Жиряково лежало в центре колхозных полей на берегу огромного, заросшего малиной, оврага, который одним краем упирался в реку. И с южной стороны тоже был овраг, а за ним - лес.

Квартиру Дружниковым выделили в одном из двухэтажных домов, где жил и председатель сельсовета. Дом был теплый, но при нем, кроме дровяника, не было иного сарайчика, огорода - тоже. Видимо, власти решили, что вольнонаемным работникам, не членам колхоза, подсобное хозяйство без надобности. Так что мечта Ефимовны завести кабанчика завяла, едва выгрузили вещи. Но землю под огород все же выделили. Ефимовна там посадила картошку, капусту, морковь да огурцы.

Ефимовна с утра до ночи колготилась в доме: внуки требовали внимания и заботы - Лидушке шел четвертый год, Гене - третий. Любопытство малышни не знало границ, того и гляди - потянутся в лес за Витюшкой, который рос отчаянным и независимым, словно и не текла в нем кровь «шаталы Ваньки», так Ефимовна по-прежнему называла Копаева.

Витька день-деньской носился по деревне во главе своих новых товарищей. Как-то получилось, что все признали его своим командиром, может, сказалось то, что горазд оказался городской парнишка на выдумки и проказы, а, может, и то, что гордился он Максимом, воевавшим в гражданскую войну в Чапаевской дивизии. Разумеется, Витька рассказал об этом приятелям, причем, выходило, что благодаря только геройству Максима одерживала победы вся дивизия, и уж, конечно, если б Максим был в последнем бою с Чапаевым, то уж белым никогда бы не удалось его убить. В том, что Максима действительно не было рядом с Чапаевым, мальчишки смогли вскоре убедиться: в Жиряково крутили по кинопередвижке три дня фильм «Чапаев». А сомнений, что Максим воевал именно у Чапаева, у них даже не возникло: все любимые песни Чапаева, которые пелись в фильме, Максим тоже знал и любил. Естественно, что Витька был просто обязан стать ребячьим командиром, и стал им.

Старшие Дружниковы домой приходили поздней ночью и потому мало помогали Ефимовне по хозяйству.

Максим, кроме работы на ферме, часто бывал и в соседних деревнях, подрабатывал, оказывая ветеринарную помощь домашней живности. Павле тоже не до работы дома: весна стремительно накатилась, началась посевная, и ей, как избачу, приходилось ежедневно бывать во всех колхозах Жиряковского сельсовета, который к тому времени при очередном областном преобразовании вошел в состав Верхне-Тавдинского района, присоединенного в свою очередь к Свердловской области. Колхозы те были вполне зажиточными и почти все начинались со слова «Красный» - «Красные орлы», «Красный север», «Красный Октябрь»… Но в то время это никого не удивляло.

Павла привыкла ко всякому делу относиться серьезно, и за новую работу взялась со всем старанием. Все газеты, что прибывали в сельсовет, забирала в избу-читальню, под которую по ее настоянию отвели часть второго двухэтажного дома, в котором располагалось правление колхоза. Плотники сделали скамейки, расставили их вдоль стен, приколотили полки. Там Павла раскладывала вместе с газетами и книги, которые удавалось выпросить в районном отделе культуры. Но гордостью Жиряковской избы-читальни был патефон, его Павла тоже добыла в районе, и вечерами многие колхозники приходили послушать, как неведомо из чего лились знакомые песни, некоторые даже подпевали патефону. И это натолкнуло Павлу на мысль создать в Жиряково кружок художественной самодеятельности. Конечно, ставить пьесы им будет не под силу, а вот организовать праздничный концерт - вполне возможно: в селе и гармонисты есть, и певуны, и плясуны. Для этого, конечно, нужно сцену сколотить, а места в избе-читальне мало, ведь в праздники на концертах будут и жители других деревень, нужна материя на занавес, нужны музыкальные инструменты… Словом, решила Павла, в Жиряково нужно строить новый клуб. И она пошла со своими планами к председателю колхоза. Тот загорелся, пообещал вопрос о новом клубе поставить на правлении колхоза и даже обратиться за помощью в район, однако тем мечтам не было суждено сбыться.

Шел май 1941 года. В воздухе витала угроза войны, правда, об этом было запрещено даже упоминать, поскольку 23 августа предыдущего года Молотов (СССР) и Риббентроп (Германия) от имени руководства своих государств подписали десятилетний Пакт о ненападении. Инициатором его подписания была Германия.

Пакт стал полной неожиданностью и для советских людей, и для всего мира, потому что именно Советский Союз противостоял агрессии одних стан против других. В республиканской Испании шла война с итало-германскими интервентами, и на стороне испанцев в интернациональных бригадах воевали советские летчики и танкисты, но об этом страна узнала много позднее. И когда в СССР пришла такая же беда: Германия начала войну, то Испания отдала свой долг жизнями испанских волонтеров. Погиб во время Сталинградской битвы и сын генерального секретаря испанской коммунистической партии Долорес Ибарурри - Рубен. А до того времени советские мальчишки, неугомонное и справедливое племя, убегали из дома, чтобы уехать в Испанию на помощь испанским коммунистам. В Советский Союз прибывали дети, а в кинохронике показывали превращенный в руины Мадрид.

Но Пакт давал возможность СССР завершить реорганизацию и перевооружение армии, которая была сильно ослаблена репрессиями в среде высшего военного командования. Сталин считал, и считал справедливо, что для того, чтобы подготовиться к войне, нужно еще минимум два года. К тому же было неспокойно на востоке: Япония захватила часть Китая - Манчжурию и сосредоточила вблизи советских границ отборные войска Квантунской армии. В 1938 году японцы попробовали на прочность советскую армию на озере Хасан, но получили достойный отпор. В 1939 году Япония начала военные действия против Монгольской Народной республики, и Советский Союз, имевший с Монголией договор о взаимной военной помощи, ввел туда свои войска. К середине августа возле реки Халкин-Гол были сконцентрированы советско-монгольские войска - более пятидесяти тысяч. Наступление началось 20 августа, оно сразу показало превосходство советских войск, так что не мудрено, что Гитлер задумался о том, что к войне с Советским Союзом, который был для него по-прежнему Россией, надо готовиться очень тщательно.

Спустя десятки лет в «Истории второй мировой войны» будет приведен такой факт - Сталин однажды в беседе с британским лордом хранителем печати А. Иденом сказал, что «положение сейчас хуже, чем в 1913 году». Иден спросил: «Почему?» И Сталин ответил: «Потому что в 1913 году был один очаг военной опасности - Германия, а сейчас имеются два очага военной опасности - Германия и Япония». Переговоры с Англией и Францией к тому времени зашли в тупик, потому что западные партнеры пытались навязать СССР односторонние военные обязательства. И Сталин, понимая, что войны с Германией не избежать (не зря же 1 сентября 1936 года был принят «Закон о всеобщей воинской обязанности»), несомненно, искал возможность отдалить войну. Пакт позволял стране не только расширить советское государство до границ бывшей Российской империи, но и выиграть время для подготовки к войне и укрепления новой пограничной линии. Но времени, как выяснилось потом, так и не хватило…

Для Германии Пакт тоже был выгоден: возникла возможность усилить свои военные, людские и прочие ресурсы путем завоевания и присоединения к себе других самостоятельных стран, совершенно не опасаясь, что Россия, связанная Пактом о ненападении на Германию, вступится за них - русские всегда держат свое слово, в этом Гитлер не сомневался. И потому совершенно безбоязненно 1 сентября Германия легко и просто в течение восемнадцати дней оккупировала Польшу, на всякий случай отгородившись ее территорией от России, если все-таки та нарушит Пакт, и в то же время приобретя прекрасный плацдарм для накопления войск перед вторжением в Россию.

Потом наступила очередь Дании, Норвегии, Голландии и Люксембурга. Франция сопротивлялась месяц, однако и она сдалась на милость победителя. И к июлю 1940 года 148 дивизий, вся военная техника этих стран попала в зависимость к Германии.

Победоносный блиц-криг по странам Европы весьма воодушевил немцев, внушил мысль о непобедимости германской армии, а единственным кумиром был, естественно, Адольф Гитлер, поэтому, когда он возвращался из оккупированной Франции в Берлин, по пути следования его автомобиля сплошной стеной стояли восхищенные немцы, бросавшие под колеса автомобиля охапки цветов.

Путь Гитлера в то время в буквальном смысле был усыпан розами. Но в своем упоении легкими победами, восхищением своих подданных, человек, бывший когда-то Адольфом Шикльгрубером, забыл, что у роз есть и шипы, иначе бы он хорошо подумал, прежде чем подписать в декабре 1940 года план «Барбаросса», направленный на быстрое и не менее блистательное завоевание России, которая, по мнению Гитлера, являлась ничем иным как колоссом на глиняных ногах.

План «Барбаросса» был и так рассчитан на быстротечные военные действия, а чтобы они были еще более эффективными, Гитлер заявил в одной из своих пламенных речей, что освобождает немцев от химеры, которая называется совестью. Все нации, кроме немецкой, провозгласил обожаемый фюрер, не имеют права на жизнь, они, в том числе и славяне, вроде насекомых, которых следует уничтожать, и Россия, эта богатая земля, будет очищена от русских и заселена немцами.

А в стране Советов в это время шли военно-стратегические штабные игры. Одну сторону (синих, предполагалось, что это немецкие войска) возглавлял Г. К. Жуков, другую (красных) - Д. Г. Павлов. Жуков проанализировал оборону «красных» и пришел к выводу, что она весьма слаба - рубежи строятся близко к границе, и если неприятель (Жуков имел в виду немцев) задумает ударить со стороны Бреста, то сможет легко сломить сопротивление. Развивая наступление «синих», он наносил главные удары именно там, где потом то же самое делали немцы. Такой ход действий ему позволил анализ конфигурации наших границ, местности. Руководство играми намеренно замедляло продвижение «синих» вперед, но «синие» на восьмые сутки продвинулись до района Барановичей. Сталин спросил, почему «синие» так оказались сильны, почему у Жукова в исходных данных игры «заложены» крупные силы немцев? Жуков ответил, что это соответствует возможностям немцев и основано на реальном подсчёте всех сил немцев, которые они могут бросить против советских войск на направлении главного удара, чтобы создать преимущество. Выслушав доклад Жукова, Сталин сделал поправку: в случае нападения немцы будут стремиться захватить хлеб Украины и уголь Донбасса, нефть Кавказа, и это необходимо учесть при следующем этапе военных игр. Оба, как показали потом события, оказались правы. Сталин, обдумав результаты игры, решил назначить Жукова начальником генерального штаба вместо Мерецкова. Возражение Жукова, что никогда не служил при штабе, не было принято, и он приступил к новой работе, с первых дней, естественно, начал и подготовку к войне с Германией, которая рано или поздно, как он считал, все равно начнется. И может быть, если бы тогда Жуков не возглавил Генеральный штаб, начальный период войны с Германией был бы еще более болезненным, потери были бы намного больше.

А то, что война вот-вот начнется, несмотря на Пакт о ненападении, у большинства советских военачальников не вызывало сомнения. Разведка постоянно доносила о том, называя даже даты вторжения. Рихард Зорге, например, сообщил, что война начнется в конце мая 1941 года. 27 мая на военный аэродром в Минске был принудительно посажен военный самолет «Люфтваффе», и у летчика нашли секретную инструкцию о войсках Западного особого округа, которым командовал Павлов. Однако коды взаимодействия были такими, как если бы это происходило в Англии, и Павлов счел захваченные документы дезинформацией: «Как ударим танковыми дивизиями, - сказал Павлов, - так все тотчас до Берлина отлетят». А между тем подчиненные ему танковые дивизии в тот момент проходили переформировку и не имели полной боевой готовности. Посчитали дезинформацией и сообщение о нападении Германии на СССР 15 июня. Жуков требовал привести войска в боевую готовность, тем более что знал из агентурных сведений - немецкие войска укомплектованы по военным законам. Однако Сталин возразил, что не всегда можно верить разведке. Он даже сообщил в личном письме Гитлеру, что ему известно о сосредоточении войск вблизи границ советской страны, и это у него, Сталина, создает впечатление, что Гитлер собирается воевать с СССР. В ответ Гитлер в доверительном (он особо это подчеркнул) письме написал, что Сталин прав: в Польше действительно сосредоточены крупные войсковые соединения, но объяснил, что это сделано для того, чтобы они не подверглись сильным бомбардировкам английской авиации. И как потом написал в своих воспоминаниях Жуков: «Насколько я понимаю, Сталин поверил этому письму». Поэтому он удовлетворил лишь на половину просьбы Жукова: разрешил провести частичную мобилизацию около полумиллиона запасников и перебросить четыре армии в западные округа. Но не разрешил привести в боевую готовность войска приграничных округов, что практически сводило на нет первую часть плана. Ворошилов (в то время - председатель Государственного Комитета Обороны) тоже внес свою лепту в будущие неудачи в начале войны: в течение месяца не рассматривал мобилизационные планы развертывания промышленности в военное время. Дело сдвинулось с места лишь после прямого обращения Жукова к Сталину, но, хотя и создали специальную комиссию по рассмотрению этих планов, план полностью по всем пунктам так и не был утвержден. Правда, Генштабу удалось утвердить отдельные решения по обеспечению боеприпасами, но заявки было предложено удовлетворить лишь на 15-20 процентов.

И всё-таки не только в одних ошибках Сталина, в проволочках различных ведомств кроется причина неудач в первые месяцы войны: немцы имели сильную, подготовленную армию, которая не знала поражений, в ней была идеально налаженная штабная работа и полное взаимодействие всех родов войск. Кроме того, немцы имели преимущество в военно-промышленном потенциале, а Гитлер, активно готовясь к войне, всё и вся нацеливал только на победу, что и произошло в Европе. Германия, опьяненная победами в Европе, вместе с Гитлером готова была завоевать весь мир.

А время бежало, и оно неумолимо приближало начало самой кровавой войны двадцатого века…

21 июня к пограничникам Киевского округа явился перебежчик, немецкий фельдфебель, который сообщил, что война начнется 22 июня. Получив сообщение из штаба округа, Жуков вместе с маршалом Тимошенко и генерал-лейтенантом Ватутиным немедленно поехали к Сталину с целью убедить его в необходимости привести войска в боевую готовность. Он долго колебался, но все же в ночь на 22 июня приказ был отдан. Работники Генштаба с тревогой ожидали новых вестей. В 12 часов ночи из Киевского округа сообщили о новом перебежчике, который переплыл Буг и сообщил точное время нападения: «В четыре часа немецкие войска перейдут в наступление». В 3 часа 17 минут позвонил командующий Черноморским флотом: «Со стороны моря подходит большое количество неизвестных самолетов…» Сомнений больше не оставалось: страна на пороге войны.

И она грянула, война!

Немцы, как и предполагал Георгий Константинович Жуков, форсировали Буг. Пехота - на резиновых лодках, танкисты - на специальной технике, которая готовилась к форсированию Ламанша для нападения на Англию. Каждый солдат был вооружен автоматическим оружием. На границе уже час шли бои, когда немецкий посол фон Шуленбург, он, кстати, был противником войны с Россией, вручил Вячеславу Михайловичу Молотову, министру иностранных дел СССР, официальное заявление о том, что Германия считает себя в состоянии войны с СССР. Шуленбург остался верен своему мнению, участвовал позднее в заговоре против Гитлера и был казнен вместе с другими генералами-заговорщиками. О чем думал в момент объявления войны Молотов, чья подпись стояла под Пактом о ненападении, знает только он.

Впрочем, к заключению Пакта косвенное отношение имел и Лаврентий Павлович Берия - самая зловещая фигура в предвоенное время, который возглавлял наркомат внутренних дел. После войны стало известно, что одним из резидентов нашей разведки в Германии был некто Амаяк Кабулов, его брат работал в ведомстве Берии и был близок к нему. Донесения Кабулова напрямую поступали на стол Сталина, часто минуя Центр контразведки - Кабулов считал, что в Центре к нему относятся как к мальчишке (ему было 32 года, он имел звание майора ГПУ), нередко игнорировал указания Центра. А между тем, немецкая контразведка быстро «расшифровала» амбициозного карьериста Кабулова и «подсунула» ему своего агента, бывшего латвийского журналиста Петерса, настроенного профашистски, но Кабулову он представился убежденным антифашистом.

Центр, естественно, проверил по многим каналам, что за «птица», которую поймал в свои «сети» Амаяк Кабулов, и предупредил его о двуличности Петерса, выдал свои рекомендации относительно работы с ним. Но Кабулов не счел нужным последовать рекомендациям, поскольку считал, что Центр завидует ему, как приближенному к Сталину. Мало того, зазнайка Кабулов «засветил» другого нашего разведчика - пресс-атташе Федорова, которому было поручено проинформировать Кабулова еще раз о том, что латыш - двойной агент.

Когда гестапо доложило Гитлеру о Кабулове, он приказал использовать его для передачи дезинформации Сталину, что с успехом и было сделано. Сталин же особо доверял Кабулову лишь потому, что ему доверял Берия. Не раз Кабулов доносил о дружественности Гитлера к СССР. Он писал, как трудно живется немцам - продукты по карточкам, мяса нет, и лишь оккупация Франции помогла поправить положение с продовольствием; писал о бомбежке Берлина английской авиацией, о праздновании 1 мая в 1941 году - в Германии этот день считался государственным праздником. Естественно, что Сталин еще больше уверился: в такой ситуации Гитлер не решится воевать на два фронта, и потому 14 июня 1941 года вышел указ, согласно которому разговоры о близкой войне будут считаться провокационными. И вот наступил день, когда Петерс по приказу гестапо пришел, нарушая все правила конспирации, домой к Кабулову и передал точную дату нападения Германии на СССР. Кабулова информация латыша буквально ошарашила, ведь он-то усердно доказывал, что Германия не собирается нападать на Советский Союз, по крайней мере, в 1941 году. Кабулов принял слова Петерса за «дезу», но все-таки передал его сообщение Сталину, который тоже посчитал донесение Петерса дезинформацией, собственно, Гитлер на это и рассчитывал.

В день начала войны, когда Кабулов понял о своей ошибке, вокруг советского посольства установили усиленный караул полиции, который намеренно стрелял по голубям, чтобы помешать связи посольства с СССР. Вот так амбиции одного человека, его стремление подняться над другими, нежелание прислушиваться к мнению компетентных людей, хвастовство и уверенность в собственной непогрешимости могут повлиять на судьбы миллионов людей.

