выбора, пока время предлагает, а не диктует.

— Я пока ничего не ищу за пределами классицизма, — возразил Огюст. — Он тесноват для воображения — это верно, но зато воистину благороден.

— Но и скуповат, — Карл Иванович подошел к укрытому бумагой камину, отогнул серый лист и провел рукой по бледной мраморной доске. — Ого, какой колорит вы здесь даете! Смело и изысканно, черт возьми! Пять цветов и никакой пестроты! Научите меня так подбирать камень?

— Перестаньте сударь! — рассердился Монферран. — Нечего льстить, я не закаркаю, и сыра у меня во рту нет. Учусь я у вас, а не вы у меня; и я вас просил придти взглянуть на все это, чтобы вы посоветовали что-нибудь, а не пели мне дифирамбы. По вашему, здесь все хорошо?

— Нет, — с живостью обернулся к нему Росси, и черные глаза его еще раз стремительно скользнули по всей комнате. — Если уж вам угодно мое мнение, то вот здесь я бы на вашем месте…

Говоря это, он подхватил молодого человека под руку и шагнул с ним к высоким дверям спальни, вытягивая палец, чтобы на что-то указать.

И тотчас, словно повинуясь взмаху его руки, дверь вдруг растворилась, и оба архитектора невольно отпрянули назад, ибо в дверном проеме перед ними предстал его императорское величество Александр I. Увлеченные разговором, Росси и Монферран не услышали шагов по ту сторону двери.

Государь император вошел в комнату обычной своей непринужденной походкой. Он улыбался, но в его улыбке не было веселья, он пользовался ею просто как маской доброго здравия и доброго настроения. Приотстав на полшага, за царем скользнул частый его спутник, министр двора граф Аракчеев, и, наконец, последним в дверях показался Бетанкур, который, тоже улыбнувшись, но только совсем другой, теплой и чуть насмешливой улыбкой, кивком головы приветствовал своих ошарашенных подчиненных.

— Добрый вечер, господа! — проговорил Александр, останавливаясь перед склонившимися в знак почтения архитекторами и забавляясь неожиданным контрастом двух оказавшихся рядом голов — кудрявой черной и кудрявой светлой. — Ну полно, полно изгибаться! Я хотел лишний раз взглянуть на вашу работу, мсье Монферран. И вот генерал вас зачем-то ищет. Я думал, вы уже ушли, а он говорит мне: «Нет, он здесь». И мсье Росси пришел в качестве консультанта, не так ли?

— Нет, ваше величество, — поспешно ответил Карл Иванович, — из собственного любопытства. Мсье Монферран мне рассказывал про эти интерьеры, вот мне и захотелось взглянуть.

— И ваше мнение? — быстро спросил царь.

Росси, начисто лишенный притворства и какой бы то ни было дипломатичности, даже не счел нужным выдержать многозначительную паузу, дабы показать, что знает себе цену. Он чистосердечно воскликнул:

— Но, ваше величество! К чему мое мнение о работе равного мне мастера? Однако, если вы хотите знать… Я полагаю, что в окончательном виде апартаменты будут великолепны.

Услышав слова «равного мастера», Огюст испытал желание отвернуться, чтобы скрыть краску на щеках. Но отворачиваться под взором монарха было невозможно, к тому же архитектор чудом не покраснел. Поэтому он ответил Карлу Ивановичу благодарной улыбкой, будто ждал такого комплимента, и лишь скромно опустил глаза в пол.

Александр усмехнулся, небрежно-изящным движением раздвинул обоих архитекторов в стороны и вышел на середину комнаты, неторопливо рассматривая ее незавершенное убранство.

— Чем будут отделаны стены? — спросил он, не поворачивая головы, не видя Монферрана, но зная, что тот ожидает его вопроса.

— Темно-голубым шелком, — ответил Огюст, искоса поглядывая на Бетанкура и Аракчеева, которые тихонько перешептывались, оставшись в дверях.

— Ах да, да, вы мне, помнится, говорили! — царь потрогал рукой камин, который Росси оставил наполовину открытым. — Пять цветов… Недурно… Когда же в общем эта часть дворца будет закончена, мсье?

— Полагаю, что к началу будущего года, ваше величество.

— Хорошо. Я так и передам государыне, моей матушке. Ну что же, не стану отвлекать вас, тем более что мсье Бетанкур, кажется, тоже хочет вам что-то сказать или что-то спросить у вас.

— Только несколько слов касательно работы чертежной, подчиненной мсье Монферрану, — живо проговорил генерал. — Я с тем сюда и пришел, ибо дома мсье Монферрана не застал.

— Вы были у меня дома? — немного растерянно спросил Огюст.

Бетанкур заметил его растерянность, однако совершенно неправильно ее истолковал и рассмеялся:

— Я понимаю, что начальник, бегающий домой к своим подчиненным, выглядит странно! Но завтра — неприсутственный день, а вы нужны мне спешно, мой дорогой. Адрес ваш у меня был записан. И кстати, я поимел счастье познакомиться с вашей очаровательной супругой.

При этих словах император, уже повернувшийся было к двери и приготовившийся что-то спросить у Аракчеева, прямо-таки подскочил на месте. На его румяном лице возникло выражение крайнего удивления.

— Что я слышу! — он опять обратился к Монферрану, и в его голубых глазах замерцали колкие искорки. — Наш очаровательный архитектор, оказывается, женат? Это правда, мсье?

Огюст медлил долю секунды. Положение оказывалось опасным. Он хорошо знал, что самодержец всероссийский, никогда не стеснявший себя в вопросах любовных развлечений, очень строго относится к нравственности своих придворных, и чем ниже ступень, занимаемая придворным, тем опаснее для него предстать перед Александром в роли развратника.

— Да, ваше величество, я женат, — просто ответил Монферран.

— О, боже! — вскричал император. — И вы посмели это скрывать?! Вы прячете ее, как турецкий султан, в серале?

— Она того стоит, — заметил Бетанкур. — Мне давно уже не приходилось видеть такой очаровательной женщины! А как она говорит, как умеет улыбаться!. Поговорив с нею десять минут, я вышел просто околдованный.

— Берегитесь, генерал! — с притворной угрозой воскликнул Огюст. — Я могу не так вас понять…

— Довольно! — прервал его Александр. — Дуэлей в моем дворце, да и за его пределами, я не потерплю. И… вы негодяй, Монферран! Негодяй, деспот и ревнивец! Как вы посмели скрывать от света свою прелестную супругу? Она француженка?

— Да, государь. Она приехала со мною из Парижа.

— И вы ее заперли в четырех стенах! Нет, так нельзя! — губы императора капризно покривились. — Извольте показать ее нам. Послезавтра, кажется, в шесть часов вечера, здесь, во дворце, состоится небольшой прием… Что там будет, господин граф, я что-то позабыл?

