- Дружникова! Почему на тренировки не ходишь? - тренер лыжной команды Владимир Дмитриевич смотрел сердито.

- Комсомольское собрание было. Не успела, - шмыгнула Шура носом.

- Не успела, не успела… - передразнил ее тренер. - А на соревнованиях я за тебя буду бежать?

- Дак…

- Дак-дык! Все отговорочки, а о дыхании не думаешь, технику не шлифуешь. Как в норму придешь без тренировок?

Шура виновато потупилась. Стыдно, конечно, перед Дмитричем. Но не разорваться же. Она комсорг в группе техников-технологов изготовления форм высокой печати, а попросту - наборщиков, отвечает за девчонок наравне с куратором. Работы - выше головы, и порой Шура жалела, что в автобиографии упомянула о своей школьной общественной деятельности. Но скорее не эта строчка была причиной того, что Дружникову на первом же групповом собрании выбрали комсоргом, а то, что скрытая энергия, которую когда-то заметила Эрна, стала видна и другим. Так что с первых дней учебы Шура впряглась в общественную работу, стараясь сплотить своих новых подруг в крепкий дружный коллектив.

А Дмитрич уже сменил гнев на милость, ворчливо попенял:

- Носом шмыгаешь, мало вам дня, и по ночам на улице болтаетесь, совсем о себе не думаете. Лекарства, хоть какие, есть?

Шура помотала отрицательно головой.

- Пойдем ко мне в кабинет, у меня в холодильнике варенье стоит малиновое, возьмешь с собой, попьешь в общежитии чайку горячего с малиной, глядишь, и пройдет хвороба.

И Шура молча зашагала за тренером.

Уже год Шура Дружникова жила в Куйбышеве и училась в полиграфическом техникуме. Сюда ее занес не ветер романтики - уж на Урале романтики хоть отбавляй, да и Свердловск по количеству различных учебных заведений намного престижнее Самары-городка. Просто Шура со свойственной ей практичностью рассудила, что надо поскорее получить специальность: родители - пожилые, больные люди, мало ли что может случиться. Подумав, решила поступить в полиграфический техникум: нравится работать с механизмами, умеет рисовать, да и, работая в типографии, все-таки, будет иметь дело с газетой. А в университете можно будет потом учиться и заочно.

Полиграфических техникумов в Союзе четыре, ближайший - в Куйбышеве, ему всего пять лет, значит, и оборудование новейшее, и преподаватели с выдумкой, потому Шура и решила поехать в Куйбышев. К тому же это город, где жил когда-то Владимир Ильич Ленин, а что касалось Ленина для Шуры, как и для большинства советских людей, было свято.

Павла Федоровна, узнав о намерении дочери, всполошилась:

- Шурочка, да как же так? Учиться, конечно, надо, но ведь такая даль!

Ей, почти всю жизнь прожившей в Тавде, страшно отпускать дочь в город, где ни родных, ни знакомых.

- Мам, а Москва и Ленинград еще дальше, а Киев - на Украине, - улыбнулась Шура, - так что не беспокойся, что еду в Куйбышев.

- Все равно - даль, можно ведь и в Свердловске учиться, глядишь, иногда бы и на выходные приезжала, - упрямо возразила Павла Федоровна.

- Ну, мама, - Шура обняла ее. - Я все обдумала. Институт - это долго. Да и лучше будет, если я сама решу. Что-то выйдет не так, то никого, кроме себя, ругать не придется.

- Вот всегда ты так: сама да сама! - укорила ее мать.

- Мам, да ведь ты меня такой воспитала, - Шура опять улыбнулась: мать еще не поняла, что дочь давным-давно все решает сама не только за себя, но и за родителей. А Павла Федоровна, словно подтверждая главенство дочери в семье, выдвинула последний и, наверное, самый для нее важный аргумент:

- Шурочка, а как же мы с отцом? - она глянула несмело в глаза дочери.

Да… Это - вопрос вопросов, но Шура думала и об этом. Уезжать, бросив родителей, вроде, и нельзя, но и учиться надо, и если ради них пожертвовала учебой в университете, то следует получить хотя бы среднее техническое образование. Родители, конечно, между собой обсуждали, как будут жить без Шуры. Мать написала Виктору в Тюмень, спросила, можно ли будет пожить у него во времянке, пока Шура учится, однако Виктор ответил, что планирует времянку переделать в баню. Шура, узнав об ответе брата, расценила его вежливым отказом. Но ничего, три года пролетят быстро, зато потом она, работая самостоятельно, и родителям сможет помогать.

Вечер перед отъездом в Куйбышев прошел почти в полной тишине. Даже Ярик смотрел на девушку грустными глазами и тяжко вздыхал.

Шура уложила вещи в чемодан и отправилась спать в свою «летнюю резиденцию» на второй этаж дровяника, где устроила небольшую мастерскую. Она долго не могла уснуть, думая о том, что ее ожидает в незнакомом городе, поступит учиться или нет. Сквозь выбитый сучок в доске стенки сарая, Шура видела, что родители тоже не спят: в квартире горел свет. Он был такой ласковый, словно звездочка в ночи, такой приветливый. Свет родного окна…

Незаметно сморил сон, и вдруг над головой раздался грохот, словно на крышу сарая из самосвала одним махом свалили чугунные чушки: на город налетела неожиданная гроза. Шура испуганно встрепенулась, приникла к сучку-глазку, но на улице была чернильная темень, лишь по-прежнему светилось окно в их квартире. И вдруг Шуре показалось, что прямо ей в глаз ринулось с высоты голубое злое пламя, девушка отшатнулась, а через мгновение по крыше застучала железная дробь, и опять невидимый небесный самосвал свалил на землю свои железные чушки. «Трах-тах-тах-рах-рах-ах!..» - зарычал гром, и опять сквозь дырку в стене полыхнул голубой свет.

Шура укутала голову одеялом: она с детства почему-то боялась грозы, однако грохот все равно достигал ушей, казалось, что сотни чертей устроили шабаш. Одни толкли железный горох, другие дрались кривыми саблями. Шура не выдержала и решила сбежать домой за толстые надежные стены. Вздрагивая от грома над головой, натянула халатик и выскочила из сарая. Едва защелкнула замок на двери, как хлынул ливень. Косой, крупный, словно град, дождь. В одну секунду на ней не осталось сухой нитки. Шура скользнула по лестнице вниз, радуясь, что не зря трудилась, зачищая перила абразивной шкуркой, а то бы, наверное, ладони занозила до костей и помчалась к теплому свету окна, забарабанила по стеклу, сообщая о своем возвращении. Мать глянула в темень, приложив ладонь козырьком над бровями, чтобы рассмотреть, кто буянит за окном помимо грома, и в свете очередной молнии увидела дочь.

- Господи, Шурочка, промокла-то как! - засуетилась мать, стараясь обогреть дочь.

Отогревшись горячим чаем, заботливостью матери, Шура забралась в свою постель и вскоре заснула под шорох дождя за окном. Последней мыслью было: «Интересно, почему именно сегодня налетела гроза? Может, это предупреждение, чтобы я не уезжала? Или наоборот благословение?»

Провожать Шуру на вокзал отправилась одна Павла Федоровна. Она еле сдерживала слезы: вот и последнее дитя покидает дом, смотрит печально, а в глазах посверкивает радость. Павла Федоровна и понимала эту радость: трудно Шуре с ними, стариками; и в то же время одолевала обида: уезжает, эгоистка, в такую даль, не понимает, каково им придется одним… И тут же, как Ефимовна когда-то, Павла Федоровна укорила себя: «Зачем же я так думаю? Пусть учится, ей жить, вперед идти, а наш путь вот-вот и оборвется».

А Шуру и в самом деле грусть покинула, едва поезд тронулся. Она помахала матери в открытое окно купе. Правда, мелькнула мысль, что, может, и зря поехала в Куйбышев, можно было бы и в свой деревообрабатывающий техникум поступить, работала бы потом на лесокомбинате, другие же работают. Однако позднее раскаяние покинуло девушку с последними огоньками родного города. Поезд мчался в ночи, по вагонным окнам заколотил дождь, вновь запорыкивал гром, но Шура уже не пугалась, посчитав на сей раз грозу и дождь хорошей приметой, предвестницей удачи.

А удача и впрямь сопутствовала Шуре. Без хлопот в Свердловске купила билет до Куйбышева, доехала туда без приключений, первую ночь провела не на вокзале, как думала раньше, а у новых знакомых, попутчиц по купе. Повезло ей потом и в техникуме: удалось устроиться на время экзаменов в общежитии, и соседка по комнате, Лина, оказалась славной.

И сразу, едва были выполнены все формальности в общежитии, девушки отправились на Волгу, которую Шура, однажды увидев, полюбила не только за то, что многоводная, величавая, но что Волга - русская река.

Шура выросла в городе, где жили и калмыки, и немцы, в древности по рекам реки Тавды селились вогулы. Кроме того, в городе оседали бывшие заключенные всех национальностей, которым в течение пяти лет не разрешалось выезжать за пределы города, женились, у них рождались дети. Может, и в жилах Шуры тоже текла десятая или сотая часть татарской, вогульской либо другой крови, ведь родовые корни ее матери были в Вятке, а отец родился на Урале. И уважая представителя любой национальности - лишь бы человек был хороший, ведь Эрна была немкой - Шура всегда с гордостью говорила, что она - русская.

Волга у Куйбышева намного шире, чем возле Казани. Накануне она была серая, хмурая, потому что и день был пасмурный, дождливый, созвучный невеселому настроению Шуры: она еще не знала, где будет жить. А тут глазам девушек предстала голубая лента, по которой пробегали золотые искры. Солнце отражалось в воде, и по этим золотистым бликам сновали юркие, как мальчишки-сорванцы, буксиры-бегунки, точь-в-точь - тавдинские. Более степенно, разваливая воду на высокие белопенные буруны, двигались прогулочные катера, и уж совсем важно, с чувством собственного достоинства, как дородные матроны, плыли трехпалубные теплоходы.

Девушки добрели от набережной до песчаного пляжа, где песок был настоящий морской, рассыпчатый, горячий и потому они решили остаток дня провести на пляже.

Девушки разделись, вошли в воду, и хотя не было в ней светлой прозрачности реки Тавды - она была серой, кое-где виднелись радужные топливные пятна, но все-таки это была Волга. Видимо, и новая приятельница почувствовала тоже самое, что и Шура, поэтому, зачерпнув ладонями воду, тихонько продекламировала:- «О, Волга, колыбель моя, любил ли кто тебя, как я?..»

Вдоволь нагревшись на солнышке, девушки пошли гулять по городу. Он оказался очень зеленым, только в отличие от Тавды, где главное дерево на улицах - тополь, в Куйбышеве росли липы, клены и рябины, рдевшие плотными густо-красными кистями. Зашли в техникум, чтобы узнать расписание сдачи экзаменов. Рядом с расписанием пришпилен кнопкой листок с информацией о полученной почте, и Шура увидела свою фамилию - пришло письмо из дома. Стало тепло на сердце и грустно: она уже соскучилась по маме. На следующий день отправились на экскурсию в музей Ленина, который располагался на углу Рабочей и Ленинской. Дом тот принадлежал купцу Рычкову. Внизу была лавка, на втором этаже - шесть комнат, там и жила семья Ульяновых три года. Семья была большая и веселая - мать, Мария Александровна, старшая дочь Анна с мужем Марком Елизаровым, дети - Маняша, Оля, Митя и Володя. Комната Володи - мрачная, оклеена синими обоями. В ней - простая железная кровать, стол, стул и этажерка в углу. К этим вещам руки Ленина не прикасались, но вещи были из того времени, чтобы создать соответствующую атмосферу. Лина буркнула, дескать, не музей, обман один. Шура ответила, что на все музеи истинных вещей не наберешься, главное - дом тот же самый.

Через две недели Шура вернулась в Тавду студенткой Куйбышевского полиграфического техникума. Лину тоже зачислили, но в другую группу. Абитуриентов было столько, что руководство техникума решило создать две группы техников-технологов изготовления форм высокой печати. Что это значило, ни та, ни другая не знали, однако обе были рады, что стали студентками. Так Шура открыла новую страницу своей жизненной книги и была весьма тем довольна…

Сентябрь в Поволжье был в тот год на диво солнечный и теплый, словно вновь вернулось лето. Солнце так поджаривало землю, что она изнывала от этого жара, трескалась, а грунтовые дороги размолачивались колесами автомобилей в мелкую надоедливую пыль, которая забивала ноздри, рот, лезла в глаза. Вот по такой дороге, что змеей вилась среди скошенных полей, и двигались автобусы со студентами-киптовцами, которых направили помогать трудовому колхозному крестьянству справиться с обильным урожаем картошки - традиция была такая в то время, что первокурсники всех учебных заведений страны сентябрь проводили в колхозах. Шура давно привыкла к уборочным кампаниям. С пятого класса она в начале учебного года то копала в колхозе картошку, то убирала сено, то работала на зернотоке, а колхозники в это время отправлялись на рынок.

Автобус, в котором ехала Шура, часто глох и вскоре отстал от всей колонны. С одной стороны это хорошо: не глотали пыль из под колес переднего автобуса, а с другой - ехали уже третий час, и конца пути не видно. Шофер сначала посмеивался, глядя, как девчонки-полиграфистки галдят да соревнуются в песнях, а потом, измученный капризами мотора, сердито рявкнул:

- Да замолчите вы, сороки, или нет?

И не столько этот окрик, сколько жара и усталось заставили девушек замолчать, так что до большого села Новый Буяна доехали в полной тишине. Автобус остановился в центре села, и девушки, подхватив свои вещи, высыпали из автобуса. И зря. Оказалось, что бедолага-шофер завез их не туда: конец их пути в неведомых Красных Горках.

И опять дорога, опять пыль…

Лишь под вечер добрались до палаточного лагеря, где им предстояло жить неведомо сколько, а именно до завершения уборки картофеля. Автобус был встречен восторженными воплями дюжих парней, которые исполнили на площадке дикий индейский танец, как подумали девушки-полиграфистки - в их честь.

- Ого, какая встреча! - заиграла глазами Тина Власьева, однако, ребята обрадовались не им, а транспорту, на котором парни, студенты-речники, должны были вернуться в город.

- Милый ты наш, хороший! - заорали дюжие молодцы и полезли в автобус.

А девушки остались.

Жить им предстояло в громадных армейских палатках, раза в два больше тех, что были в «Солнечном» лагере в «Орленке». У Шуры слегка потеплело на сердце, вспомнились друзья-«орлята». Правда, там стояли настоящие кровати, постели были чистые, а здесь выдали тонкие одеяла да наматрасники, которые девушки набили соломой из стога неподалеку. А спать предстояло всем вповалку на длинных нарах, сколоченных из грубых досок вдоль стен палатки. О простынях не было и речи.

Устроившись, девушки тут же отправились на экскурсию по лагерю и первым делом узнали, где кухня, и когда будет ужин. После ужина разбрелись: кто - на волейбольную площадку, кто - к костру, у которого уже собрались певцы-гитаристы. Шура же отправилась в лес. Вместе с ней пошли Люба Вишнякова и Рая Картушева, приехавшие из пограничного района в Киргизстане. И что елка, что сосна - им было все равно: они выросли в горной местности, где много фруктовых деревьев, даже в горах.

Шура любила лес. В любое время он красив. Зимний поражает тишиной, летний - звоном птиц, а осенний своими броскими красками хоть и радует глаз, но навевает грусть. Лес ее родины - сосновый, а здесь впервые в жизни она увидела дубовую рощу. Тихо-тихо было в ней, деревья печально кивали кронами, лишь под ногами шуршали сухие листья.

Солнце, большое ярко-красное яблоко, утопало в облаках. От огненного цвета заката голубые облака приобрели зловещий фиолетовый оттенок, предвещавший ветер и дождь. Из темного оврага, до которого добрели девушки, поднимался густой запах прелой земли и листьев. Мрачность оврага скрашивалась последними лучами солнца, которые бегло проскальзывали по веткам оголенных кустарников на обрывистых берегах оврага. На дне оврага было уже темно, так что девушки не решились исследовать склоны оврага, заросшие кустарниками.

И березы были уже безлистые. Трогательно светились в роще, как свечки, их стволы, уныло свесились вниз тонкие веточки, словно старались прикрыть свою наготу. Милые лесные кокетки, где же ваши мини-юбочки? И прошелестели березы: «Хулиганил ветер, все пугал зимою, юбочки сорвал он и унес собою…»

Среди позолоченной, уже сильно поредевшей, листвы дубов то тут, то там вспыхивали алые фонарики - это последний солнечный зайчик резвился на кронах осин. И редко-редко глаз обнаруживал зелень сосны, которая и зимой и летом - одного цвета…

Следующий день и в самом деле был пасмурный, над полями стоял туман, и тек по лагерю рваными клочками ваты. У столовой колотил, что есть силы по куску рельса физрук Владимир Дмитриевич.

- На зарядку, на зарядку становись! - зычно кричал другой физрук - Рудольф Давыдович.

Ворча, девушки построились на полянке, вяло поднимая по команде руки. Владимир Дмитриевич рассердился, обозвал всех сонными курицами, однако девушки не стали шевелиться быстрее. Правда, к концу «ссылки» все зарядку стали делать очень энергично: сильно похолодало, и спасение после холодной ночи было только в движении. Но в первый день об этом никто не знал: в памяти оставался минувший жаркий и пыльный день.

Туманное утро продолжилось пасмурным серым днем. В поле дул сильный ветер, и никуда от него не спрячешься, не уйдешь, потому что перед глазами - бескрайнее поле с пучками скошенной картофельной ботвы да бурты картошки. А дом родной - далеко-далеко, словно и не существует ничего в мире, кроме этого поля, картошки и картофелекопалки со странным названием - маципура. Хорошо, что четвертую группу, в которой была Шура, поставили на погрузку автомашин, а то на том пронизывающем ветру можно было закоченеть. Подкатывала машина, в нее карабкались Шура и Нонна Лесова, признанные «вратари» - уж больно ловко они ловили ведра, которые метали им в кузов парни, ссыпали картошку в кузов, и ведра, звеня дужками, летели обратно. Машина уходила, и все бежали через дорогу к стогу соломы, зарывались в нее и ждали другую машину.

Под вечер начал накрапывать дождик, однако девушки загрузили очередную машину до конца и отправили ее в хранилище. Вскоре груженая машина вернулась обратно. «Экспедитор» Кешка плевал постоянно на землю и сердито рассказывал:

- Сырая, понимаешь, говорит, понимаешь, нельзя ее в хранилище принимать! Подумаешь, блин, обиделась, что я ее тетенькой назвал, черт возьми!