Впрочем, судьбы Петерса и Кабулова оказались тоже нерадостными. Петерса гестапо арестовало с началом войны за связь с советским разведчиком, ведь «мавр сделал свое дело», кроме того, он являлся представителем низшей расы. Кабулов вместе с посольством вернулся в Советский Союз через Болгарию. В 1955 году его расстреляли как врага народа.

Внезапность удара повлияла на боеспособность наших войск, однако, немцы столкнулись с ожесточенным сопротивлением русских солдат - при всех видимых победах фашистская машина войны забуксовала. Немецкие штабисты быстро поняли, что война с СССР - это не штабная игра, где вводные задачи практически решаются теоретически. Генерал Курт Типпельскирх позднее писал: «Русские держались с неожиданной твердостью, даже когда их обходили и окружали. Этим они выигрывали время и стягивали для контрударов из глубины страны всё новые резервы, которые к тому же были сильнее, чем предполагалось… противник показал совершенно невероятную способность к сопротивлению…»

Но потери Красной армии в течение первых месяцев были ужасными, особенно там, где до последней минуты верили, что Германия не осмелится напасть на страну, а потому практически бездействовали, не принимая никаких мер для обеспечения боеспособности войск. На Западном фронте, которым руководил Павлов, в одну ночь агрессоры своими авианалетами уничтожили 528 самолетов, многие из них так и не взлетели - горючее не было доставлено на аэродромы.

Командующий авиационными силами Западного округа генерал Копец, оставшись без самолетов, счел нужным смыть с себя позор и ответственность за гибель 11 авиадивизий ценой собственной жизни и застрелился. Не таков оказался генерал Павлов, который так и не учел советов Жукова, поэтому именно в его округе немцы так стремительно двигались вперед. У него была не столь ранимая совесть, поэтому Павлов не собирался кончать жизнь самоубийством, как Копец. Наоборот, он заявил, что сможет противостоять стратегически своему противнику фон Боку, так как тот будет действовать, как Жуков, а как действовал бы Жуков, ему, Павлову, хорошо известно по прошедшим командным играм. Но все аргументы Павлова в свою защиту оказались блеклыми по сравнению с теми потерями, какие были в его округе, поэтому по решению трибунала генерал Павлов был расстрелян.

Бездеятельность Павлова, его бездарность как командующего, а, может, даже и трусость сказались после войны на судьбах тысяч солдат, служивших в Западном округе. Многие, попавшие при отступлении в плен, погибли в фашистских концлагерях или же после возвращения на Родину оказались в лагерях ГУЛАГа, если их дело проверял недалекий следователь наркомата внутренних дел: среди сотрудников НКВД тоже ведь были разные люди - умные и не очень.

Вышедшие из окружения тоже оказывались в сложной обстановке недоверия. Тут уж все зависело от порядочности командира части: поверит, что солдат не предатель и не трус - обмундирует и поставит в строй, не поверит - отправит на дознание в СМЕРШ, откуда дорога чаще всего вела в штрафбат либо на лесоповал.

И все-таки не все военачальники были подобны Павлову.

Месяц держался Брест. Мужество защитников Брестской крепости вызвало у немцев неподдельное восхищение и к майору Гаврилову, который возглавил оборону и раненым попал в плен, было приказано отнестись с должным уважением. Под Могилевом, где командовал войсками генерал-майор Романов, наступление немцев было сковано на 22 дня, уничтожено более тридцати тысяч вражеских солдат. И Гудериан с Готом вынуждены были обойти с флангов Могилев, чтобы, согласно разработанному ранее плану, следовать к Смоленску. Но на подступах к Смоленску их встретили части 63-го мехкорпуса Петровского, бывшего репрессированного комдива, которые форсировали Днепр и отсекли пехоту от танков Гудериана. И хотя наши войска все-таки оставили Смоленск, а Гитлер назвал битву под Смоленском «победой в войне», многие немцы осознали: блиц-криг не получился, ибо каждый город становился для них «главной крепостью» на пути к Москве. Русские же поняли: немецкую армию очень даже можно бить, и даже нужно, ибо воевали советские солдаты за свою землю, за своих родных, которые остались или на оккупированной территории, или голодали в тылу, чтобы ни в чем не нуждались войска на фронте.

Не зря Павлов сравнил фон Бока с Жуковым, который и впрямь быстро разобрался в тактике ведения войны немцами, поэтому предупредил Сталина, что у нас самым уязвимым участком является центральный фронт - его надо укрепить. А Юго-западному фронту следует отойти, как ни прискорбно, но придется оставить Киев. Зато можно нанести контрудар под Ельней. Рассуждения Жукова Сталин назвал чепухой, и тогда Жуков твердо заявил: «Если вы считаете, что начальник Генерального штаба способен молоть чепуху, то освободите меня от этой должности. Куда прикажете направиться? Могу командовать фронтом, армией, корпусом, дивизией!»

- Не горячитесь, - ответил Сталин, - впрочем, вы говорили о контрударе под Ельней, вот и организуйте его.

Так Жуков стал командующим Резервного фронта. Его место в Генеральном штабе занял Шапошников. Но это было самое начало войны, лето сорок первого. Будут впереди еще у Жукова и поражения, и победы. Будет оборона Москвы, блокада Ленинграда, битва под Сталинградом, четыре года самой кровавой, самой тяжелой и страшной войны двадцатого столетия, которая унесла в небытие десятки миллионов жизней землян, но тогда, летом сорокового, еще о том не знали. Только предполагали, что война может оказаться затяжной.

На склоне лет почти каждый человек задумывается, как прожил он свою жизнь - хорошо или плохо, как будут вспоминать его люди после смерти - худом или добром. Иные берутся за перо, чтобы оставить на бумаге свои воспоминания для детей и внуков, чтобы прочли они, как жилось в то или иное время, что выпало на долю предков - радость или горе, потому что каждое поколение свое время считает самым лучшим. Такое желание однажды возникло и у Павлы. Она взялась за перо, итожа свою жизнь спустя тридцать лет, и вновь по своей давней привычке проводила бессонные ночи у окна, всматривалась в темень за ним, вспоминая тяжкие сороковые годы: они запали в память сильнее всего, потому что стали великим испытанием советского народа на прочность, на любовь к своей Родине.

«…19 мая 1941 года приступила к новой работе - заведующей Жиряковской избой-читальней. До того времени в Жиряково не было избы-читальни, тем более избача или иного работника культуры. В сельсовете были свободными две комнаты, их-то я и приспособила под избу-читальню.

Муж устроился в Жиряковский колхоз «Красный Север» вольнонаемным животноводом и ветеринаром колхозного стада. Моя зарплата 150 рублей, он свою получал в колхозе продуктами.

Начала я свою работу с того, что каждый вечер открывала избу-читальню. Читала вслух новости из газет тем, кто приходил «на огонек», или же крутила три пластинки, которые привезла из района - «Волочаевские дни», «Цыганские песни», «Полюшко-поле». Песни никогда не надоедали жиряковцам, они знали их, любили подпевать патефону, вот я и подумала, что можно создать в Жиряково кружок художественной самодеятельности. Председатель колхоза одобрил мою идею и отдал под клуб половину правления. Там оборудовали небольшую сцену, и мы начали первые репетиции. В коллективе художественной самодеятельности было несколько девушек-колхозниц, я сама, моя младшая сестра Роза, а позднее и старшая Заря, приехавшая из города. Потом она добровольно ушла на фронт.

Началась война для нас так же, как и для всей страны: с сообщения о нападении на нас фашистской Германии. Никогда не забудется обращение Сталина: «Братья и сестры!» Такое оно было необычное, в нем он и сказал, что дело наше правое, враг будет разбит, мы победим. Так ведь потом и вышло. Иначе быть не могло - мы боролись за свою Родину. А до того обращения по радио 22 июня выступал Молотов, а еще зазвучала новая песня, мелодия и слова которой до сих пор будоражат душу - «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!» Мы с Максимом в тот день были в Тавде: ездили за покупками для детей - подрастала Лида, а Витя вообще рос не по дням, а по часам. Мы навестили своих друзей Лизу и Ефима Чаек. Задержались у них часов до двух, и вдруг из радио раздалось, что сейчас будет важное правительственное сообщение. Мы притихли: уж очень голос диктора был взволнованным. И услышали: «Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня, в 4 часов утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города… Не первый раз нашему народу приходится иметь дело с нападающим зазнавшимся врагом. В свое время на поход Наполеона в Россию наш народ ответил Отечественной войной, и Наполеон потерпел поражение, пришел к своему краху. То же будет и с зазнавшимся Гитлером, объявившим новый поход против нашей страны. Красная Армия и весь наш народ вновь поведут победоносную отечественную войну за Родину, за честь, за свободу…» Обращение правительства читал Молотов. Мы тут же собрались и поехали в Жиряково. Хоть и слышали все сами, а не верилось. Максим держался бодро, мол, вздуем германцев - надолго русских запомнят. Думали, первыми сообщим в Жиряково про войну, но туда о вторжении германских войск в нашу страну сообщили по телефону: в райкоме об этом узнали из области.

В первые дни ушли на фронт несколько молодых мужчин, которым не было и тридцати. Они уезжали, обещая вернуться через пару месяцев. Но этого не случилось, потому что, судя по сводкам, фашисты все дальше и дальше шли в глубь страны.

А вот массовая мобилизация произошла так.

В клубе шел концерт. Моя младшая сестра танцевала «Цыганочку», у нее это здорово получалось, черноволосая, кудрявая, она и сама была похожа на цыганку. И вдруг от дверей крикнули: «От имени призывников прошу: спляши еще раз!» А призывники - шел уже 1902 год рождения - Максим Дружников, Александр Кожевников, Александр Бочкарев… Это было 26 августа 1941 года.

Всем им было по тридцать девять лет, повестки они получили как раз в тот день из райвоенкомата с нарочным. Призывников из Жиряковского сельсовета определили в одну часть, где перед отправкой на фронт они прошли обучение, всех вместе и на фронт отправили. Максим был у них командиром отделения. И все они погибли, кроме Ивана Ермакова с Четырнадцатого участка и Петра Герасимовича Панкова из Забора, оба вернулись с фронта инвалидами.

Чем дальше затягивалась война, тем больше у меня было работы. Теперь изба-читальня в Жиряково открывалась раз в неделю, а в остальные дни я отправлялась в другие колхозы: от райкома задания поступали все труднее и труднее. А домашними делами ведала мама.

В походах по селам всегда сопровождал меня старший сын Витя, он был словно мой адъютант.

Маршрут у нас был всегда один и тот же. Выйдя из Жиряково, мы шли в Забор. Там выпускала стенгазету, в которой писала о колхозных делах, писала лозунги, призывающие колхозников самоотверженно трудиться во имя победы. Бумаги подходящей не было, и я использовала старые газеты, а вместо чернил часто шел в дело свекольный сок. Впрочем, как сейчас я думаю, надобности в тех лозунгах не было никакой, потому что люди и без лозунгов прекрасно работали. Потом шла в поле, где меня ожидали всегда с нетерпением, потому что я там читала вслух свежие газеты со сводками Совинформбюро о положении на фронтах, ведь лишь из газет можно было узнать, что творится в мире, радиоприемники-то были роскошью. Очень все переживали о том, что идут бои под Москвой, а когда узнали, что Сталин остался в Москве, а не эвакуировался вместе с правительством, то очень обрадовались: теперь фашистам ни за что не взять Москву. Мы тогда считали, что если немцы возьмут Москву, то очень быстро завоюют всю страну.

Иногда неграмотные солдатки просили прочесть письма с фронта и написать ответ.

Обычно солдаты писали: «Здравствуйте, мои дорогие. Я жив и здоров, чего и вам желаю», - о фронтовой жизни писали мало, зато всегда спрашивали о колхозных делах, просили беречь себя и детей воспитывать, был и детям обязательный наказ: «Не балуй, слушай маму, помогай ей по хозяйству и хорошо учись, потому что после войны мы заживем счастливо, и грамотные люди нам будут всюду нужны». А на фронт уходили такие письма: «За нас не беспокойся. Мы живем хорошо. С работой в колхозе справляемся. Скорей добивай проклятого фашиста и возвращайся домой. Заждались мы тебя, соскучились по тебе», - и ни слова о тех трудностях, которые мы переживали в тылу: пусть солдат спокойно воюет, не беспокоится о близких, каждая солдатка понимала, что мужу на фронте во много раз труднее и опаснее.

Если мы с Витей допоздна задерживались в Заборе, то ночевали у Лушниковых, Пановых или в семьях Бокта и Титус.

После Забора мы отправлялись на Увал. Проделывали то же самое, что и в Заборе, а ночевали обычно у почтальонки Офимьи или у тех, кто сам предложит ночлег. Потом шли на Четырнадцатый участок. В стенгазете писали о женах братьев Горошниковых - все они прекрасно работали в колхозе, о Шамановых, Гилятных, Зуйковых, Шлапаковых. Всегда в передовиках были Данил Иванов, Виктор Яковлевич Басков. Сын Баскова, Володя, учился когда-то у меня, на фронте был танкистом и часто писал мне письма. Хорошие и светлые были те письма. С Четырнадцатого участка мы отправлялись в обратный путь.

Ежегодно проводилась подписка на облигации государственного займа. Из района присылали уполномоченного райкома партии, чтобы провести подписку, но, как правило, не знали уполномоченные ни людей, ни того, как им приходится трудно, ни местных дорог, и тогда за помощью обращались ко мне. Отказаться было невозможно, такое в то время мне и в голову не приходило, потому что главными словами тогда были - «долг, должен». Я знала людей, знала, к кому какой нужен подход, потому подписка всегда проходила успешно. Кроме того, объявлялись сборы, например, на Уральскую танковую колонну или Уральскую воздушную эскадрилью. Собирались теплые вещи для фронтовиков и партизан - валенки, рукавицы, полушубки. К каждому празднику - Октябрьскому или Первомаю - поступала разнарядка на подготовку праздничных посылок, и вновь приходилось идти по деревням, разговаривать с колхозниками, убеждать их в необходимости таких сборов. И никто никогда не противился, понимали: надо.

А еще во время войны перед Новым годом стали практиковаться отчеты Центральному Комитету КПСС и товарищу Сталину о проделанной работе, и всякий раз под отчетом должен был подписаться каждый колхозник. Каждый. И опять я отправлялась в путь, несмотря на непогоду.

А какая была тогда сплоченность у людей! Все были готовы помочь друг другу в беде, понимая, что беда может заглянуть неожиданно в любой дом, а с ней легче справляться сообща, ведь не зря говорится: один горюет, а семья воюет, - поэтому и на фронт отправляли очень часто последний полушубок, варежки, связанные из последнего клочка шерсти.

Эту доброту людскую я ощущала и на себе, ведь у меня не было подсобного хозяйства. Семья большая, а я - единственная кормилица, вот и давали солдатки, кто чашечку капусты, кто лепешку, турнепсинку или редьку: «На-ко, неси своим детям». А однажды был такой случай: я износила не только свое платье, но и мужевы брюки, сапоги его, дошло до того, что не в чем было выйти из дома, а - надо. И вот кто-то из заборских женщин то ли Бокта, то ли Лушникова отрезали мне кусок холста, я его покрасила и сшила себе юбку, а кто-то из увальцев подарил лапти, в них я и ходила до тех пор, пока сапожник на Четырнадцатом починял мои ботинки.

Так прошло почти два года. В декабре сорок третьего меня по рекомендации райкома партии колхозники «Красных орлов» выбрали председателем. Там прежде был председателем Земцов, тоже горожанин, человек старательный, по-настоящему преданный партии, но больной, ему трудно было справляться с работой, вот мне и предложили стать председателем. Конечно, мне было страшно, ну что я понимаю в крестьянстве? Но - надо. К тому же я уже вступила в партию, это случилось после того, как в сорок втором пришло извещение о том, что муж пропал без вести. В то время многие вступали в партию и на фронте, и в тылу. Словом, согласилась я, и мы переехали на Четырнадцатый участок.

Свободного дома там не оказалось: в каждом живут эвакуированные, и нам отвели под квартиру старую тележную мастерскую. Печи там не было, и нам поставили печку-железянку, а попросту - «буржуйку». В той мастерской и ютилась моя полуголодная и полураздетая семья - дети подрастали, одежда им становилась мала, а мои вещи мы обменивали на продукты. Когда работала избачем, то получала продовольственную карточку - в день выделялось 400 граммов муки, а на иждивенца - по 200. Теперь же я лишилась этой карточки. К слову, нового избача нам так и не прислали, возложили обязанности избача на тогдашнего председателя сельсовета. Нехороший то был человек, корыстный, ничего для колхозников не старался делать, да и вороватый оказался: уже позднее выяснилось, что председатель сельсовета, злоупотребляя своим положением, брал для себя лишние продуктовые карточки, те, которые предназначались, оказывается, и для моей семьи, а мы в это время голодали. Его осудили, дали четыре года лишения свободы. Подумать только! В такое страшно тяжелое время были рвачи, воры, негодяи.

К тому времени, когда я приняла колхоз, кормов для скота почти не было: шел декабрь. Первым делом я пошла на животноводческую ферму. По дороге зашла в конюшню. Вошла и обомлела: кони стоят, привязанные вожжами к потолку.

- Почему? - спрашиваю конюха.

- А они сами стоять от голода не могут - падают, - ответил конюх.

В коровнике коровы худющие, ребра выпирают, одни лежат с закрытыми глазами, даже жвачку не жуют, другие стоят-шатаются. Кормушки вылизаны до бела. В овчарне - то же самое. Я за голову схватилась: какой хомут себе на шею надела! Что теперь делать? Однако надо жить, потому собрала стариков-колхозников. Пришли Николай Петрович Шаманов, Виктор Яковлевич Басков, Данил Иванов да Шляпин.

- Что делать будем, товарищи? Весна подойдет, а пахать не на ком, да и коровы перемрут. Подскажите, родные, что делать, я же городская, в сельском хозяйстве мало разбираюсь, помогайте, если выбрали председателем.

Старики напустили на себя суровый вид, а вижу - довольны, что к ним обратилась за помощью.