С этими словами он обратился через плечо к Аракчееву, и тот немедленно отозвался, хотя до того, казалось, даже не слушал разговора:

— Прием будет по случаю приезда нового греческого посла, ваше величество. Количество приглашенных не так уж велико.

— Вот и прекрасно, граф! Так распорядитесь включить в список и мсье Монферрана с супругой. И извольте, мой любезный белокурый Отелло, привезти сюда свою жемчужину, свою Дездемону. Это я приказываю вам. Вы поняли?

— Да, государь, — едва скрывая охвативший его испуг, ответил Огюст.

Почти сразу царь с Аракчеевым удалились, и Бетанкур завел с Монферраном разговор, ради которого искал его. Росси, извинившись и вежливо распрощавшись с ними, тоже ушел.

Когда же деловой разговор был закончен и генерал принялся рассматривать отделку комнаты, Огюст решился оторвать его от этого занятия и проговорил:

— Могу я, мсье, обратиться к вам с просьбой?

— Разумеется, — живо отозвался Августино. — А в чем она состоит?

— Помнится, вы говорили… — и тут к досаде своей Огюст покраснел, — вы говорили, что если мне понадобится взять в долг, то вы…

— О, ну о чем вы говорите! — перебил его генерал. — Само собою. Сколько вам нужно?

— Рублей триста до получения жалования. Вас это не затруднит?

Бетанкур небрежным движением вытащил из кармана бумажник.

— Слава богу, у меня даже есть с собой. Берите. Я рад, что могу вам помочь.

— Спасибо. Но у меня есть и вторая к вам просьба…

— Хоть третья, хоть четвертая, Огюст. Чем еще могу вам быть полезен?

Монферран поколебался несколько мгновений, потом решился окончательно и сказал:

— Я прошу вас, мсье, если вы и вправду питаете ко мне добрые чувства, сегодня вечером придти к семи часам в церковь святой Екатерины на Невском проспекте… У меня никого здесь нет, и я дерзаю просить вашего благословения.

Лицо Августино выразило дикое изумление.

— Ч… что? В чем? В чем я должен благословить вас?

— Я женюсь..

Еще несколько мгновений Бетанкур смотрел на молодого архитектора ошеломленным взглядом, потом достал платок, чтобы вытереть пот, выступивший на его высоком с залысинами лбу.

— Ф-у-у, мошенник! Нет, вы мошенник, Огюст! В какое идиотское положение вы меня поставили перед царем!

— А вы меня, мсье? — живо парировал Монферран. — Я не просил вас сообщать ему о моей супруге. Ну вот и расхлебывайте же!

Полтора часа спустя Огюст ворвался в свою квартиру, зажав под мышкой разноцветные свертки, а за ним, едва не застряв в дверях, пыхтя и тихо бранясь, протолкался мальчик-рассыльный с громадной коробкой, перевязанной желтой тесьмой.

— Элиза! — с порога закричал Огюст.

И так как она не сразу отозвалась, кинулся в гостиную, где и увидел мадемуазель де Боньер, разрезающую перламутровым ножичком страницы какой-то новой книги.

— Ты что это? — изумилась она, увидев его ношу и заметив в коридоре рассыльного. — Что это? — она кивнула на свертки. — И почему ты такой встрепанный? Знаешь, здесь ведь был твой начальник…

— Знаю!

— И мне пришлось его принять… Это было так неожиданно. Анна открыла и прямо сюда его привела. Я забыла сказать ей, что не надо этого делать… Извини, Анри. Но что такое ты накупил?

— Держи! — он вложил ей в руки свертки и отобрал у рассыльного коробку. — Ступай поскорее примерь вот это. Живо, времени у нас немного. Ты еще полчаса истратишь на прическу. Алеша!

И, оставив Элизу среди вороха пакетов и свертков, он опять выскочил в коридор, где едва не столкнулся лоб в лоб с выбежавшим на его крик из своей комнатки Алексеем.

— Мое партикулярное платье приведи в порядок! Живо! — крикнул ему Огюст. — Чтоб все было как новое! И беги за каретой. К семи мы должны быть на Невском, в католической церкви. Там я уже договорился обо всем.

— Где вы должны быть, Август Августович?! — в глазах Алеши вспыхнула сумасшедшая радость. — В церкви?!

— Да! Ну, живо делай, что тебе сказано!

Минуту спустя Огюст влетел в спальню, куда Элиза поспешно скрылась с его покупками, и застал ее склонившейся над размотанным свертком с черепаховыми гребнями, лежащим на постели. Рядом лежали белые атласные туфельки с перламутровыми пряжками, а посреди постели, сияя на темном покрывале, раскинулось белое атласное платье, отделанное серебряной парчою и кисеей.

Элиза подняла на Огюста изумленный и почти испуганный взгляд.

— Что это значит, Анри?! Объясни! Боже, какая прелесть! Но для чего? Зачем?

Ни слова не говоря, Огюст вдруг упал перед нею на колени.

— Мадемуазель, — произнес он тихо, но очень отчетливо, — я прошу вас стать моей женой!

Элиза медленно опустилась на край кровати. Тонкие пальцы смяли, скомкали покрывало, потом сплелись на коленях.

— О, Анри…

Он заговорил поспешно, боясь, что она его опередит.

— Я знаю, что ты слишком умна, чтобы тебе лгать, Лиз… Да, это потому, что о тебе узнал царь. Да, потому, что мне грозит его немилость: он не любит чужого разврата… Послезавтра мадам де Монферран должна быть представлена его величеству на дворцовом приеме. Черт дернул Бетанкура заговорить о моей супруге в присутствии императора. Я бы еще долго думал, жениться ли мне, Лиз… Да, я боялся и общественного мнения, и сплетен, и еще… Знай и это: втайне я думал, может быть, сделать со временем выгодную партию. Ну, словом, на мне все смертные грехи, Лиз, и я это сознаю. И на коленях прошу тебя: прости мне все это и стань моей женой, ибо (и это — святая правда!) я уже десять лет люблю тебя, тебя одну и не любил никого больше, клянусь!

Элиза тихо рассмеялась. В ее глазах вспыхнули на мгновение и тут же погасли обида, упрек, сожаление. Потом она опустила глаза, и, когда подняла их, в них оставалась только грустная, почти материнская нежность.

— Анри, Анри! Дай мне хоть опомниться… — прошептала она, с недоумением трогая рукой белую кисею подвенечного платья. — Позавчера было мое последнее выступление в цирке, послезавтра — ты говоришь — прием у императора, а сегодня… сегодня ты хочешь жениться на мне? Я думала, ты никогда на мне не женишься… Ах нет, я лгу. Я надеялась! Выходит, Бетанкур виноват?

— Я бы все равно женился в конце концов только на тебе! — твердо проговорил Монферран. — Ах, Лиз, я же все тебе сказал.

— Не все, — тихо проговорила Элиза. — Ты не говорил мне, что был обручен.