- Ты бы ее бабушкой еще назвал, - захохотали девчонки, потому что приемщице Зине было от силы лет двадцать, все знали ее, потому что «экспедиторство» в Красные Горки было своеобразным отдыхом от работы в поле, и все по очереди становились «экспедиторами».

Однако на самом деле было не до смеха: пропал час работы, да еще выгружать придется - шофер не поедет груженый на стоянку, и другую машину Зина тоже может завернуть таким же манером.

- Костя, Лешка - живо в село, сдавайте машину, как хотите, хоть зацелуйте эту Зинку, - зашипела от возмущения Рая, другие поддержали ее, и парни тут же прыгнули в машину, а группа потрусила к стогу: поскорее зарыться в теплую солому, отдохнуть хоть немного…

Руки в земле, спины не разогнуть, и вдруг желанный, невообразимо прекрасный возглас:

- Карета подана, дамы! - это кричал Тимур, шофер «личного» самосвала четвертой группы, длинный парень с наглой ухмылкой на лице, которая, наверное, и во сне не сползала с его лица. Из кабины выпрыгнули Костя с Лешкой - рот до ушей: уговорили они все-таки Зинку, сдали картошку! Да и в самом деле, здесь, в полевых буртах, картошка не будет целее.

Девчонки полезли в кузов, уцепились в борта самосвала - как бы не вылететь по дороге: Тимур - местный лихач, пока не растрясет внутренности пассажиров - не успокоится.

- ГАИ на вас нет, - бурчит Власьева. Она не привыкла к такой «карете» - избалованная девчонка. Рассказывала, что родители - важные люди, даже в школу она ездила на машине. Ей не особенно верили, потому что странно, каким ветром занесло такую «важную» персону из Ташкента в Куйбышев, а, например, не в Москву на факультет международных отношений. А здесь все ей здесь не нравилось - погода, лес, да и сокурсниц едва терпела, считая себя выше их по интеллекту.

Тимур не дал ей излить желчь, рванул с места свой самосвал, а при такой тряске можно и язык откусить, если будешь болтать. Ветер засвистел в ушах. Дождь разошелся не на шутку, косые струи секли лицо, однако на душе радостно: наконец-то завершился этот кошмарный день! И всякий раз, когда машина подпрыгивала на ухабе, над полем проносился дружный стон. Девчат мотало из стороны в сторону, но уж лучше ехать на этом «такси», чем топать пешком пять километров до лагеря. К тому же душка-Тимур всегда тормозил свое «великолепное такси» у самой столовой. Вскоре, отмытые и веселые, девушки дружно застучали ложками под навесом столовой, и ничего вкуснее в мире не было, чем густая перловая каша и горячий компот!

Таких дней было ровно двадцать - светлых и пасмурных, тихих и ветреных, погожих и дождливых… Когда дождик едва моросил, студенток все-таки отправляли в поле, и за день от непогоды одежда набухала сыростью, потому после ужина на территории лагеря разводились костры, возле которых девчонки грелись и обсыхали. Тем, кому не хватало места у костра, искали другие «теплые местечки», и однажды случился даже курьез: кто-то бросил свою куртку для просушки на дизель, обеспечивающий лагерь электроэнергией. Дизелю это не понравилось - куртка вспыхнула пламенем, загорелся и дизель, а студенческий лагерь остался на сутки без света, так что завтрак выдали сухим пайком - повара не успели на костре сварить кашу.

В сильный дождь девушки сидели в палатках на нарах, закутавшись в куртки и одеяла. Так что неудивительно, что многие возвратились домой простуженными. А вообще простуда обходила их стороной. Лечились девушки легко и просто: всей комнатой ели лук и грели ноги в горячей воде. Но главное, девушки присмотрелись друг к другу, определили, кто на что способен, сдружились, правда, куйбышевские, их было пятеро, мало общались с иногородними, которых объединяла тоска по дому, им нравилось рассказывать друг другу о своих краях, о родителях, о друзьях. Шура подумала и предложила оформить альбом «Край родной» - и все ее дружно поддержали, разумеется, кроме самарских - так себя называли местные, потому что Куйбышев - это бывшая Самара.

- «Жизнь студенческая, жизнь голодная, квартира маленькая да холодная…» - Шура Дружникова сидела на кровати по-турецки и горланила недавно сочиненную песню.

- Да уж… Лучше пусть квартира холодная, чем палатка, - проворчала Рая Картушева и осведомилась. - А ты долго будешь так сидеть? Через полчаса выходим.

- Вы хоть сами соберитесь к тому времени, а за меня не беспокойтесь, - улыбнулась Шура.

Удача продолжала идти рядом с Шурой. Как иначе назвать то, что после возвращения из колхоза ей и еще трем сокурсницам удалось получить направление в общежитие? Правда, от Молодогвардейской далековато, зато большая экономия: частные квартиры - дорогие. Впрочем, Шуре не приходилось жаловаться на отсутствие средств: училась она хорошо, потому получала стипендию. И отец регулярно деньги присылал. Потому, имея пятьдесят рублей в месяц, Шура могла считать себя богатой студенткой: питалась вполне прилично и могла покупать необходимые для жизни мелочи, даже могла себе позволить пару раз в месяц посетить театр или концерт залетных московских звезд. Вот и сейчас они всей комнатой собирались на такой концерт. Девчонки метались по комнате, вырывая друг у друга утюг, чтобы погладить одежду, а ее платье висело в шкафу, приведенное в порядок еще вчера. Одевшись, она вместе с Нонной Лесовой ожидала, пока соберутся Картушева и Вишнякова.

Куйбышевский дворец спорта иногда превращался в концертный зал, вот и на сей раз в центре хоккейной площадки была сооружена сцена, правда Шура с подругами сидела на самом последнем ряду - такие удалось достать билеты, и Рая, самая ворчливая из четырех подруг, бурчала, что пожалели денег и ничего не видно.

- Хватит уж тебе разоряться! - рассердилась Люба. - Какие были, такие и купили! Не мешай! - и сунула в ее руки театральный бинокль, купленный в складчину в комиссионном магазине.

Шура не обращала на них внимания: Рая и Люба родом из одного села, дружили фактически с пеленок, перепалки - своеобразное дополнение их дружбы, потому что характер имели совершенно разный. Люба - невысокого роста, спокойная по характеру, что бы ни случилось, считала, что так, значит, надо. Рая имела взрывной характер, быстро выходила «из себя», да и комплекцией отличалась от Любы - высокая, массивная, но толстой ее назвать было нельзя. Подружки долго бы пререкались, если бы не Нонна Лесова - самая уравновешенная в их комнате. Нонна грозно шикнула на обеих, и они послушно затихли, потому что Лесова была старше всех, словом - «авторитет».

На сцене одна за одной «вспыхивали» звезды - ансамбль «Гайя», Юрий Гуляев, Валерий Обадзинский. И вдруг зал взорвался апплодисментами: в лучах прожекторов возникла женская фигура, то была Клавдия Шульженко. Как-то раз Шура слышала, что современной певице, чтобы прославиться, нужно пять минут: если есть у тебя хотя бы подобие голоса, музыкальный слух, умение держаться на сцене - остальное за тебя сделает радио и телевидение. Но Шульженко, чтобы заслужить право на такую громовую встречу, любовь и признание, понадобилось немало поколесить по фронтовым дорогам России, и ее песню о синем платочке знал весь мир. Отец рассказывал, что фронтовые бригады артистов порой выступали рядом с передовой. Когда Шульженко приезжала в его часть, отец даже пытался приударить за ней, потому что на правах комиссара политрезерва фронта находился рядом. Отец очень любил слушать Шульженко. И вот она стоит в лучах прожекторов - стройная, улыбчивая.

- Сколько же ей лет? - задала вопрос Люба, и Шура ответила ей:

- Не знаю, на вид лет пятьдесят…

Люба засомневалась:

- Нет, она, по-моему, старше.

- Голос-то, голос какой! - утихомирилась, наконец, Рая, перейдя к восторгу. - А руки, посмотрите, какие у нее руки, два белых лебедя… - и запоздало проинформировала: - Я читала, ей семьдесят один год.

И вдруг в праздничное восторженное настроение ворвался грохот сидений - часть зрителей заспешила к выходу, боясь, что опоздают на автобус, однако Шура, как и ее подруги, осталась на месте. Девушки всегда выходили из зала в числе последних, хотя знали, «последние» сядут в собственные автомобили и уедут, а они будут бежать трусцой, чтобы успеть к трамваю. Бывало, что и не успевали. И все-таки не уходили, сидели до конца.

Иногда, случалось, гости-гастролеры, которые рангом пониже, приезжали прямо в техникум, потому что воспитательная работа в техникуме была на высоте. Техникум открылся в период подготовки к празднованию столетнего юбилея Ленина, и комсомольские организации сразу стали сдавать Ленинские зачеты. В КИПТе (так звался коротко полиграфический техникум) пошли дальше: создали многолетнюю программу «По Ленинским местам». Самый первый набор в летние каникулы ездил на теплоходе в Ульяновск, на второй год КИПТ, «обросший» уже новыми группами, на поезде побывал в Ленинграде и Москве.

Курсу Шуры пришлось довольствоваться изучением биографии Ленина в местном Доме-музее. Но в год столетия предстояла поездка в Польшу. Шуру включили в состав группы, однако ей так и не пришлось побывать за границей: родители не дали денег, мать прислала рассерженное письмо: «Ты, видимо, с ума сошла, думаешь, что мы тут в золоте купаемся, захотелось тебе по заграницам поездить. В Польшу ей захотелось! А в Америку не хочешь?» Письмо Шуру обидело. Все она понимала, знала и то, что родители живут не в роскоши, даже на вступительные экзамены ездила за свой счет - скопила необходимую сумму, пока работала в библиотеке, и первое время жила в Куйбышеве, благодаря своим сбережениям. Но отец снова начал пить, потому родителям денег не хватало. А просила-то всего пятьдесят рублей: ей выделили бесплатную путевку, надо было лишь за питание да за билеты до Москвы заплатить - там формировался туристический поезд в Польшу. Но свою обиду Шура сдержала, и в то время, когда подруги развлекались в Польше, она занималась ремонтом квартиры в Тавде, вспоминая торжественный вечер, посвященный столетию Ленина.

Шура, как и в школе, в техникуме оказалась в центре общественной работы. Как на первом курсе выбрали ее комсоргом группы, так она и «тянула лямку» беспокойной комсомольской работы до окончания техникума наравне с кураторами. Кроме того, Шура занималась спортом, участвовала в художественной самодеятельности. В общем, неплохо это у нее получалось - руководить своей группой, если Шура не осталась без внимания на торжественном вечере в честь юбилея Ленина. В тот день преподавателям техникума вручили юбилейные медали, а студентов наградили Почетными грамотами. Когда Шуру пригласили на сцену для вручения ей Почетной грамоты, зал дружно аплодировал, вторую отметил также аплодисментами. При вручении третьей грамоты по залу пробежал смешок, а когда смущенная Шура поднялась на сцену в четвертый раз, студенты дружно рассмеялись, и директор техникума, пожимая ей руку, сказал под дружный хохот зала:

- Дружникова, можешь вообще на сцене остаться, а то тут еще тебе, наверное, грамоты причитаются…

Страна отпраздновала столетие со дня рождения Ленина. И в техникуме разработали новую программу, направленную на патриотическое воспитание молодежи. Она начала действовать уже в апреле, едва завершились юбилейные празднества. В рамках этой программы на встречу с молодыми полиграфистами был приглашен Владимир Иванов, исполнитель роли краснодонского комсомольца Олега Кошевого в фильме «Молодая гвардия», созданного по роману Александра Фадеева. В фильме снималась целая группа выпускников ВГИКа, народных любимцев - Нонна Мордюкова, Вячеслав Тихонов, Сергей Гурзо… И молодежь с замиранием сердца смотрела этот фильм, восхищалась бесстрашием Сергея Тюленина, мудростью Вани Земнухова, мужеством Любки Шевцовой, которая даже смерть встретила с улыбкой, так злившей фашистов.

Спустя двадцать лет фадеевский роман будет охаян, да и важность деятельности самих молодогвардейцев принизят до такого уровня, что, вроде, погибшие комсомольцы-краснодонцы и не с фашистами воевали, а просто хулиганили. А, между тем, в молодежной организации «Молодая гвардия» было более ста человек, многие жили в окрестных селах. Она просуществовала недолго, но принесла немало неприятностей фашистам, так досадила им, что не нашли оккупанты иного пути расправиться с ребятами, как внедрить в их ряды провокатора. Одно это говорит о том, насколько серьезно захватчики относились к существованию «Молодой гвардии», считая, что в ней находятся взрослые умудренные опытом люди. Когда молодогвардейцы были арестованы - провокатор выполнил свое черное дело очень добросовестно - после пыток шесть человек из них были расстреляны, остальные сброшены в отработанную шахту. После освобождения Краснодона оттуда поднимут более семидесяти погибших молодых людей, которые так и не увидели освобождения своего родного города, не выполнили то, о чем мечтали. А мечтали они стать летчиками, врачами, учителями, хотели работать в шахте, трудиться на земле… И очень любили свою Родину, потому бесстрашно вступили в противоборство с фашисткой военной машиной. И даже в страшном сне не могли представить, что и организацию «Молодая гвардия» и сам роман начнут подвергать сомнениям, а была ли эта организация, и правильно ли описал события в Краснодоне Александр Фадеев. Автора романа лишь потому не начнут охаивать, что застрелился, якобы не выдержав жизни в тоталитарном режиме Сталина. И тем, кто муссировал эту тему, совсем не важна была личность Фадеева, главное - что застрелился при тоталитарном режиме. А в школьном учебнике истории будет молодым героям-подпольщикам Краснодона отведено три строчки: «Народными героями стали комсомольцы-подпольщики Краснодона: У. М. Громова, И. Н. Земнухов, О. В. Кошевой, С. Г. Тюленин, И. В. Туркенич, Л. Г. Шевцова».

Впрочем, тогда многое будет выворачиваться наизнанку, и немало демократов взметнется вверх именно на мутной волне исторической пены, из которой извлекалось самое негативное, мрачное, мерзкое. Пытаясь развенчать социалистический строй, «демократы», благодаря которому получили образование, сделали карьеру, выбив главные звенья в воспитании молодого поколения - нравственность и патриотизм. Несколько поколений запутается в исторических кривотолках «правдоискателей» в конце концов утратив любовь к Родине, разочаровавшись в том, что была Октябрьская революция, что именно советская армия уничтожила фашизм - им настойчиво будут «вбивать» в головы значимость американского образа жизни и главенство именно американской армии в годы Второй мировой войны. Но в годы учебы Шуры в техникуме патриотическому воспитанию придавалось огромное значение, да и в собственных семьях еще жива была боль от утраты родных, не вернувшихся с войны, и жила в сердцах гордость за свою страну. Но тогда вообще никто не мог даже представить себе, что в стране что-то может быть иначе, а взгляд на войну изменится. Но в конце всякого тоннеля - выход, главное, идти на далекую светлую точку, пока она превратится в большое светлое окно в мир. И после двадцати лет смутного времени Шурино поколение все-таки увидит свет хотя бы в трепетном отношении к результатам Великой Отечественной, и вновь ветераны-фронтовики станут самыми почитаемыми людьми.

В актовом зале техникума - не протолкнуться. Четвертая группа, в которой училась Шура, столько ныла, упрашивая своего куратора Эмилию Константиновну отпустить их с занятий пораньше, что та сдалась, потому девушки, к большой радости Раи Картушевой, расположились в первом ряду и внимательно рассматривали столичного визитера.

Иванов стремительно взлетел на сцену. Не поднялся по ступенькам, а именно взлетел - ступени он проигнорировал, видимо, захотел покрасоваться в глазах девчат. Среднего роста, слегка располневший и постаревший, но до сих пор энергичный Олег Кошевой стоял перед ними. Это было так удивительно, что дружный вздох умиления пронесся по залу. Иванов говорил быстро, по-уральски, ведь он родом из Серова, до учебы в институте кинематографии работал сталеваром на металлургическом заводе, а «Молодая гвардия» для многих его друзей и его самого стала дипломной работой.

- Эге, - пихнула Рая Дружникову в бок, - а Иванов-то - землячок твой…

Шуре было приятно это слышать: она всегда хвалилась, что родом с Урала, убеждала всех, что там - самые лучшие, талантливые, красивые, честные люди, словом - самые-самые… И всегда ее поддерживала Нонна Лесова из Оренбурга.

- Я был шестьдесят вторым претендентом на роль Олега, - рассказывал Иванов. - Комиссия в составе Фадеева, матери Олега и людей, знавших его, пришла к выводу, что я для этой роли больше всех подхожу по внешнему сходству. Готовясь к роли, прочитал очень много документов о краснодонцах и буквально слился с личностью Олега, и очень хотел сыграть его, вот поэтому, наверное, все и пришли к выводу, что это у меня получится лучше, чем у других. Ну а потом я стал жить в доме мамы Олега, которая относилась ко мне, как к сыну, даже частенько называла не Володей, а Олегом. Тогда-то я и понял: все у меня получится…

Шура приготовилась задать Иванову несколько вопросов, однако тот, отбарабанив свою речь, заявил:

- Прошу прощения, я сегодня улетаю, так что разрешите откланяться, - и не успели девчата опомниться, как Иванов исчез.

- Н-да… - скептически усмехнулась Рая. - Гастролер, он и есть гастролер. Пришел, поговорил, деньги получил, и был таков. Не общение со зрителями ему необходимо, просто стрижет купоны с этого фильма.

И Шура, которая не всегда была согласна с Раей, склонной видеть всюду только плохое, на сей раз согласилась с ней. Но не увидела, не догадалась, что Владимира Иванова уже поразила бацилла равнодушия.

Профессиональной подготовке будущих полиграфистов в техникуме уделялось еще большее внимание - в КИПТе выпускались отличные специалисты. Шуре нравились преподаватели в техникуме. Большинству из них не было и сорока. И многие их них были неженатыми или незамужними.

Самой знаменитой личностью, пожалуй, был Эдуард Васильевич Капралов, или просто Эдик. Он преподавал электротехнику, а его кабинет имел роковой номер - тринадцать. Вот поэтому, наверное, и случались в том кабинете всякие несуразицы. У него была одна странность: до того был равнодушен к своим студенткам, что постоянно забывал, какая группа перед ним, и всегда, раскрывая групповой журнал, спрашивал:

- Вы какая группа?

Но благодаря огромному количеству двоек да еще песне, которую про него сочинила Дружникова, он четвертую группу, наконец, стал узнавать:

- Уж такой группы, - говаривал Эдик, - ни разу не было у меня. Я думал: десятиклассники - народ серьезный, а вам лишь бы хаханьки. Вот в пятой группе - народ серьезный, а вы… - тут у него глаза ехидно начинали блестеть. - Вам задай вопрос: «Сколько электродов в трехэлектродной лампе?» - и вы ответите: «Четыре».