- Ну что ж, - отвечают, - коли ты с нами не погнушалась посоветоваться, то давай и думать вместе. Не успели мы корма вовремя приготовить: руки-то ребячьи да бабьи. А предложение наше такое: надо снять солому с крыш старых молотильных токов, солому порубить, побрызгать соленой водой, да охвостья от веялок собрать, смолоть и понемногу посыпать эту соломенную сечку, тем и кормить скот. Может, до весны и продержится животина.

Так и сделали. Сняли солому, отрядили счетовода Ивана Ермакова в город за солью, старики охвостья смололи. Потом опять ко мне пришли. Стоят, мнутся передо мной, друг на друга поглядывают:

- Тут вот еще можно корм найти, сено, да дело это такое…

- Какое? - спрашиваю.

- Малость рисковое, - мнутся старики. - В лесу мы заприметили стог сена, видно, кто-то из городских до войны поставил. А что, если мы его увезем?

- А если поймают? - засомневалась я дать «добро» на это дело: спрос-то с меня будет.

Старики заулыбались:

- Не беспокойся, Федоровна, мы ночью съездим, и так все сделаем - комар носа не подточит.

- Ну что же, действуйте, - разрешила я.

Старики привезли сено, им подкармливали лошадей. Вот на сене том да соломе и дотянули мы взрослых животных до весны. Но пришла новая беда: начался падеж телят и овец, им-то не очень подходит соломенная сечка. Обратилась за помощью в район, чтобы или кормов достали, или ветеринара прислали, а там один ответ: «Изворачивайся сама!» А как? И ветеринарной помощи нет, и скрыть падеж нельзя - можно пойти под суд, потому что каждая голова на учете, и если нарушена отчетность, то председателю придется несладко. Конечно, за падеж мне попадет, но уж если попадет, то надо бы сделать так, чтоб хотя бы колхозу выгода была. Опять иду к старикам: «Посоветуйте!»

- Хороший хозяин, - сказали старики, - пока животное не издохло, если оно, конечно, не заразное, обязательно прирежет. Вот и мы давайте так сделаем. Пиши правду в сводке, сколько пало, а мы будем следить за этим делом. Как только станет ясно, что животина вот-вот падет, тут мы ее и прирежем. Вот и будет, хоть худосочное, но мяско, добрый приварок.

Конечно, мне попало за снижение поголовья колхозного стада, отругали и за то, что мясо колхозникам раздала (кто-то, видимо, сообщил в райком партии), а не сдала на мясокомбинат государству, но дальше этого дело не пошло, даже выговор по партийной линии не получила, потому что я твердила свое: животные пали и захоронены. Да и в самом деле, кто докажет, что животное забили при последнем издыхании, а не сбросили уже мертвым в ров - в отчете-то истинное поголовье указано. Может, не наказали еще и потому, что некем было меня заменить: в колхозе - безграмотные женщины да старики с детишками остались, а я все же образование имела, мне легче было разобраться с делами.

Началась посевная. Трактора тогда были только в МТС. Председатели устанавливали очередь по жребию на сельхозтехнику, жди потом, когда очередь подойдет. Вперед всех технику получали, конечно, самые ушлые мужики, а я намаялась, пока добыла ее. И колхозных коней было мало, так что кое-как вспахать бы колхозные поля, тут уж не до личных огородов. Не вспашем, не посеем положенное - мне опять нахлобучка будет. Собрала колхозников, объяснила, что придется пахать приусадебные огороды после общей посевной. Конечно, много было обид, но иначе я поступить не могла: за нарушение графика пахоты и планов посева с председателей спрашивали строго, вплоть до суда. Я рисковать своей семьей не могла.

Но русские женщины - терпеливые и сообразительные. И сообразили. Жуткое зрелище предстало перед моими глазами, но иначе женщины поступить не могли: они стали огороды пахать на себе. Слышала я, что в соседних колхозах пахали на коровах, но наши женщины своих рогатых кормилиц берегли: падут, и вообще, хоть помирай. Потому объединялись они в артели и поочередно пахали свои огороды после трудового дня в колхозе. Страшно было на это смотреть… А ведь все - полуголодные.

Хлеба на трудодни не было: подчистую сдали хлебозаготовки, только на семена и осталось. Ели разную траву: крапиву молодую, лебеду, листья одуванчиков. Ребятня лазила по молодому сосняку, собирала «пестики» - молодые отростки веток. Драли березовую кору, резали чагу - березовые наросты на чай, собирали липовый цвет и листья, вырывали корни репейника… Где уж тут быть сытым? Не лучше жила и моя семья.

Однажды перед выездом в поле ко мне в правление ввалилась толпа женщин, они были злые, готовые, наверное, на многое. И с порога:

- Или давай хлеба, председатель, или на работу не пойдем! С голоду скоро подохнем! Давай половину семян!

А мне и самой это известно: сама голодная, ноги уж плохо ходят. И говорю им:

- Бабы, ведь и мой муж там, где и ваши. Только мой уже погиб, наверное: без вести пропавший - почти погибший, а у вас есть и живые. Они там, на фронте, как в аду, среди грохота пушек и пулеметов, каждого из них могут убить. Ну, давайте бросим работу, разделим семенной фонд, оставим их без будущего хлеба, пусть голодают, да? Вы голодаете, а я разве нет? Не мои ли дети вместе с вашими на полях мерзлую картошку ищут да траву собирают? Да, мы - голодные, но у нас хоть крыша над головой, нам хоть тепло, не рвутся снаряды над нами, пули рядом не свистят. А мужьям нашим… Ну, давайте бросим все, сложим руки, пусть немцы придут и сюда, потому что фронту без нас - никак! А семена… Не дам я вам семена, хоть убейте, потому что без этих семян мы не сможем выжить вообще.

Женщины затихли, но, чувствую, сейчас вновь взорвутся, и кто знает, взбунтуются окончательно, отберут ключи от семенного амбара. Но тут, кажется, Саня Марченко встала на ноги со скамьи и крепко выругалась:

- Ах, в мать-перемать такую жизнь! Пошли, бабы, в поле, верно Паня говорит, чего уж там…

И женщины гуськом потянулись к выходу.

Отсеялись мы. Откосились. Сняли урожай. Сдали государству хлебопоставки. Засыпали семенной фонд, страховой фонд, а на трудодни-то и делить вновь нечего. Хорошо, что есть огороды, а с них - овощи. Есть коровы, овцы да козы на подворьях, подкормилась скотина летом, все-таки жить можно. А у меня опять ничего нет. И я не знала, чем кормить семью в наступающую зиму. И тогда написала заявление в райком партии, чтобы отозвали меня обратно в город, где хоть и нет подсобного хозяйства, но есть продовольственные карточки на работающих и иждивенцев. Райком прислал мне замену - фронтовика-инвалида, опять же горожанина.

И вот спустя столько лет думается мне, почему колхозы зачастую возглавляли люди, далекие от сельского хозяйства, почему работники райкомов заставляли колхозников сеять и выращивать то, что не подходило по погоде и плодородию земли, считалось почему-то, что сверху, то есть из райкома, виднее, как вести колхозное хозяйство. Что это было: в самом деле, неразумная политика партии или же бестолковость местного руководства, которое из кожи вон лезло, чтобы угодить областному начальству, а то, в свою очередь, центру? А тогда я об этом не задумывалась, просто шла туда, куда посылала партия, даже если о предстоящей работе и представления не имела, понимала: надо…

Да и в город-то уехала не сразу: меня избрали - опять же по рекомендации райкома партии - председателем сельсовета…»

- Паня! - Ефимовна ворвалась в кабинет растрепанная, раскрасневшаяся. - Паня! Люсенька умирает! Тебя зовет!!! Беги к ней скорей!

- Что?!

Павла бежала к дому, спотыкаясь и задыхаясь, сердце, ослабленное в детстве ревматизмом, бухало у горла. «Люсенька, кровинушка моя, - шептали губы, - деточка!» - вырывалось хриплым шепотом из горла.

Люсенька родилась на второй год войны, как и положено, через девять месяцев после приезда Павлы из Еланских лагерей, где учился на сержантских курсах Максим, оттуда его дивизия должна была идти на фронт. Две ночи прошли как один миг, в ласках, разговорах, советах, как жить Павле. За стеной стонала метель - шел октябрь сорок первого.

- Трудно тебе будет, Паня, столько ртов, - печалился, жалея жену, Максим. - Ты мою одежду продай, не держи, кое-что мальчишкам перешей, Витька, небось, вымахал с версту.

- Он в буденовке твоей ходит, - сообщила Павла, и Максим улыбнулся благодарно: и потому, что пасынок из памяти о нем носит его старую буденовку, которая осталась у Максима с гражданской войны, и потому, что просто любил настырного упрямого парнишку, которого не отличал от родных детей.

- А Генашка как?

Максим спросил неспроста - Гену били припадки. Все случилось нелепо и просто. Еще в довоенную пору, когда жили в Тавде, приехали однажды в гости братья Дружниковы, дюжие мужики, поллитровка на четверых - пустяк, потому выдумщик Максим и предложил накрошить в миску хлеба и залить водкой. Братья хмыкнули, а когда перестали черпать пьяное хлебово, из-за стола встать не смогли. А раз так, то грянули в четыре глотки песню, Павла даже не успела предупредить их, что дети уже спят. Старшие только шевельнулись во сне, а Гена вздрогнул, зашелся в крике, еле успокоили его. А через месяц малыш упал в первом припадке. Врач поставил диагноз: эпилепсия от испуга.

- После тебя еще два раза трепало. Дедушка Артемий смотрел его, сказал, что попробует вылечить.

- Мать твою, - выругался Максим, не переставая себя корить за испуг сына. - Нажрались, жеребцы, песни захотелось. Ох, Панюшка, голубушка моя, как ты там будешь одна? - вздохнул он опять тяжко-тяжко. - Ты смотри, не поддавайся панике, детей воспитывай в строгости. Девкам не давай над собой командовать. Розка-то - ничего, смирная, а Зойка - вредная. Где она? У вас или в городе? А Васька? На фронте или на границе?

Она рассказала, что Василий хоть и не попал на западный фронт, в боевой обстановке все же побывал: едва прибыл на заставу, а тут бои начались на Халкин-Голе. И за те бои Василий был награжден медалью - не сробел парень под пулями. Павла рассказала и деревенские новости: кто как живет, как хлеб уродился, на кого уже пришли похоронки. Максим слушал серьезно, не балагурил, как всегда, слушал и о чем-то думал. Он проводил Павлу до самой станции - командование разрешило. Прощаясь у вагона, сказал:

- Детей береги, а, главное, себя береги, потому что без тебя они пропадут, из твоей родни никто не поможет, и на мою мать надежды нет - старая. В плен, не бойся, живым не дамся. А если покалечит, оторвет руку-ногу, то жизнь тебе не испорчу - не вернусь домой. Ты молодая, выходи замуж, чтобы дети безотцовщиной не росли.

- Что ты, что ты, Максим! - замахала на него руками Павла. - И не смей думать об этом, возвращайся, какой будешь, хоть кривой-косой, без рук, без ног! Что ты такое страшное говоришь, Максим! Ведь ты - отец моим детям, ты о них думай.

- Нет! - твердо ответил муж. - Прощай, милая. Не печалься обо мне, - крепко расцеловал, и долго не мог оторвать от нее взгляда, и было в том взгляде действительно прощание. Говорят, что человек иногда предчувствует свою смерть, не зря иные солдаты перед боем вдруг ни с того переодевались в чистое белье, а потом в бою погибали. Наверное, так было и у Максима - он где-то далеко в подсознании предчувствовал, что больше никогда не увидит ни жену, ни детей.

Вернувшись домой, Павла приготовила Максиму посылку к октябрьским праздникам. Но посылка вернулась с пометкой: «Адресат выбыл», - а в декабре пришло извещение: «Пропал без вести».

А потом родилась Люсенька, как последняя память о Максиме. Подрастала смышленая девочка, но ходить не могла: болела рахитом - голодно им жилось в Жиряково. Целыми днями сидела, на кровати, смотрела на всех ясными глазами и пела песню, которую сама же и сочинила, глядя на большие довоенные портреты-фотографии родителей в тонкой деревянной рамочке.

- Мама печку затопляет, что-то долго не горит. Сидит папа на патрете, ничего не говорит…

Люся для всего дома на улице Павлика Морозова, где поселились Дружниковы, вернувшись в город, была как будильник: ее звонкий голосок раздавался ровно в шесть часов, а следом слышалось и пипиканье радио. Но никто из соседей, живших за тонкими дощатыми перегородками, на девочку не обижался, не переставая удивляться, какое необыкновенное у нее чувство времени: ни разу Люсенька не проспала.

Братья любили ее, однако часто поругивали за то, что Люсенька рассказывала матери про их проказы, правда, вовсе того не желая: девчушка была уверена, что не выдает секрет шкодливости братьев, просто серьезно, спокойно и твердо заявляла:

- Я тебе не кажу, мама, что Витька с Генкой конфетки из стола брали.

Мальчишки грозили ей кулаками за спиной матери, а Люсенька совершенно искренно уверяла их:

- Я не кажу, не кажу!

И вот Люсенька умирает… К ее рахиту прибавились воспаление легких, коклюш, и девочка стала тихо угасать, несмотря на старания врачей: ослабленный рахитом организм не мог бороться с болезнью.

Когда Павла вбежала в комнату, где лежала Люсенька, она увидела, что дочь лежит на боку тихо и спокойно, глядя в стену. Она бессильно привалилась к косяку дверей, а Ефимовна заполошно закричала:

- Люсенька, мама пришла!

Девочка резко обернулась, в ее, затуманенных уже смертной дымкой глазах, промелькнула радость, она несколько секунд пристально и осмысленно смотрела на мать, а потом ее тело выгнулось дугой.

- Боже праведный! - тихонько взвыла Ефимовна. - Дура я старая, стрясла! На колени, Паня, молись, чтобы дал Бог Люсеньке спокойно отойти! - падая ниц перед кроватью умирающей, дернула Ефимовна дочь за руку.

- Да не умею я, мама! - простонала Павла, рухнув тоже на колени, даже не почувствовав боли от удара.

- Молись, девка, как умеешь! - цыкнула на нее мать и забормотала: - Мать, Пресвятая Богородица, спаси и помилуй рабу твою божию, Люсеньку. Господи, прогоняй бесы силою! О Пречистен Господен, помогай ми со святою Госпожою и девою-Богородицей и ее всеми святыми, дай спокойной смерти Люсеньке, прими ее душеньку безгрешную, Господи! Прости грехи наши тяжкие, успокой ее душеньку! Аминь!

Павла что-то повторяла, не помня себя, заламывая руки. Она молилась горячо и просто, вставляя в молитву свои слова, рвущиеся из глубины ее страдающей души. И как знать, молитва ли ее с пожеланием легкой смерти дочери или еще какая причина, но Люсенька стала затихать, все меньше подергивались ее ручонки, а потом она глубоко вздохнула, выдохнула и… все.

- Господи, благодарю тя, милостивый, отошла девонька, отлетела ее невинная душенька прямо в рай, - перекрестилась истово Ефимовна, поднимаясь с колен и деловито соображая, куда кого из домашних послать, к кому обратиться: дочь, убитая горем, не способна сейчас распоряжаться.

Люсенька лежала, вытянувшись, спокойная и безучастная ко всему. Недолгой и мучительной была ее жизнь. Казалось, девочка просто заснула, потому что ее худенькое тельце не стало каменно-застывшим, как обычно бывает после смерти, а было мягким, хотя и влажно-ледяным на ощупь. Сказалось, как объяснил врач, долгое лечение девочки от рахита витамином «А». Так не так, но тогда иного объяснения не было.

Павла смотрела на прозрачное личико дочери, гладила ее худенькие плечики, ручонки, молила:

- Люсенька, доченька, взгляни на меня, спой свою песенку, вон папа смотрит на тебя, Люсенька, - но девочка молчала. И Павла впервые совершенно искренне взмолилась Богу. - Господи, за что ты меня караешь через муки детей моих? В чем грешна я перед тобой за их болезни, за их смерть?

Смерть унесла уже второго ребенка Павлы. Первым был Толик, совсем крошечный мальчик - шести месяцев от роду. Толик - ее боль, унижение и горе, лишь одна она знала, кто его отец. Но, видно, Бог пощадил ее, не наказал за грех, раз не оставил вечного укора за позор.

Схоронила Павла дочь, но оставалась другая беда: Гену вновь начали бить припадки. Врачи разводили руками: неизлечимо, правда, одна пожилая врач-педиатр сказала более конкретно - или забьет насмерть эпилепсия парнишку, или же сама прекратится после женитьбы, дескать, бывали такие случаи. И тогда Павла вновь решила поехать на Четырнадцатый участок к дедушке Артемию. Он уже предлагал свою помощь, но тогда Павла усомнилась в нем: уж если врачи отказались лечить, то будет ли толк от знахаря? Ефимовна, правда, водила крадче внука однажды к нему, когда жили на Четырнадцатом - она-то верила похожему на лешего старику - но мог Артемий заговаривать припадки только два раза в году - после самой короткой ночи да перед самой длинной на заре - вечерней или утренней.

Помог-не помог заговор, но Гене стало легче. А потом, когда переехали уже в город, Ефимовна не посмела настоять на том, чтобы мальчика отвезли к Артемию. С одной стороны - работала Павла заместителем по политической части в заготовительной артели Кирова, куда направил ее райком партии, отозвав из села, и как партийный человек она не имела права верить в наговоры и прочую дребедень, а с другой и ехать-то было не на что: на всю семью - одна зарплата Павлы, и то половина ее уходила на займы. А как замполит будет агитировать приобретать облигации, если сам их не берет? Вот и брала - сотенные, полусотенные, четвертные, ни на что не годные цветные бумажки. Правда, поговаривали, что, если начнутся розыгрыши, то может выпасть и большой выигрыш. Да не о выигрышах тогда думали люди, а о том, как бы скорее война закончилась.

Но Гене стало хуже, и Павла решила отправить мать с сыном к деду. Однако не получилось это летом, не собралась Ефимовна к Артемию и зимой, под самую длинную ночь. А потом встретила Павла на базаре знакомую колхозницу из Жирякова, и та рассказала, что дедушка Артемий умер еще летом. Помог матери Максима накосить сена - Егор Артемьич умер еще до войны - привез воз к дому, крикнул, чтобы открыли ворота. Ворота открыли, лошадь во двор завели, а дед молчит, на возу лежит. Окликнули раз, другой, глянули, а дед - мертвый. И как чуял смерть: поехал за сеном, но прежде вымылся в бане, надел новую рубаху и штаны. Домашние подумали: чудит дед, ему ведь без малого сто лет. А оказалось - не чудил, знал, видимо, что смерть придет. Было это, как машинально отметила Павла, ровно через год после рождения Толика.