Он вспыхнул:

— Откуда ты узнала?!

— Мсье Шарло, когда был в Петербурге, заходил сюда… Я с ним говорила.

Огюст опустил голову, наклонился вперед, но Элиза сжала ладонями его виски, заставила поднять взгляд, посмотреть ей в лицо. Его щеки заливала пунцовая краска, в глазах стояли слезы стыда и раскаяния.

И тогда она улыбнулась, и в этой ее улыбке он увидел то, что желал сейчас всем сердцем, — прощение…

На туалет Элиза истратила в общей сложности полчаса. И еще полчаса она не выходила из спальни. Она лежала на постели, уткнувшись в подушку, чтобы за дверью не слышны были ее отчаянные рыдания. Впрочем, туалетная вода и пудра на этот раз успешно помогли скрыть следы столь несвойственного ей малодушия…

 

XVII

Не доезжая моста, карета встала. Лошади, фыркая и брыкаясь, стали пятиться назад, не подчиняясь уже ни крику кучера, ни ударам кнута. Их оскаленные морды, разом покрывшиеся пеной, выражали бешеный ужас. Они чуяли подступающее несчастье. Жуткий вид вышедшей из берегов Фонтанки, моста, до основания перил залитого водой, исчезающих под мутными потоками набережных — все это уже само по себе могло перепугать животных.

— Не проехать дальше, барин! — крикнул кучер, оборачиваясь с растерянным и тоже довольно испуганным видом. — Видите, лошади нейдут… За мостом, надо думать, еще глубже, а из Фонтанки так и хлещет! Никогда еще, сколь помню, так реки из берегов не перли. Не иначе, беда будет! Може, анчихрист идет?

— Что?! Кто?! — Монферран, почти не понявший тирады кучера, высунулся из кареты и отпрянул, увидев, как вода бурлит на уровне осей высоких колес. — Что ты такое болтаешь, а? В любом случае я ночевать тут не стану! Вперед!

Этим утром они с Алешей возвращались домой от генерала Зиновьева, у которого архитектор взял заказ на постройку дачи. Огюст рассчитывал выпить дома чашку кофе и отправиться на службу. В этот день у него предвиделось много дел, но нежданная стихия грозила все переменить.

— Сумасшедший, сумасшедший год! — шептал архитектор, возмущенно и испуганно оглядывая картину наводнения.

Год был действительно сумасшедший. Тысяча восемьсот двадцать четвертый. Едва ли не самый трудный из всех, проведенных им в России. Еще до его наступления, в двадцать третьем, Огюст закончил реконструкцию и оформление старого Екатерингофского парка, заложенного Петром I и до недавнего времени почти начисто заброшенного. Работы были проведены менее чем за год, и открытие нового парка совершенно поразило петербуржцев. Дав волю фантазии, пользуясь великолепными «декорациями»: живописными лугами, рощей и панорамой Финского залива, до которого дотянулись границы парка, — Монферран выстроил там домики и павильоны в причудливых и необычайных стилях: обратился к готике, начинавшей входить в моду в Европе, но бывшей новинкою для России; отдал должное загадочному Китаю и с удовольствием использовал в некоторых сооружениях понравившуюся ему русскую деревянную архитектуру. Изящные и изысканные, чудесно вписавшиеся в богатый ландшафт парка, новые строения вызывали восторг увидавшей их публики.

Весною и летом двадцать четвертого года произошли два события, каждое из которых оказалось необычайно важным в жизни Огюста.

Еще в феврале Александр I, поняв, что упрямиться бесполезно, разрешил Комитету Академии разработать новый проект Исаакиевской церкви, снести злополучные пилоны. Комитет снова взялся за работу, однако же Монферрану никто не предложил участвовать в новом туре конкурса. Два месяца Огюст боролся со своим самолюбием, но, наконец сделав над собою страшное усилие, в апреле обратился к Комитету с прошением допустить его до состязания с прочими архитекторами в «исправлении» его же проекта. Ему разрешили. И снова он дни и ночи бился над проектом, обдумывая в нем каждую деталь, стараясь предугадать возможные решения своих соперников и предусмотреть достоинства их проектов… Он испытал новый порыв азарта, новую надежду, сменившую полное отчаяние.

Другое же событие сразило его, как неожиданный удар, как выстрел в спину. В середине июля умер генерал Бетанкур.

Он страдал и прежде заболеванием мочевого пузыря. Болезнь его дала внезапное осложнение, понадобилась операция, но она не помогла. Пятнадцать дней после этой операции генерал прожил в жестоких мучениях, затем смерть исцелила его…

В последнее время он ничем не помогал своему прежнему протеже: его самого постигла царская немилость, и он не нашел в себе твердости, рискуя потерять последнее, бороться за своего помощника, за проект.

Огюст это понимал и не обижался. Он решил было, что ему безразлично отныне, как Августино относится к нему и он сам к Августино. Однако, увидев прекрасное чистое лицо Бетанкура с навеки закрытыми глазами, среди белых погребальных лилий, Огюст понял, что от всего сердца любил его…

Наступил ноябрь. Почти все участники конкурса уже представили свои проекты. Вскоре должно было начаться их обсуждение. Нервы Огюста были напряжены до предела. Но, — притворяясь и перед другими, и перед самим собой, что спокоен как обычно, он занимался прежними делами, работал в чертежной, брал иногда заказы, начал перестраивать свой летний домик под Гатчиной.

День 7 ноября был расписан архитектором с восьми утра и до десяти вечера. И вот — извольте! Все срывалось, да еще и неизвестно насколько, из-за этого дурацкого наводнения!

Карету пришлось бросить. Некоторое время они брели пешком, по колено в воде, потом, когда вода поднялась еще выше, взобрались на крыльцо какого-то дома и думали уже, что останутся на нем долго, но тут на Гороховую улицу, ставшую довольно широкой и стремительной рекой, вывернула лодка со стоявшим в ней высоким мужиком. Мужик был точно из сказки: в одном кафтане, надетом поверх синей рубахи, в шапке набекрень, из-под которой лезли ржаные кудри, бородатый и голубоглазый. Веслом он орудовал как соломинкой, казалось и не замечая его веса. В лодке сидели две девицы в платках и мокрых платьях, закутанные в одну на двоих шерстяную накидку, старик в войлочной шапке и молоденький чиновник.

Лодка была уже сильно нагружена и сидела низко, но за целковый мужик без лишних слов согласился отвезти Огюста и его спутника к их дому, тем более что и девиц он вез как раз в эту сторону. По его словам, он работал лодочником и с началом наводнения сразу отправился спасать тонущих и вывез из разных мест уже около десятка человек.

— Это тут еще мало воды, — говорил он, деловито орудуя веслом, — а на Васильевском уже выше головы будет… Эвон, глядите, и дождик пошел.