Эдик похож на Маяковского - черные завораживающие глаза, черный ежик стриженых волос. И при такой демонической внешности - широкая, светлая мальчишеская улыбка «шесть на девять», которая, наверное, запала в душу не одной студентке, причем, некоторые из них не просто вздыхали, а старались завоевать сердце Эдика. Однако он был подобен камню до самого четвертого курса. Одна из Шуриных сокурсниц - Тина Власьева - даже стала заниматься в стрелковой секции, где занимался Эдик, однако это не возымело на него сногсшибательного действия. И все-таки его сердце дрогнуло, когда он в отпуске на берегу Черного моря встретил свою ученицу, которая, пребывая на отдыхе, повела себя совсем не так, как в техникуме. Ну а «результат» встречи на юге появился через девять месяцев… Впрочем, девица та была из когорты, «кто и соврет, так не дорого возьмет», ибо Эдик по-прежнему, казалось, не замечал ее. А она взяла академический отпуск и уехала домой. Так никто не узнал, кто родился у нее: «маленький Эдик» или «мистер Икс».

Другая странность Эдика: он никогда не ставил пятерки и тройки, объясняя: «На пятерку я и сам электротехнику не знаю, а тройка - это оценка посредственности». Так что учи-не учи, а в отличники у Эдика выбиться невозможно, зато двойки (в техникуме, как в школе, ставили оценки за знания в групповой журнал в течение всего семестра) он раздавал щедро, приговаривая при том: «Для вас, что канат, что проводник - все едино…»

Но сердце у него, видимо, было доброе и хотело любить.

Как-то Власьева притащила откуда-то воробья - встрепанного, перепуганного, и выпустила его на стол к Эдику. Воробей заковылял по столу прямо в руки преподавателя. Тот не рассердился, а улыбнулся своей мальчишеской улыбкой, погладил воробьишку. Пичуга расправила перышки и требовательно чирикнула, мол, гдадить-то гладь, да кормить не забывай. Эдик извлек откуда-то из стола засохшую булку, налил в блюдце воды, поставил на стол. А воробей даже попыток улететь не делал, клевал булку, и Эдик смотрел на него теплым лучистым взглядом забыв, что идет урок, и надо в головы студенток вкладывать «разумное, доброе, вечное».

Неженатым был и Василий Иванович Мужик - Вася. В Белоруссии, откуда он был родом, вероятно, называя его по фамилии, ударение ставили на первом слоге, но в России привычно - на втором. Куратор группы, Эмилия Константиновна, знакомя подопечных с новым преподавателем, так и сказала:

А это Василий Иванович Мужик.

- Видим, что не баба, - буркнула себе под нос Рая Картушева, рассердив Эмилию Константиновну таким беспардонным замечанием. А вообще она была доброй, не скандальной, как большинство больших и дородных женщин, правда, как руководитель группы была строгой, но самое главное - отличный преподаватель, и пятая группа завидовала четвертой группе: их преподаватель общего курса полиграфии Валентина Александровна намного слабее. Ну а если студенты уважают преподавателя, то стараются его не огорчать, поэтому в четвертой группе по предмету Эмилии Константиновны не было ни одного отстающего.

Василий Иванович Мужик свой первый урок в четвертой группе технологов-наборщиков провел своеобразно. К тому времени наборщики уже кое-что знали по курсу общей полиграфии, что такое «машинный набор», поэтому он и спросил:

- Первый вопрос… Ну, допустим, расскажите вкратце историю создания строкоотливных машин, - и ткнул пальцем в Шуру.

Но едва Шура начала рассказывать, Василий Иванович перебил ее и продолжил сам, причем, Шура торчала рядом столбом, так как преподаватель не разрешил ей сесть.

Мужик, наконец, выговорился, и придвинул к себе групповой журнал, чтобы поставить Шуре оценку.

- Ой, не ставьте! - перепугалась та, потому что ничего, кроме двойки, не ожидала, ведь Мужик все за нее рассказал.

- А почему? - удивился преподаватель. - Какую, вы думаете, я хотел поставить оценку?

- Какую-какую? - досадливо сморщилась Шура. - Двойку, конечно.

- Ошибаетесь, я хотел вам поставить пять. Ну, не желаете - не поставлю.

Вздох разочарования пронесся по комнате, видимо, каждый пожалел, что находится сейчас не на месте Дружниковой, которая еще и фордыбачит, хотя оценку заработала шутя. Зато Картушева не оплошала: на следующий вопрос ответила несколько слов и заявила: «Мне бы хотелось четверку». Василий Иванович выполнил ее просьбу.

Мужик был очень похож на араба - курчавые волосы, черные блестящие маслянистые глаза, смуглолицый. Но его внешность портила нижняя «боксерская» челюсть - тяжелая, немного выдвинутая вперед. В отличие от Эдика он был весьма любвеобильный. Неизвестно, как относился к девушкам из других групп (в КИПТЕ мало училось парней), но в четвертой группе выделил сразу «Дружникову и компанию» - Шуру и ее четверых подруг: Раю Картушеву, Любу Вишнякову, Галку Иванкову и Нонну Лесову. Видимо, Вася не знал, кому отдать предпочтение, поэтому свои своеобразные знаки внимания оказывал всем поровну. Правда, Галку вскоре оставил в покое, потому что жила в Куйбышеве и дружила со своим одноклассником. Однажды она пришла на вечер в техникум вместе с ним, с тех пор Вася не обращал на нее внимания.

А знаки внимания Вася оказывал своеобразно.

Шура как-то спешила на тренировку, летела вниз по лестнице, не видя ничего перед собой. Вдруг увидела: навстречу не спеша поднимается Василий Иванович. И он увидел Шуру, остановился. Шура хотела обогнуть преподавателя, но Вася - грудь колесом, глазами заиграл - вновь заступил ей дорогу. Шура затормозила и все-таки врезалась локтем в грудь Васе, а тот прижал ее к перилам.

- Ой, Шурочка, куда летишь? Я подумал, вдруг упадешь, дай, думаю, поддержу… - и крепко сжал своей ладонью руку Шуры, которой девушка держалась за перила. - Можно, я буду звать тебя Алекса? Красиво, по заграничному. А то Шура - очень уж просто.

Но сверху по металлическим ступеням мягко и легко спускался физрук Владимир Дмитриевич, и Вася, вздохнув, уступил девушке дорогу.

Когда же студентки видели на пляже Василия Ивановича, тут же сбегали подальше от греха: Вася имел обыкновение шутить - стаскивал девушек за ноги в воду. А это было не очень приятно, поскольку осеннее солнце пригревало достаточно, чтобы загорать, но вода в реке была уже холодной.

Словом, у Василия Ивановича голова так закружилась, что он, так и не сумев избрать кого-либо из дружной пятерки, женился на продавщице универмага, который находился рядом с техникумом. И до самого конца учебы Вася, который терпеть не мог шуток со стороны студентов, безропотно сносил зубоскальство Дружниковой и ее подруг. Шутили они беззлобно, без ехидства, поэтому, наверное, и принимал их шутки Василий Иванович, зато безжалостно обрывал других. Однажды кто-то из «самарцев» возмутился: «А что - им можно на уроках болтать, а нам нельзя?»

- Да, им можно, - твердо заявил Василий Иванович, - а вам нельзя, - и так сверкнул глазами, что все сразу поняли: что позволяется «дружной пятерке», то не позволяется другим.

Ольга Карпухина, жившая в Куйбышеве, вредноватая и нахальная девица, все-таки пробормотала: «Что позволяется кесарю, то не разрешается слесарю», - и тут же поплатилась за это: Василий Иванович вызвал ее к доске, а поскольку Ольга была к тому же ленивой, и училась плохо, тут же «вкатил» ей жирнющую двойку в журнал.

И лишь на последнем курсе стало ясно, кому больше всех благоволил Мужик. Дипломированные специалисты четвертой группы «обмывали» свои дипломы в ресторане, куда пригласили и преподавателей, и Мужик танцевал только с Раей Картушевой. Видимо, нравилась она ему нешуточно, да вот жениться на своей студентке не решился.

Зато решились двое других - экономист Валерий Сергеевич и плаврук Рудольф Давыдовыч, этих девчата звали ласково-иронически Валерик и Рудик.

Ох уж этот Рудольф Давыдович! Крепкий, стройный, лицо - красивое, тонко вырезанное, и лысина на всю макушку. Но что лысина? Не лысина главное в мужчине. Был у него другой, более существенный недостаток - он говорил медленно, занудливо. Уж на что куйбышевцы слова тянули, но Рудольф Давыдович всех перещеголял, поэтому студентки его имя тоже растягивали до невозможности: Рууудииик.

Был он неженатым, поэтому студентки также уделяли ему определенную долю внимания, однако больше хихикали и доводили своими шуточками, вероятно, до белого каления, однако он умел сдержаться. Все же однажды вышел из терпения.

Физическое воспитание, как и нравственно-патриотическое, в техникуме тоже было на высоком уровне, потому летом занимались на стадионе, а зимой в бассейне. Вот в бассейне-то все и произошло.

Рудик долго и безуспешно объяснял задание: девушки отрабатывали простое упражнение ногами, держась за кромку чаши бассейна, и при этом делали вид, что ничего не понимают, развлекались, одним словом. Раз объяснил плаврук, что следует делать, два, и, наконец, не выдержал, крикнул: «Да что вы за тупицы?» - разделся и ухнул, как был, в длинных «семейных» трусах в воду. Группа чуть не утонула. От смеха. Уж очень забавно смотрелся в тех трусах молодой мужчина, на теле которого можно было в анатомичке каждый мускул изучать. Ну, а когда он продемонстрировал необходимое упражнение и вылез из бассейна, все деликатно отвели глаза: мокрая, прилипшая к телу ткань, очень рельефно показала «достоинство» преподавателя. Впрочем, женившись на невзрачной студентке со старшего курса, Рудольф Давыдович преобразился: женские руки сделали его привлекательным, благоухающим одеколоном, всегда он ходил в свежих рубашках и чистой одежде. Так что некоторые в четвертой группе стали нешуточно заглядываться на плаврука.

Был в техникуме еще один Давыдович - Модлин. О его необыкновенной рассеянности ходили легенды. Невысокий, толстоватый, лысоватый, и чем-то похожий на комиссара Жюва из шедшего в то время французского фильма «Фантомас». Модлин был всегда неряшливо одет, пиджак осыпан мелом, на коленях брюк - пузыри. Он совсем не походил на человека с высшим образованием, поэтому, когда впервые вошел в кабинет, где его ожидала четвертая группа, никто и внимания на него не обратил. А он взял в руки мел и крупно написал на доске: МГД. Все уставились на пришельца, на странные буквы, а тот высморкался в тряпку, которой только что вытирал доску и произнес:

- МГД означает - Модлин Георгий Давыдович, это, значит, я. Здравствуйте. И вы, пожалуйста, назовите себя.

Девушки вставали, бормотали свои имена, думая, что «комиссар Жюв» не запомнит. А он запомнил. С первого раза. И никогда не путал их. С тех пор его никто не называл ни «комиссаром Жювом», ни МГД, его просто называли по имени-отчеству. Впрочем, к этому добрейшему человеку и нельзя было иначе относиться. Он никогда не ставил девчонкам отрицательные оценки, никогда не читал нотации, просто сокрушенно разводил руками, дескать, и как вы, серьезная девушка, такая взрослая, не понимаете, что учиться следует хорошо. И потому группа у него действительно не имела двоек - Модлина старались не огорчать.

Совершенно иным по характеру оказался Василий Сергеевич Васильков, преподаватель по технической механике и сопротивлению материалов.

Человек он, вероятно, был неплохой, порой открыто улыбался, и тогда вокруг его глаз собирались лучики-морщинки, но чаще всего он пребывал в унылом настроении и голос имел скрипучий, тягучий, похожий на скрежет двух ржавых железяк. Он говорил нарочито медленно, вдалбливая каждую фразу в головы студенток, то повышая, то понижая голос в конце фраз. Седые длинные волосы спадали ему на лоб, и он откидывал их длинными нервными пальцами. Во время перемен Васильков прогуливался по коридору, опираясь на тросточку, или же одиноко стоял в кабинете у окна. Его болезненный вид вызывал у девчонок жалость, однако, большинство группы не учило сопромат. Все изнывали от плохих предчувствий, когда Васильков, чуть прихрамывая, входил в кабинет, долго, молча с недовольным лицом в полной тишине перебирал на своем столе какие-то бумаги, словно настраиваясь на лекцию. А потом сказывалось плохое предчувствие: двойки сыпались на группу как горох из мешка, и потому студентки рассерженно шипели: «Не зря говорят: как сдашь сопромат - можешь замуж выходить, все остальные предметы - семечки». И все-таки Васильков по-хорошему всех удивил, когда технологи-наборщики получили дипломы: ни у кого в дипломе не было оценки ниже четверки. Старик понимал, что полученные знания вряд ли пригодятся мастерам-наборщикам на производстве, а портить выпускной балл не хотел никому, хотя добросовестно пытался вложить в ветреные головы хоть минимальные знания по сопромату.

Однако в техникуме преподавали не одни мужчины. Мужчин студентки, которые в основном находились в самом невестином возрасте, изучали, злили, строили им глазки, даже влюблялись, а вот к женщинам было всего два чувства: их либо уважали, либо боялись. Экономиста Елену Александровну боялись: умная женщина, и характер неплохой, однако ее «острый» язычок приводил всех в трепет, никогда нельзя было понять, что выскажет она в адрес студентов. «Англичанку» Людмилу Иннокентьевну уважали, брали с нее пример: ни разу за три года учебы никто не видел ее растрепанной, неаккуратно одетой. Всегда у нее ровная прическа, волосок к волоску, всегда элегантно и строго одета, на руках - маникюр.

С мастером Фаиной Семеновной Молдавской группа дружила, правда Фаина как-то умудрилась выйти замуж за одесского «кавээновца» Леонида Сущенко и уехала. И тогда за четвертую группу со всей страстью своего крутого характера взялась другая Семеновна - Мария Семеновна Мариня, но ей все были потом благодарны: учила она добротно.

А вот свою «маму» - куратора Эмилию Константиновну Ресенчук - девчонки просто обожали. Однако с ней пришлось расстаться задолго до конца учебы - ее мужа перевели в Ростов-на-Дону в крупное полиграфпредприятие «Молот», и Ресенчуки уехали. Тогда стало понятно, почему она в первом семестре для своей группы была словно мать родная, а во втором - охладела: знала об отъезде и не очень напрягалась. И хотя в начале следующего учебного года была еще в городе, не зашла попрощаться с группой, поэтому девушки очень на нее обиделись.

И тогда судьба преподнесла другому экономисту - Валерию Сергеевичу Дмитриеву - неприятный подарок: его назначили куратором взбалмошной, болтливой и, пожалуй, разболтанной, однако и талантливой четвертой группы. Ох, и намаялся же бедолага Валерик со своенравными девицами, избалованных свободой, потому что они полгода были предоставлены сами себе! Одна Тина Власьева чего стоила! В ней, видимо, был немалый процент узбекской крови, получилось нечто гремучей смеси. Власьева то ехидничала, не считаясь с авторитетами, то закатывала истерику, если девчата отпускали в ее адрес шутки. Она так эффектно «подала» себя в первые дни учебы, что Эмилия Константиновна предложила избрать ее старостой группы. Но девчонки в группе быстро разобрались в ней: Власьева полностью соответствовала своей фамилии - желала только произвести эффект и властвовать, быть на вершине славы, не прилагая при том никаких усилий, и ее быстренько переизбрали вопреки мнению куратора группы. Дмитриев боялся свою группу, поэтому почти все дела переложил на плечи комсорга Дружниковой, он доверял ей и групповые собрания вести, и за дисциплиной следить, и различные мероприятия организовывать, и стипендию распределять…

Павла Федоровна и Николай Константинович после отъезда дочери на учебу затосковали. Молча сидели возле старенького приемника «Москвич», слушали передачи, но уже не спорили, как раньше, думая об одном и том же - о Шуре - однако думами своими не делились друг с другом. Что-то словно потухло в доме, затихло. Даже Ярик, которому разрешили жить в доме, а не в сарае, лежал у двери, протяжно и громко вздыхая: тоже тосковал по молодой хозяйке. Единственной радостью для всех были письма от Шуры, которые приходили часто, но все же это были письма, а не живой голос. Письма многократно читались вслух, обсуждались новости. Потом Павла Федоровна садилась писать ответ, а Николай Константинович ревниво следил, чтобы написано было все, о чем он просил. И даже Ярик тихонько поскуливал, словно тоже что-то рассказывал.

Хозяйством теперь занимался Николай Константинович. Он ходил с небольшим ведерком за водой к колонке, выносил мусор. Получив пенсию, в первую очередь шел на почту и телеграфом отправлял Шуре тридцать рублей. Он стал при ходьбе опираться на палочку: хоть и старался держаться молодцевато, но года брали свое.

Николай Константинович, спозаранку сходив за продуктами в магазин, прогуливался вместе с Яриком перед домом до прихода почтальонки. Ярик безошибочно угадывал, несет она письмо от Шуры или нет: начинал юлить всем телом, взвизгивать, и тогда Николай Константинович трусил навстречу почтальонке, забирал письмо и спешил в дом, радостно крича:

- Поля! Письмо от Шурочки! - и тут же распечатывал конверт, хотя письмо, как правило, было адресовано Павле Федоровне, пробегал глазами по крупным угловатым строчкам. Ярик внимательно следил за ним, и если Николай Константинович медлил с громким чтением вестей от его обожаемой хозяйки, начинал нетерпеливо взвизгивать: дескать, я тоже хочу послушать, о чем пишет Шура. Николай Константинович понимал нетерпение пса, но ритуал чтения нарушать не собирался, вручал письмо жене, не спеша раздевался, усаживался поудобнее за стол и командовал:

- Ну, мать, читай, что дочка пишет.

И Павла Федоровна, нацепив очки на нос, садилась за стол и начинала громко читать письмо. Ярик устраивался напротив них, слушал, навострив уши, и беспрестанно молотил хвостом по полу, выражая свою радость. Ярик же всегда сообщал и о том, что Шура приезжает. Неизвестно, как он это узнавал, но накануне приезда девушки усаживался возле дома на тротуаре и внимательно единственным глазом (какой-то негодяй выбил Ярику камнем правый глаз) смотрел в конец улицы, откуда должна была прийти Шура. Ничто не могло отвлечь его с поста до тех пор, пока Шура и впрямь не являлась. Ярик узнавал ее издалека по летучей быстрой походке и мчался навстречу с визгом и лаем, сообщая всей улице, что его любимица вновь приехала домой.