Сорок пятый год надвигался грозно. Хоть и поговаривали, что недалек конец войны - советские войска уже за границей своей страны бьют фашистов - но до этого конца дожить еще надо. А как? На шесть ртов - одна работница. Того, что получали по карточке служащей и пяти иждивенческим, было мало. Если удавалось отоварить карточки за несколько дней, то Ефимовна шла на базар продавала хлеб и покупала картошки - так было выгоднее: булку хлеба съедали за день, а купленной картошки хватало на два-три дня. Однажды в Тавду прислали подарки из Америки (так звали США). Одна из посылок досталась Павле. Думали, в посылке продукты, а когда вскрыли пакет, там оказались ботинки и два белых платья, которые пришлись впору Лиде. Однако белые платья - непрактично, поэтому Павла одно платье покрасила раствором красного стрептоцида, а второе - хинином. И гардероб Лиды пополнился двумя платьями - красным и желтым.

Летом переходили на «подножный корм» - Витька бегал на реку рыбачить, а то уходил с ребятами в лес по грибы. Весной с окрестных дворов выдирал молодую крапиву и лебеду, а в лесу выискивал съедобные корешки и травки.

Еще когда жили в Жиряково, и Павла была избачем, она всегда брала с собой старшего сына, и пока шли от деревни к деревне, Павла показывала Вите полезные растения и ягоды - вот когда ей пригодились то, что узнала она в детстве от Марты-пастушки. Бывало, уставшая, присядет у обочины, а сын пошныряет вокруг, притащит то ягод горсточку, то корешок: «Покушай, мама!» Пригодились Витьке те лесные уроки в сорок пятом. Однажды сын прибежал к Павле на работу, принес в кепке три сваренных в кожуре картофелины: «Покушай, мама!» - «Где взял?» - нахмурилась сурово Павла. «Не думай, не украл, - заулыбался сын, - это я заработал - на базаре мешки помогал разгружать!» Павла взяла одну картофелину и тотчас отвернулась, чтобы не видел Витя ее слез.

К осени накопали картошки, которую посадили вдоль железной дороги одними глазками да очистками. Думали, что ничего и не вырастет, однако накопали восемь ведер - два мешка. То-то было радости: ешь - не хочу! И в первый день напекли драников, наелись до отвала. Да много ли такого урожая на семью в шесть человек? К Рождеству подчистили.

Отличился однажды и Генашка: взял купюру-двадцатьпятку из заветной, Максимовой, шкатулки, где по-прежнему хранились деньги, накупил на базаре пирожков, радуясь, что хватит всем. По дороге домой забежал к Павле, дескать, пусть и мама поест горяченьких пирожков. Павла была занята - шло совещание, а как оно закончилось, Генашка подал ей пакет с пирожками. Павла вытащила один и заметила стыдливый голодный взгляд одного из работников. У Павлы кусок в горле застрял, и она, вздохнув, угостила товарищей пирожками. Генашка отправился домой налегке, дожевывая последний пирожок.

Весна навалилась на Павлу глухой тоской: не могла она смотреть в голодные глаза детей. Они жалели мать, не хныкали, а если начинали - тут же получали от Витьки подзатыльник. Он рос отчаянным, боевым парнем, но заботливым. Видимо, сказалось то, что именно с Витькой бродила Павла по дорогам Жиряковского сельсовета, да еще помнил, наверное, наказ Максима жалеть мать, помогать ей. А Ефимовне Витька дерзил часто, и столько Ефимовна сломала о его непокорную голову деревянных ложек, что и со счета сбилась. Однажды села и заплакала:

- У-у! Ирод окаянный, все ложки об его башку переколотила, а ему все нипочем!

Витька засмеялся и ускакал на улицу, на которой он с друзьями был властелином. Правда, никто жаловаться на него не приходил, лишь однажды явилась какая-то женщина, пожаловалась, что Витька с дружком выкопали в ее огороде картошку. Кричала, грозилась в суд подать, но Павла строго ответила, что детей к воровству не приучала. А когда явился сын, надрала мальчишке уши: может, и правда выкопал? Потому-то Витька сразу и сказал, что заработал, а не украл, когда принес ей вареную картошку.

И все-таки случалось, что мальчишки не выдерживали голодухи, лазали по огородам: то морковки надергают, то репы, то подкопают куст картошки, наберут десяток клубеньков. Но братья всегда стояли друг за друга горой, всегда помогали друг другу. И как-то Генашка спас Витькины уши, а может, и спину от основательной экзекуции.

А дело было так. Витька с дружками залез в соседний огород, но, на беду, хозяин был дома, увидел маленьких проказников, схватил березовый дрын - да в погоню. Ребятня - в рассыпную. Витька бросился домой, нырнул со страху в подполье. Догадливый Генашка тут же раскатал по крышке-западне самотканый половик, поставил табурет и уселся на нем, держа в руках материну гитару. Сидел себе, брякал по струнам и залихватски пел охальные частушки. Но Витьку хозяин огорода вроде бы узнал и явился, конечно, к Дружниковым злой, готовый отлупить пацана, и сразу с порога: «Мать-перемать, где твой такой-сякой-долбанутый брат?» А Генашка спокойно ему в ответ, дескать, не знаю, а сам опять заголосил: «Председателя жена меня отлупила, говорят мне - поделом, чтоб с ним я не ходила!»

Плюнул с досады мужик и удалился. Генашка подождал еще немного, не вернется ли Витькин преследователь, и шумнул брату, мол, опасность миновала, вылазь. Но и про это, и десятки других проказ Павла узнала много лет спустя, когда война закончилась, и парни стали женатыми, вспоминали то со смехом, а то и со слезами, свое давнишнее военное житье-бытье. Так выяснилось, что Витюшка помог поймать диверсанта. Чем уж ему однажды не приглянулся высокий черноволосый мужчина, Витя и сам понять не мог, наверное, тем, что часто попадался на глаза в дневное время: взрослые все на работе, а этот постоянно на рынке околачивался, причем не покупал и не продавал ничего. Вот и стали мальчишки следить за странным незнакомцем. И выяснилось, что подозрительный тип часто бродит неподалеку от заводских территорий, вечерами торчит в Сталинском саду, делая вид, что гуляет, а сам внимательно рассматривал кирпичный корпус завода снарядов, который был как раз напротив сада.

Подозрения ребят усиливались с каждым днем, они уже решали: рассказать об этом типе в милиции или же самим выяснить до конца, кто он такой. Как оказалось позднее, подозрения ребят были верными: вдруг загорелся завод снарядов, так сильно заполыхал, что выгорело все внутри, остался один мрачный кирпичный остов, навсегда прилипло к нему название - «горелый корпус». Тогда-то мальчишки и подумали, что подозрительный незнакомец может быть причастен к пожару. Мальчишки увидели его на следующий день после пожара, и Витька, который упражнялся в стрельбе из лука по воронам, выстрелил в незнакомца и ранил в шею. Мужчина взревел от боли и погнался за «Робин Гудом». Однако Витька был не промах, бросился в сторону рынка, где постоянно дежурил милиционер, и рассчитал все верно: перескочив через забор, оказался прямо перед милиционером и закричал:

- Дяденька, помогите, он убьет меня!

Удивленный милиционер не знал, что и подумать, как через забор перемахнул взрослый окровавленный мужик.

- Вот он, вот он! - завопил Витька, и милиционер, по-прежнему ничего не понимая, ловко сбил преследователя с ног - разберемся, дескать, потом, что к чему. При обыске у Витькиного преследователя нашли пистолет, а в ходе следствия выяснилось, что человек и в самом деле - диверсант.

А еще вышел забавный случай с Лидой.

Привел ее однажды домой милиционер, на руках у девочки была курица Ряба, пропавшая несколько дней назад. Милиционер рассказал, что Лиду притащила в отделение милиции какая-то старуха с заявлением, что Лида якобы украла у нее курицу. А Лида сердито ногой топала и твердила: «Нет, это моя курица! Я ее у ихнего дома нашла, она у нас потерялась!»

Колтошкин, тот самый следователь, который в сороковом году помог советом Павле, как избежать суда, спросил у Лиды: «А почему ты решила, что это твоя курица? Они все одинаковы - белые да рябые». - «Нет, моя! - упрямо топнула опять ногой девчонка. - У нее коготок кривой, и имя она свое знает!» - «Врет она, врет! - злилась старуха. - Украла у меня курицу, а теперь выдумывает про коготок какой-то да имя!» - она рассчитывала, вероятно, на то, что скорее поверят ей, пожилой женщине, чем этой заплаканной, чумазой девочке. Но Колтошкин взял курицу, осмотрел ее, хмыкнул, потом отнес в другой угол и велел старухе позвать к себе курицу. Та запела: «Цып-цып-цып»! Однако курица не обратила на это никакого внимания: ходит себе по комнате и пытается что-то клюнуть на полу. «А теперь ты позови, - сказал Колтошкин Лиде, - как ее зовут, а?» И девчонка зачастила: «Ряба-ряба-ряба! Рябушка!» - и курица встрепенулась, бросилась на знакомый голос, закокотала восторженно, радуясь, наверное, что нашлась хозяйка.

- А Колтошкин ка-а-к глянул на старуху, у него взгляд, знаете, какой грозный, - смеясь, рассказывал милиционер, - так она вся и обмерла. Колтошкин впаял ей штраф, а девочку велел домой отвести. Вот она, ваша боевая упрямица. Главное, топает ногой да твердит: «Моя курица!» - и все. Ишь, какая бесстрашная! - и погладил героиню по голове.

Но как ни любили дети курицу, а пришлось ее убить, когда заболела Люсенька. Но и Рябино мясцо не помогло ей.

Павле ночами не спалось, все думала-думала, стонала протяжно:

- Не могу я больше, не могу! Максим, где ты? Четвертый год нет весточки от тебя! Приезжай, хоть какой больной или увечный! - но надежда на возвращение мужа таяла с каждым днем: был бы жив - дал бы, наверное, о себе знать, хоть и сказал, что не вернется увечный. А с другой стороны Максим был таким, что в плен не дался бы, значит, нет его на белом свете.

И страшная мысль пришла в голову Павлы: отравить всю семью и самой отравиться. Что ждет их впереди? Прокормить, образование дать им она одна не в силах.

Павла тяжело поднялась, вышла в темный двор, постучала к деду-соседу, что работал в санэпидемстанции и приносил иногда крысиный яд на потраву мышей, которых водилось в доме несметное количество. Это всегда удивляло Павлу: люди живут голодно, а мышей - не изведешь, чем только они питаются?

- Дедушка, нет ли у тебя крысиного яду? - спросила Павла, зайдя к нему.

- Зачем тебе, Паня? Я давеча сам травил мышей. Неужто опять появились, заразы? - дед не поднимал глаз от валенка: он подрабатывал починкой обуви, дескать, ночью все равно не спится, так хоть с пользой время проводить. Дед говорил спокойно, по-прежнему не глядя на неожиданную ночную гостью, и это так подействовало на женщину, что она присела на чурбачок рядом с дедом и разрыдалась, уткнув лицо в колени.

Слова сами собой срывались с языка. Павла рассказывала деду о своей неудачливой жизни: о первом замужестве, о том, что двадцати шести лет от роду осталась одна, без мужа, с кучей детей, что растут они - холодные-голодные, раздетые-разутые, и нет больше сил смотреть на их мучения! Так пусть лучше умрут!

Старик слушал спокойно, курил самокрутку, а потом сердито сказал:

- Ну и дура, ты, девка! Травиться вздумала! Не только твои дети голодают, и у других - тоже. Не ты одна осталась без мужа, у многих баб мужики погибли. Вот погоди, сломаем немца, и жить будет полегше. Терпи! На-ка, покури, в голове-то и прояснится, дурь с дымом уйдет, да иди спать.

Павла курить умела. Научилась, когда стала работать председателем сельсовета и собирала по заданию райкома партии займы с крестьян. Чтобы не было отказа, приходилось хитрить: она присаживалась к старикам, шутя просила научить ее курить. Деды посмеивались над странной прихотью «длинной тетки из сельсовета» - так называли ее ребятишки, собирая народ на собрание, хотя «тетке» и тридцати еще не было - ухмылялись незлобливо, глядя, как она давится дымом. Позабавит этак старичков, а потом на сходе и скажет:

- Дедушка Степан, вот я с тобой одну цигарку курила, а ты меня не понимаешь, не поддерживаешь. Деньги нужны стране, война идет, дедушка Василий, а где их взять? Пойми, дед Игнат, негде эти деньги взять, кроме как взаймы у вас за облигации. Вот вместе и одолеем фашиста: наши мужья да ваши сыновья его будут на фронте бить, а мы, кто сейчас в тылу, поможем им техникой, оружием, а на это ведь немалые деньги нужны. Дядя Коля, я и с вами курила одну самокрутку…

Старики скребли в затылке, добродушно улыбались:

- Ну, хитра сельсоветша! Ишь, как повернула - вместе, дескать, курили.

И всегда находился кто-нибудь, говоривший.

- А что, мужики, надо выручить Федоровну, давай уж брать эти аблигацыи.

Курением Павла не злоупотребляла, однако привычка курить у нее осталась, тем более что после выкуренной папироски ей казалось, что и есть меньше хочется. Потому она сейчас охотно приняла скрученную соседом-стариком самокрутку, закурила. И впрямь успокоилась, в голове словно прояснилось, зато затуманились от слез глаза от испуга, что могла решиться на такой страшный поступок.

От соседа Павла ушла успокоенная: ведь и правда, не хуже других живут, рабочим, конечно, легче - на их карточку хлеба побольше, а служащие, кто ловчить не умел, жили не лучше ее.

Тихо в квартире. Спят дети, Ефимовна и Роза.

Сон от Павлы окончательно сбежал, и она ворочалась в постели, а на сердце вновь накатывалась тоска. Одна. Тридцать лет, и - одна, нет мужа, нет заступника, некому выплакать свою бабью тоску, разве что в подушку.

На одинокую женщину, несмотря на то, как она себя ведет - порядочно или нет - все равно пальцем показывают, называя зачастую бранным словом, а мужики льнут, считая, что женщина-одиночка посчитает за счастье с ними переспать. Вот и у нее однажды так было. И вслед за слезами пришли воспоминания, которые тяжким камнем лежали на сердце.

… Председателей колхозов Жиряковского сельсовета и ее тоже вызвали в город на совещание. Возвращалась Павла уже затемно в Жиряково с новым председателем сельсовета. Лошаденка ходко бежала к дому, потому председатель, закутавшись в тулуп, даже и не понукал ее. Павла заметила, как он несколько раз вытаскивал из кармана чекушку с водкой и, отворачиваясь, прикладывался к горлышку. Мужик он был невзрачный, рыжеватый и рябой, но ему в деревне в любом солдатском доме были рады. Сначала потому, что вернулся с фронта, хоть и безрукий, а живой. Солдатки наперебой зазывали его к себе, ставили на стол бутылку самогонки, угощали, чем приходилось, выспрашивали, может, доводилось ему встречаться с их мужьями, может, краем уха про кого-либо слыхал… Он быстро пьянел, бахвалился своими боевыми подвигами, ему верили, хотя в мирной жизни никогда особенной храбростью не отличался. Его и председателем сельсовета выбрали потому, что фронтовик, мужик, пусть власть в его руках будет. Оказавшись неожиданно для себя «важной шишкой», решил, что власть ему дана не столько для пользы общей, сколько для его собственного интереса. И потому пользовался властью сполна: теперь он приходил к односельчанкам без приглашения и в ином доме задерживаться и до утра, ибо теперь мог припугнуть строптивую своей властью. Впрочем, некоторые бабы, соскучившись по мужской ласке, и сами рады были приголубить председателя, а потом крадучись навещали деда Артемия: аборты запрещено делать, а рожать на свет безотцовщину не хотелось, в избах и так полно детей от законного мужа, куда еще и с нагулёнышем. Но за подробной помощью к Артемию никогда не обращалась жена председателя сельсовета - пустая была бабенка и душой, и телом. А на похождения мужа она взирала спокойно: дескать, от него ничего не убудет, и ей достанется.

Павле не нравился новый председатель сельсовета. Прежний, при котором Дружниковы переехали в Жиряково, отказался от брони, добровольно ушел на фронт, а новый был самоуверенный, хвастливый и недалекий, его интересовали только женщины, хоть и выглядел грибом-сморчком. Павла подозревала даже, что и на руку председатель нечист - уж очень быстро жену его худоба покинула: выправилась, раздобрела, поговаривали, что она и самогонку варит да в Тавде продает. Подозрения в вороватости председателя позднее подтвердились, его даже осудили.

Павла куталась в шалешку, зарыла нос в воротник демисезонного пальто - зимнее она давно променяла, когда еще работала избачем: трудодней не полагалось, а ее зарплата в деревне ничего не значила. Меняла на продукты одну вещь за другой деревенским франтихам или на базаре в Тавде. Жалко было тех вещей, все они были куплены Максимом, все - словно на нее сшитое, но жить надо было.

Ноги тоже подмерзали, хотя и обута была Павла в валенки, которые ей с Четырнадцатого участка прислала свекровь, Максимова мать. Она и ребятишкам валенки справила: любила она детей вообще, а во внуках души не чаяла. А своих детей у нее уже не было: четыре сына, четыре крепких рослых мужика сложили головы за землю русскую. Но не одной слезинки не показала людям суровая старуха. Как-то Павла спросила у нее, как она так смогла сердце ожесточить, что и слезы не текут, а свекровь ответила: «По сынам я каждую минуточку горюю. Сколько слез выплакано, про то лишь подушка моя знает, людям же знать не надо».

Павла улыбнулась, с благодарностью вспоминая свекровь, представила, как удивится она, когда Павла завтра привезет ей южный иноземный подарок - пару сухих урючин. Завербованные на гидролизный завод и лесокомбинат узбеки на рынке продавали сушеный урюк по рублю за штуку. Вот и везет Павла родным гостинец - по паре урючин да мешочек сушеных яблок. То-то будет радости ребятам погрызть сухофрукты.