Дождик шел, вернее, моросил уже давно, но теперь вдруг хлынул потоком, и мутные струи улицы-реки покрылись точками и кружками, зарябили, заплясали перед глазами, а поверх домов неслись, едва не задевая коньки крыш, лохматые тучи, и Огюсту показалось вдруг, что из них выглядывают, кривляясь, сатанинские хохочущие рожи.

— Матерь божия! — вдруг закричал архитектор. — Алексей! А как же собор?! Фундамент?! Там же все залито водой! Все будет размыто! Погибнет вся работа! Черт!!! Что же теперь делать, а?!

— А что тут поделаешь? — морщась от бьющего ему в лицо дождя, отозвался Алеша. — Гнева божьего не удержишь… Что вы можете сделать, Август Августович?

— Там работа пяти лет! Моя работа! — лицо Огюста исказилось от мучительной боли. — О, что же это такое?! И потом… Алеша! Там же всплывут все бараки, а!!! Люди-то в них: куда они денутся?!

— Бараки на Сенатской? — деловито осведомился лодочник, не без удивления наблюдавший за своим пассажиром. — Я был там, ваша честь. Оне уже всплыли кое-какие, а иные залиты до окон. А людишки на постройку взобрались, что торчит там, ну основу-то, что для новой церкви строят, да на то, что от старой осталось. Слава те господи, дотудова вода не достает.

— Да, да, — прошептал Монферран, с отчаянием уставившись на воду, все выше заливавшую цоколи домов, — да, туда наводнение не достанет, но сваи, котлованы… Дева Мария! Все, что я сделал!

— Август Августович, не надо так, — умолял Алексей, видя, что хозяин его готов кидаться за борт лодки и вплавь добираться до Сенатской площади, — не надо… Ну ничего уж вы не поделаете сейчас. Кончится это, так и пойдете смотреть, что да как там?

— А когда оно кончится, а?

Архитектор опять окинул взглядом реку-улицу и вдруг замер. Он увидел, как, огибая лодку, подскакивая на поднявшихся волнах, по Екатерининскому каналу, который они как раз пересекали, плывет деревянная скамья, а на ней, стоя на коленях, удерживается босая растрепанная женщина, прижимающая к себе двоих ребятишек: мальчика лет семи и девочку лет трех. Ее глаза, наполненные слезами, были обращены к лодке, охрипший от крика рот раскрыт, но из него уже не вылетало ни звука.

— Эй, парень! — крикнул Огюст лодочнику. — Быстро за ними! Надо их снять! Потонут сейчас…

— Не могу, ваша честь! — ответил лодочник. — Не взять более лодке… Нас тута семеро, да их трое, а лодка-то на шестерых — потонем…

— А, трус проклятый!

Выругавшись, архитектор вскочил, с неожиданной силой вырвал весло у великана-лодочника и одним точным движением направил лодку наперерез крутящейся в воде скамейке. Алексей, стоя на носу лодки, согнулся над водой и вытянул руки, чтобы принять тонущих.

— Отдайте весло! — возопил упавший от толчка лодочник.

— Молчи, бесстыжий! — цыкнул на него старик в шляпе. — Нельзя же дитев не спасти.

— Лодку мне утопите! — орал голубоглазый.

Не поворачивая головы, сквозь стиснутые от напряжения зубы архитектор тихо обронил лишь три слова:

— Двадцать пять целковых!

И лодочник, смирившись, тут же умолк.

Женщина с детьми была спасена в тот момент, когда скамья, на которой они удерживались, налетела на плывущую пустую будку городового и толчок перевернул ее ножками кверху.

Лодка сразу осела почти до самых бортов. Огюст отдал весло лодочнику, дрожащей от холода и усталости рукой вытащил бумажник, отыскал в нем двадцатипятирублевую бумажку, потом еще обещанный целковый и сунул парню в карман.

До Большой Морской доплыли минут за десять, но повернуть перегруженную лодку голубоглазому никак не удавалось, она черпанула бортом воду, а течение, к этому времени еще усилившееся, стало сносить ее.

— Потонем, ваша честь! — отчаянно рявкнул парень. — Много нас в лодке!

— Заткнись к лешему! — бросил Алексей и вдруг, перекрестившись, легким прыжком, даже не накренив лодку, ринулся за борт.

— Дурак! — вскрикнул Огюст.

В следующее мгновение он и сам уже был в воде и подумал, что на вид она гораздо холоднее: теплая одежда и необычайное возбуждение не дали почувствовать холод невской воды. Однако плыть было нелегко и непросто. Опомнившись, Огюст скинул с себя широкий плащ, и движения сразу стали свободнее. Плавал он великолепно и утонуть не боялся, тем более что сразу собрался и оправился от первого испуга.

«Вот же и дом виден, — подумал он. — Доплывем сейчас.»

Мимо неслись по воде какие-то бревна, стулья, проплыло кресло с лежащей на нем цветной подушкой, проползла перевернутая карета.

«Как стукнет в спину — и читай поминальную!» — пронеслось в голове Монферрана.

Он вдруг понял, что не видит ни впереди себя, ни рядом с собою Алексея, и в тревоге оглянулся. Алеша барахтался почти на том самом месте, где прыгнул в воду. Он отчаянно колотил руками и ногами, вздымая вокруг себя мутные фонтаны, фыркал, отплевывался и нисколько не подвигался вперед.

— Алешка! — закричал, подплывая к нему, Огюст. — Ты, черт эдакий, плавать не умеешь?!

— Не… — задыхаясь, ответил молодой человек, — не умею, Август Августович… Ни… ког… никогда не плавал..

— Я тебе дома голову оторву, герой окаянный!

Взяв Алексея за хлястик кафтана, Монферран невольно погрузился в воду, и ноги его коснулись тротуара улицы. Вода дошла ему только до плеч.

— Алеша! — отплевываясь, архитектор рассмеялся, хотя его уже начинала бить противная холодная судорога. — Что ты, как бегемот, бултыхаешься? Здесь же мелко. На ноги становись. Тут вон, мне по плечи, а ты выше.

— Не выше, а длиннее, — по-французски отозвался Алексей и с облегчением утвердился на скользком тротуаре.

До дома они добрались к одиннадцати часам. Элиза и Анна встретили их на парадной лестнице. Обе были еле живы от страха. Анна плакала навзрыд, а увидев Алексея, вдруг кинулась к нему, скользя на мокрых ступенях, и, схватившись за его плечи, чуть ли не повиснув на нем, уткнулась носом ему в грудь.

«Та-а-а-к! — подумал Огюст, обнимая между тем Элизу. — Если это зайдет дальше, чем следует, Джованни мне не простит».

Элиза не плакала. Ее глаза воспалились от одной только тревоги.

— Пойдем, Анри, — сказала она мужу. — Надо скорее переодеться. Алеша, живо и ты переодевайся!