Павла Федоровна зимой редко выходила из квартиры: температурные перепады нежелательны для астмы, от которой она страдала уже несколько лет. Но как-то Николай Константинович заболел, и она отправилась в магазин сама. День выдался теплый, сумрачный от низких снеговых туч, из которых сыпался мелкий мягкий снежок, и Павла Федоровна, закутанная в шаль до самых глаз, семенила по улице, на которой прошла почти вся ее жизнь в Тавде. Магазин стоял по-прежнему в начале улицы неподалеку от дома, где несколько лет она прожила с Максимом, и, как всегда при виде его, на Павлу Федоровну нахлынули воспоминания.

В ее жизни Максим был не единственным мужчиной, но самые теплые воспоминания остались именно о нем, с ним жилось спокойно, потому что Максим во всем был надежным и практичным человеком, хотя, вернись он сейчас неожиданно из неизвестности, она бы не ушла от Смирнова, к которому привязалась всей душой. С Максимом ей было спокойно, с Николаем - интересно.

Павла Федоровна, задумавшись, услышала не сразу, что ее кто-то окликнул.

- Павла Федоровна!

Дружникова оглянулась и увидела, что ее догоняет невысокая неопрятно одетая женщина. Что-то знакомое почудилось в ее лице, однако, женщина была ей неизвестна, потому она ответила:

- Извините, кто вы?

- Павла Федоровна! - женщина обняла ее. - Да я же Рая Дружникова, помните, я училась у вас в Шабалино! Я жила у Дружниковых, у Максима Егоровича…

- Господи… Раечка, ты ли это? - ей сразу вспомнилась маленькая черноглазая девочка, смотревшая восторженно на учительницу, но в этой испитой женщине ничего не было от маленькой Раечки.

- Я, Павла Федоровна, - и глаза ее на миг стали прежними: ласковыми и восторженными.

- Откуда ты, Раечка?

- Ох, Павла Федоровна… - и женщина заплакала, вытирая глаза рукавом обтрепанного пальто.

- Ну, пойдем ко мне, расскажи, где ты, как живешь.

Павла Федоровна в магазине к обычному набору продуктов купила бутылку вина и кое-что из хорошей закуски, чтобы порадовать гостью.

Почти до утра Павла Федоровна и Рая сидели рядышком и говорили, вспоминая прошедшие годы. Павла Федоровна, словно в юность свою вернулась, туда, где начинала учительствовать, где встретила Максима. Николай Константинович после застолья деликатно принялся за чтение газет и журналов: они подписывали до десяти различных периодических изданий. А потом улегся спать, понимая, что и жене, и гостье необходимо поговорить по душам.

- Как жизнь в Шабалино, на Четырнадцатом участке? - поинтересовалась Павла Федоровна, потому что давно уж ничего не знала о семействе Дружниковых. Читала иногда в газете, что Николай Дружников, сын Григория - знатный механизатор в своем колхозе, однажды к Павле Федоровне наведался его брат Борис, переехавший в Тавду. Где-то в городе жила и Александра, жена Михаила.

Рая рассказала, что знала, и выходило, что многие, кого помнила Павла Федоровна, ушли в мир иной, опустела деревня, потому что молодежь разлетелась по городам.

- Ну а Ефросинья как? - спросила Павла.

- Да жива еще. Зловредная стала, скопидомка. Щепки на улице собирает да в дом несет. С ней живет двоюродный племянник - дом-то большой, за ним следить надо. Он женился, а семья-то, сами знаете, бедная, вот Ефросинья и взяла его к себе в дом.

- Рая, а как ты жила все эти годы?

- Как жила? - вздохнула Рая, и этот вздох разбередил Павлину душу: невесело, видать, жилось Рае, судя по ее виду. Да и какое воспитание может дать девочке в деревне безграмотная женщина, к тому же чужая ей.

- Как вы с Максимом Егорычем уехали в Тавду, мать совсем осатанела. Пока вы жили в деревне, она со мной неплохо обращалась, боялась, что я папе Максиму пожалуюсь. Он всегда за меня заступался. А как вы уехали, так она совсем сдурела. Что ни день, то бьет. Я терпела-терпела да сбежала в Тавду, хотела вас найти, но меня милиция опять в деревню вернула. Тогда Ефросинья меня в детдом отправила и попросила, чтобы из Тавды меня увезли. Плохо было в детдоме, потому опять сбежала. В общем, так получилось, что, в конце концов, в тюрьму попала. Жизнь, короче, была не мед, вот если бы папа Максим дома был… - и она опять тяжко вздохнула.

Последние слова как иглой ткнули Павлу Федоровну в самое сердце.

- Ты прости меня, Рая, это я, наверное, виновата, что у тебя так неладно жизнь сложилась.

- Нет-нет, Павла Федоровна, не казните себя. На вас я не обижаюсь. Все равно Максим Егорович не стал бы с Ефросиньей жить: она жадная. Сколько всего в сундуках набито было, а ей все мало. Максим Егорович простой был, мог все другим отдать. Ефросинью он не любил. А вас любил, я знаю. Он, когда уходил к вам, все мне объяснил, я хоть и маленькая была, а его поняла, потому что и сама не любила Ефросинью, хотя и должна была ее любить, все-таки она была жена папы Максима, - она рассмеялась тихонько. - Ох, как Ефросинья злилась на вас, проклинала, даже хотела к колдунье сходить да наговор на вас сделать. А дедушка Артемий вас очень уважал, и дедушка Егор тоже. И вообще вас все наши любили. Жаль только, что папа Максим не взял меня с собой…

- Рая, Рая! - слезы набежали на глаза Павлы Федоровны.

- Нет-нет! Я не обижаюсь на вас! - поспешила уверить ее Рая. - Я просто так сказала.

Но все равно нерадостно стало на душе у Павлы Федоровны от неожиданной встречи, ощущение вины перед своей бывшей ученицей, всегда такой ласковой и доверчивой девчушкой, не проходило. Ей вспомнилось, как Раечка всегда радостно бросалась навстречу Максиму, когда он приезжал, чтобы забрать детей из школы. Может, как раз она да Максим виноваты, что Раечка стала неприкаянной, никому ненужной горемыкой. Да всякий ли сможет пустить в сердце любовь к чужому ребенку, когда рядом растут дети свои, кровные? Павла не смогла…

- Ну, девочки, ну, голубушки, вы уж постарайтесь! - приговаривал Владимир Дмитриевич, в последний раз осматривая лыжи, крепления. Все было в порядке, все готово к старту. А бежать предстояло десять километров.

Одна за другой уходили на дистанцию подруги по команде, вот и Шура встала на старт, на ее плечо легла рука стартового судьи. Толчок в плечо, и она ринулась вперед.

Бежалось сначала легко: лыжи новые, легкие, Дмитрич точно подобрал мазь, хорошо растер. Но начался первый длинный и пологий подъем-тягун, и Шура, как предрекал тренер, стала задыхаться: не отрегулирована «дыхалка», прав Дмитрич, да еще, бестолочь этакая, сдуру накануне лузгала семечки с девчонками за компанию, а ведь знала - нельзя, семечки лыжнику вредны, они, как и певцу, дыхание сбивают. Однако Шура тягун преодолела благополучно, в хорошем темпе, и на спуске кто-то крикнул вслед: «Осторожно, впереди поворот!» А это значит, что трасса разбита до безобразия, потому что каждый старается вписаться в поворот, коротко переступает лыжами, чтобы не съехать с лыжни на целину.

На второй тягун Шура шла с трудом. Будь проклят этот лыжный спорт! Бежишь по трассе, как загнанная лошадь! Нет, чтобы заняться, как в школе, спортивными играми, да захотелось испытать себя на лыжах. Как же - с Урала, самая стать лыжами заниматься. «Дурында», - выругала опять себя Шура.

Небольшой спуск… Только бы не упасть… Опять тягун… И сколько их на трассе?! Дмитрич говорил - пять! А-а! Мешать мне на лыжне? Брысь! На пятки наступлю! Что?! Не хочешь уступать?

- Лыжню! Кому говорю! - рявкнула изо всех сил Шура, но голос-то, мамочка моя, хриплый, словно у пропойцы, однако до предела злобный. - Лыжню-ю!!!

Ага-а, уступила! Так мы вас…

Дмитрич говорил, что лучше всего на обгон идти на подъеме. Пока соперница переживает, ты уже на спуске отдыхаешь, спохватится она - ты уже далеко. Господи!.. Опять тягун!! Самый длинный и тяжелый… Ох уж эта «десятка», судьи, наверное, специально так дистанцию проложили, ничуть им нас не жаль. А кто сзади напирает?! Не уступлю лыжню, из последних сил побегу, но не уступлю! А, это ты, Дмитрич… Миленький, отстань, не могу я быстрее… Да не наступай ты на лыжи, упаду ведь, чурбан бесчувственный, упаду!!! И не встану. Будешь знать. Фу-у, отстал. А вот это ты, Дмитрич, молодец, дал на ходу глоток чая. Здорово! И сил стало больше! Хорошо! И спуск - совсем отлично! Еще пара километров осталась? Я не ослышалась, Дмитрич, точно - пара километров? Да это ж пара пустяков. Нам эти два километра, что пара метров, и тягун нипочем, за ним - финиш, конец мучениям…

- А ну-у! Лыжню-у-у!!!

Финиш!!!

- Милые вы мои, выступили хорошо, - Владимир Дмитриевич доволен. - Ты, Шурка, больше всех молодец. На профсоюзном первенстве в первую десятку попасть, это ж - класс! Да я тебя скоро в мастера выведу. Техники у тебя, конечно, никакой, но как замашешь своими длинными ходулями - и пошла, и пошла! Вот если Ленку через две недели обштопаешь, то тебе и зональные гонки не страшны.

Девчонки валялись на лавках в раздевалке, а Дмитрич поил их чаем из своего заслуженного трехлитрового термоса, приговаривал: «Лежите, отдыхайте, девчоночки мои золотые…» Чай у него особенный: с вареньем, с травами. Чаек тот волшебный им сил прибавлял.

Как-то пришли девчонки навестить заболевшего Дмитрича, а жена его, смеясь, сказала:

- Вот попробуйте только гонки проиграть - он все варенье вам перетаскал, я его за это загрызу, житья не дам. Не подведите!

В раздевалку, гремя лыжами, вломилась Лена Разухина - она уходила на трассу последней в команде, тоже упала на свободное местечко: девчонки отрабатывали заботу тренера о себе добросовестно.

- Ага, вот и Ленка пришла! - заворковал Дмитрич. - Ну, Ленка, ну молодец! Время у тебя будет лучше Шуркиного, но финиш так сделать, как она, ни в жисть не сможешь! Шурка у нас на финиш идет, как из катапульты выстреленная. Так рванет, что чуть из креплений не выскакивает. Обойдет она тебя, Ленка, на зональных, ох, обойдет…

Владимир Дмитриевич беззлобно подзуживал, задевал самолюбие, но девчата не обижались, потому что тренер нянчился с ними, как с маленькими. Команда их всегда прекрасно экипирована, потому что иногда выступает на соревнованиях за честь одного из куйбышевских заводов. Дмитричу и талоны на дополнительное питание удается выбить, и путевки на турбазу добыть. Вот и сейчас они отдыхают на турбазе, там и тренируются, а не будь этого, может быть, так успешно и не выступили бы на соревнованиях. И зональные гонки тоже одолеют.

Когда все собрались, прибежал Рудольф Давыдович, второй тренер, и весело объявил, что команда заняла на соревнованиях второе место. Владимир Дмитриевич радостно хлопнул в ладоши и полез в свой необъятный рюкзак, достал оттуда пластиковый пакет и всем девчонкам торжественно вручил по коробке шоколадных конфет - приближался новый год.

- Владимир Дмитриевич, я, наверное, не смогу на зональных выступать, - отдышавшись, сказала Шура.

- Это почему же? - нахмурился тренер.

- Да у меня зимняя практика.

- Ну и что? Практикуйся, сколько хочешь, в наших мастерских. Или в областном полиграфкомбинате. Вот и Лена там же работать будет. А жить будем опять на турбазе, я вам сборы перед зональными соревнованиями пробил.

- Я, Владимир Дмитриевич, домой еду, заявку на меня прислали, - сообщила Шура, не глядя ему в глаза.

Тренер онемел. Обретя дар речи, заявил:

- Никакого - «домой». Здесь будешь! Ты соображаешь, что говоришь? Не выступать на зональных соревнованиях! Вот еще новое дело! Да если вы там хорошо выступите, то, может, и на республиканское первенство поедем, а ты - «не буду», - передразнил девушку тренер, все еще не веря, что та говорит серьезно.

- Да не могу я не ехать! - воскликнула Шура. - Родители у меня болеют!

- Родители, родители… А кто «десятку» бежать будет? Одна Лена? Ведь остальных я только на пятикилометровку могу поставить, сама же знаешь. А эстафета «три по пять» как же? Ты, Лена да Катя… Шурка, да ты что? - неожиданно понял тренер, что Дружникова не шутит.

- Я лыжи с собой возьму, дома буду тренироваться. Вернусь как раз к соревнованиям, - пообещала Шура, сама не веря своим словам.

- Тренироваться дома? - Дмитрич опять онемел на несколько секунд, затем возмутился - Дома? Там танцы-шманцы будут, а не тренировки, а на турбазе питание хорошее и отдых по режиму, тренировки полноценные.

- И все-таки уеду, - Шура смотрела упрямо.

Не скажешь же Дмитричу, что болезнь - это одно, а вот, что отец опять начал пить - другое дело, причем стал пить не запоями, а постоянно. И буянить стал не просто для шума. Напившись, выгонял мать на улицу. И той приходилось идти на поклон к старой знакомой Нинке-Бродне, потому что на своей улице она ни к кому за помощью обратиться не могла - стыдно, хоть и знали все про смирновские запои; родни же в Тавде не было. Изгомова, которая давно уже вдовствовала - свела все же Антона в могилу - помогала Павле Федоровне не без корысти: по рублику вытягивала у нее всю пенсию, потому что по-прежнему, как и в молодые годы, любила выпить. Шура, пользуясь студенческой льготой на билеты, ездила в Тавду чуть не каждый месяц, приводила мать домой, восстанавливала мир между родителями. Отец каждый раз клялся Шуре, что больше так делать не будет, однако история повторялась после каждой получки.

Последний раз Шура заявила отцу:

- Смотри, - глаза девушки сверкнули угрожающе, - если с мамой что-нибудь случится… Или кончай дурить, или… - что «или» Шура не знала, но как ни странно, ее слова отрезвили отца. Он плакал и каялся в содеянном, обещал не «дурить». После отъезда Шуры признался Павле Федоровне:

- Боюсь я ее, взгляд у нее бандитский.

Все у Шуры с отцом выходило по пословице: вместе тесно, а врозь - хоть брось. Утешало лишь одно: неожиданно отец и впрямь бросил пить - у него стали белеть и неметь фаланги пальцев на руках, и юморист-невропатолог напугал, что ежели он и дальше будет злоупотреблять спиртным, то руки побелеют до локтей, и тогда их оттяпают по самые плечи, поскольку только так можно остановить онемение. И все-таки Шура, несмотря на временное затишье, решила зимнюю практику отработать дома, и, как потом оказалось, не зря.

И еще один камешек лежал на душе у Шуры: она рассорилась с Лидой. Мать написала, что Лида приезжала повидаться и попала как раз в очередной запой Смирнова. Рассерженная сестра заявила матери, что та, мол, бесхарактерная, живет-мается с пьяницей, потому больше никогда не приедет к ней, и, завернувшись от порога, в тот же день уехала обратно.

Шура обозлилась: какое право сестра имеет так разговаривать с матерью? И со свойственной ей прямотой написала сестре гневное письмо с требованием оставить, наконец, мать в покое и не лезть к ней с поучениями, и жестко заключила: «Вы что ли помогаете мне учиться? Отец пьяница, да каждый месяц мне деньги высылает, а от вас я еще и ни рубля не получила». Пожалела потом Шура об этом письме, да слово - не воробей, а написанное пером…

Поезд из Симферополя, на котором ехала Шура, прибыл в Свердловск с большим опозданием, и потому она сумела купить билет до Тавды только в общий вагон. А что такое общий вагон, известно всем. Это духота, столпотворение, сидение впритирку на нижних полках, если повезет, а нет - стойте в проходе несколько часов, пока не освободится местечко на середине пути в Ирбите либо в Туринске. А поспать можно только в том случае, если вы сильны, как тяжеловес Жаботинский, потому что сумеете тогда отвоевать вторую полку, но зато и спуститься с нее сможете тоже лишь в середине пути. Но это все потом, сперва надо прорваться в вагон сквозь орущую, прущую напролом толпу.

Короче говоря, когда Шура, обремененная чемоданом и лыжами, вошла в вагон, то свободного места уже не нашлось. Девушка забросила вещи на третью полку и сумела умоститься на краешке нижней полки. Поезд вздрогнул раз, другой и медленно пополз от вокзала в темноту ночи, раскачиваясь, как большая лодка. Это мерное покачивание, перестук колес на стыках вскоре убаюкали девушку, и она «заклевала» носом, всякий раз вскидываясь испуганно при каждом толчке. Но прошел час, другой, Шуре это надоело, и она полезла на верхнюю багажную полку, где лежали вещи. Чемодан и пальто уложила в голове, а лыжи обняла и тут же заснула крепким сном.

Родной город встретил Шуру легким морозцем. «Эх, отличная погодка для тренировок!» - подумалось, но благие намерения, конечно, не воплотились в дело: лыжи так и простояли все три месяца зимней практики в углу. Зато…

Об этом «зато» Шура с родителями мечтала более десяти лет: им, наконец, дали квартиру.

- Как переезжать будем? - заохали старики. - Откажемся от ордера.

- Вы что? - изумилась Шура. - К вам аж домой пришли, пригласили ордер получить, а вы - откажемся!

- Да как переезжать будем, на чем? - продолжались дружные стенания. - Привыкли мы к этой улице, магазин здесь есть, что нам еще надо? Огород у нас здесь. Баня под боком…

Отец добавил:

- Речка рядом, летом на рыбалку ходить близко.

- Получите ордер, а переезд - мое дело.

Весь вечер Шура уговаривала родителей не глупить, и согласились они на переезд лишь тогда, когда дочь рассерженно закричала:

- А до меня вам дело есть? Вы о моем будущем думаете? Что, мне всю жить в коммуналке, бревна с реки на дрова таскать на своих плечах, под коромыслом горбатиться, да? Если так, то распределюсь куда-нибудь подальше, сама себе квартиру заработаю, а вы живите в этой дыре! - хлопнув с треском дверь, Шура вылетела на улицу. Такая привычка отходить от ссор на улице возникла у нее давно, с самых первых драк с отцом. Она уходила из дома и подолгу бездумно бродила по городу, и тогда казалось, что раздражение словно уходит в землю с каждым ее шагом.