Странный народ, эти узбеки, скупые какие-то. Всё деньги копят и складывают в большую лохматую шапку под подкладку. Говорят, даже спят они в этих шапках, опасаясь кражи. Однако мальчишки, узнав про шапки-сберкассы, срывали их с голов узбеков в самый неприятный для них момент - справления нужды. Узбеки могли присесть оправиться где угодно - на улице, в сквере. Где приспичит, там и устроятся. Сидят, тужатся и молчат. Вот в этот момент мальчишки и действовали, зная, что никакого шума не возникнет: пострадавший будет бешено сверкать глазами, но пока не облегчится, не крикнет - мусульманские законы не велят. А потом ищи ветра среди улиц: кричи, не кричи: «Вай, аллах, обокрали!» - никого не поймаешь. Говорили также, что из-за своего скопидомства узбеки стали умирать десятками, потому что нормально не питались. И потому первого секретаря горкома Смолина сняли с работы и отправили на фронт и, слышала Павла, он уже погиб.

Под монотонный скрип полозьев Павла задремала. И вдруг грубая рука рванула ее за плечо, уронила на сено.

- Эх, Пашенька, давай ко мне под тулуп, - дыхнул в лицо перегаром председатель, - вместях - теплее!

- Что вы! - дернулась из его рук Павла. - Пьяный что ли?

Но председатель не отпускал Павлу, вминал ее в сено, сам навалился сверху, дыша водочным перегаром прямо в лицо.

- Ну-ну, не кочевряжься. В сене да под тулупом знатно будет нам… - он стал расстегивать на Павле пальто, а потом не выдержал, полез под полу. - Кралечка, красотулечка, давно уж хочу тебя…

Павла опомнилась, рванулась, но председатель придавил плечами, шаря единственной рукой по ее грудям.

- Не противься, тебе что - жалко один разик? Я мужик славный, ласковый, не обижу, - бормотал он, целуя женщину липкими губами. - Одну тебя не пробовал, сладкая моя…

Павла напряглась, выгнулась дугой, освободила правую руку и влепила насильнику пощечину. Тот дернул головой и рявкнул:

- Сука! Для кого себя бережешь? Мужик сгнил, небось, давно в земле, а она - туда же!

Павла высвободила вторую руку, вывернулась из-под председателя, подобрала ноги, приготовившись к удару:

- Пну сейчас, отстань, ради Бога!

Председатель сел к ней спиной, запахнулся в тулуп, кинул злобно через плечо:

- Ну и дура! Я ведь тебя голодом заморю, ни единой картошки не получишь, ко мне придешь, как твои ублюдки дохнуть начнут! Ко мне! Боле не к кому, я - власть! А дала бы, я бы тебе во многом помог бы…

- Сволочь! Поганец! Гад! - зарыдала Павла. - Нашей бабьей бедой пользуешься!

- А и пользуюсь! - он оглянулся, захохотал. - Хрена мне бояться? Я здеся - Бог! Любая ублажит, лишь мигну, а ты… Дура малохольная, тьфу! - он сплюнул и резко толкнул Павлу в плечо. Женщина не удержалась и вывалилась из саней. - Во-во! - злорадно засмеялся председатель. - Проветри свою ма… немного! Поумнеешь - придешь! Приде-е-шь! - он хлестнул с плеча лошадь, та рванула вперед, лишь крик донесся до Павлы: «Только вдвое дороже это тебе станет!»

Она и вправду пришла. Темной ночью, когда снег уже сошел, когда нечего было менять на продукты. Пришла потому, что не к кому было идти - в каждом доме своя беда, голод, хоть и выбрана председателем колхоза, и власть имела над людьми. Но тайком из колхозного амбара она не могла брать продукты, а в голодные детские глаза смотреть стало невмоготу. Встала на пороге и сказала только три слова:

- Помоги. Я согласна.

Он ухмыльнулся всей своей рыжей паскудной рожей. И тут же назначил цену:

- Пуд картошки! Ну, как? А ведь тогда бы и три, и четыре могла получить, коли умной была бы, а сейчас тебе надо, не мне, я вон уже у Варьки был.

Павла шагнула за порог. И потом почти стонала от ярости, унижения, пока он, потея, возился с ней. Стиснув кулаки, каменно лежала, кинув руки-плети вдоль тела.

- Фу, - отвалился он в сторону. Сказал недовольно. - Лежишь, как чурка, ледяная ты. Ну да слово дал - выполню. Дам пуд картошки.

Он прямо в кальсонах полез в подпол, пока Павла одевалась, вытащил мешок.

- Во! Может, и больше пуда. Я - добрый! Мешок потом занеси. А вот ишо сало. Это как премия! Га! - загоготал неожиданным басом. - Будет нужда - заходи, не обижу. Эх, баба, гордячка ты, а ить гордиться то нечем - худая, как стиральная доска. С худой бабой спать, что на кляче скакать, - и опять захохотал, довольный шуткой, вытирая слезы на глазах.

Павла молча взяла мешок и шматок сала, вскинула поклажу на плечо, вышла со двора, и уже там, возле забора, дала волю слезам. Они катились по щекам обильные, соленые, сердце рвала когтями чья-то черная лапа. Она вышла из Жиряково и побрела, шатаясь, на Четырнадцатый участок, совсем не боясь лесной темноты, даже ветер, казалось, ее не брал, и лишь когда подошла ко своему дому, почувствовала, что теряет сознание.

- Господи, не дай умереть, - простонала она сквозь стиснутые зубы, падая возле дверей тележного сарая, где поселили ее семью. И провалилась в темноту, вцепившись намертво в свою поклажу.

Очнулась Павла не скоро. Придя в себя, непонимающе долго смотрела в предрассветные сумерки, ощущая, как отпускает сердце когтистая лапа: такого приступа у нее не было со дня получения известия о том, что Максим пропал без вести. Она с трудом поднялась, вошла в дом, стараясь не стучать, ощупью засунула под стол мешок с картошкой, чтоб не сразу с утра увидели, сняла пальто, разделась и с омерзением забросила под топчан нижнее белье, ощупью нашла в комоде чистое, надела и легла в постель, не смея прижать к себе годовалую Люсю.

Она рыдала, уткнувшись в подушку до самого рассвета, который медленно вполз в окошко. Встала измученная, с темными кругами под глазами. Ефимовна подозрительно уставилась на нее:

- Чего это с тобой? Краше в гроб кладут.

- Ничего, - сухо ответила Павла. - Дай лучше мешок пустой.

Она достала из-под стола свою ночную ношу, выложила сало на стол, пересыпала картошку в другой мешок, прикинув еще раз вес: и правда - больше пуда, наверное.

Мать смотрела на дочь с ужасом: откуда картошка и сало? Павла перехватила этот недоуменный испуганный взгляд:

- Не бойся, не украла.

- А… - мать что-то хотела спросить, но остереглась, увидев, как сурово стегнула ее взглядом дочь.

- Спеки ребятам драников, - велела она матери.

Павла ушла из дома еще до того, как пробудились дети. Только Люсенька, проснувшись, как всегда в шесть утра, взглянула на мать ясным взглядом и улыбнулась ей.

В народе говорят: баба - что мешок, что положат, то - несет. Павла почувствовала, что понесла в себе семя. Чужое, ненавистное. Она проклинала ту гадкую ночь, себя, таскуна-председателя сельсовета, свою тяжкую жизнь и одиночество. Утешало лишь одно, что через полтора месяца после той ночи в Жиряковский сельсовет неожиданно приехал уполномоченный райкома партии с проверкой и обнаружил много нарушений, и председателя сельсовета арестовали. И хоть незлобивой была Павла, но тут с огромной радостью сказала себе: «Слава те, Господи, наказал ты мерзавца!» На место арестованного назначили Павлу.

Однако надо было что-то делать с «семенем». Через месяц Павла, окончательно убедившись в своих подозрениях, поехала к дедушке Артемию, пока никто не догадался о ее беременности.

Артемий любил Павлу, отличал ее от всех жен своих внуков, всегда защищал в семье, если заходил разговор о ее сдержанном и скрытном характере. Дед по-прежнему жил в своей избушке на берегу озера. Увидев Павлу, очень обрадовался, засуетился, помогая слезть с Орлика, своенравного и злобного колхозного коня, заохал:

- Что это ты, Панюшка, на зверюге этой ездишь? Расшибет!

- Что вы, дедушка, - улыбнулась Павла, - Орлик не любит в упряжи ездить, тогда он и бесится, а под седлом - нет послушнее коня.

Это было и в самом деле так. Конь был чистокровных орловских кровей, потому и носил такое имя - Орлик, прекрасно понимал свою значимость в колхозном табуне, нрав имел гордый и независимый, и ходить, запряженным в повозку, считал для себя, видимо, страшным оскорблением. Но все-таки Орлика иногда запрягали в двуколку, если Павле необходимо было съездить в город. Запрягали его, как правило, обманным путем: один конюх подкармливал хлебом с солью или кусочком сахара - то и другое конь очень любил, двое других подкатывали сзади двуколку и оба повисали на уздцах, ибо конь норовил взвиться на дыбы, а третий быстро запрягал. Потом Павла усаживалась в повозку, крепко натягивала вожжи, запрягавший конюх бежал к воротам, распахивал их настежь, а конь, всхрапнув, бросался следом, стараясь по пути шарахнуть державших его людей о стойки ворот. Однако это никогда Орлику не удавалось, ибо конюхи вовремя отскакивали в стороны, и конь галопом вылетал на дорогу, мчался по улице, теперь, вероятно, показывая свою стать, успокаиваясь только за околицей. Удивительно, но в городе Орлик держался очень спокойно, и Павла никогда не опасалась того, что конь сорвется с коновязи.

Артемий привязал Орлика к сосне, сунул к морде пук молодой травки. И лишь потом начал разжигать костер, разогревать уху в котелке. Когда поели, Павла вынула кисет с табаком, скрутила «козью ножку» и закурила под неодобрительным взглядом старика. Выкурив самокрутку, уняв волнение, Павла рассказала о своей беде, о событиях грешной ночи. Рассказывала и не казалась уже себе такой омерзительной, как раньше, словами ровно отмывалась, очищалась душевно.

Артемий внимательно слушал, не перебивая, потом укоризненно покачал головой:

- Что же ты, Панюшка, к нам, Дружниковым, не пришла? Помогли бы, чай, не чужие…

- Да ведь у всех свои дети, мама прихварывает, - опустила голову Павла.

- Да уж наскребли бы пуд картошки сообща, капусты бы дали. Ох, и, правда - гордячка ты, - он опять покачал головой. - Ну да не печалься. Конь о четырех ногах, и то спотыкается, а человек - о двух. Не тужи. А что тяжесть с души сняла - молодец, когда все в себе таишь - хуже.

- Дедушка, не могу я родить! Позор ведь! Помоги! - высказала свою просьбу Павла.

- Нет, - теперь дед отрицательно покачал головой. - Дитя убивать в утробе матери - грех великий.

- Да ведь другим помогаешь! - воскликнула Павла.

- О других мое сердце не болит, о тебе - болит, - строго глянул дед Артемий.

- Да ведь им легче становится: позора избегут, все позабудется. А я? В район нельзя, все равно ничем не помогут, запрещено аборты делать. И не посмотрят на то, что у меня сердце больное. Это когда в газете работала, можно было договориться, а сейчас? Даже продуктов привезти не могу - своих нет, из колхозных запасов взять совесть не позволяет, да и боятся врачи делать подпольные аборты: вдруг донесут. Помоги, дедушка, на тебя одного надежда! Ведь не дева я святая, не ветром же ребенка надуло. Стыд и позор! Дети уже не малые, как без отца рожать? Ведь никто не поймет, почему я с чужим мужиком была, и дети - тоже, хотя и ради них на унижение пошла. Никто не оценит, не поймет, дедушка! Помоги, пожалуйста, очень тебя прошу!

- Нет, - Артемий вздохнул тяжко. - Не могу я, Панюшка, - лицо его перекосилось от страдания. - Нельзя мне на своих руку поднимать, не положено - обет такой. Я из своих никому в этом деле помочь не могу. Дитя в утробе матери извести - то же самое убийство. Нельзя мне, Панюшка, нельзя! Думаешь, я так просто на змею наступлю, а она меня не укусит? Наговор такой на мне лежит. Не могу я зло людям причинять, тем более своим, а он-то, дитя твое, свой мне человечек, хоть и не наших кровей. Другие бабы, которые просят меня от дитя избавить, они грех на свою душу берут, а не я. Ты прости меня, Панюшка, не за себя боюсь, а за тебя - тебе худо будет, не мне, если я… Не могу я, пойми ты это! - выкрикнул, вскочил на ноги и ушел на берег озера. Сел на бревнышко у самой кромки воды, с которого умывался, сгорбился в три погибели, уставив взгляд куда-то вдаль.

Павла тоже поднялась, сказала спокойно:

- Я понимаю, дедушка: ты не можешь. Доля, видно, у меня такая горькая. Верю тебе, что не можешь. До свидания, - она пошла к Орлику, отвязала его и направилась по тропе вглубь леса, ведя коня на поводу.

- Подожди, - крикнул ей дед от воды. Павла обернулась радостно: неужто передумал? Но дед сказал: - Погоди! Рыбы ребятам возьми.

Он наложил в лукошко рыбы, потом подошел к женщине, помог ей взгромоздиться на коня, подал лукошко с рыбой. Павла молча приняла гостинец. Дед погладил по морде Орлика, потупившись, спросил:

- Когда тебе?

Павла назвала примерное число. Дед вздохнул и посмотрел на Павлу ласково, тихо произнес:

- Ничего, Панюшка, поезжай спокойно, все у тебя будет ладом.

И Павла тронулась в путь, глотая слезы, и лишь в лесу зарыдала от отчаяния в голос, упав на шею коня. Умный Орлик, хоть и почувствовал слабину повода, шел по тропе осторожным шагом. Успокоилась Павла лишь увидев в просветах между деревьями дома Четырнадцатого участка. Придержала коня, вытерла слезы, подождала немного, чтобы сбежала краснота с заплаканных глаз, а потом, стараясь держаться в седле прямо, въехала в деревню.

Вскоре после рождения ребенка Павлу перевели в Тавду. Она уже успокоилась, потому что плачь, не плачь, а жить - надо, желанный или не желанный ребенок, а он родился, и его надо воспитывать. Ефимовна пробовала ее пристыдить, мол, «зуд передний» сдержать не могла, а ведь мужняя жена, но Павла так на нее глянула, что мать больше никогда про то не заикалась. На деда Артемия Павла зла не держала: кто их, колдунов-знахарей, разберет, что можно им делать, а что нельзя. Раз сказал, что не может помочь, значит, в самом деле, так. Впрочем, Толик умер через полгода: когда переезжали в Тавду, мальчик простудился. Врачи поставили диагноз - воспаление легких. Слабенький организм младенца не справился с болезнью.

Чтобы подтвердить диагноз, а заодно и снять подозрение с матери: вдруг отравила свое дитя, тело ребенка передали в катаверную - так звали в Тавде морг - на вскрытие. Павла даже воспротивиться этому не могла - когда пришла в больницу, ее просто поставили перед фактом смерти сына и сказали, где находится его тельце. В катаверную ее, конечно, не пустили.

Павла сидела на крылечке, а в ушах возник громкий жалобный детский плач. Она вскочила на ноги, бросилась к закрытым дверям, заколотила по ним, требуя открыть, но никто двери не открыл, и Павла осела перед ними в обмороке. Очнулась на кушетке в кабинете патолого-анатома. Увидела перед собой высокую костистую женщину, сидевшую за столом. Она спокойно курила и заполняла какие-то документы.

Увидев, что Павла очнулась, констатировала:

- Очнулись. Ну и хорошо. Вот вам, Павла Федоровна, акт вскрытия - мальчик, в самом деле, умер от воспаления легких. Впрочем, он и так бы не выжил: порок сердца был у мальчика. Как понимаю, наследие от вас. У вас ведь тоже больное сердце?

Павла отупело мотнула, соглашаясь, головой.

- Неужели нельзя было обойтись без вскрытия? Ему ведь было больно… - прошептала она. - Он плакал… Так плакал… Звал меня…

Врач удивленно посмотрела на нее, дескать, что вы за чушь городите?

Произнесла назидательно:

- Мертвому человеку не больно. А шестимесячные дети, даже живые, говорить не могут. А без вскрытия обойтись было нельзя: вдруг вы отравили его, - увидев, что Павла возмущенно вскинулась, врач сказала: - Извините, но такие случаи бывали. Не совладает какая-нибудь бабенка с плотью, согрешит, а потом криминальный аборт сделает, и ладно, если выживет, а то ведь помирают, дурехи. Или же ребенка убьет, правда, такие случаи крайне редкие. Понять их можно - голодно да холодно, да ведь это преступление, а у нас в стране, как говорил товарищ Сталин, человек - самый дорогой материал. Тем более - сейчас. Мужиков поубивали, вот и старайтесь, рожайте, бабоньки.

Она говорила это так привычно-обыденно, что Павлу объял ужас: как так можно, ведь женщина она, эта врачиха.

Потом Павла шла по улицам города и несла на руках голое распластанное равнодушным скальпелем одеревеневшее тельце своего сына, завернутое в летнее одеяльце. Павле казалось, что шла она по черному тоннелю - так темно было у нее в глазах.

Похоронили Толика в одном гробу с каким-то стариком, которого смерть настигла в один день с младенцем. Его родные не возражали против такого соседства. Что ребенок? Случалось, и взрослых, при жизни незнакомых друг другу людей, чтобы сократить расходы, хоронили в одной могиле. Такое было жестокое и трудное время, подчиненное лозунгу: «Все для фронта, все для победы!»

Спустя полтора года Павла узнала, что делал дед Артемий в день рождения Толика. Рассказала ей о том Клавдия, одна из вдов братьев Дружниковых, когда встретила Павлу в городе. Клавдия к тому времени тоже жила в Тавде и работала трактористкой в районной МТС. Клавдия повела Павлу к себе, и там обе, выпив по рюмочке вина, долго вспоминали своих мужей, плакали над своей горемычной вдовьей судьбой.