Лестница, по которой они поднялись к себе на второй этаж, была заставлена какой-то домашней утварью, на ступенях сидели люди, по площадке бегал пегий поросенок и печально повизгивал. На коленях у матерей плакали дети. То были обитатели подвалов и нижнего этажа.

— Я их поила чаем, — сказала Элиза, отворяя незапертую дверь квартиры. — Кухарка наша не пришла, не смогла сегодня, так мы с Аней наварили сами немного супа для этих людей, ну и каши детям… В прихожей у нас, ты не пугайся, сидит одно семейство из подвала. Они спали, так полуголые выскочили. У них все имущество пропало. А в Аниной комнате спит Татьяна Андреевна, ну, та моя знакомая из нижней квартиры, с детьми…

— Ноев ковчег! — усмехнулся Огюст, входя в прихожую и с самым невозмутимым видом отвечая на поклоны бедного соседа-чиновника, его жены и двух девочек-подростков. — Доброе утро, господа. Увы, оно что-то недоброе… Алешка, ступай переодевайся. И я переоденусь. Б-р-р, холодно! Лиз, в моей спальне, надеюсь, еще никто не спит?

— В спальне нет, — ответила Элиза. — Но в гостиной у нас сидит еще один гость. Ты его знаешь.

— Кто такой? — Огюст уже влетел в спальню и стал лихорадочно сдирать с себя приставшие к телу ледяные платье и белье. — Откуда он взялся?

— Из воды, Анри, так же, как и ты, — Элиза, подойдя к нему с полотенцем, принялась вытирать его мокрые кудри. — Он сказал, что вы в одном ведомстве служите, и очень извинялся… Я его впервые вижу. Он сейчас чай пьет.

— А, чай еще есть! — обрадовался Монферран. — Надо поспешить, пока этот очередной знакомый его весь не выпил.

Войдя в гостиную, он действительно увидел садящего возле стола с чашкой чая немолодого мужчину, который при его появлении обернулся. Его острое сухое лицо выразило некоторое смущение. Что до самого Монферрана, то он просто прирос к порогу комнаты. В неожиданном госте он узнал… своего недруга — Василия Петровича Стасова!

В первое мгновение Огюст едва не выпалил: «Какого дьявола вы тут делаете?» — однако вовремя удержался и спросил другое:

— Как вы, сударь, здесь оказались?

— Наводнение загнало, — пожимая плечами, ответил Стасов. — Шел я по делу на Мойку, да вот не дошел… Заметался чуть не по пояс в воде: куда деваться? Рядом оказался ваш подъезд. Люди на лестнице мне сказали, что вы живете в этой квартире, я решился позвонить: промок до нитки, и ваша милая супруга меня весьма любезно приняла.

Теперь только Огюст увидел, что Василий Петрович одет не в уличное платье, а в зимний, на вате, халат, конечно хозяйский, извлеченный Элизой из платяного шкафа; что ноги гостя, во влажных еще носках, вытянуты к жарко горящему камину, но от колен до самых ступней прикрыты пледом (халат, само собою, был коротковат рослому Стасову).

— Ну так что же, мсье? — спросил он, с настороженной усмешкой взирая на стоявшего в дверях хозяина квартиры. — Позволите ли остаться или велите вплавь добираться домой?

— Это в моем-то халате? — Огюст швырнул в кресло полотенце и, тряхнув мокрыми волосами, подошел к столу. — Нет уж, оставайтесь, господин Стасов.

Пять минут спустя они пили чай втроем с Элизой, молча, ибо каждый не знал, что говорить.

В это время со стороны Петропавловской крепости долетели пушечные выстрелы.

— Вестники несчастья! — проговорил Стасов, дуя на горячую чашку и с болезненным напряжением на лице оборачиваясь к окну. — Впрочем, что палить? И так все видят, что творится!.. Сегодня много будет утопленников, господа!

Элиза содрогнулась.

— Это… Такое бывало раньше? — спросила она гостя.

— Наводнения бывают, ежели изволили заметить, каждый год, мадам, но такого я не припоминаю, — Василий Петрович нахмурился, потом его глаза вдруг яростно блеснули. — А вот хотел бы я сейчас посмотреть на физиономию великого прожектера господина Модюи! Он который год уже грозится дамбы выстроить и наводнения прекратить! Этакий Геракл сыскался!.. Жаль, его наводнение не загнало в чужой подъезд!

— О, если бы в мой! — воскликнул Огюст. — Вот его бы я отправил поплавать! Прямо в окно бы выкинул!

— Стало быть, ко мне вы все же лучше относитесь? — с прежней усмешкой осведомился Стасов.

— Разумеется, — ответил Монферран. — Вы не врали обо мне на три короба… Так это говорят? Вы не были прежде моим другом и не предавали меня в тяжелый час.

Василий Петрович удивленно поднял брови:

— Так это правда? Это не выдумки Вигеля? Модюи был вашим другом? Ну и негодяй… Впрочем, я и так знал, чего он стоит. Море рассуждений, куча теорий и ни одного стоящего проекта. А его хваленые дамбы я ему теперь припомню на первом же заседании Комитета. Пустозвон! Болтливый французишка!

— Что вы сказали, сударь?! — взвился со своего места Огюст.

Стасов побагровел, но ответил невозмутимо:

— Я сказал, что он — болтун.

— И ничего не добавляли?

— Ничего. Послушайте, мсье, вы обидчивы, как ребенок. Так нельзя.

По губам молодого архитектора скользнула улыбка. Он провел рукой по влажным кудрям и пожал плечами.

— Я обидчив? Возможно. А вы, Василий Петрович, сварливы как старая дева. За что вы меня преследуете, а?

На этот раз Стасов подскочил за столом и едва успел поймать край падающего пледа.

— Я вас преследую? Я?!

— Вы, вы, — Огюст опять сорвался и не желал уже справляться со своим возбуждением и гневом. — В своих речах, записках, выступлениях вы холодно именуете меня «малоопытным архитектором» или «недальновидным мастером», а за спиной моей вы первый ставите под сомнение мое образование, мои познания и зовете меня «рисовальщиком»!

— Я вас так не называл, сударь! — вскипел Стасов. — Не извольте мне приписывать чужих слов!

— Это ваши слова, сударь, ваши. Я знаю! — голос Огюста зазвенел, он поставил на стол свою чашку и встал, не замечая укоряющего взгляда Элизы, молча слушавшей и не слишком хорошо понимавшей эту перепалку на русском языке. — Вы говорите, у меня нет опыта? Как нет? Я во Франции пять лет работал у Молино, участвовал в разработке чертежей церкви Мадлен, наблюдал за множеством строительных работ. А здесь, в России, я уже восемь лет работаю самостоятельно, и мои работы уже доказали, что я чего-то стою. Мне тридцать восемь лет, так что человеческий опыт, необходимый руководителю, у меня тоже уже есть. Вам мой проект кажется сомнительным? Да? А что в нем, простите, сомнительного?