Родители вняли разуму, отец получил ордер на новую двухкомнатную квартиру, лишь в одном не удалось Шуре уговорить стариков: из двух квартир - на первом и на третьем этаже - они выбрали первый этаж. Переезд был совершен стремительно и без участия в нем стариков. Шура договорилась со знакомым парнем насчет машины, тот согласился помочь, и привел двоих приятелей, чтобы вещи грузить-разгружать. Пожитки у Дружниковых были скромные, к тому же Шура накануне все упаковала в мешки, ящики, чемоданы, потому вещи сметали в машину за полчаса, и пока старики потихоньку шли к своему новому жилищу, Шура с ребятами мебель расставила по местам, осталось только распаковать чемоданы да развязать узлы.

Дом стоял на улице Ленина в удобном месте. Перед ним пока еще много строительного мусора, не росли деревья, но подъездная дорога уже заасфальтирована. По ней лихо подкатывали к дому один за другим грузовики, забитые до упора модной мебелью, ведь ордера в новый дом получили горкомовские да исполкомовские работники, не зря его окрестили Белым не столь за белые кирпичные стены, сколько из-за тех, кому там предстояло жить. Впрочем, переселялись туда учителя, врачи, пенсионеры, как Павла Федоровна и Николай Константинович, у этих мебель была поскромнее, но все же лучше, чем у Дружниковых. На душе стало нехорошо: в ее семье с первого взгляда ощущалась нищета - мать едва сводила концы с концами, потому что отец пил. И тогда Шура сказала себе: «Нет, я так жить не буду. В доме должен быть достаток, тогда в нем хорошо будет взрослым, а детям не стыдно за родителей. В доме должен быть мир и согласие, в доме должно быть понимание и счастье. Это - мой дом, а дом родителей на Лесопильщиков канул в бездну, и я все сделаю для того, чтобы жить мы стали лучше».

- Ну, парни, давайте по рюмочке, - предложил Смирнов, едва переступил порог новой квартиры, - за новоселье выпьем, да и вы заслужили.

- Коль, может, не надо? - робко возразила Павла Федоровна.

Но Смирнов расхрабрился: он почувствовал себя хозяином квартиры, ведь ордер выписан на его имя, а то, что туда вписаны жена и дочь - мелочь, он - главный квартиросъемщик, значит, и хозяин в доме.

Шурины помощники пить в доме не стали, однако бутылку приянть согласились, потому отец тут же отправился в магазин. Он шел по улице с гордо поднятой головой, даже палочку оставил дома. Ему на миг вдруг показалось, что молод и красив, а карманы набиты деньгами - и в самом деле накануне получили пенсию, что дом его - полная чаша, как, например, в Хабаровске.

Отец вернулся с полной сумкой и, окинув орлиным взглядом жену и дочь, стал выкладывать на стол покупки. Шура поморщилась, глядя, как он выставляет бутылки на стол, но промолчала, надеясь, что эти бутылки - последние в их новом доме. Она принялась готовить ужин, а старики ходили по комнатам, прикладывали ладони к теплым батареям отопления, открывали краны на кухне и в ванной, любовно оглаживали гладкие прохладные стены, обсуждали колер покраски панелей и стен. Павла Федоровна даже всплакнула: умерла Ефимовна, не дождалась их новой квартиры, а то взяли бы ее к себе - уж очень она жаловалась в письмах на сестер, все им, дескать, не так - не там села, не так встала, не то сделала, и таблеток-то много пьет…

Старики радовались, как дети, но больше их, пожалуй, радовалась Шура: у нее теперь отдельная комната, где можно помечтать, послушать музыку, куда можно пригласить гостей или просто посидеть у окна. И девушка мысленно видела свою комнату красивой, обставленной удобной мебелью. Но это было в будущем, а пока требовалось устранить мелкие недоделки после строителей, и Шура принялась за дело: достала ящик с инструментами, которые оставил ей Геннадий, уезжая из Тавды, начала отчищать окна, мастерить книжные полки, перекрашивать стены на кухне и в коридоре в светлые тона. Все получалось ладно, и душа Шуры оттого звенела и пела.

Павла Федоровна, глядя на дочь, не переставала удивляться ее расторопности, хвалила себя, что согласилась на переезд: и впрямь - не жить же Шурочке всю жизнь на улице Лесопильщиков. Рабочая окраина - она и есть окраина, неуютная, заброшенная.

Лишь одно омрачало их радость: на отца вдруг напала мания главного квартиросъемщика. Все ходил-пыжился: он главный здесь, бурчал на Шуру, что «развела грязь» в доме своими переделками. Но это можно было бы и стерпеть: отец всегда злился, когда Шура ремонтировала прежнюю квартиру. Беда была в том, что Николай Константинович опять начал выпивать. Выпьет рюмку и сидит, руки разглядывает, вертит перед глазами - не белеют ли, видимо, здорово его напугал невропатолог своей шуткой насчет ампутации рук до плеч. Пальцы не белели.

Получив очередную пенсию, отец не отдал ее Павле Федоровне, пропил за неделю, и если бы не деньги, заработанные Шурой на практике в типографии, впору было голодать. Опьянев, отец вел себя смирно, не буянил. Но по-прежнему ночами не спал, сидел на кухне в полудреме, свесив голову на грудь, и беспрестанно курил. У Шуры сердце разрывалось, так ей было жалко белоснежных стен и потолка - закоптятся, попробуй забели их потом: сколько раз белила потолки в прежнем их жилище, а все равно многолетняя дымная копоть проглядывала. Однако Шура молчала, но в отместку за пьянку жалобно, с надрывом, пела любимую отцом «Землянку», доводя его до рыданий. Отец плакал настоящими крупными слезами, размазывал их по щекам, умоляя дочь прекратить пение, но Шура в ответ на это голосила еще громче. А в сердце заползала холодной гадюкой тревога: за время ее учебы и мать тоже стала прикладываться к рюмочке, и все чаще усаживалась за стол вместе с отцом, наливая вина в стакан столько же, сколько наливал себе и отец.

- Мама, ты что? Зачем пьешь? - спросила ее однажды Шура.

- А чтобы ему досталось меньше, - кивнула мать на отца и усмехнулась. - А еще, когда выпью, смелее становлюсь, уж тут он меня не смеет ударить: сама, что под руку попадет, тем и шандарахну по башке. Как-то раз сковородкой голову ему расшибла, так что он теперь не трогает меня. Да и вообще, за всю жизнь достаточно меня клевали всякие вороны, пора и сдачи дать.

И это было правдой: жизнь так согнула Павлу Федоровну, что трудно было найти женщину тише и покладистей. Но что-то случилось, какой-то перелом произошел в ее душе, и теперь уж никто не мог впереди нее нахально втиснуться в очередь в магазине, никто не мог толкнуть в автобусе - для всякого обидчика находила она хлесткое насмешливое слово. И как ни странно, «сталинские» Павлу Федоровну зауважали еще больше, выбрали в уличный комитет самоуправления, а соседи по дому свергли с поста самозванного домоуправа Лильку Забелову, забубенную хамоватую бабенку, и вручили бразды правления Павле Федоровне. Где бы ни случался скандал, бежали к ней за помощью, и она, маленькая, худенькая, со спины до сих пор похожая на девчонку, бесстрашно усмиряла буянов. И ее слушались, называли народным судом. Да и отец стал меньше махать кулаками, видимо возымели действие слова одного из собутыльников в пивнушке:

- Ты, Инженер, не очень-то забижай Павлу Федоровну, она у нас тут на улице - главная справедливая женщина, народный судья, одним словом. Если б не она, меня бы с завода вытурили, а она вступилась. Зато на уличном товарищеском суде так чехвостила, что я, брат, взопрел с ног до головы.

- Взопрел, а в пивнушке все равно околачиваешься, - съехидничал Смирнов.

- Не каждый же день, а только в выходные, - хитро подмигнул приятель Смирнову. - Мне Павла Федоровна разрешила, потому что я, дескать, могу и в ящик сыграть, если резко брошу пить. Так что я ее очень уважаю, и если обидишь - получишь по кумполу.

Шура посмеивалась над неожиданной лихостью матери, и все-таки ей стало страшно: борьба матери с пьянством отца обернулась для нее худом, видимо, не видела уже мать иного способа борьбы, как напиться и дать отпор отцу, когда тот начинал хулиганить. Горькое недоумение наполнило сердце Шуры: почему мать до сих пор живет с отцом, за что так любит его, что готова и сама упасть на дно? И много-много лет спустя поняла - извечная бабья жалость и самоуверенность, что именно ей удастся побороть отцовский порок, держали ее рядом со Смирновым, а потом, наверное, появилась привычка и сознание того, что в своей семье даже рядом с пьющим мужем она - хозяйка, а в других, у детей - только гостья. Поняла, что женщине иной раз просто необходимо хотя бы голову склонить на мужское плечо, ощутить, что рядом защитник, не зря мать любила повторять: «Худой забор, да свой». Да и любила, наверное, мать отца, который в трезвом состоянии понимал ее с полуслова, и был на голову выше интеллектом, и тогда мать отдыхала душой, разговаривая с ним.

Практика в типографии завершалась в марте. Все шло хорошо. Мастер Алина Степановна, убедившись, что практикантка понимает в наборе не меньше опытных рабочих, уступая им лишь в скорости, вскоре начала поручать ей и сложную акцидентную работу. И Шура стояла за своим реалом - рабочим местом наборщика - мурлыкая какую-нибудь песенку, выполняла порученное задание весело и споро, тем более что за работу ей платили.

Рабочие тоже нравились Шуре, а больше всех - ее сверстник наладчик Стас Нетин, тихий, спокойный, молчаливый парень. В разговоры Стас не вступал, над шутками улыбался стеснительно уголками губ. Девчонки по нему сохли - парень видный, высокий, светловолосый и голубоглазый, как скандинав, причем глаза обрамлены пушистыми длинными ресницами.

Шура несколько дней наблюдала за Стасом, и вдруг ей в голову пришла шальная мысль расшевелить парня, может, даже и влюбить в себя. В сердце девушки еще не померк образ Антона Букарова, но Антон далеко, скорее всего, никогда они не встретятся, ведь даже не переписываются. Антон учился в военном училище, наверняка будет служить далеко от Тавды, о том, что Шура любит его, знал - школьные подружки проболтались, знал и ее адрес, но не пытался наладить связь, выходит, равнодушен к Шуре, а раз так, то, наверное, надо постараться забыть его. Вот и решила Шура забыть Антона с помощью Нетина, потому и стала оказывать ему знаки внимания: то заговаривала с ним, то обращалась с пустяшной просьбой, а тот пыхтел, супил брови и молчал. Шура даже рассердилась: ну и пень! И в последний день практики, обходя все цеха, даже не заглянула в механическую мастерскую, чтобы с ним попрощаться.

Вторая Шурина весна в Куйбышеве началась с отвратительной погоды. Дул резкий пронизывающий ветер, бесновался и скакал так, что невозможно было определить его направление. Однако в конце апреля Волга и Самарка окончательно освободились ото льда.

Волга была обычная, величавая, отсвечивала свинцовым блеском, а Самарка искрилась и переливалась. На ее середине, словно стайки серебряных рыбок резвились, плясали солнечные искорки. Небо очистилось от туч, и солнце стало его полновластным хозяином. Правда, случилось это после изуверского - иначе и не назовешь - дождя. Он низвергался с небес как водопад, струи были столь тяжелы, что обламывали мелкие веточки деревьев. Вода не успевала стекать по водостокам и переливалась через оградительные желобки сплошным потоком. Сильнейший ветер ломал сучья деревьев, распахивал самовольно двери и окна, метался угорело по коридорам техникума. К таким «вывертам» природы Шура была привычна: они в Тавде - не редкость. Однажды на Первомай наступила удивительно теплая погода, люди переоделись в модные плащи из болоньи, зимнюю обувь заменили легкими туфлями. Вдруг пошел снег, деревья запорошило, а потом снег начал таять, побежала с веток капель, но неожиданно ударил мороз, и капельки замерзли, стали сосульками. Солнышко выглянуло из-за туч, и все ледяные «сережки» брызнули во все стороны яркими искрами. В Куйбышеве в мае снег не выпадал, но дождь - не диковина.

Дождь прекратился столь же внезапно, как и начался. Стих ветер. Небо очистилось от туч, и если бы не гигантские лужи на мостовых, никто бы и не заподозрил, что лишь час назад природа бесновалась.

Куйбышев сразу похорошел, зелень засияла ярким цветом первых весенних листочков. Стало тепло, как летом, и город разукрасился девичьими летними нарядами.

Шура и вся группа с нетерпением ожидали майских праздников: они наметили в эти дни побывать в Ленинграде и Москве. Как-то завидно стало девушкам, что весь техникум побывал во всех знаменитых Ленинских местах, а их группа - только в Польше да в музее Ленина в Куйбышеве. Вот и решили заполнить «пробел» в патриотическо-воспитательной работе самостоятельно.

О том, что «тридцатьчетверки» (перед номером группы каждый год ставился курс учебы - 24, 34…) собираются съездить всем гамузом в Ленинград, прослышала еще до практики параллельная пятая группа, вечная их соперница. Руководила той группой недавно выпорхнувшая из полиграфического института преподавательница. Полная сил и энергии, она была подобна молодой кобылке, которой нравилось первой приходить на финиш. Но техникум - не ипподром, а у куратора четвертой группы уже давно пропало желание первой рвать ленточку, поэтому во всех делах она положилась на комсорга Шуру Дружникову и старосту Ольгу Кумаеву. Обе - серьезные и ответственные девицы. Вот Дружникова и взялась со всей ответственностью готовить поездку в город на Неве.

С четвертой группой соперничала не столько пятая группа, сколько Колесникова, их куратор, страстно желавшая вывести свою группу на первое место в техникуме. Но как-то повелось с самого начала работы техникума, что лучшей всегда оказывалась именно четвертая группа. И когда предыдущая «четверка» передавала эстафету первенства своим последователям, то ее комсорг Валя Гармаш сказала Шуре: «Не посрами репутацию нашей цифры!» А в Шуре и во всех девчонках четвертой группы и так возник азарт не уступить первенство, потому на всех конкурсах они, хоть на одно очко да опережали пятую группу. И вот Колесникова решила взять «реванш», то есть побывать в Ленинграде раньше группы-соперницы, потому со своими подопечными укатила туда в зимние каникулы. Вернувшись, девчата из пятой группы с восторгом рассказывали, какой великолепной была поездка, что жили они в гостинице на Невском, питались в ресторане, и новый семьдесят первый год встречали под звон бокалов не где-нибудь, а в Ленинграде. Правда, был один минус: группа вернулась без «копья» в кармане и без покупок, так как проживание в гостинице и роскошь в ресторане «съели» все деньги.

Шура слушала разглагольствования своей приятельницы Линки и сдержанно улыбалась: она не знала, насколько будет успешной поездка в Ленинград их группы, но Шура со свойственной ей практичностью наметила поездку на начало мая - и праздники там встретят, и за билеты заплатят полцены, да и тепло уже будет. Одним словом, к экзаменам они подойдут вполне отдохнувшими. Она попросила Кузьмина, директора техникума, так составить расписание, чтобы можно было выкроить десять дней на поездку. Кузьмин всегда с усмешкой наблюдал за соперничеством двух групп, но симпатизировал долговязой Дружниковой, которая и в самом деле, как танк-тридцатьчетверка, всегда перла к своей цели, пока не добивалась ее. Да и что с нее взять? Уралка! И этим все сказано, а тут еще и забота на ее плечи свалилась - полгода «тридцатьчетверки» были без куратора: никто не желал связываться с этой излишне болтливой и взрывной группой, так что вся ответственность за группу лежала на комсорге. Дружникова, конечно, управляется с ними неплохо, но ведь - девчонка, сама не прочь с занятий сбежать, позубоскалить, глазки построить холостым преподавателям.

И тогда судьба за неделю до конца учебного семестра преподнесла преподавателю нормирования Валерию Сергеевичу Дмитриеву неприятный подарок: его назначили куратором взбалмошной, болтливой и, пожалуй, разболтанной, однако и талантливой четвертой группы. Ох, и намаялся же бедняга со своенравными девицами, избалованных свободой, потому что они полгода были предоставлены сами себе! Одна Тина Власьева чего стоила! В ней, видимо, был немалый процент узбекской крови, получилось нечто гремучей смеси. Власьева то ехидничала, не считаясь с авторитетами, то закатывала истерику, если девчата отпускали в ее адрес шутки. Она так эффектно «подала» себя в первые дни учебы, что Эмилия Константиновна предложила избрать ее старостой группы. Но девчонки в группе быстро разобрались в ней: Власьева полностью соответствовала своей фамилии - желала только произвести эффект, быть на вершине славы, не прилагая при том никаких усилий, и ее быстренько переизбрали вопреки мнению куратора группы. Дмитриев страшно боялся своих «тридцатьчетверок»: хорошая, конечно, группа - удалая, талантливая, отстающих в учебе нет, но самостийная очень стала в период безвластия. Он почти все дела переложил на плечи Дружниковой: доверял ей и групповые собрания вести, и за дисциплиной следить, и различные мероприятия организовывать, и стипендию распределять. И Кузьмин не удивился, когда Шура, а не Дмитриев, обратилась за помощью, потому директор сам договорился обо всем с руководством ленинградского полиграфтехникума и речного училища, чтобы «тридцатьчетверки» без внимания в чужом городе не остались.

«Десант тридцатьчетверок» высадился в Ленинграде 30 апреля через пять часов лета на АН-24. Но когда самолет приземлился в Пулково, им показалось, что они с экватора попали на северный полюс: в Куйбышеве температура доходила до плюс двадцати, а тут сыпал снег и дул пронизывающий ветер, и всем сразу захотелось тем же рейсом, не покидая борт самолета, улететь обратно.

- Ничего, девушки, все будет хорошо, - успокоил их Дмитриев, - сядем на автобус, доберемся до общежития речников, а там отогреемся, - он клацнул зубами, потому что, как и подопечные, одет был легко.

И «тридцатьчетверки» трусцой побежали к зданию аэровокзала. Едва оказались в зале, как попали в объятия двух девушек:

- Вы из КИПТа? Смотрим - легко одеты, молодые, наверное, полиграфисты, - и девушки вручили букет цветов Дмитриеву.

- Нет, это к нам! - решительно возразил высокий парень в морской фуражке и теплой меховой куртке. - Вы - речники?