Но Максим все же оставил свой след на земле - детей, а Клавдия с Михаилом только-только успели пожениться. Не успела Клавдия насладиться семейной жизнью - забрали мужа на фронт, а Клавдия-однолюбка так и горевала всю жизнь в одиночку.

Клавдия рассказала, как однажды дед Артемий, почему-то празднично принарядившись, провел больше суток в бане. Он лежал молча на полке, о чем-то рассуждал сам с собой, но ни слова не проговорил домашним, когда они заглядывали в баню, не притрагивался к еде-питью, и все, грешным делом, решили, что дед на старости, а года-то весьма преклонные, тронулся умом. А ровно в полночь вырвался из трубы - баня у Дружниковых была срублена по-белому - огненный столб, сверкнул и исчез. Клавдия бросилась в баню, думала - пожар сотворил дедушка, вышибла плечом дверь - женщина была дюжая - кинулась к деду, а тот - словно мертвый, холодный, уставил глаза незрячие в потолок.

Заголосила Клавдия, позвала свекровь, мужики-соседи на ее рев прибежали, сунули к дедовым губам зеркальце, видят - малый потный след на стекле от дыхания все-таки есть. Цыкнула свекровь на мужиков, Клавдию по заду веником огрела за поднятую панику и выгнала всех из бани. А сама осталась. Вышла из бани под утро суровая, как всегда, спокойная, слова не говоря, вошла в избу. А в Жиряково в тот день Павла удивительно легко родила сына, а прежние роды проходили трудно, всегда мучилась несколько суток. Слушая Клавдию, Павла поняла, почему так легко родила «свой грех» - всю боль на себя взял дед Артемий.

Дед Артемий выбрался из баньки к обеду, и тоже - молча. Собрался потом да в свой лесной балаган подался. И все. Больше о том странном происшествии в семье не заговаривали. В деревне, правда, о дедовом чудачестве погомонили немного да вскоре и забыли. Ровно через год, день в день, дедушка умер. И лишь на склоне лет Павла задумалась о том странном случае, вспоминая рассказ матери о проклятии бабки, и ей, атеистке, вдруг подумалось: если Лукерья свом проклятием сжила со света сына Федора, Павлиного отца, то не случилось ли нечто подобное с дедом Артемием, который, может, в день рождения Толика из любви к Павле взял на душу грех великий, чтобы спасти Павлу от позора и унижения, сделал так, чтобы умер мальчонка, пока сердце матери не прикипело к нему. Иначе как можно объяснить смерть Толика через полгода после рождения, а еще через полгода и странную смерть самого Артемия? Мистика…

Так и не сомкнула Павла глаз до утра, растревоженная воспоминаниями. А в голове одна к другой складывались строчки:

В поле плачет вьюга и хохочет метель,

на дороге маячит одинокая тень.

Ветер бьет ее сбоку, и в затылок, и в грудь,

только негде той тени прикорнуть, отдохнуть.

Тень прошла все дороги, все овраги, леса,

в кровь истерзаны ноги, в седине волоса.

Ей пора отдохнуть бы, только где же тот дом,

где согрели ее бы, обласкали теплом?

И бредет, спотыкаясь, бесприютная тень,

как былинка, качаясь, ищет светлый свой день…

Завтракая перед уходом на работу, Павла удивилась, что Витя тоже встал, принялся за еду.

- Ты что? Спи, рано еще, - сказала Павла сыну.

- Не рано, - сын деловито очищал картофелину, макал ее в соль и с аппетитом ел. - Я, мам, решил на завод пойти работать. Трудно ведь тебе одной с нами. Я с ремеслухой, ребятами из ремесленного, говорил, так они сказали, что на гидролизном нужны люди в котельную. Вот я решил пойти да устроиться. Сегодня мне на работу надо в день.

Павла задумчиво посмотрела на старшего сына. Четырнадцатый год парнишке. И маленький еще, однако, уже и взрослый, раз сам решил для себя, что ему делать. Может, и правда, отпустить его? Рабочая карточка лучше отоваривается. Нет-нет, мал он еще, хоть и крепок с виду. Мал.

- Эх ты, работничек мой! - погладила она его по густой темной шевелюре. - Хоть шестой класс окончи, а летом и пойдешь на работу, - она обняла сына за плечи. - И не спорь. Я работаю, Роза работает. Хватит нам!

- Ага, - буркнул насмешливо сын. - Работает, дак ведь для себя, - намекнул он на то, что Роза мало вносит в семейный бюджет. А Павла молчала, деля продукты, полученные по своим карточкам, на всю семью. - На подсочке всю свою и твою одежду испортила, а разве тебе что-то купила взамен?

Не послушался Витя мать, устроился все-таки на гидролизный завод мотористом насосного агрегата.

И опять покатилась жизнь своим чередом. Но никогда Павла больше не замышляла убить себя и всю семью, зажимала душу в кулак и тянула семейный воз дальше. Иногда брала в руки гитару - научилась играть на ней еще до войны, когда занималась в театральном кружке, пела грустные песни и рыдала. Так горько, что дети стали прятать от нее гитару - они не любили, когда мать плакала.

Победа ворвалась в дом Дружниковых вместе с ликующим голосом радиодиктора Левитана. Никто, как он, не мог произнести с такой завораживающей силой: «Говорит Москва! От советского информбюро!..» Этот голос звучал из черных тарелок громкоговорителей, которые были включены днем и ночью, чтобы не пропустить сводку Совинформбюро. К нему привыкли, по интонации могли уловить, какую он скажет весть - радостную или горькую. И в том, и в другом случае дрожь пробегала по спинам, и не даром ходил по стране анекдот, что Гитлер, якобы похвалялся, что, войдя в Москву, первым делом разыщет Левитана и подвесит его за язык. Но в Москве Гитлер не только не бывал, он ее даже и не видел, а тем счастливчикам, которые с двадцать пятого километра Волоколамского шоссе пытались разглядеть ее в бинокли, русские солдаты при защите Москвы крепко дали по скуле. А получив «пинок» под Сталинградом, покатились фашисты обратно.

Весенние ночи на Урале светлее день ото дня, в мае они - ясные, тихие, почти летние. Павла часто с вечера долго вертелась, ворочалась в постели - бессонница одолевала ее вместе с невеселыми думами. Вот и в тот незабываемый день лишь под утро сумела заснуть, и вдруг…

- Говорит Москва! - грянуло по дому так ликующе, что даже спросонок Павла поняла: Левитан сейчас что-то важное сообщит, вероятно, даже о Победе, ведь советские войска уже в Берлине, над рейхстагом - красный флаг. Она машинально посмотрела на часы-ходики: не пора ли на работу.

А голос Левитана набирал силу, и сказал, наконец, самое главное, самое важное и долгожданное слово - Победа!

В доме захлопали двери, Ксения-соседка, такая же бедолага-солдатка, как и Павла, забарабанила кулаком в дверь Дружниковых:

- Паня-а-а!!! Победа!

Павла, на ходу надевая халат, босиком выскочила во двор, где уже собрались все, кто жил в доме. Люди обнимались, кричали всяк свое, не слушая друг друга. Вслед за матерью из дома вылетели и Витя с Геной, размахивая красным платком Павлы, в котором она исходила все дороги Жиряковского сельсовета. Мальчишки отодрали штакетину от забора, прибили к ней платок, влезли на крышу, и затрепетал над домом флаг, захлопал на ветру, а мальчишки восторженно выплясывали на самом коньке немыслимый дикий танец под громкое «ура!», которое от их дома катилось куда-то в центр города.

Павла спохватилась, вбежала в дом, быстро оделась и поспешила на работу. На улицах уже было полным-полно людей, все, как и Павла, спешили на свои заводы, туда, где проработали всю войну, к тем, с кем делили тяготы военной жизни, каждый, наверное, думал, что именно он первый принесет весть о Победе, работавшим в ночную смену. Знакомые и незнакомые, плача и смеясь, приветствовали друг друга, обнимались и бежали дальше.

Сердце Павлы бухало молотом, она задыхалась, но ни разу не остановилась отдохнуть, пока не добежала до лесохимической артели имени Кирова, куда направили ее замполитом после ликвидации городской радио-редакции, где работала редактором, вернувшись в Тавду из Жиряково. Во дворе артели бушевало море улыбок, женщины размахивали косынками над головой, мужчины подкидывали вверх кепки. Лица - светлые и радостные, только нет-нет да блеснет на глазах слеза у тех, кому ждать с фронта уже некого.

- Ну, замполит, с Победой нас, с великой Победой! - такими словами встретил Павлу председатель артели Федор Иванович Зенков и расцеловал ее в обе щеки. - Начинаем сейчас митинг, тебя ждали, знали, что прибежишь, - и закричал во весь голос: - Товарищи! Все вы слышали по радио, что немцы капитулировали! Войне - конец! Скоро ваши мужья и сыновья, отцы и братья с победой вернутся домой! Слава им, товарищи!

- Ур-ра-а!!! - взметнулось ввысь.

- Мы… - хотел продолжить свою речь Зенков, но вдруг споткнулся на слове, вытер глаза рукой и шепнул Павле: «Говори сама, Павла Федоровна, не могу я! Мой-то сын не дожил до победы…» - и отвернулся, чтобы скрыть набежавшие слезы, лишь плечи заходили ходуном от сдерживаемых рыданий.

А у нее и самой горло перехватило спазмом, она прижала ладони к шее, словно хотела помочь словам прорваться наружу, но слова застряли, и Павла несколько секунд стояла, онемевшая, перед людьми, сумев лишь выговорить:

- С Победой вас, дорогие товарищи… - и тоже заплакала - тихо, горько, и люди поняли, почему она не может говорить: муж ее уже не вернется с войны, потому что «пропавший без вести» к концу войны, когда уже исчезала надежда на возвращение фронтовика, очень часто значило - «погибший».

В тот день заводы не работали, это был первый за всю войну радостный выходной день. По такому случаю в заводских столовых для рабочих устроили праздничный бесплатный обед, прибавив к нему и сто грамм водки. И хотя все поздравляли друг друга с победой, в иные стопки капали слезы горечи - не все вернутся с фронта…

Мчится танк по полю, мчится прямо на Павлу. Она и рада убежать, да нет сил. И в последний момент из-под самых гусениц ее выхватили сильные надежные руки. Кто это? Улыбчивое лицо, озорной прищур глаз, ворошиловские усы щеточкой…

- Максим! - бьется между стен крик. - Ты жив?!

А вместо ответа рядом слышится чей-то разговор:

- Температура не спадает. Доктор, что будем делать?

- Надеяться на организм. Сердце вот слабое, это плохо.

Павла очнулась ночью. Мучительно старалась понять, где она. Помнила, как страшно болела кожа на лице, горела огнем, как везли ее куда-то на телеге… Где она?

С трудом повернула голову. Веки такие тяжелые, что еле-еле разлепились, и глаза смотрели в узкую щелочку на мир.

- Пить, - попросила Павла, едва ворочая пересохшим языком.

- Сейчас, - откликнулся кто-то, и теплые руки вложили в руки Павлы стакан, помогли приподнять голову и напиться.

- Где я? - и голос еле слышен.

- В больнице, - перед ней замаячило незнакомое лицо в белой косынке.

Что со мной?

- Рожистое воспаление.

И лицо уплыло в темноту, вновь кто-то погнался за Павлой, а она никак не могла убежать, и опять беспомощно кричала, молила о помощи. Но это ей казалось - кричала, на самом деле губы едва шептали. В себя она пришла лишь под утро, увидела, что рядом с кроватью стоит доктор, и вновь спросила:

- Что со мной?

- Рожистое воспаление, - ответил тот.

- Плохо это?

- Да. Опасно. Никак не можем сбить температуру ниже сорока градусов, а сердце у вас больное, может не выдержать.

- Доктор, мне умирать нельзя, у меня трое детей! - отчаянно затрясла головой Павла. - Помогите!

Доктор стоял рядом, размышлял, ухватив подбородок ладонью. Потом сказал медсестре:

- Пенициллин, через два часа в течение суток.

- Пенициллин? - удивилась медсестра. - Новый препарат, неизвестно, как подействует. И… его мало, он на строгом учете.

- Я сказал - пенициллин! - доктор строго и сердито смотрел на помощницу, а Павла опять падала в пропасть.

Кто, кто спасет, кто поймает ее там, в глубине?

Через два дня в изоляторе, где лежала Павла, побывали почти все врачи. Возникали молча на пороге, смотрели на нее, как на чудо, и также молча исчезали. Никто не верил, что Павла выживет, никто не верил в пенициллин. А он помог. Выплыла Павла из забытья, прекратился бред, температура хоть и была еще высокой, но как сказал врач, вполне терпимой. И теперь всем скептикам оставалось только удивляться, глядя на нее, вернувшуюся почти с того света, благодаря чудесному лекарству.

Еще через день Павла смогла встать и доковылять до окна, когда ее пришла навестить Роза. Сестра глянула на нее и отшатнулась, призналась потом, что Павла стала неузнаваемой: блестящее, красное, распухшее лицо и лихорадочно блестевшие сквозь татарские щелочки глаза, и впрямь - рожа. Но пенициллин упорно сражался с болезнью, и хотя Павла лежала в больнице почти месяц, все же он вышел победителем.

Накануне выписки зашла ее проведать и Зоя.

Сестра вернулась из армии летом сорок пятого с первой волной демобилизованных, в ее документах значилось, что отныне она и самом деле - Зоя, а не Заря. Она сильно изменилась: стала грубей и развязней, курила. Могла, не морщась, выпить и стакан водки. И часто рассказывала, как ей, радистке, хорошо жилось со своим фронтовым мужем капитаном Зотовым. Они хотели даже оформить свои отношения законным образом и уехать к нему на родину - в Москву, где Зотов до войны занимал какой-то пост в торговле. Он был намного ее старше, и, как говорила Зоя, очень любил ее, и она, конечно, рассчитывала на безбедную и сытую жизнь. Но Зотов попал в автомобильную аварию, умер в госпитале, а ее, как женщину, демобилизовали: он заранее позаботился о том, чтобы Зою внесли в список на демобилизацию. И не погибни Зотов - Зоя при этом пренебрежительно махала рукой - разве бы она вернулась в эту «дыру», в Тавду. Правда, она быстро утешилась с новым другом.

Жить им было негде, потому Павла приняла ее в свой дом, отдав одну из комнат, сама же с детьми ютилась в другой. И впрямь, не оставлять же сестру на улице, тем более что Ефимовна жила у Розы, которая вышла замуж за человека на двенадцать лет старше себя и готовилась стать матерью. Многое Павле в характере сестры не нравилось, но свой своему - поневоле друг, так считала Павла.

- Ну, Пань, ты прямо молодец! - похвалила сестру Зоя. - Принести тебе чего-нибудь?

- Белье чистое принеси, - попросила Павла. - И платье. Оно в чемодане лежит, внизу. Завтра меня выписывают.

- Ладно, принесу, - кивнула Зоя. И сообщила. - Я квартиру нашла, ухожу от вас, так что вам свободнее будет.

Зоя еще поболтала немного и ушла. К вечеру принесла все, что просила Павла.

Ах, какое наслаждение идти по улице, и хоть от слабости дрожат ноги, но жива. Жива! Над головой голубеет небо, светит ласково солнышко в лицо, гладит по щеке ветерок. Павла тихо шла по вечерним улицам и радовалась всему, что видела вокруг. Жива!

Дома дети скакали от радости вокруг нее веселыми козлятами, Ефимовна, жившая у них, пока Павла болела, плакала и крестилась, обнимая дочь. И в свойственной ей бесцеремонной манере высказалась:

- А мы уж думали, Паня, что умрешь. Я стала и к похоронам готовиться, материалу красного да белого купила.

Павлу передернуло с головы до ног от мысли, что и она могла лежать в гробу, как Люсенька, и ничего бы не знала, как дети растут, как светло днем, как зеленеет трава и листья деревьев. А дети? Как бы они жили без нее?

- Паня, давеча Степан Захарович Жалин заходил, говорил, что в артели про тебя спрашивали из горкома. Может, натворила чего? - опасливо сообщила Ефимовна. - Да вот он и записку оставил. На-ко, - Ефимовна пошарила в кармане передника, вынула бумажку. - Я хотела прочесть, чтобы тебе в больнице рассказать, да непонятно, - мать умела читать только печатные буквы. И писала такими же буквами.

Павла взяла записку. Жалин, сменивший Зенкова, которого перевели на другую работу - коммунистов часто «бросали на прорыв» - сообщал, что Павлу просили зайти в горком партии в отдел пропаганды, и срочно.

Ну что же… Срочно, так срочно. Завтра все равно на работу. Потому в горком сходить можно и сегодня.

Павла попросила мать нагреть воды, а сама, утомленная пешим переходом от больницы до дому, легла отдохнуть. Когда все было готово, Павла вымылась, переоделась в чистое. Она решила надеть свое последнее выходное темно-синее шерстяное платье, купленное еще Максимом, чудом уцелевшее от мены на продукты. В чемодане все было сложено непривычно и неаккуратно чужой равнодушной рукой: не удосужилась Зоя сложить все, как лежало, потому Павла стала перекладывать вещи по-своему.

- Мам, - позвала Павла Ефимовну, - а где наши облигации? Что-то я их не нашла в чемодане. Убрала что ли куда?

- Нет, - откликнулась мать, возясь у плиты. - Все должно быть на месте. Да куда им деться-то? Погляди получше.

Павла тщательно перебрала все вещи, одну за другой. Нет, облигаций нет. А в них - тысячи две или три, ведь иной раз приходилось подписывать заем на всю зарплату. Каждая облигация помечена первой буквой имен ее родных - детей и матери. Помечала и смеялась тогда, что вот кому выпадет выигрыш, тогда и будет ясно, кто у них самый счастливый. Мало верилось, что вернутся те деньги выигрышем, но ведь Сталин говорил: эти заемы - временно взятые у народа средства - будут возвращены, кому выигрышем, кому просто погашены. А Сталин обманывать не станет. Сталин - почти бог.

- Да нет же облигаций! - потеряла терпение Павла от бесполезного рытья в чемодане.

Мать подошла. Вместе опять пересмотрели все вещи. Обескураженные, сели рядком на кровать перед раскрытым чемоданом, размышляя над тем, куда могли деться из чемодана облигации.

- Да уж не Витька ли, варнак, слямзил? - предположила Ефимовна. - То-то вертелся он все время возле чемоданов. Деньги-то были там? А то давеча конфет откуда-то притащил. В ём же беспутная копаевская кровь, прости, Господи, такого дурака… Деньги-то были в чемодане?