— О каком проекте вы говорите, мсье Монферран? — морщась от этой тирады, произнесенной с сильным акцентом и со множеством ошибок, спросил Стасов. — О нынешнем, который вы слепили недурно, пользуясь нашими разработками, или о первом, который совершенно неосуществим?

Лицо Огюста залила краска, потом он вдруг сразу же резко побледнел и, шагнув к столу, взял своего соперника за руку.

— Ну-ка идемте, господин Стасов! Допивайте ваш чай и идемте!

— Позвольте, куда? — начал было сопротивляться Василий Петрович. — К барьеру я не пойду-с: стрелять не умею.

— Идемте, черт возьми! — настаивал Огюст. — Не бойтесь, я не застрелю вас. Я вам хочу кое-что показать. Элиза, милая, отвернись, не то наш гость, кажется, стесняется встать.

Минуту спустя он втащил господина Стасова в свой кабинет и, попросту говоря, впихнул его в кресло за столом. Затем, выдвинув ящики, раскрыв секретер, одну за другой кинул на темное сукно несколько папок, кипу чертежей, две толстые тетради.

— Смотрите! Вот мой последний проект, тот, что я ныне представил на конкурс. Прежде всего, он составлен три года назад, я только чуть-чуть его доработал, так что ваших мыслей и мыслей прочих господ академиков здесь не может быть. Раз! Во-вторых, кабы я и использовал что-то из чужих предложений, то сие, извините, не запрещается. Вы все свои проекты просто строите на моем, и я не считаю это посягательством на мои мысли: на пустом месте никто ничего не строит. Согласны?

— Допустим, — Стасов с нескрываемым интересом смотрел на горящее лицо Огюста, удивленный его детски пылкой убежденностью. — Ну хорошо, и что дальше? Вы конкурса скорее всего не выиграете, во всяком случае, мнение Комитета склоняется не в вашу пользу.

— Пусть так! — Монферран упрямо тряхнул головой. — Пусть не выиграю, хотя я могу представить еще пару проектов — они почти готовы — и от борьбы я не откажусь до последней минуты. Знайте это, сударь! Но я не о том… Посмотрите теперь сюда. Это мой первый проект. Чертежи, разработки, расчеты. Да, здесь есть то, о чем можно спорить. Но я не ошибался, мсье Стасов, я только рисковал, а вы все решили, что я в своем деле не разбираюсь.

— Вы рисковали?! — закричал, подпрыгивая за столом, Василий Петрович. — Ну батенька! Я хочу сказать, не извольте меня подозревать в наивности… Рисковали! Это водрузив купол на арочные своды? Соединив фундамент из разных кусочков? Да такое сооружение развалится за несколько лет!

— Нет! — Огюст хлопнул рукой по столу, и листы бумаги затрепетали под его ладонью, точно живые. — Составные фундаменты существуют и не разваливаются, и вам это известно. Что до купола, то теперь я окончательно убедился, что его и так можно было сделать, как я собирался прежде… Вот мои расчеты, посмотрите!

Он раскрыл одну из тетрадей. Стасов скептически прикусил губы, однако читать стал сразу.

— Это вы рассчитали сами? — удивленно спросил он, поднимая глаза к склонившемуся над ним Огюсту.

— Да, — ответил тот. — А что?

— Вы — хороший инженер, вот что… — почти с досадой выдавил Василий Петрович. — Ну, а что же тут?.. М-м-м… Хм! Но позвольте? Какой камень обладает, по-вашему, этакой легкостью, сударь? Купол у вас выходит невесомым! Три тысячи тонн! Абсурд! Пятнадцать — это минимум.

— Извините, десять, — с еле скрываемым торжеством поправил Монферран. — Ронделе называет эту цифру в своих таблицах расчета кирпичных куполов. Вы исходите, как тут было принято, из некоего «камня», а камни-то разные. Ну а я сделаю купол весом в три тысячи тонн, а то и в две с половиной. Только он будет не кирпичным, а металлическим.

— Что?! — изумился Стасов. — Железный? Вы разделяете эти идеи современных инженеров о прочности подобных конструкций? Но кто и когда в ней убеждался?

Огюст снова вспыхнул.

— Сто двадцать лет назад, — выпалил он, — великий Кристофер Рен, английский архитектор, создал купол собора святого Павла в Лондоне. Он ведь отчасти металлический!

— Вот-вот, — подхватил немного уязвленный академик. — Отчасти! А ваш?

— А мой купол будет весь из металла, вы слышите, весь! — воскликнул Монферран. — И я докажу, что так строить можно и в будущем должно. Нельзя делать все так, как делали двести лет назад, как бы ни было прекрасно старое. Прошлое прошло, мсье, мы уже живем в настоящем, а то, что мы выстроим, будет существовать в будущем, стало быть, мы будущее и проектируем. И если этот собор, как я понимаю, завершит целую эпоху в жизни русской архитектуры, то в нем должны отразиться и черты новой эпохи, ее искания, ее, если хотите, сомнения… но главное — утверждение той же самой бесконечности в изменениях и формах, красоты, гармонии, нашей мысли.

— И это не станет хаосом? — спросил Стасов, и резкий его голос вдруг дрогнул, выдав сомнение и почти робость перед этим бурным напором.

— Что вы! Нет! — забыв все на свете, Огюст стиснул плечо своего соперника и заглянул ему в лицо. — Это станет не хаосом, а гармонией, сударь! Искусство всю жизнь свою борется против хаоса в мире, и до сих пор оно побеждало его и будет побеждать всегда!

— Всегда? — на тонких губах Василия Петровича блеснула вдруг улыбка. — Неужто всегда?

— Всегда! — твердо повторил Монферран.

И тут произошло совсем неожиданное. Хмурый Стасов весело расхохотался, и его сухое лицо сразу точно расцвело.

— Над чем вы смеетесь? — с вызовом спросил Огюст.

— Вы мне нравитесь! — вскричал, вскакивая, Василий Петрович. — Вы не авантюрист, как я прежде думал, вы подвижник. Только вы из веселых подвижников, и это, право, тоже великолепно. Тридцать восемь вам, вы говорите? Врете, батенька, врете! Вам двадцать, и будет двадцать до восьмидесяти!

— Я столько не проживу, — давясь от смеха, возразил Монферран.

— А вы проживите, проживите, Август Августович! (Стасов впервые назвал его по имени-отчеству, словно признавая окончательно их равенство.) Доживите, голубчик! Архитектура требует жизни долгой, ей десятками лет надо учиться и служить… Не картинки ж рисуем — дома строим. Дома-с! А у вас голова светлая, сударь! Таким, как вы, до ста жить надобно!

— А цвет волос-то при чем? — удивился Огюст, трогая свои еще влажные кудри. — Светлые или темные, не все ли равно?