- Мы полиграфисты, - улыбнулся Дмитриев, - но куйбышевские речники - наши друзья, поэтому мы прилетели в гости и к полиграфистам, и к речникам. А жить, насколько мне известно, мы должны в общежитии речников.

- Да-да! - закивал утвердительно молодой человек. - Я - секретарь комитета комсомола училища, зовут Вячеслав, я приехал за вами. Так что прошу в автобус. И вас, девушки, - обратился он к ленинградкам, - тоже могу подвезти до города.

Через час гости обживали свои «кубрики» на пустующем этаже, который им отвели гостеприимные речники. Светло, тепло - и настроение у девушек сразу поднялось.

- Ой, как есть хочется, - простонал кто-то. - Шур, узнай у Славы, есть ли здесь поблизости столовая. Ты комсорг, и он - комсорг, вот и договоритесь.

Но Шура не успела выйти из комнаты, как на пороге возник Слава.

- Девушки, милости прошу в нашу столовую. Мы поставили вас на довольствие на все время вашего пребывания у нас в гостях.

Вот это да! Прямо-таки сногсшибательный сюрпиз: Шура, конечно, знала, что за проживание платить им не придется, но чтобы они сэкономили еще и на питании - об этом не предполагала. И девушки, наскоро приведя себя в порядок, чинно пошли вслед за Славой в столовую. В столовой Слава сказал:

- Пожалуйста, садитесь только за эти столы, здесь у нас располагается четвертый экипаж. Ребята сейчас на практике. Завтракать, обедать и ужинать вы будете вместе с курсантами в определенное время, так что прошу не опаздывать. Опоздаете - будете голодными, у нас - дисциплина. Это сейчас мы в порядке исключения оставили вам пищу, а потом такого не будет. Дисциплина!

Гостьи расположились за ууказанными столами, с любопытством огляделись. Столовая просторная со светлыми чистыми окнами - их буфет похож на мрачную забегаловку. Под потолком - стеклянные люстры, и вечером, наверное, здесь тоже светло. На столах лежал нарезанный хлеб, на тарелке рядом с хлебницей - увесистые кусочки сливочного масла. Дневальные в белоснежных куртках быстро накрыли столы, не забывая при том знакомиться с девушками - не шутка, у них в гостях двадцать симпатичных девчонок! Но «тридцатьчетверки» о кавалерах пока не думали: перед ними стояли глубокие тарелки с борщом и макаронами по-флотски, а уж про масло и говорить нечего - не всегда оно им перепадало дома. Через полчаса девушки, сытые, веселые, вернулись в свой «экипаж». Им показалось даже, что и на улице стало теплее, солнце уже посверкивает за домами. А еще через полчаса явился Слава и сказал, что гостьи приглашаются на праздничный вечер. И добавил:

- Прошу не опаздывать. Дисциплина! Я зайду за вами в двадцать часов. Девчонки усмехнулись. Видимо, у Славы это словечко - любимое. Однако требовалось на вечер явиться во всей красе, и вскоре все захлопотали над своими нарядами, радуясь, что на этаже есть душ и комната, где можно выгладить одежду.

Когда Слава зашел к ним, все были готовы к «выходу в свет» и в нетерпении заглядывались в зеркало: все ли в порядке? Слава остановился на пороге, и ехида Карпухина сказала:

- Не ослепни, Славочка!

Слава улыбнулся своей тихой ласковой улыбкой, и произнес:

- Милости прошу к нам на вечер.

О! Такого вечера «тридцатьчетверки» не ожидали. Вопреки песне, когда по статистике на десять девчонок было восемь ребят, здесь оказалось на каждую девчонку по десять кавалеров. Танцевали до упаду, и отдохнуть было некогда: едва кончался один танец с кем-нибудь из парней, как при первых нотах новой мелодии к ним подскакивали уже другие. Так что ночью спали, как убитые, проснулись только тогда, когда Слава застучал в двери:

- Девушки, подъем! Пора завтракать!

Ему вторил Валерий Сергеевич:

- Девчата, после завтрака едем к полиграфистам!

«Тридцатьчетверки» плелись в столовую раздраженные, заспанные, однако успели все-таки привести себя в приличный вид, и перед столовой уже широко улыбались вчерашним знакомым.

Валерий Сергеевич плохо знал город, и до ЛИПТа, который находился на Васильевском острове, добрались поздно: ленинградские полиграфисты уже отправились на демонстрацию. Транспорт не ходил, и они бросились вдогонку за коллегами, однако так и не настигли. Но в праздничной колонне по Дворцовой площади все же прошли.

Группа была весьма живописно одета: в яркие болоньевые плащи, но под плащами - все теплые вещи, которые нашлись у путешественниц. Так что походили они на пузатеньких матрешек. Это смешило девушек, однако иначе бы замерзли. А погода между тем разгуливалась. Солнце светило ярко, казалось, что не так уж и холодно. Времени до начала демонстрации было много, потому брели к центру не спеша, с любопытством разглядывая дома, надписи на них. Этим своим любопытством и живописным внешним видом, ошалелыми от впечатлений глазами, они привлекали к себе взгляды людей.

Добравшись до улицы, где двигались праздничные колонны, пошли потихоньку по тротуару, не обращая внимания на демонстрантов. Зато те обратили на них внимание.

- Девушки, откуда вы такие… летние? - поинтересовался молодой бородач, шедший параллельно им, но только по мостовой.

- Из Куйбышева.

- А здесь как оказались?

- Приехали к своим коллегам, в полиграфический техникум, да не успели, они уже ушли.

- Естественно, школьники и студенты всегда идут первыми, - кивнул согласно бородач, - потому им, несчастным, в праздничный день приходится вставать затемно. А вы давайте к нам в колонну, все-таки веселее будет идти.

Девушки переглянулись, не сговариваясь, шагнули с тротуара на мостовую. Оказалось, они попали в колонну научно-исследовательского института, в которой шли молодые парни, все без исключения бородатые - мода такая была у молодых ученых. Так что идти девчатам было весело и к тому же познавательно, ибо бородачи наперебой рассказывали историю каждой улицы, каждого дома, мимо которых следовала колонна, и ничего удивительного в том не было, потому что в Ленинграде не то, что дома, камни - история.

К полиграфистам попали только вечером - приглашены были на весенний бал, однако там девчатам было скучно: в ЛИПТе полно и своих девчонок, и ребята предпочитали танцевать с однокурсницами. Возвращались в общежитие пешком: хотелось увидеть ночной Ленинград, устали очень, зато когда добрели до Адмиралтейства, вдруг в небе вспыхнул праздничный фейерверк. Многие из них такого великолепного зрелища никогда не видели, и Шура - тоже, поэтому не удержались и закричали вместе с ленинградцами лихое «ура!»

Ленинградские полиграфисты организовали для гостей несколько экскурсий по городу, и они побывали на Пулковских высотах, в Эрмитаже, на Пискаревском кладбище, удивляясь не только необычной архитектуре города, его историческим местам, но и необыкновенной чистоте: Куйбышев все-таки грязноватый город, особенно весной, когда весь мусор вылазит из-под снега. И нигде не увидели и крошки брошенного хлеба: память ленинградцев о пережитой блокаде, о голоде генетически передалась и послевоенному поколению.

Между экскурсиями Шура выкроила время, чтобы побывать и у своих подружек по «Орленку». Они повели Шуру в Лавру Александра Невского - там один из священнослужителей обладал прекрасным голосом. Шура бывала в одном из соборов Куйбышева, и то потому, что находился он рядом со стадионом, где полиграфисты занимались - пришло же в голову кому-то такое: построить стадион рядом с церковью. Интересно было посмотреть на иконы, и больше никаких эмоций посещение собора у нее не вызывало. Но в Лавре она вдруг почувствовала, что церкви, погосты возле них, независимо от того, верит человек в Бога или нет, это - частица российской истории, малоизученная ее страница, и ее следует прочесть. Что-то необъяснимо торжественное поселилось в душе Шуры, когда она слушала церковное песнопение - шла как раз торжественная праздничная служба. С той поры она, бывая в незнакомом городе, всегда старалась бывать в церквах, сравнивая их убранство, и пришла к выводу, что церкви - как люди, они разные. И как порой отношения у людей различные, характеры, так, казалось, Шуре и церкви «относятся» к ней по-разному. В иной хотелось стоять и смотреть на иконы, думая о чем-то своем (Шура тогда не знала, что такое - молиться), а из другой церкви хотелось тотчас уйти.

Отпросившись у Дмитриева, Шура решила разыскать дядю Василия, которого никогда не видела.

Ермолаевы жили в Рощино в полутора часах езды от Ленинграда. Увидев незнакомую высокую худощавую девушку на пороге своей квартиры, жена Василия фыркнула, сверкнула насмешливо глазами, хотела, видимо, что-то сказать язвительное, однако Шура ее опередила вопросом:

- Ермолаевы здесь живут?

- Здесь… - растерялась женщина. - А вы, собственно, к кому?

- К дяде Васе и к вам, если вы - его жена, - улыбнулась Шура. - Я его племянница, Шура. Я живу с мамой в Тавде, правда, сейчас в Куйбышеве учусь, а в Ленинград мы приехали всей группой. Вот я и решила съездить к вам, навестить, я же вас никогда не видела, и дядю Васю - тоже.

Василий Егорович, услышав незнакомый голос, выглянул в коридор, пригляделся к посетительнице и неуверенно спросил:

- Ты - Шура?

Девушка кивнула.

- То-то, вижу, взгляд знакомый - такой же сердитый да серьезный! Как у Паньки!

Шуру задело это слово, но девушка ничем не показала своего неудовольствия, тем более что дядя искренне обрадовался ее появлению. Жена тоже улыбнулась сдержанной улыбкой.

Вечером дядя повел племянницу по городку, но разговор у них почему-то не клеился: дядя начал выплескивать свое недовольство жизнью, женой, которая ему изменяет, не ценит его, потому что он - простой шофер, а она работает в поселковом клубе.

Шура молча слушала его, не зная, что ответить, тем более что уже слышала подобные речи. Людмила Леонидовна, жена дяди, моложе его лет на пятнадцать, и пока Василий Егорович бегал в магазин, коротко обрисовала их семейное житье: муж пьет, ее не любит, таскается по бабам, а самому за пятьдесят, седой, ценил бы, что она живет с ним, ведь и моложе его, и красивее (последнее подразумевалось само собой, потому что тетя не раз и не два бросила взгляд в зеркало на свое отражение), и образование у нее, и работает культработником… Девушка растерянно молчала, да и не ожидала Людмила Леонидовна ответа - ей просто хотелось пожаловаться на мужа, пусть, мол, племянница узнает, какой у нее дядя скверный, предполагала, наверное, что и Василий Егорович не утерпит, начнет жаловаться на жену.

- И чего ей надо? - бубнил Василий Егорович, шагая рядом с племянницей. - Я всегда хорошо зарабатывал, а после аварии меня на другую машину посадили, все время ломается, конечно, и денег нет. Подумаешь, принцесса! В клубе работает! Знаешь, - доверительно произнес в конце концов, - мы ведь и не спим вовсе. Я в одной комнате живу, а она - в другой. И сыновей против меня настраивает.

Шуре стало мерзко на душе: в Альфинске тетки все время друг на друга жаловались, а тут - дядя на свою жену, и уж совсем противно, что та хотела настроить Шуру против мужа. Девушка бросила взгляд на часы, пожалев, что не уехала днем, и придется теперь жалобы выслушивать весь вечер то от дяди, то от его жены… И лишь двоюродные младшие братья скрасили вечер. Они увели ее на озеро, взяли лодку и катались по озеру до темноты. Вернулись домой продрогшие, однако, довольные друг другом.

Шура уехала от Ермолаевых в Ленинград с первой электричкой и больше никогда не видела ни дядю, ни его семью. Впрочем, она и не жалела об этом: ей противны были сплетни, жалобы, склоки. Ее прямая натура не признавала этого.

День Победы «тридцатьчетверки», как и было задумано, встречали в Москве. На один день остановились в гостинице, но это никак не повлияло на их кошелек, потому что в Ленинграде они не потратились. Подруги бродили по Москве, а Шура отправилась разыскивать «орлят». Разыскала. Но радости особой от встречи не было: москвичи в «Орленке» держались со скрытым высокомерием и некоторым превосходством, не изменились они и спустя пять лет. Шура, однако, не рассердилась - такое поведение, считала она, от недостатка воспитанности. А вспоминать и так будет что - столько хороших впечатлений, новых знакомств, интересных встреч. Колесникова позеленеет, когда узнает все подробности.

Как предполагала Шура, так и получилось. Ее «тридцатьчетверки» взахлеб рассказывали о салюте, который видели в Ленинграде и Москве, показывали фотографии своих обожателей-речников, которые ежевечерне после отбоя пытались пробраться в «четвертый экипаж», где жили гости, а Слава измаялся весь, вылавливая нарушителей дисциплины.

Колесникова и впрямь злилась: четвертая группа опять оказалась в выигрыше, хотя ее группа побывала в Ленинграде первой. Но был в ее раздражении, как узнала позднее Шура от Дмитриева, один плюс: она впредь не стремилась к соперничеству, вернее, стремилась, но уже не рвалась вперед, не смотря ни на что.

- Конечно, вам хорошо группой руководить, - обидчиво заявила она Дмитриеву, - у вас все Дружникова делает, и девочки ее слушаются. А мои… инертные какие-то.

На летнюю практику Шура Дружникова вновь поехала в Тавду. Дмитрич махнул на нее рукой: Дружникова будет кем угодно, но только не знаменитой спортсменкой, поэтому не злился, как зимой, хотя лыжники должны были поехать на летние сборы к морю, и тем сборам Дмитрич придавал большое значение: подкормятся девчонки, отдохнут, силенок наберутся.

- Ладно, поезжай, - буркнул Владимир Дмитрич, - все равно настоишь на своем. Вот в спорте была бы такая настырная.

- А я и так настырная, - улыбнулась Шура, - мы же с Леной теперь одно время показываем.

- Ладно… - и умоляюще произнес. - Ну, ты хоть зарядкой там занимайся что ли, пробежки устраивай!

Шура пообещала.

Конечно, ей и к морю хотелось съездить, и в Москву, куда предлагал поехать на практику Дмитриев. Однако дома опять было неладно, и Шура, созвонившись с Тавдинской типографией, получила разрешение пройти практику там. Кроме того, Шура намеревалась продолжить «атаку» на Стаса, которому зимой чуть ли не на шею из озорства вешалась. И уже с первых дней в Тавде по беглым взглядам парня на нее, Шура поняла, что старания ее, кажется, не проходят даром. Но все равно Стас молчал, пыхтел, улыбаясь ее шуточкам, но шагов к сближению не делал. Даже когда самых молодых рабочих, а вместе с ними и Шуру, отправили в колхоз на сенокос, то и там Стас не ходил с девчонками на танцы: после работы где-нибудь прятался от них с книгой в руках или заваливался спать. Кроме Шуры виды на Стаса имели, конечно, и другие, однако тот мужественно терпел приставания, никого не выделяя.

Лето в тот год выдалось жаркое, как никогда, и Шура, вернувшись из колхоза, задумала завершить ремонт квартиры, пока тепло. Впрочем, ремонт уж не так был и нужен, просто Шуре нравилось белить, красить. А еще больше нравилось сесть на подоконник, отдыхая, и смотреть на улицу. Так, сидя на окне, и познакомилась она с Касимом, шофером полковника, жившего на третьем этаже прямо над их квартирой.

Касим привез полковника на обед и сразу заметил незнакомую девушку - раньше он ее не видел возле дома своего шефа. Он вылез из «Волги», стал прогуливаться перед окнами. Был парень высок и строен, аккуратно, как положено солдату, подстрижен, пилотка лихо надвинута на правую бровь, из-под которой на Шуру косился черный любопытный глаз. Парню вскоре надоело исподтишка наблюдать за незнакомкой, перемазанной в известке и краске, и спросил:

- Вы кто?

- Человек, - усмехнулась Шура.

- А чего на окне сидите?

- Отдыхаю, - опять усмехнулась Шура, ожидая с любопытством, какой новый вопрос задаст солдат-водитель голубой «Волги».

- А попить можете вынести? - оригинальностью вопрос не отличался, потому Шура ухмыльнулась во весь рот и заносчиво ответила:

- Ага, буду я еще воду в кружке носить…

- Я не пить хочу, а хочу, чтобы вы спустились вниз, - заявил солдат.

- Хм… - Шуру это обстоятельство заинтересовало. И она вынесла солдату кружку кваса. Так они и познакомились.

Касим - таджик. Его отец - директор завода в Ашхабаде, у Касима с малолетства было все, что бы он ни пожелал, в семнадцать лет имел собственную «Волгу» и никогда не думал, что ему доведется быть чьим-то шофером. Но однажды он сбил человека…

- Имея деньги, все можно купить и сделать, - рассуждал Касим. - Это уж точно. Вот мой отец и подкинул тысчонки три, кому следует, а может и больше, я не знаю, вот и не было никакого суда.

Шура ошарашенно молчала, впервые, в отличие от Касима, представив мысленно силу денег, причем - больших денег. Она-то к деньгам относилась легкомысленно: есть - хорошо, нет - не заплачет. Довольствовалась тем, что есть, а деньгами, оказывается, можно покрыть преступление, можно купить любовь, уважение. Даже место рабочее можно купить, как сделал друг Касима - заплатил кругленькую сумму за место бармена в ресторане, и стоя за стойкой бара, он через некоторое время заработал столько, что и расход свой возместил, и прибыль имел.

Касиму нравились русские девушки, но жена ему нужна - таджичка.

- Что, чистоту крови хочешь соблюсти? - съехидничала Шура.

Касим ответил очень серьезно:

- И это, конечно, тоже, у нас маленькая нация, ее надо сохранять, но дело еще и в том, что таджички и вообще мусульманские женщины воспитаны иначе, так, как это нужно мужчине. Вот поженились бы мы с тобой… - Шура насмешливо фыркнула в ответ на это. - И я бы тебе сказал перекопать всю землю перед этим домом, чтобы ты сделала?

- А зачем копать? - осведомилась Шура. - В этом нет необходимости - песок да камни, все равно ничего не вырастет.

- Вот-вот. А таджичка возьмет лопату и начнет без рассуждений копать, в этом отличие мусульманской девушки от русской. Вы, конечно, раскованные, более свободные, умные, среди русских такие красавицы есть, что ахнешь, но мне жена нужна послушная, а не умная, чтобы умела хозяйство вести, детей растить. Даже пусть и не очень красивая. Красивую я, если надо, в другом месте найду.