Павла молчала, стараясь унять гнев, наконец, попросила:

- Позови его, если он во дворе.

Витька явился мигом: не успел еще сбежать с дружками со двора. Хоть и работал парнишка на заводе, а возраст - четырнадцать лет - давал о себе знать.

- Чо, мам? - спросил с готовностью сын. - Зачем звала? Помочь надо?

- Ты облигации взял? - тихо спросила Павла, глядя в серые сыновьи глаза.

- Ты чо, мам, не брал я ничего, - замотал отрицательно головой Витя. - Не брал. На что они мне?

- Ах, не брал? А откуда конфеты, что ты вчера принес, бабушка сказала? А? Откуда у тебя деньги?

Витя покраснел: не скажешь ведь матери, что деньги те выиграл в карты - мать картежников не любит. Павла смущение сына поняла иначе и вскипела:

- А-а-а, выходит, брал, продал, наверное, а теперь стыдно, да? - и наотмашь хлестнула сына по щеке.

- Не брал я! - дико вскрикнул Витя, отшатываясь.

- Не брал?! А кто вечно в стол за конфетами лазил, как вор? - Павла понимала, что говорит пустое, укоряя сына детской проказой, когда он с Геной тайком добывал из стола пайковые конфеты. Да и конфеты он таскал не столь из-за своей испорченности, сколько голод заставлял это делать. - Кто? Разве не ты?! - она вновь размахнулась для нового удара.

- Не брал я, не брал!! - закричал Витя и выскочил за двери.

Павла упала грудью на стол, зарыдала от стыда, что впервые подняла на сына руку, а может, он и впрямь не брал эти проклятые облигации, пропади они пропадом… Рядом стояла Ефимовна и причитала:

- Что уж ты, Паня, волю рукам даешь, - она забыла уже, как охаживала, бывало, старшего внука ремнем, как ломала о лоб озорного мальчишки деревянные ложки. - Парнишку вон ударила. Да, может, и не он это.

- Ты же сама сказала, что вертелся он возле чемоданов, что конфеты принес! А теперь же меня и стыдишь! - разозлилась Павла, обжигая мать взглядом исподлобья.

Ефимовна сразу замолчала: в такие минуты взгляд Павлы приводил Ефимовну в трепет, потому что глаза дочери с возрастом стали точь-в-точь как у свекровки-староверки, да и обличьем Павла, казалось, стала походить на свою бабушку. И Ефимовна бочком выскользнула из комнаты.

- Девушка, а мне бы сделать отметочку о прибытии.

Павла оторвала взгляд от печатной машинки, посмотрела на говорившего. Перед ней стоял молодой мужчина лет двадцати пяти в военной форме без погон и смотрел на нее, едва приметно улыбаясь.

- Давайте направление, - она взяла протянутый парнем бланк и стала записывать его данные в журнал. - Так, Ким… - «Хм, имя какое странное», - подумалось ей, и она взглянула на парня, - Петрович… Фирсов… Третий курс… - увидела по документам, что Фирсов уже начинал учиться в техникуме, сказала участливо. - Трудно будет догонять свой курс. Наверное, все забыли?

Фирсов стеснительно улыбнулся:

- Демобилизовался недавно, и чтобы время не терять, решил сразу же восстановиться в техникуме, вы не беспокойтесь, догоню.

Павла и не беспокоилась. Она выдала Фирсову направление в общежитие, объяснила, как туда пройти, к кому обратиться, и опять принялась печатать приказ директора техникума, потеряв интерес к Фирсову, а тот почему-то еще несколько мгновений потоптался перед столом, вздохнул и вышел.

Был сентябрь сорок девятого…

Павла работала секретарем-машинисткой в лесотехническом Тавдинском техникуме уже несколько месяцев. Между артелью Кирова и техникумом ей пришлось поработать и в других местах. Сразу же после возвращения из больницы ее вызвали в горком партии и предложили вновь возглавить редакцию радио. Пусть это не газета, но все-таки журналистская работа, к ней Павла прикипела сердцем еще до войны, и она с радостью согласилась. Но через год кому-то в областном радиокомитете взбрело в голову ликвидировать радио-редакцию в Тавде, и Павла осталась не у дел. Обратилась в горком, но первый секретарь пожал равнодушно плечами, объяснив, что пока для нее подходящей работы нет, видно, нужна была Павла для работы в радио, призвали и обласкали, а ликвидировали редакцию, и никому не стало дела до ее дальнейшей судьбы. Один из инструкторов, правда, сообщил, что в артель инвалидов «Птицепромторг» требуется начальник кулеткацкого цеха, но зарплата была там мизерная, и она вскоре уволилась. И тут Виктор, старший сын, сказал, что к ним на гидролизный завод, где он работал, нужен моторист насосного агрегата, и Павла стала мотористом. Но долго и там не продержалась: жара, шум плохо действовали на нее, и после нескольких сердечных приступов Павла уволилась с завода.

В горкоме пообещали что-нибудь подыскать, но прошел месяц, другой, а горком молчал. Зато встретился на улице директор техникума, он хорошо знал Павлу и, узнав, что она безработная, предложил место секретаря-машинистки, и главным аргументом был тот, что в студенческой столовой дешевые обеды, потому экономилась значительная часть зарплаты. Так вот и стала Павла работать в техникуме.

Новая работа ей не нравилась: приходилось всем улыбаться, готовить чай директору, выполнять его поручения, не связанные с техникумом: характер совсем не подходил для секретарской работы, где главное - умение угождать, а вот как раз это делать Павла и не умела. Но деваться некуда, а тут - работа в тепле, в чистоте, небольшая, но твердая зарплата. К тому же дали квартиру в доме почти рядом с техникумом на памятной для семьи Дружниковых улице - улице Сталина, где жили до войны. А в прежнем их доме, откуда переехали на Сталинскую, разместилась музыкальная школа.

Виктор ушел с гидролизного завода и работал учеником каменщика на стройке. Эта профессия ему нравилась, к тому же сдельная работа позволяла заработать больше, чем на заводе. Виктор почти всю зарплату отдавал Павле, так что жизнь семьи потихоньку налаживалась.

Виктор к семнадцати годам вытянулся, стал широкоплеч, а Павла в свои тридцать четыре выглядела молодо, больше походила на его старшую сестру, чем на мать. Виктор однажды со смехом признался, что девчонки со стройки подумали, увидев их однажды вместе в кинотеатре, что Павла - его подружка. «Представляешь, мам, - хохотал Виктор, - ты - моя подружка!» Павле было приятно это слышать, значит, она и впрямь еще хороша.

Однажды за ужином Виктор предложил Павле сходить в кино. Снова шел любимый всей семьей «Багдадский вор», фильм довоенный, очень трогательный, песню из него «Никто нигде не ждет меня - бродяга-а-а я-а-а…» - постоянно распевал голосистый Генашка.

Павла согласилась и переоделась в симпатичное шерстяное платье, недавно купленное ей Виктором с получки, подкрасила губы, капнула на палец «Красной Москвы» - она по-прежнему любила эти духи, тронула себя за ухом, на которое спадали прямые, почти черные волосы, пышные, густые.

Виктор вертелся рядом, тоже разглядывая себя в зеркало. Но, в отличие от матери, он вылил на себя полпузырька «Шипра».

Генка валялся на кровати, наблюдал за ними с усмешкой и горланил на весь дом: «Бродяга-а-а я-а-а-а!!!» - он смотрел этот фильм раз десять и отказался идти с ними в «Октябрь» - единственный в городе настоящий кинотеатр. К тому же Генке больше нравилось бегать в клуб завода «семи-девять», где тоже часто шли советские и трофейные фильмы, и пересказывал содержание «в лицах». То представлял смешного толстяка-инженера Карасика из фильма «Вратарь», надувая щеки, подпрыгивал на месте и басом кричал: «Ерунда! Дождик! Ерунда!» Или же изображал летающий истребитель и взахлеб рассказывал о трех закадычных летчиках из «Воздушного тихохода», которые поклялись до конца войны не влюбляться в девушек, и песенку из того фильма переделал по-своему. «Первым делом поломаем самолеты, - дерзко голосил он, получая не раз от бабушки подзатыльник, - ну, а девушек, а девушек - потом!» Бывало, не поддавался мальчишка бабушке, и та носилась за внуком с веником в руках, пытаясь огреть его по тощему заду, а тот хохотал во все горло, увертываясь, пока не надоедало развлечение, и тогда улепетывал на улицу.

Гена вообще рос смешливым, скорым на розыгрыши, прибаутки, как и Максим, и порой так заразительно смеялся, что не удерживались и другие. Одно плохо - мальчишку продолжали бить припадки.

- Ну, как, Генашка, хорошо я выгляжу? - мать потрепала сына по волнистым, совсем как у отца, волосам, вздохнув при том: «Где ты, Максим? Видел бы ты своего сына, он так похож на тебя…» - Хорошо я выгляжу?

- Во! - Генка выкинул вверх большой палец левой руки. - Вы прям как жених и невеста!

- А правда, мам, - шутливо спросил вдруг Виктор, - может, мне и в самом деле жениться? - в его голосе, кроме шутливости, проскользнуло нечто странное, и Павла насторожилась:

- Что, уже и на примете есть кто-то? - спросила сына.

- Да, - улыбнулся сын.

- И кто же?

- Нина Шалевская, ну, она с нашей Лидкой дружит, на Лесной живет.

- Да знаю я! - досадливо махнула рукой Павла. - Только не очень мне эта семья нравится. Как будто из кулаков они. Да и девчонка… Крученая какая-то, верченая. Тебе такая не нужна.

- А какая? - набычился Виктор.

- Не знаю, но не такая. И вообще я с кулаками родниться не собираюсь! Этого еще не хватало! Отец куркулей раскулачивал, а ты за кулачкой бегаешь!

Виктор засопел сердито, молча вышел из комнаты. Генка, лукаво улыбаясь, сказал:

- Мам, а они уже целовались, я видел.

- Не ябедничай! - отрезала мать и тоже вышла вон.

В кино все-таки пошли: не пропадать же билетам, однако у обоих настроение испортилось.

Кинотеатр «Октябрь» находился рядом с большим парком неподалеку от почты. Уж так обычно бывает в маленьких городках - все самые важные общественные пункты в самом центре, рядышком друг с другом, и Тавда в том смысле не была исключением. На центральной улице имени Ленина были кинотеатр, парк, почта, исполком и горком партии, магазины и школа, в которой учились в свое время Витя, Лида и все ребята с улицы Сталина. И вообще она была центром встреч, гуляний и свиданий.

В «Октябре» было многолюдно: некуда людям податься после работы, чтобы отдохнуть, если, конечно, человек не являлся завсегдатаем «Чайной» возле рынка, в которой можно заказать и пару стопок водки к обеду. Так что в «Октябре», где был буфет, на вечернем сеансе всегда было много народу. Павла с Виктором чинно прошлись туда-сюда по фойе, раскланиваясь со знакомыми - еще одна особенность жизни маленьких городков: все друг друга знают - наконец, остановились у одной из стен.

И тут из толпы на Павлу глянули чьи-то блестящие глаза, она почувствовала необъяснимое волнение и стала внимательно рассматривать всех, кто был в фойе. И увидела. Того самого парня, который утром приходил за направлением в общежитие. Он стоял у противоположной стены и смотрел восхищенно на Павлу, не обращая внимания на кокетливые взоры девчонок, стоявших рядом с ним. «Как его зовут? Имя такое странное… А! Ким!» - вспомнила Павла, и уже не могла не смотреть на парня, все вскидывала на него глаза. И он смотрел по-прежнему серьезно, без насмешки, восхищенно.

После кино Павла с Виктором сразу же пошла домой. Они шли молча, потому что в голове у нее все вертелся вопрос: почему Ким так смотрел на нее, а сердце уже подсказывало, почему, и сладко ныло в предчувствии чего-то чудесного. Виктор молчал, потому что еще сердился на мать. Когда пересекли железнодорожные пути, чтобы выбраться на улицу Сталина, и до техникума осталось метров триста, сын вдруг сказал:

- Мам, я на полчасика сбегаю в одно местечко, а? Тут уж близко, дойдешь до дома?

- Да ладно уж, беги, - улыбнулась Павла.

Виктор лихо развернулся на каблуках и ринулся обратно «в город», а Павла тихонько побрела по улице, вдыхая свежий, пахнущий рекой воздух, который принес ветер. За спиной неожиданно послышались чьи-то шаги, Павла прибавила ходу, пожалев, что Виктор не проводил ее до дома: улица хоть и своя, но плохо освещена. Решила юркнуть в первый попавшийся двор, но раздался приятный мужской баритон:

- Погодите, остановитесь, прошу вас! - воскликнул мужчина взволнованно. - Я ничего вам не сделаю, остановитесь, пожалуйста!

Павла остановилась, резко развернулась, приготовившись к отпору, но тут же облегченно вздохнула: это был Ким.

- Вы? Откуда?

- Да я же следом шел, ведь в общежитии живу, рядом с техникумом. Вы знаете, я слышал ваш разговор с молодым человеком и бесконечно рад, что это ваш сын. Меня зовут Ким Фирсов, а вас?

- Павла Дружникова.

Ким схватил обеими руками ладонь Павлы и энергично потряс ее:

- Вы даже не представляете, как я рад, что познакомился с вами!

Павла удивленно вдруг осознала, что и она рада знакомству с этим парнем, который, судя по документам, на десять лет ее моложе. Он такой красивый, и смотрел на нее так восхищенно, что у Павлы дух захватывало, и сердце трепетало, словно пойманная в сети птица.

Отношения Павлы с Кимом развивались стремительно.

Поклонниц у Кима, вчерашнего лейтенанта-артиллериста, было столько, что сердце Павлы не раз ревниво затаивалось в груди, потому что при мужском дефиците даже самые неказистые парни сразу находили себе пару, а уж о красавцах, вроде Кима, и говорить нечего. Но Ким смотрел восторженно только на нее, и почти все свободное от занятий время торчал в ее кабинете или же рядом с ним.

Павле Ким нравился день ото дня все больше, потому, когда ее опять неожиданно вызвали в горком и предложили вновь организовать и возглавить радио-редакцию - теперь в области решили, что таковая Тавде нужна - то Павла с радостью согласилась и предложила кандидатуру Кима в качестве диктора. Вообще-то Павла понимала, что Ким немного туповат: учеба ему давалась с трудом, да и хорошими манерами не отличался. Впрочем, негде было Киму обходительным манерам учиться: родился в деревне, семнадцати лет попал на фронт, воевал, потом дослуживал действительную, хотя имел лейтенантские погоны, но его возраст сразу после войны не подлежал демобилизации. Павла устроила Кима на радио лишь потому, чтобы на глазах был, а не околачивался возле молоденьких девчонок, а вообще-то не обольщалась насчет дикторских способностей своего возлюбленного. Но не зря же говорят, что любовь зла…

Павла готовила все передачи вместе с другим диктором - Евгением Андреевым, высоким жгучим брюнетом с черными отчаянными цыганскими глазами. Женя работал детским хирургом, и диктором стал просто из любопытства. Он вообще многое делал из любопытства, и за что ни брался, все удавалось ему. Он был моложе Павлы года на два, прошел войну от первого до последнего дня с фронтовым госпиталем. Женат не был, и мало обращал внимания на женщин, хотя ему в больнице женщины этого внимания дарили сверх меры.

У Андреева в Ленинграде жила мать, но Женя, побывав однажды у нее после демобилизации, почему-то больше в Ленинград не ездил, а забрался в таежную уральскую глухомань. Жил Андреев на квартире у пожилой, интеллигентной старушки, которую Павла знала еще по довоенной работе в городской газете, часто бывала у нее, там и познакомилась с Андреевым.

Именно Женя и был виноват в том, что отношения Кима и Павлы подошли к логическому завершению - близости.

Женя обращался к Павле уважительно по имени-отчеству, частенько приносил ей цветы, и та всегда смущенно ахала: «Жень, ведь цветы такие дорогие, зачем тратишься?» Женя в ответ чмокал Павлу в щеку, а то хватал ее за талию и кружился, напевая, по студии. А Ким сидел в углу, сверлил Андреева глазами, тихо злился. Бурно злиться Ким не умел, потому что характер имел очень спокойный и выдержанный. Открытый и веселый, Женя Андреев был в семье Дружниковых своим человеком, с ним сыновья Павлы, несмотря на разницу в возрасте, дружили, это раздражало Кима тоже. И Ким, наконец, не выдержал.

Обычно после передачи Ким и Женя провожали Павлу домой. Ким делал вид, что ему просто по дороге - жил в общежитии на улице Сталина, а Женя делал это из галантности. По пути Женя оживленно болтал обо всем с Павлой, его совершенно не тревожил статус «третьего лишнего», а Ким злился, что Павла так охотно разговаривает с Женей. Часто втроем, доходили до квартиры Павлы, а потом до полночи «гоняли чаи».

Но как-то Женя после записи передачи сразу же ушел в больницу оперировать больного ребенка, и Ким с Павлой пошли домой вдвоем. Ему бы радоваться, что Андреев не увязался следом, а он молча сопел, шагая рядом с Павлой. Молча и в комнату вошел.

Было уже поздно, но дома никого не было: парни ушли к Розе отмечать день рождения ее старшего сына, а Лида с Ефимовной уже давно жили у Розы. Ефимовна нянчилась с детишками Розы, а Лиде было ближе к работе - из-за семейной нужды она, едва получив паспорт, устроилась бракером на лесокомбинат, как стали называть после войны «восьмой» лесозавод, а учебу продолжала в школе рабочей молодежи.

Роза вышла замуж за сержанта, который служил в одной из «зон» - так называли в Тавде исправительно-трудовые лагеря, расположенные в избытке вокруг. Он был неплохой человек, Александр Насекин, симпатичный, хотя гораздо старше Розы, потому очень по-крестьянски обстоятельный и солидный. И обеспечены материально Насекины были намного лучше, чем Дружниковы: Александр к зарплате получал еще и продпаек, потому-то Виктор с Геной с радостью отправились в гости в надежде «налопаться от пуза».

Павла сначала забыла, что дети будут ночевать не дома, но, вспомнив, заволновалась: никогда она еще не была наедине с Кимом в такое позднее время.