— Светлая голова — это значит умная! — продолжая смеяться, пояснил Василий Петрович. — Видите, я вот забыл, что вы не русский. Да-с! И знаете что… — тут он сразу стал вновь серьезен и даже раздраженно наморщился, — знаете, мне кажется… Хм! Я очень хочу выиграть конкурс, но мне сдается, что его выиграете вы! Однако не краснейте же так и, ради бога, не кидайтесь мне на шею: изъявления нежных чувств я не люблю, а говорю всегда то, что думаю. За то меня и не любят ни при дворе, ни в наших кругах, как вот вашего приятеля господина Росси… Между прочим, он тоже уверен именно в вашей победе.

 

XVIII

— Ну а ваше собственное мнение, Алексей Николаевич? Выскажите его. Какой из проектов вам кажется наиболее приемлемым?

Пронзительный взгляд царя оторвался от рисунков и застыл, нацелившись в лицо Оленину. Пальцами левой руки Александр I легонько постукивал по краю стола, показывая тем самым, что времени на размышления не дает.

Президент Академии художеств готов был к этому вопросу и заранее обдумал ответ, но в это мгновение, как назло, вдруг засомневался. Во-первых, он заметил едва заметную ухмылку на губах монарха, такая у него появлялась, когда он ожидал, что с ним заспорят. Во-вторых, даже приняв окончательное решение, Оленин не мог быть уверен, что оно до конца правильно. Боже, как замучил его этот окаянный проект!

Накануне посещения царя Алексей Николаевич еще раз все тщательно взвесил и обдумал. Казалось бы, конкурс был окончен. Комитет Академии наибольшее предпочтение отдал проекту Михайлова 2-го, и вот теперь этот проект одобрил и император, одобрил, но почему-то не написал на нем резолюции… Чего он ждет? Его, Оленина, мнения? А почему? Сам не уверен? На Александра это не похоже.

За несколько мгновений президент мысленно опять просмотрел все конкурсные предложения. Да, михайловский проект самый «спокойный», самый безопасный, в нем все надежно. Проект Стасова, безусловно, интереснее, но чересчур уж спорна его идея водружения на собор купола гигантских размеров ради одной только цели: лучше осветить внутреннее пространство… У остальных куча предложений, но от них страдает простота и изящество здания. И опять чрезвычайно интересен проект Монферрана, и ясно, что Комитет его не признал лучшим из одного недоверия к молодому архитектору, потерпевшему такую скандальную неудачу… Сам Оленин, не будь он связан с общим мнением академиков, наверное, выбрал бы все-таки монферрановский проект. Но, ко всему прочему, Алексей Николаевич и лично не жаловал Монферрана…

— Ну так что же, господин Оленин. Я жду вашего ответа, — уже резко, раздраженно проговорил император.

— Ваше величество, — спокойно сказал президент Академии, — я нахожу, что в выбранном вами проекте, безусловно, большее количество достоинств. Хотя занимательны и другие. Однако же господин Михайлов составил проект, удовлетворяющий, бесспорно, всем поставленным требованиям.

Царь встал из-за стола, отодвинув от себя рисунки. На миг его губы дернулись то ли в гримасе раздражения, то ли в усмешке. Он пожал плечами:

— Хорошо же. Ваш вкус у меня сомнений не вызывает. Стало быть, строить будут по этому проекту, по тому вот, что сверху лежит… Он мне действительно нравится. Вы говорите, что и вам тоже.

Некоторое время спустя Алексей Николаевич был уже у себя дома в самом наисквернейшем настроении. Он чувствовал, что из нелегкой ситуации выкрутился неважно, и если сумел соблюсти все приличия, то на душе у него было тяжко. Мнения своего он не высказал, не захотел, не решился, а надо было… И вот теперь, не сегодня завтра, Александр подпишет проект Михайлова, начертает «Быть посему», и все будет кончено. А что все? Отчего эта возможность, нет, теперь уже неизбежность, воспринимается им как некая трагедия? Что такого нехорошего случилось? Да, в проекте есть недостатки, он скучноват, но, в конце концов, это и нелегко, — перекраивая чужое, сделать хорошее свое. Это-то Оленин знал превосходно. Чужое… Чужое… Отчего вертится в голове это слово?

Алексей Николаевич пытался думать о чем-то другом, заставил себя сесть за научную работу, но не мог сосредоточиться — жирные строчки древней славянской рукописи танцевали у него перед глазами.

Ему отчего-то сделалось стыдно. Он не мог понять самого себя. Почему перед царем он был так нерешителен? Ведь бывало высказывался смело и куда в более щекотливых случаях, спорил с Александром, умел доказывать свою правоту. Стало быть, сам не знал на сей раз, в чем правота… Вернее, знал, да вот не смог заставить себя забыть мелкие счеты и личную неприязнь во имя истины. Какой истины? Зачем такие громкие слова? Да и ничего бы не сделало его прямо высказанное суждение. Царское «Быть посему» все равно будет поставлено на Михайловском проекте. Академик уже торжествует. Правда, пока потихоньку. Ведь официального одобрения еще нет. Царь смотрел проекты одиннадцатого февраля, сегодня восьмое марта. Александр раздумывает. Но все же… Чего он ждет? Или ждал? И именно он, Оленин, все-таки сказал сегодня последнее слово? А может быть, граф Аракчеев скажет его? Господи, вот уж фигура! Всесильный фаворит, плут, мракобес… И государь его послушает и, быть может, отнесется к его хитроумному мнению более серьезно, чем к мнению президента Академии художеств, директора Публичной библиотеки, ученого, художника Оленина… Ах ты, пропасть! Так вот и лезут в голову дурные бунтарские мысли, так и задумываешься, не правы ли те, что строчат вольнолюбивые стишки?

Отложив работу, Алексей Николаевич сел в кресло возле окна и глянул на улицу. За окном слабо мела поземка, посвистывал ветер. Еще немного — и должны были наползти полупрозрачные мартовские сумерки, и тогда вокруг масляного фонаря на углу запляшут тени, и тающий снег из голубовато-серого сделается фиолетовым. Эта непонятная перемена цвета весеннего снега еще в юности поражала Оленина. Он однажды попытался написать масляными красками фиолетовые сугробы вокруг коптящего фонаря. Показал набросок друзьям из Академии, и они его засмеяли: «Не бывает такого, Алексей!» Он настаивал: «Но я видел!» — «Не бывает!» Не бывает. Но вот же есть!