- Ну ладно, пусть она будет послушной, но ведь и таджичкам необходимо образование, ты вот говоришь без акцента, читать любишь. Образованная девушка и вести себя будет иначе, сначала подумает, есть ли смысл копать землю, в которой камень на камне, лишь потому, чтобы угодить мужу, - заспорила Шура.

- Женщине образование не нужно, ваша революция восточным женщинам только навредила. Вроде как освободила их духовно, а на самом деле у нас почти все так и осталось - в горных кишлаках иногда старухи до сих пор паранджу носят. А чтобы мужа слушать, много знаний не надо. Дело женщины создать уют в доме для мужчины и воспитать его детей. А мужчина обязан содержать семью. Впрочем, если остаться здесь и жениться, то нужна русская жена, таджичке здесь плохо будет. Но я не хочу жить в России, на родине лучше…

Шура слушала разглагольствования Касима, и ей стало ясно, почему многие тавдинские девчонки, выйдя замуж в России за солдат-азиатов или кавказцев, уезжали с мужем и вскоре возвращались домой.

У одной приятельницы Павлы Федоровны дочь зарегистрировалась с одним абхазцем, уехала к нему на родину в такую горную даль, что выше только орлы живут. Но выяснилось, что у парня была нареченная невеста, дочь отцовского кунака. И хотя он ее не любил, был в законном браке, но этот брак очень своеобразно аннулировали - сыграли свадьбу с прежней невестой, которая стала старшей полноправной по горским обычаям женой, потому что брак освящен муллой. А русская девчонка оказалась на побегушках да постирушках на всю огромную семью своего законного мужа, с которым уже даже постель не делила, спала на тощей подстилке у двери. Словом, такое житье очень ей не понравилось, и задумала она бежать. Но свекровь быстро смекнула, что к чему, и приставила к ней сторожа - младшего сына, и тот бродил за молодой женщиной, как тень, даже возле туалета торчал, пока она не выйдет. А потом от скуки провертел дырку в стенке и начал за ней подглядывать. И все-таки она сбежала, оказавшись случайно с родичами мужа на железнодорожной станции. Вскочила на ходу на площадку товарного поезда, замедлившего ход на станции. Родичи спохватились не сразу, бросились на конях в погоню, но горы - не гладкая дорога, пока крутились по горам, подбираясь вплотную к железной дороге, поезд втянулся в тоннель, куда им дорогу преградили охранники.

Именно Касим преподал Шуре урок, что не с каждым парнем следует кокетничать, с иным это может обернуться неприятностью. Касим подкараулил Шуру, когда она выходила из подъезда, и так притиснул к себе, пытаясь поцеловать, что дыхание у девчонки пропало. Но не забылась Шуре наука братьев, выскользнула она из объятий. Касим не обиделся, наоборот, прошептал:

- Я приду сегодня вечером? Полковник обещал отпустить меня пораньше.

Он, и правда, явился при полном параде: в отутюженной подогнанной по стройной фигуре форме. Но Шура велела сказать матери, что ее нет дома. Шутки - шутками, когда молодая кровь играет, а связывать свою судьбу с Касимом она не собиралась.

Касим просидел на скамье до конца увольнения, но Шура так и не вышла. Тут уж Касим обиделся. И тотчас переключил свое внимание на девушку из другого подъезда. Но не оценил правильно командирское благосклонное отношение к себе: пока ухаживал за Шурой, полковник молчал, он знал семью, уважал Смирнова, как фронтовика и майора в отставке, но когда увидел своего водителя у другого подъезда с девицей вульгарного вида, устроил Касиму, видимо, такой разнос, что парень больше не смел и носа высунуть из машины. Так что свидания с новой «дамой сердца» проходили весьма оригинально: нахмуренный Касим в машине, а она - сидит на лавочке, и в увольнение Касима, пока Шура была дома, так и не пустили.

Ну а Стас Нетин по-прежнему молчал, правда, начал иной раз и краснеть, если Шура заговаривала с ним. И опять они не прояснили отношения.

Шура уезжала после практики вдвоем с матерью: Гена достал для Павлы Федоровны путевку в санаторий. Она не хотела ехать, но Шура твердо заявила:

- Отдохнешь хоть!

Отдохнуть и подлечиться Павле Федоровне и в самом деле надо было. Бесконечные болезни ее измучили, новый кирпичный дом, еще не просохший, здоровья не добавил, приступы астмы участились. В Тавду неожиданно приехала областная медкомиссия, на глаза проверяющим попала медкарта Павлы Федоровны, и врачи удивились не столько набору ее хронических заболеваний, сколько тому, что ежегодно вызывают неизлечимо больного человека на врачебно-экспертную комиссию для освидетельствования и назначения пенсии по инвалидности. Председателю ВЭК изрядно досталось за такое упущение. Павла Федоровна, конечно, про это ничего не знала, потому очень удивилась вызову в область. Вернувшись, улыбнулась в ответ на встревоженный взгляд Шуры:

- Дали пожизненную пенсию, никаких комиссий больше проходить не буду, потому что и того, что есть, хватит с избытком на двоих. Ну, а сколько проживу на белом свете, никто не знает. Может, десять лет, а, может, и завтра скопытюсь.

Вот это обстоятельство и заставило Гену достать путевку матери в санаторий, ему это было легко, потому что и сам пока находился под наблюдением врачей после травмы. А Шуре написал, чтобы обязательно заставила мать поехать в санаторий. Что Шура и сделала.

Николай Константинович, узнав об этом, загрустил и попросил жену не уезжать. Павле Федоровне и самой не хотелось, ее сердце сжалось в тревожном предчувствии беды, но не желала обижать и детей, хлопотавших о ее здоровье. И сказала мужу:

- Как же не поехать, если ты пьешь беспробудно, мне никакого покою нет. Шура замучилась с нами. А я там хоть отдохну да подлечусь.

- Не буду я больше пить, Поленька, только не уезжай, - заплакал Николай Константинович, словно и не он пьяный накануне бушевал и матерился, выгоняя жену из дома, и выгнал бы, если бы Шура не оказалась дома.

- Ох, Коля, сколько раз уж ты слово давал! - недоверчиво и горестно покачала головой Павла Федоровна.

- А сейчас самое твердое и честное слово даю! - он клятвенно приложил правую ладонь к сердцу. - Не буду пить, только не бросай меня! Я не верю, что ты уезжаешь на время, ты меня бросаешь, а я не смогу жить без тебя. Я, конечно, негодяй, но, Поленька, не бросай меня, - и опять заплакал. Он в последний год стал необычайно слезливым, плакал по всякому поводу - горестному и радостному.

- Да не бросаю я тебя, - Павла Федоровна отвернулась, чтобы муж не увидел ее слез. - Месяц быстро пролетит, я вернусь, зато ты тут хорошенько все обдумаешь, может, и правда, поймешь, что так больше жить нельзя.

Но тревога не покидала ее сердце, Павла Федоровна расплакалась, рассказывая Шуре о своем разговоре с отцом и его просьбе, робко вымолвила, может, и правда - не надо уезжать.

Шура нахмурилась и, как несколько лет назад, твердо сказала:

- Перестань, мама, думать только о нем, подумай и о себе. Я никогда ему не прощу, если ты умрешь раньше его. Знай это. Да и надоело мне мотаться между домом и техникумом, примиряя вас. Уж если в университет не поступила, так дайте хоть техникум окончить нормально!

И Павла Федоровна опять поступила так, как хотела дочь, хотя сердце изнывало от тревоги.

На следующий день Шура с матерью уезжали. Прощаясь, Николай Константинович поцеловал жену в лоб:

- Ну, прощай, Поленька, больше мы не увидимся…

- Что ты, что ты, отец! Вот подлечусь и приеду.

Смирнов покачал отрицательно головой.

Шура с Павлой Федоровной двинулись прочь от дома к автобусной остановке, а Николай Константинович так и остался стоять на крыльце, с тоской глядя им вслед. Усаживаясь в автобус, Шура, как и мать, обернулась назад, и хоть не могла она видеть выражение глаз отца, все-таки ей показалось, что в больших карих глазах Николая Константиновича застыли слезы. Но Шуре даже в голову не пришло, что видит она отца в последний раз.

В Свердловске Шура и Павла Федоровна расстались. Шура усадила мать на электричку до Альфинска, и та заплакала, приникнув к плечу дочери:

- Что-то тяжко у меня на сердце, хоть покупай билет обратно а Тавду.

- Да ладно, мам, все будет в порядке, - успокоила ее Шура, но и ей было невесело. Шура подумала, что, наверное, зря она опять вмешалась в жизнь родителей, так резко, разлучила их, им будет плохо вдали друг от друга, но следовало и отца немного проучить, потому что Шура устала от бесконечных мотаний в Тавду из Куйбышева, чтобы вывести из запоя отца и примирить родителей после ссоры. «Ладно, - подумала она, - будь что будет».

В Куйбышеве душевная боль притупилась хлопотами с устройством в общежитие: своего у полиграфистов до сих пор не было, и студенты жили, где придется. Четвертому курсу решили летнюю практику продлить до сентября, дать потом месяц отдохнуть, чтобы больше уже не отвлекать от учебы до защиты диплома. Об этом изменении руководство техникума не предупредило владельцев общежитий, где резервировались места для студентов-полиграфистов, потому, когда четверокурсники явились в общежития, где жили раньше, все места были заняты. Повезло лишь тем, кто практику проходил в Куйбышеве и не покидал общежитие.

Шура безуспешно помыкалась по городу в поисках квартиры, и ничего не оставалось, как перебиться кое-как полгода в общежитии строительного техникума на Чернореченской, где жила раньше. К ее радости, в бывшей ее комнате поселились знакомые девчонки-строители, они приютили Шуру, даже выделили отдельную койку, понимая, что ей надо готовиться к защите дипломного проекта. Шура платила им за «постой» ежедневными концертами, благо в соседнем корпусе у парней раздобыла гитару. И если бы не возможность заниматься в кабинете дипломного проектирования в техникуме, она бы не смогла работать над своим дипломным проектом, потому что каждый вечер в комнату набивалось до десятка гостей. Правда, в том был свой плюс: гости притаскивали с собой гостинцы - конфеты и печенье к чаю.

Тревожное состояние вернулось неожиданно. Как-то утром Шура ощутила беспричинное беспокойство. Девушка всматривалась в лица встречных прохожих, однокурсниц, думала, от чего так сердцу неуютно, но понять ничего не могла. Просто ей было плохо, и все. Шура, измаявшись от непонятной тревоги, ушла из техникума задолго до конца занятий. Девчонки, жившие с ней, встретили ее с участливым сочувствием, протянули бланк телеграммы: «Умер отец».

Шурино сердце пронзила острая боль, она упала ничком на кровать, зарыв лицо в подушку, и плечи ее затряслись от рыданий. Девчонки незаметно исчезли из комнаты: пусть побудет одна, они давно поняли, что Шура Дружникова все переживает в себе. Радовалась она открыто и весело, но боль прятала куда-то в глубину души, отчего лицо ее становилось каменным, лишь сухие глаза выдавали страдания. Шура плакала редко, подружки даже шутили: «Чтобы заставить Дружникову плакать, надо прежде самому пуд соли съесть». Наедине с собой Шуре плакать легче, значит, и душе ее станет легче. Девчонки рассудили правильно, так и случилось: встретила подруг Шура спокойно. Слез не было, только дергался мускул на скуле, да глаза покраснели. Она думала, где достать деньги, чтобы ехать на похороны, ведь тех, что привезла с собой, недостаточно, а до выдачи стипендии еще несколько дней.

- Шур, - сказала Рая Картушева (она проходила практику в Куйбышеве и по-прежнему жила в общежитии), - вот мы тебе собрали, - и протянула растрепанную пачечку денег, где были одни рубли, зеленело несколько трешек, а из кармана халата выгребла горсть мелочи.

- Спасибо, девчата, - благодарно кивнула Шура, и от такой заботливости слезы нежданно-негаданно хлынули из глаз. Шура поспешно отвернулась, но подруги тоже сочувственно захлюпали носами, тогда и Шура дала волю слезам, однако быстро опомнилась, взяла себя в руки. - Спасибо вам, девчонки, я отдам, как вернусь, - еле выговорила она.

Шуре повезло. Городское агентство «Аэрофлота» уже не работало, но в «Курумоче» она сразу купила билет до Свердловска.

В самолете села у окна, за которым была уже ночь. Взревели моторы, самолет покрутился немного на земле, выходя на взлетную полосу, потом задрожал, как норовистый конь, на старте, рванулся вперед и плавно взлетел.

Шура смотрела в темноту, видела свое нахмуренное лицо в иллюминаторе. Мысли мчались впереди самолета. Что случилось, отчего умер отец? Почему телеграмму подписала Лида, где мама?

Через два с половиной часа самолет приземлился в Свердловском аэропорту «Кольцово».

Уже наступил рассвет, и за окнами автобуса назад убегали золотистые стволы сосен. Шуре всегда нравилось смотреть на лес, он всегда такой разный, не то, что степная полоса. Но сегодня Шура смотрела на лес равнодушно, занятая одним: что случилось дома?

Было шесть часов утра, когда она прибыла на железнодорожный вокзал. Шура поежилась: прохладно, октябрь, в Тавде, может, уже и снег выпал. А в Куйбышеве вчера было тепло и сухо. Там - светло, тепло, радостно, здесь - холодно и горестно.

До поезда в Тавду было более полусуток, прибудет она домой только завтра. Сердце же рвалось туда немедленно. Шура смотрела на расписание и соображала, как быть. Беда звала вперед, а приходилось ждать. «Поеду в Уктус, - решила, наконец, Шура, - может, улечу домой, сегодня же буду в Тавде».

Шуре опять повезло. Без всяких проволочек в аэропорту «Уктус» купила билет на маленький самолетик, «аннушку». В салоне опять выбрала место у окна. Смотрела вниз на проплывающие медленно гаревые пятна, иногда среди темной зелени сосен светились желтые и алые пятна берез и осин. Раньше она смотрела бы на это великолепие с удовольствием, а сейчас не видела ничего. Вперед, вперед!

Через шесть часов вылета из Куйбышева Шура подходила к своему дому. У дверей квартиры постояла немного, собираясь с духом, потом легонько тронула кнопку звонка, забыв, что в сумочке есть ключ: она никогда не уезжала из дома без квартирных ключей. Для нее ключ от дома был своеобразным талисманом, залогом благополучного возвращения.

За дверью робко тренькнуло. Но никто не открыл дверь. Тогда она утопила пальцем кнопку звонка в гнезде и не отпускала ее до тех пора, пока сквозь трезвон не услышала:

- Шура, там никого нет, - сверху спускалась соседка-старушка, приятельница матери, - вот ключи. Ты заходи, я сейчас приду. Там у меня молоко на плите.

Шура вошла в квартиру. Осмотрела. Дверь в ее комнату была по-прежнему заперта, но у замка виднелись следы попыток открыть ее чем-то острым. В комнате родителей все разгромлено и разбросано. Старенький приемник «Москвич» валялся у стены, его пластмассовый корпус разбит, в углу - осколки стеклянной цветочной вазы, постель скомкана, у одного из стульев сломана ножка, стол опрокинут. На кухне в мойке - гора немытой посуды, на столе - пустые бутылки, грязные стаканы, в пепельнице - ежик из окурков. Шура смотрела на эти окурки и зачем-то начала их считать:

- Раз, два… пятнадцать… двадцать пять…

Пусто. Грязно. Где мама? Что с отцом? А если мама не приедет? Что делать? И Шура, присев на стул посреди кухни, заплакала навзрыд. Все, что скопилось в ней за последние часы, когда она была среди людей и не могла давать волю слезам, вырвалось наружу.

В дверь позвонили. Это пришла соседка.

- Что случилось, Анна Игнатьевна?

- Николая Константиновича позавчера вынули из петли. Мертвого.

- ..? - глаза Шуры стали огромными, в них застыл вопрос: «Что случилось?!»

- Мертвого, да, - продолжала соседка. - У него перед этим ночью, соседка сверху рассказывала, был какой-то шум, видимо, в дверь твоей комнаты ломились. Утром он вышел на улицу. Постоял на крыльце, посмотрел на небо, на все вокруг. Внимательно так посмотрел, я с балкона его увидела, и мне почему-то подумалось: «Надо же, как смотрит странно, словно прощается». Разве я знала, что и в самом деле так? Потом зашел в подъезд. А вечером я спускаюсь вниз, смотрю, а дверь приоткрыта. Дай, думаю, позову, дома ли Николай Константинович, а то надо бы дверь захлопнуть. Позвала, а он не откликается. Я и зашла в квартиру: что-то тревожно стало. Вхожу в коридорчик, а из ванной ноги торчат. Испугалась я, бросилась звонить в «скорую», в милицию. Его сняли. Сказали, что уже около двенадцати часов висел. У меня от сердца отлегло, я ведь поначалу-то думала, что это я виновата, бросилась всем звонить, а надо было прежде петлю обрезать, да попытаться привести в чувство, вдруг еще ожил бы…

- Где он сейчас?

- В катаверной.

- Кому вы сообщили об этом из наших? - Шура спрашивала резко, вопросы ее были похожи на выстрелы, и Анна Игнатьевна отвечала так же точно и конкретно.

- Я нашла на столе бумажку, где были записаны все адреса - Виктора, Лиды, Гены. Дала телеграмму Лиде и Геннадию, Виктора тоже оповестила.

Шура понятливо кивнула: мать, уезжая, прикнопила к стене адреса всей родни, словно чувствовала, что понадобятся. Она сдержанно поблагодарила соседку

- Спасибо вам, Анна Игнатьевна. Скажите, сколько заплатили, я отдам.

Соседка протестующе замахала руками, дескать, что ты такое говоришь, в горе всегда надо помогать друг другу.

- Может, есть хочешь? Пойдем ко мне, - предложила старушка. - Страшно тут.

- Нет, спасибо, - поблагодарила Шура соседку. Ей вновь надо было остаться одной, чтобы переварить жуткую информацию. Она подняла стол в комнате, стулья, села, случайно взглянула на зеркало, висевшее на стене, и увидела себя там - осунувшееся лицо, запавшие глаза, припухший нос. Шура решила в ванной умыться, но резко развернулась к кухне: зайти сейчас в ванную, когда в квартире пустынно, шаги гулким эхом отдаются среди стен - свыше сил.

Шура умылась, вытерлась чистым полотенцем, взятым в шкафу в своей комнате, где было заперто перед отъездом все самое ценное, и села на свою кровать, положив голову на стиснутые кулаки, упершись локтями в колени. Стала размышлять, что делать. Шура всегда размышляла, прежде чем принять решение.