Ким листал журнал «Огонек», молчал-молчал, собираясь, видно, с духом, и выпалил:

- Не надоело тебе меня мучить? Ведь Женька тебя не любит, а я люблю! Чего ты с ним любезничаешь?

Павла застыла на месте: вот оно!

- Откуда мне знать, что любишь меня? - она постаралась говорить как можно равнодушнее и пожала плечами. - Ты же молчишь. А с Женей мы стали друзьями еще задолго до знакомства с тобой. Вот и все наши любезные отношения.

- Друзья?! Да?! - вскочил Ким с места. - А зачем он тебе цветы носит?

- Кто же мешает и тебе делать то же самое? - усмехнулась Павла, понимая, что Ким эту чушь мелет из простой ревности.

- А кто вокруг увивается? Не Женька, да? Скажешь, не связаны вы, да? Мужик с бабой не для дружбы созданы, - он стоял перед Павлой злой и взъерошенный, как молодой драчливый петушок. Павла положила ему на плечи руки, осторожно поцеловала в губы легким поцелуем:

- Глупый ты, Кимка, - рассмеялась тихонько. - Мне нравишься ты, а не Женя. С ним, в самом деле, мы только друзья, ведь дружба может быть и между мужчиной и женщиной, не обязательно любовь.

- А не обманываешь? - Ким смотрел недоверчиво, сопел обиженно. И упрямо заявил: - Так не бывает, чтобы женщина с мужчиной только дружили.

- Не обманываю. И вообще, если хочешь, можешь оставаться сегодня у меня. Мальчишки ночуют у Розы.

- Правда? - Ким обрадовался, начал целовать Павлу куда попало - в щеки, нос, лоб, и все делал смешно, лихорадочно, так, что Павла даже ревниво подумала: со сколькими же он был таким взбудораженым и нетерпеливым.

Но Ким, оказалось, как это ни странно, совсем не знал женщин - был неопытным и бестолковым в первый миг близости. Когда Павла это поняла, то волна нежности к лежащему рядом большому, обидчивому мальчишке подхватила и понесла ее в безбрежную даль. И стало все равно, узнают ли об этой ночи дети, уж мать точно узнает, не зря соседская старуха выглядывала в щелку дверей своей комнаты, когда она с Кимом проходила к себе. Ну и пусть узнает! Девять лет она живет одна без мужа, и ей хочется любить, а главное - быть любимой. А Ким… Он был ее, и только ее!

- Почему тебе такое имя дали - Ким? - Павла гладила его мягкие послушные волосы.

- Если по правде, то мое имя должно быть Коминтерн. Так меня отец назвал. Он большевик, с белыми воевал. Колхоз в нашей деревне создавал, председателем был. Его кулаки чуть не убили. А я имя сменил, когда меня в армию призвали, назвался так. Все привыкли - Ким да Ким, а потом упросил писаря и солдатскую книжку сменить. После госпиталя в другую часть попал, там вообще не знали, как меня правильно зовут. Хорошо, что отец далеко, а то задал бы он мне жару - горячий человек. Возмутился, конечно, когда узнал, но я его сразил расшифровкой имени: Ким значит - «коммунистический интернационал молодежи», вот он и успокоился.

- Да, - улыбнулась Павла, - самое крестьянское, большевистское происхождение.

- Ага! - кивнул Ким. - А сестру отец назвал Конституцией, она как раз пятого декабря родилась. Ей труднее с имечком, и потому всем называется Ксенией. Отец у нас строгий. Узнает, что я не учусь, а вот с тобой - голову отвернет.

- Не пиши, так не узнает, - со смешком посоветовала Павла.

- Да я и так не пишу, - это простодушное признание кольнуло Павлу в сердце, хотя она и не очень обольщалась насчет своего будущего: Ким на десять лет моложе, через год заканчивает учебу в техникуме, уедет куда-нибудь, так что новое замужество ей не светит. - Знаешь, Пань, что-то плохо у меня с технологией. Двойка будет, могу без стипендии остаться, попроси директора по старой дружбе повлиять на преподавателя, мол, занят сильно на радио, а, Пань?

Чтобы беспрепятственно встречаться с Павлой, Ким ушел из общежития на частную квартиру. Он по-прежнему числился диктором, но зарплату отрабатывал честно другим способом - помогал радиооператору: в технике он все же разбирался лучше, чем в технологии обработки древесины.

В доме Павлы Ким теперь бывал редко. Да и что там делать? В одной комнате жили две семьи: Павла с Геной и Виктор со своей молодой женой. Павла запретила старшему сыну жениться на Нине Шалевской, однако парню, наверное, очень уж хотелось жениться, вот он однажды и привел к матери невысокую пухленькую смешливую девчушку и без всяких психологических подходов бухнул:

- Вот, мама, я женюсь. То есть женился уже, - добавил он, скосив глаза на живот девушки для весомости своего решения.

Павла ахнула, хотела отвесить непутевому сыну подзатыльник, но вдруг пригорюнилась:

- Когда же успели, варнаки?

Девчонка хихикнула. Виктор переминался с ноги на ногу: не объяснять же матери, что наврал насчет «женитьбы», просто побоялся, что мать опять запретит жениться, а - охота, про женитьбу-то мужики в бригаде та-а-кое-е рассказывают, просветили его полностью, а он еще и с девушкой ни разу не был. Сладкое дело, выходит, по словам мужиков - женитьба! А Дуся - она ничего, веселая девчонка, проворная, лицом на Нинку Шалевскую похожа. Так они и стали жить вместе.

Старуха, у которой квартировал Ким, не обращала внимания на Павлу, сидела обычно у окна и раскладывала карты или же спала. Лишь первый раз, когда они крадучись проходили в комнату Кима через старухину, спящая хозяйка вдруг повернулась на бок, глянула на них, и Павлу словно кипятком ошпарило: в старухином взгляде читалось - дура-баба, сама к парню бегает. А потом привыкла, приходила и засветло.

Однажды старуха посмотрела на нее хитровато и предложила:

- Хочешь, погадаю?

- Что вы, бабушка, я и так все про себя знаю, - смутилась Павла.

- Все да не все, - усмехнулась старуха. - Король энтот, - она кивнула на дверь комнаты Кима, - не для тебя надежа. У тебя другой будет, с ним и горя хлебнешь, и жизнь проживешь остатнюю. А этот хорош, да не твой.

Павла вдруг открыто улыбнулась:

- Знаю, бабушка, знаю, что не будет мой. Потом, что будет, то и будет, а пока - мой.

Одного не знала Павла, сказать или нет Киму, что забеременела. Удивительно: почти год с ним жила, и - ничего, бог миловал. А забеременела, когда Ким приехал после каникул в Тавду. Видно правду говорил, что сильно стосковался. Не отпускал долго, ласки его были нетерпеливыми и неожиданно смелыми, однако, приятными и желанными.

- Паня, Панечка, - шептал он в ухо, пробегая горячими руками по ее телу. - Как я долго ждал этой встречи с тобой, измаялся, только о тебе и думал! Ни на одну девчонку не смотрел, мечтал о тебе, видел во сне!

И Павла раскрылась, как цветок под солнцем, навстречу его ласкам, тогда-то и поняла, что Ким значит для нее намного больше, чем думала. А через неделю почувствовала: она в положении.

Пока думала, прикидывала, что делать, советовалась с врачом (он сказал, что для организма Павлы лучше родить), прошло два месяца. Впрочем, аборт сделать, даже если и захотела Павла, ей не позволили бы: все еще действовал запрет на искусственное прерывание беременности. А тут и Дуся, краснея, робко прошептала ей на ухо о том, чего юные жены ждут с радостью, одинокие вдовы - с печалью.

- Когда последний раз было? - спросила Дусю, и та вновь шепотом поведала все подробности.

- Вите написала?

- Ой, мам, что ты, я же и сама не знала, вот вчера сходила к врачу, а он и подтвердил, что у меня ребеночек будет.

- Напиши, Витя обрадуется.

Витя служил в армии и в каждом письме спрашивал, будет ли у них ребеночек: «Хочу, чтобы у меня был сын». Павла прикинула, когда может родиться ребенок у нее, когда - у Дуси, выходило, что разница совсем небольшая. Усмехнулась: в этом даже свой плюс есть: Павла будет шить детские распашонки, не таясь, а подойдет время родить, вот и раскроется тайна.

Киму про свою беременность Павла так и не сказала. Просто стала реже с ним встречаться. Ким злился, ревновал ее пуще прежнего к Жене Андрееву. В Карелию уехал на преддипломную практику разобиженный и надутый, как ребенок, впрочем, он и был большим, немного бестолковым ребенком, и Павла очень часто ловила себя на мысли, что ей хочется Кима приласкать просто как своего старшего сына - поворошить волосы ладонью, погладить по щеке. Она и командовала им, как сыном, отчитывала, если вдруг получал очередную двойку, заставляла заниматься. Ким учился неохотно, однажды признался, что и в техникум-то поступил потому, что не хотел в деревне оставаться, и Павла подумала тогда, что Ким этим похож на Ивана Копаева - и тот не хотел в деревне жить, и тоже был нерадивым в учебе.

Вернувшись с практики, Ким сразу же прибежал в радио-редакцию. Павла, сидя за столом, готовилась к очередной радиопередаче. Ким обнял ее сзади, приподнял с места, повернул к себе лицом и широко распахнул глаза, увидев располневший стан Павлы. Он захлопал красивыми ресницами от удивления, ткнул пальцем в ее живот и глупо ухмыльнулся:

- Это что, Паня, значит?

- То, что я женщина, вот что это значит.

- А… а… от кого? - Ким начал заикаться, покраснел, вытер пот с лица.

«Испугался, - грустно подумала Павла, - испугался, а я-то думала, что обрадуется». Ей стало нехорошо на душе, и она резко сказала:

- Это мое дело!

Ким сразу побледнел и запетушился:

- А, понимаю, наверное, от Женьки! То-то ты последнее время ко мне охладела!

- Дурак ты, Кимка, - с грустным сожалением ответила ему Павла, отстранилась от него и стала дальше писать текст передачи.

- Верно, дурак, - согласился Ким, сообразив, что брякнул сгоряча гадость, и опять глупо улыбнулся: - И чего это я? Пань, а как же ты теперь?

Павла пожала плечами:

- Как и раньше.

- А я?

- А ты уедешь работать по направлению.

- Да ведь это мой ребенок! Я уеду, а он как?

- Ким, пять минут назад ты не признал его, - твердо сказала Павла, - ребенок мой, и об отце я никому не скажу.

- Как не скажешь? А я что? Ни при чем, да? - Ким всегда очень быстро менял решение. Вот и сейчас испугался сперва, что назовут отцом, а как Павла его успокоила, он тут же стал предъявлять права на отцовство. - Ребенок, значит, без отца будет? Нет, завтра же пойдем и распишемся!

- Дурак ты, Ким, - повторила Павла. - Завтра распишемся, а через день разведемся? Я же старше тебя.

- Черт, да что же ты такая рассудительная? - забегал Ким по студии. - Может, и разойдемся, да когда это будет, а сейчас ребенку нужен отец.

- Все равно так случится, сам это понимаешь. Ты же знаешь, что надо ехать работать по направлению. Кто тебя в Тавде оставит, если ты получил направление в Карелию? Так что я все равно останусь одна, и поэтому все пусть останется по-прежнему, - твердо заключила Павла.

- Да ведь тебе придется позор терпеть с ребенком-безотцовщиной!

- Можно подумать, что я его не терпела раньше! - воскликнула Павла и горько рассмеялась. - К одинокой женщине все липнет, что сделала и не сделала, ко скольким мужикам уж меня клеили-клеили - уму непостижимо. Вот и ты к Жене ревнуешь, а ведь знаешь, что с тобой только и была, - при этих словах Ким опустил виновато голову. Павла вздохнула. - Одинокая баба, она и есть - одинокая, нет у нее защиты, нет обороны.

Ким уехал из города задолго до рождения ребенка. Он честно пытался уговорить Павлу бракосочетаться, но Павла так и не согласилась. Пробовал даже остаться в Тавде, но ему, как и предполагала Павла, не разрешили, поскольку все выпускники учебных заведений должны были обязательно отработать три года согласно распределению - вернуть «долг» государству за обучение. С первой зарплаты Ким прислал из Карелии деньги. Павла сначала хотела их вернуть, но потом передумала: сгодятся. Еще пришли от него два письма, и больше - ничего. Но Павла не обижалась на Кима, это было даже к лучшему - меньше будет душу травить письмами. Однако думала о нем часто, потому что любовь к нему выходила из сердца медленно и с болью.

Ефимовна, когда поняла, что старшая дочь ждет ребенка, закатила скандал.

Сестры, обе уже имевшие детей, осуждающе промолчали, вероятно, каждая из них раздраженно подумала, что мать перейдет к Павле нянчить ее ребенка, а не будет возиться с их сыновьями.

Лида только хмыкнула: ей было все равно, потому что давно уж откачнулась она душевно от матери - жила у Розы, помогая, как и бабушка, водиться с детьми. Муж Розы относился к ней хорошо, так что Лида почитала его как отца. Только Гена и Дуся не осудили.

Но не зря говорят, что друзья познаются в беде, вот и Павле в те трудные месяцы помогал всем, чем мог, Женя Андреев, который, когда был свободен от работы в больнице, не отходил от Павлы ни на шаг. Женщина с благодарностью принимала его заботу, да и легче было переносить любопытные взгляды людей, когда он был рядом. Женя вместе с Геной пришел за Павлой и в роддом, прихватив с собой все, во что положено облачить новорожденную девочку при выписке. Все, кто знал ее и Андреева, решили, что ребенок у Павлы от него, к тому же девчонка чем-то была похожа на него: у нее были черненькие волосенки до плеч и сосредоточенный сердитый взгляд серо-голубых глаз, точно такое же выражение было и у Андреева, когда он был не в духе. Одна из медсестер даже отважилась поздравить Женю с рождением дочери, и тот не стал ее разубеждать.

Когда Павлу привезли домой, Женя сам развернул пеленки, и захохотал:

- Павла Федоровна, а ведь она и впрямь на меня похожа! Только глаза голубые. Может, мне удочерить ее?

- Ну, тебя, Женька, с твоими шуточками, - ответила устало Павла, только сейчас осознав до конца свой поступок, представив, как трудно будет ей одной воспитывать дочь, ведь ясно - родные не помогут.

- Павла Федоровна, - не отставал Андреев, - а что, если ее сейчас нарядить в цыганскую шаль, туфли на высоком каблуке да гитару в руки - чистая цыганка! - Гена закатился смехом, услышав предложение Жени. А тот уже выдал новое. - Я ее крестным буду, можно?

Он и стал ее «крестным», правда, понарошку, потому что Павла своих детей не крестила, да и негде это сделать в Тавде, где сроду не было церкви. Правда, желающие окрестить своих чад, тайно ездили в Ирбит или в Свердловск, но Павле, коммунистке, и в голову такое не приходило. Ефимовна тоже об этом не заикнулась. Вспоминая потом тот самый первый день, когда младшая, и последняя, дочь появилась в доме, Павла поражалась, как точно ее будущее увлечение песнями предсказал Андреев. Но это было потом, а тогда, дурачась подстать Андрееву, и Генашка потешался над сестрой:

- А что, мам, если нос ей сажей намазать? Вот будет весело!

Девочка - Павла решила назвать ее Александрой - спокойно смотрела на нее. Она и в роддоме молчала. Другие дети заливались плачем, а ее девочка молчала, словно понимала, что явилась в этот жестокий мир незвана-непрошена. И ей придется самой себя «создавать» - свой характер, свою судьбу, всегда надеяться только на себя и постоянно отвоевывать место под солнцем, доказывая окружавшим ее взрослым, и в первую очередь своим тетушкам, что она - не хуже их законнорожденных детей.

Свидетельство о рождении - метрика - с унижающим достоинство ребенка небрежным прочерком в графе «отец» (так поступали в те времена в ЗАГСе, не разрешая ставить произвольное имя, если ребенок рождался вне брака, а имя отца мать отказывалась называть) будет жечь Александре руки, потому она, получив паспорт, уничтожит метрику. Сидя перед распахнутой топкой печи, она долго будет смотреть на этот прочерк, представляя мысленно своего отца, фотография которого имелась у Павлы, а потом с необъяснимым наслаждением швырнет зеленоватый гербовый листок в печь. Огонь яростно ухватится за край листа, смахнет одним разом этот ненавистный Александре прочерк, а у нее с души будто какая-то пленка сползет, освободит ее, и затрепещет она, свободная, готовая принять в себя все радости и горести жизни… Лишь единственное упоминание останется от метрики - отчество, которое Павла дала своей дочери по своему имени, благо ее собственное имя носили и мужчины. Она решила: раз государство поставило в метрике клеймо «отверженной» на ее дочь, то ее личное право дать ребенку отчество, и она дала.

Женя всерьез воспринял свои обязанности крестного. И потому на следующий день принес целый ворох коробок, пакетов, игрушек. Вывалил все это богатство на кровать возле Сашеньки, лукаво глянул на кругленькую Дусю, сказал:

- И твоему тоже хватит, - пообещал: - Мы с Павлой Федоровной вместе за тобой в роддом приедем. Верно, Павла Федоровна?

- Верно, - улыбнулась Павла.

Но за Дусей в роддом через месяц она пошла одна. Женя не пришел. Его арестовали. Прямо из больницы забрали.

Павла как раз в тот день пошла навестить Дусю, у которой родился сын. Проходя мимо хирургического корпуса, где работал Андреев, она увидела толпу медиков и «черный воронок». Павла, не любопытная по натуре, никогда не обращала внимание на подобные толпы, а тут почему-то остановилась, и вдруг увидела, что Женю из корпуса вывели двое милиционеров - один шел спереди, другой - сзади. Женя шел, сгорбившись, руки сцеплены за спиной. Его подвели к «воронку», он вскочил на подножку, оглянувшись, будто хотел кого-то увидеть. Его подтолкнули внутрь, и «воронок» уехал.

Павла бросилась на квартиру, где жил Андреев, узнать у хозяйки, что произошло, но и та была в неведении. С тех пор Павла никогда не видела Евгения Андреева. Стало пусто в ее жизни: рядом не стало надежного друга, такого, как Женя. И никогда уже не было.

Шло лето пятьдесят первого года двадцатого века…