Глаза его закрылись. Он не уснул совсем, но сон закружился вокруг него, заставляя усталое сознание временами сжиматься и отступать перед наплывом полуреальных видений. Он вдруг увидел опять Александра, склонившегося над рисунками, причем царь размашисто писал на каждом «Быть посему», «Быть посему», а затем складывал их в стопку и, положив на них ладонь, хохотал и говорил, ехидно улыбаясь: «А вот теперь, господа академики, разбирайтесь сами… Хоть все рядом стройте, если поместятся…» «Что за чушь?» — думал Алексей Николаевич, приоткрывая глаза, морщась, но тут же его веки опять опускались, и он, сознавая, что все-таки не спит, видел графа Аракчеева с чашечкой мороженого, которое он ложечкой неторопливо подносил к губам и, меланхолически сощурившись, говорил: «А я против изменений вообще. Да и не отстроить ли все заново, как оно было у господ Ринальди и Бренна? Старое лучше нового, не так ли?» «Вот уж вовсе глупость мерещится!» — шептал Оленин и пытался стряхнуть глупое свое состояние, но оно не проходило никак, и вот вдруг он увидел перед собою лицо Монферрана, одно только лицо, с упавшими на лоб растрепанными кудрями, с упрямо стиснутым маленьким ртом. Глаза архитектора решительно и вопрошающе смотрели на Оленина. «Ну что вам от меня надо?» — спросил тот, раздражаясь и негодуя. Архитектор помолчал мгновение, будто раздумывая, отвечать ли на вопрос, потом проговорил тихо, с характерным своим акцентом: «Алексей Николаевич, вы не спите? Прошу вас, выслушайте меня!»

Оленин резко выпрямился в кресле, чувствуя, что глаза его уже открыты. Переход от странного сна к еще более странной яви ошеломил его. Против его кресла, почти на самом пороге кабинета, стоял Монферран!

— Господи Иисусе! — вырвалось у Оленина. — Вы… как сюда вошли, сударь мой? Что это значит?

— Простите меня, — ответил архитектор. — Камердинер ваш обещал доложить, но все не докладывал и не докладывал и исчез куда-то. Я уже полчаса жду в вашей приемной… И вот решился зайти. Но мне показалось, что вы читаете. А вы спали? Простите. Мне уйти?

— Нет. — с усилием ответил Алексей Николаевич. И не спал. И уходить не надо. Чем могу служить?

Огюст глубоко вздохнул. Он был в наутюженном фраке и не растрепан, как в привидевшемся Оленину сне, а, напротив, тщательно причесан. Но само лицо за прошедшие дни непонятно отчего осунулось, щеки были бледны, и лишь на скулах горели пятна румянца а веки над запавшими глазами воспалились и припухли.

— Алексей Николаевич, — голос архитектора был тверд, хотя взгляд выдавал отчаянное волнение, — я прошу вас, пожалуйста, посмотрите вот это.

И он протянул Оленину раскрытую кожаную папку с листами рисунков и чертежей.

Оленин взглянул и изумленно ахнул:

— Еще один проект, мсье? Но…

— Я знаю что конкурс кончен, — поспешно проговорил Монферран — Мне все равно. Пусть уже ничего не изменится, но я хочу знать ваше мнение об этом… Чего это стоит… Я не мог сделать окончательно проекта, не увидев того, что сделают все остальные. Не ради их идей, нет, все эти идеи, клянусь вам, появлялись прежде и у меня. Но я должен был знать, что они не создадут лучшего, должен был убедиться, что имею право… Простите сударь, я говорю сумбурно, но я не спал много ночей, много ночей подряд. Я еще надеялся, что успею. Не успел… Но все-таки взгляните Мне нужно, чтобы вы сказали…

— Сядьте, — мягко произнес Оленин, указывая гостю на второе кресло и одновременно начиная рассматривать рисунки и чертежи, сделанные уверенной рукой, тщательно и аккуратно проработанные.

Огюст не сел, а почти упал в кресло. Его руки были опущены, пальцы стискивали колени, голова склонилась вперед.

Минут двадцать, сосредоточившись, отогнав все посторонние мысли, Оленин изучал новый проект. Наконец он закрыл папку.

— Когда вы сделали это? — спросил он архитектора.

— За прошедшие двадцать пять дней, — ответил Огюст. Он вскинул голову, и его глаза вдруг заблестели:

— Вам нравится?

— Да, — Алексей Николаевич нахмурился. — Но, послушайте, так быстро вы не могли. Это же совершенно новый проект. Он действительно исправляет решительно все ошибки всех участников конкурса, в нем много интересных находок, но… на это должно было уйти полгода по крайней мере. Это у самого опытного мастера. Когда вы делали это, Август Августович?

— С двенадцатого февраля по седьмое марта, — упрямо повторил архитектор.

Оленин снова взглянул на верхний в папке рисунок. Стройное, необычайное по пропорциям здание завораживало идеальной гармонией линий, легкостью и стремительностью взлета высоко-поднятого купола. Все, что в проектах Стасова, Михайлова, Беретти, Мельникова оказывалось искусственно связанным друг с другом, мешало целостности восприятия, здесь предстало точно соединенным, вернее, словно созданным единовременно, в одной непростой, но идеальной композиции.

«Этот хвастунишка талантлив невероятно! — с гневом подумал Оленин. — Вот уж не думал…»

— Этот проект лучше всех остальных, — решившись, произнес наконец президент Академии. — Поздравляю вас, Монферран!

— С чем? — Огюст улыбнулся одновременно торжествующей и измученной улыбкой. — Хотя, спасибо, принимаю. Все-таки ваше признание — это немало. Но ведь государь уже подписал проект Михайлова.

— Нет, — покачал головой Оленин.

Лицо Монферрана вспыхнуло, он рванулся с кресла, потом опять осел в нем, став еще бледнее.

— Но… вы сегодня были у государя, — прошептал он.

— Да, — подтвердил Алексей Николаевич, — был. И знаю, что ни один из проектов еще не подписан. А я думал, вы знали и пришли ко мне просить поддержки.

— Да, я пришел за этим, — Огюст опять опустил голову. — Только думал, что это уже бесполезно, уже поздно… Впрочем, может быть, все равно поздно. Захотите ли вы рисковать?

Это был уже вызов. Президент Академии порозовел от негодования и едва сдержал готовые вырваться резкие слова. Но тут архитектор снова поднял глаза, и Оленин вдруг не выдержал их взгляда, не выдержал муки, надежды и мольбы этих покрасневших от бессонницы глаз, утонувших в фиолетовых, как вечерний мартовский снег, кругах…

— На днях, — тихо сказал Алексей Николаевич, — я буду приглашен к его сиятельству графу Аракчееву для окончательного разрешения этого вопроса. Я возьму ваш проект с собой. Да и вас тоже. Я буду настаивать на этом проекте. Вы довольны? И черт же принес вас на мою голову, не к ночи будь помянут!

Они побывали у графа Аракчеева уже на следующий день.

А ровно месяц спустя будто бомба разорвалась под сводами Академии, в Комитете по делам строений, в гостиных и салонах осведомленной публики: граф Аракчеев с соизволения его императорского величества дал окончательное и полное одобрение новому проекту Монферрана.

Состязание закончилось, и строительство начиналось сызнова.

Дерзкий архитектор, выдержавший неравную, казалось бы, безнадежную борьбу, становился единственным и полноправным строителем собора святого Исаакия.