Она в доме одна - это раз, денег едва хватит на обратную дорогу - это два, где мама, она пока не знает - это три, если придется самой хоронить отца, то, где взять деньги, тоже не знает - это четыре. Четыре почти неразрешимые проблемы, если учесть ее возраст и полное безденежье.

Однако из любого положения всегда можно найти выход, в это Шура верила твердо, и сперва подсчитала свои денежные ресурсы. Потом собралась пойти на почту и вновь направить всем родным телеграммы: тело отца лежит в морге, значит, есть время все организовать. А потом подумать, где занять деньги на похороны. Но не успела Шура выйти из квартиры, как в замке заворочался ключ, и на пороге появились Павла Федоровна и Геннадий с Полиной, своей новой женой. Шура бросилась на шею матери, обе заплакали. Шура с душевным облегчением - теперь не одна, Павла Федоровна с горечью оттого, что осталась вновь одна, от чувства вины перед Смирновым, с которым прожила восемнадцать лет, и уехала по настоянию детей, хотя и чуяло сердце беду, даже прощальные слова его не остановили ее, и вот - беда.

Похороны были более чем скромные: простой некрашеный, обитый внутри белым материалом гроб, пара венков. Правда, отцу теперь было все равно, где лежать, его лицо было спокойно, губы чуть-чуть раздвинуты в улыбке, и эту странность подметила служащая катаверной - так называли в Тавде морг, - которая обряжала Николая Константиновича в последний его путь по земле.

- Странно, повесился, а губы - розовые, - сказала она Геннадию и Шуре, которые привезли новую чистую одежду для покойного. Старушка не позволила им помогать - не положено, а вот положить тело в гроб одна не могла, потому Геннадий вместе с ней взялся за плечи, а Шура - за ноги, похожие на весенние сосульки, такие же холодные и влажные. И Шуру сразу же охватил с ног до головы жуткий холод, словно не в гроб укладывали они отца, словно там, внизу под белой простыней была пропасть, и падая туда, отец, потянет за собой и Шуру, и девушка в паническом страхе выронила ноги отца, которые с глухим стуком ударились о днище своего последнего деревянного неказистого пристанища. Брат понял ее состояние, подошел, обнял за плечи и крепко прижал ее голову к груди:

- Пигалица, если хочется поплакать - поплачь, не держи слезы в себе, не то душу спалишь…

«Душу спалишь…» - эти слова брата часто всплывали потом из памяти Шуры, когда приходила к ней беда, и слезы безуспешно рвались наружу сквозь сухой блеск глаз, но Шура вспоминала эти слова, они были своеобразным паролем, и тогда слезы орошали благодатным ливнем ее душу.

Погода в день похорон была слякотная, заполнявшая душу тоской. Сеял мелкий дождик, затянутое темными тучами небо низко висело над головой, потому проводить Смирнова в последний путь пришли несколько стариков-коммунистов из партийной организации городских пенсионеров. Память о том дне, убогих похоронах отца занозой засела в сердце Шуры. Занозу можно и вытащить, да ведь сердце - не палец…

Опять не обошлось без Изгомовой, которая имела, несмотря на репутацию пьяницы и сплетницы, обширные связи, потому что сводничала, предоставляя свой дом для свиданий. Она достала на базе дешевую водку и продукты на поминки, она же помогла выхлопотать место на старом кладбище: новое было неуютное, пустынное, потому многие стремились своих родных похоронить на старом, которое было в сосновом бору. Отцу досталось красивое место - под густой развесистой березой, соседкой ее была старая высоченная сосна.

Тело умершего не стали брать в дом из морга, как принято, на последнюю ночь. Воспротивилась тому Шура. Обычай обычаем, а страшно, ведь отец умер необычно. Геннадий согласился с ней: ему было все равно, так даже меньше хлопот.

Павла Федоровна не посмела спорить с детьми: теперь она, старый больной человек, всецело зависела от них. Ей хотелось посидеть у гроба, поговорить с мертвым, попенять ему, что ушел из жизни так нелепо, навесив позор на всю семью и себя, ведь в старое время, рассказывала Ефимовна, самоубийц даже не разрешалось хоронить на общем погосте, отводили место за церковной оградой. Ей хотелось вспомнить у гроба с Николаем Константиновичем совместные их горести и радости, хотелось просто по-бабьи повыть в голос над мужем… Дети не понимали ее, Павла Федоровна ощущала это всем своим чутким сердцем, не понимали ее привязанности к Смирнову. У них свои заботы, свои хлопоты, всяк при месте, вот и Шура почти самостоятельный человек.

Когда Геннадий с женой Полиной и Шура легли спать, Павла Федоровна оделась и вышла на крыльцо, посмотрела на темное, затянутое тучами небо. Вот и Николай также смотрел на небо перед смертью, что видел он там? О чем думал? Может быть, мысленно посылал ей последний привет или отчаянный зов, чтобы вернулась она домой, помогла ему? Как же тяжко было у него, видимо, на душе, если решился на такой шаг! Впрочем, сам ли он это сделал, ведь был кто-то в квартире в ночь его смерти, кто-то же бился в комнату Шуры, учинил разгром в квартире? Но судмедэксперт Ильинская сказала, что в петле Николай Константинович оказался без постороннего вмешательства.

- Ой ли? - усомнилась в ее словах Павла Федоровна.

- Павла, - они с Ильинской давно знали друг друга, - а если и не так? Тебе от этого легче станет? Детям твоим? Но ведь это - твои дети, а не его. Ну, заведу дело, а ты что делать будешь? Оно завершится нескоро, а тебе одной жить трудно, Александра уедет, что делать будешь? Или девчонку из-за расследования рядом с собой держать будешь? Ей же доучиться надо, не дергай ее. Впрочем, как знаешь, а я все равно и новый акт напишу о самоубийстве, так и знай, - Ильинская заявила это жестко и твердо. Характер у нее тоже был такой же твердый, потому Павла Федоровна была уверена: Ильинская сделает так, как сказала, и решила оставить все, как есть. А она - опять одна, хоть и родни много, и дети есть.

Дети… Дети не знали, что ей привелось испытать при вдовьей доле. Известное дело: тяжела жизнь в поле без огорожи, вокруг ветра вьются, а на вдову да на сироту все помои льются. И вот появился человек, стал родным и близким. Худым «забором» он был, а все же меньше ветра дуло в лицо, при нем она была хозяйкой в доме, где были установленные ими порядки. У детей ее не обижали, но их дом не был ее домом, там - свои законы. Кое-что ей не нравилось, но в чужой монастырь не следует лезть со своим уставом, она и не лезла. Зато дети, едва она осталась одна, стали командовать. Вон у Шуры взгляд стал особый, хозяйский. Павла Федоровна не вспомнила, что взгляд такой у младшей дочери уже давно.

«Что же ты, Коленька, сам ушел, а меня оставил одну горе мыкать? - и пришла на ум фраза, не раз слышанная от Смирнова: - «На простом шнуре от чемодана кончилась твоя шальная жизнь…» Любил муж Есенина и по его дороге из жизни ушел… И Павла Федоровна заплакала горько и безутешно, беззвучно, чтобы не потревожить рыданиями спящих детей: старая больная женщина, теперь она всецело зависела от них.

На следующий день после похорон, сходив по обычаю на кладбище, посидев там с полчаса, Павла Федоровна, Шура и Геннадий с женой уехали из Тавды. Решено было, что пока Шура учится - осталось всего полгода - Павла Федоровна поживет у детей в Альфинске.

- Извини, Шурочка, денег я тебе высылать не смогу, - сказала дочери Павла Федоровна, - не хочу, чтобы меня, как бабушку, попрекали куском хлеба. А своя копейка - не рубль, да своя. Нам с тобой теперь надо всем кланяться по нашей сиротской доле и слушаться каждого слова, - горечь была в ее словах: не дали даже дождаться сороковин, чтобы вновь сходить на могилу мужа, помянуть его.

Шура фыркнула:

- Нет уж! Доброе слово можно и послушать, и поклониться можно из уважения. А по-другому - нет!

- Эх, доченька, не знаешь ты, что клюют все сороки да вороны, когда нет обороны. А у нас ее теперь нет.

- Ай, мама, отец был невеликой обороной, всю жизнь ты его на себе тащила да защищала. Кстати, как там Лида, не обижает тебя?

Сестра не приехала на похороны, однако, прислала для облачения покойного почти новый костюм Семена, туфли, новую рубашку, нижнее белье. Лида сердилась на Смирнова, но сердце у нее было доброе, отходчивое, потому она все же приняла участие в похоронах, но по-своему. Вот старший брат Виктор вообще никак не откликнулся на телеграмму, позднее на вопрос, почему, ответил кратко: «Денег не было ехать». Финансовые затруднения братьев никогда не удивляли Шуру: оба брата, к ее глубокому сожалению, были пьющими.

- Ничего, хорошо относится, - ответила Шуре мать. - Семен матерью зовет, не обижает. И ребятишки слушаются. Валерик - отличный паренек растет, справедливый, душевный, вот уж кому наша родовая честность да прямолинейность передалась. Надюшка - хитрая, а вот младших пока не поймешь, малыши еще, - и попросила. - Не пиши больше Лиде таких задиристых писем, сестра же она тебе, пожалеть ее надо, и ей несладко в жизни пришлось.

- Она тебя жалела? - встопорщилась Шура.

- Ну не жалеть, так понять надо. Всю жизнь рядом не с тем, с кем хотела. Не руби с плеча. Будь доброй. Добро добро и рождает, хоть и не очень доброта людская нынче в чести, а зло по-прежнему порождает одно зло. Ты это помни, доченька. Злая душа - темная душа, нет ей покоя ни от богатства, ни от удачи, грызет ее злоба, пока не сгрызет окончательно…

Шура эти материнские слова запомнила навсегда, потому никогда ни при каких обстоятельствах не пускала зло в душу, старалась не обижать других людей ни словом, ни делом. Она научилась прощать, часто первой шла после ссоры на примирение. Но если обида была велика, и Шура не могла просто взять и простить человека, ведь и у нее, как у всех, тоже было самолюбие, она переставала с ним общаться, но никогда не мстила. И в этом была ее сила. Но иные считали это слабостью.

В общежитии Шуру ожидал перевод. Бланк был заполнен рукой отца, дата отправления - канун его смерти. Выходит, отец не забыл о ней, даже уже решившись умереть… И от этого заноза заставила Шурино сердце ныть еще сильнее.

Присланные отцом деньги оказались последней помощью со стороны. Отныне Шура сама должна была думать о том, как заработать деньги, чтобы завершить учебу. И потому, приехав на дипломную практику в Минск на комбинат имени Якуба Колоса, она сразу же узнала в отделе кадров, можно ли устроиться на работу помимо практики. И два месяца она в первую смену была в наборном цехе, а во вторую работала в переплетном. Когда вернулась в техникум, Дмитриев предложил поработать лаборантом в кабинете дипломного проектирования. Эта работа помогла ей отлично подготовиться к защите дипломного проекта, ведь любой справочник, лучший арифмометр под рукой. Другие по ночам корпели над своими проектами, Шура же без особых волнений делала это днем, ну а вечерами своими песнями по-прежнему «отрабатывала» место в общежитии. Пела сначала чужие песни, а потом неожиданно появились и свои. Шурины песни тут же подхватили в общежитии, их можно было услышать в комнатах, на скамье под окнами общежития, где коротали вечера парни из соседнего корпуса.

Шура на защиту диплома шла уверенно, единственное, что беспокоило - защищалась первой, а первый блин, как говорится, всегда комом. Но ее «блин» вышел не комом. Сердце отчаянно колотилось в груди, когда она предстала перед комиссией, но за столом сидели такие знакомые люди, ее преподаватели, лишь один - главный инженер из Куйбышевского полиграфкомбината, и Шура тотчас успокоилась, четко и твердо изложила свою докладную записку, не заглядывая даже в конспект, обосновала все подготовленные схемы и чертежи. В середине ее защиты комиссия расслабилась: Дружникова - лучшая студентка, у нее ошибок быть не должно, потому можно и пошептаться. Шура сначала была слегка шокирована таким отношением, но не позволила себе обидеться и расстроиться, так же четко, как начала, завершила доклад. Но едва справилась с волнением, даже привалилась к стене - до того ноги ослабли, когда объявили результат защиты:

Дружникова - пять, Вишнякова - пять, Картушева - пять…

Девчонки бросились обнимать и целовать друг друга, их поздравляли сокурсницы, однако же смотрели с завистью: им еще предстояла защита, а у первых все уже позади. Подошел поздравить и Артем Лебедь, он учился в пятой группе - единственный парень на их курсе, потому что двоих из Шуриной группы забрали служить в армию: студенты дневных отделений техникумов в то время не имели льготных отсрочек от призыва. Лебедь неловко обнял девушку, шепнул на ухо: «Поздравляю», - и тут же отошел. Шура словно окоченела - вбитые Павлой Федоровной ей в голову правила общения с молодыми людьми, не дали показать Лебедю, что он ей нравится. Не раз она думала, что, может быть, как раз Артем - ее судьба, ведь не зря же они родились в один день, только Лебедь был старше на два года. Эта ее скованность в общении с мужчинами сопровождала Шуру всю жизнь, и лишь на склоне лет, как ей показалось, поняла, почему так получалось - кого любила она, тот не обращал внимания на нее, а кто любил ее, тот не нравился ей. Лебедю она тоже нравилась, Шура чувствовала это, но не сделала первый шаг навстречу потому, что случайно услышала, как групповая ехидна Ольга Карпухина рассказала, что Лебедь и Таня Салышева из их группы «крутили любовь» на практике в Москве. Воображение рисовало в голове Шуры моменты встреч Лебедя и Салышевой, и тогда шальная кровь предков вскипала в жилах Шуры. Но она не знала, что Карпухина все сочинила, потому что сама пыталась «закрутить любовь» с Лебедем, но тот проигнорировал ее знаки внимания. Не знала и того, что имя Татьяна еще раз принесет ей беду.

Из техникума Шура сразу же помчалась на почту и отправила матери телеграмму, что защита прошла отлично. К вечеру Павла Федоровна получила известие. Курьер-девушка, которая принесла телеграмму, улыбнулась и поздравила Павлу Федоровну с прекрасной новостью. Стандартный бланк задрожал в руке, и Павла Федоровна едва успела присесть на стул, иначе упала бы без чувств посреди комнаты: «Вот и Шура почти встала на ноги, замуж бы вот вышла удачно…»

Павла Федоровна опять жила в Тавде. Она часто болела, но наотрез отказалась жить у старших детей. Они, конечно, относились к ней с уважением, однако чувствовала там себя Павла Федоровна неуютно, ходила с оглядкой, чтобы лишний раз не кашлянуть, лишний кусок не съесть. Павла Федоровна вдруг осознала, что дети не просто ее не понимают, они - почти чужие друг другу, потому что давно живут отдельно, далеко друг от друга, общаясь лишь изредка. У них свои интересы, свой круг знакомств, заботы о своих семьях, а мать для них уже просто гостья. И зять, и снохи называли ее «мама», и все-таки не понимали они ее увлечения стихами, почему вдруг задумывалась, отрешенно уставившись в одну точку. А Павла Федоровна просто скучала по своей квартире, по своей старой скрипучей кровати, вещам, которые, хоть и не такие современные, как в квартирах детей, пусть похуже, но принадлежали ей, обихожены ее руками. Теперь она поняла Ефимовну, не имевшую своего угла, где могла вести себя по-хозяйски, лишь при Ермолаеве и похозяйничала, а то все жила с детьми да внуками, вот почему она так тосковала. Словом, Павла Федоровна решила, что хорошо в гостях, а дома - лучше. Потому и уехала из Альфинска.

Шура, конечно, могла только догадываться о настроении матери, но поняла: быть рядом с матерью - это ее крест, и нести его суждено до самой смерти матери. Шура даже представить себе не могла, что сможет бросить мать, оставить ее одну, значит, нужно распределиться так, чтобы на новом месте была квартира, куда можно было бы забрать мать. И у Шуры даже мысли не возникло «сбагрить» ее старшим братьям или сестре, она понимала, что матери с ними будет трудно, не потому, что в чем-то ее не поймут, а потому, что к старости характер матери стал задиристым. Она по-прежнему была терпеливой и не скандальной, но стала более душевно ранимой, потому эмоции все чаще прорывались наружу, особенно, если мать чувствовала себя обиженной, а это могло не понравиться родне. И словно кто-то проник в ее мысли, понял ее желание: в списке распределений на работу молодых специалистов оказалась такое место, где была и квартира - Усть-Кут, город на реке Лене, возле которого должна была пройти северная ветка Байкало-Амурской магистрали, БАМ.

Через неделю после защиты диплома Шура ехала домой в знакомом «сто пятом» поезде. Конечно, самолетом быстрее, да хотелось проехаться по знакомым местам, привести в порядок свои мысли. Стучали неторопливо колеса, так же неторопливо текли мысли. Шура думала о прошедшей учебе, о новой работе, которой пока не знала, представляла, как ее встретят.

А работать предстояло в Свердловске. И вышло все быстро, неожиданно, ведь она ехать туда не собиралась, среди направлений на работу Свердловск не значился. Но на последнем, окончательном распределении, директор техникума, улыбаясь, произнес:

- Дружникова у нас, конечно, в Усть-Кут едет Сибирь покорять, как Ермак.

Да, Шура собиралась ехать именно туда - в далекий сибирский городок, но сердце грело единственное обстоятельство, что молодой специалист сразу же обеспечивался квартирой. На Усть-Кут никто не зарился не столько из отдаленности от центра России, сколько потому, что Шура имела самый высокий оценочный рейтинг, потому и на распределении была, как и на защите диплома, тоже первой.

Шура спокойно ответила Кузьмину:

- Конечно, именно в Усть-Кут.

- Да это же даль такая, от Урала - тысячи километров, настоящая Тьму-таракань, - директор улыбался загадочно.

Шура пожала плечами, мол, зачем глупости говорить, ну и что, если далеко?

- Не намного дальше, чем Куйбышев от Свердловска.

- Ну, а на Урал хочется?

- Хочется, да ведь некуда.

- А Челябинск, Пермь, Оренбург?

Шура начала сердиться: эти города значились в списке, но не интересовали ее именно из-за отсутствия жилплощади. И она отрицательно покачала головой, дескать, не подходит.

- А Свердловск?

- Да ведь нет заявки из Свердловска! - потеряла Шура терпение: и чего директор нервы ее теребит?

- А если была, то поехала бы? Ну, пять секунд на размышление для ответа, - выдал Кузьмин свою коронную фразу.

Шура поняла, что директор неспроста ее «пытает», осторожно высказалась:

- Не знаю, если была бы заявка, может, и поехала бы…

- Ага! - Кузьмин торжествующе улыбнулся, открыл ящик своего стола и протянул Шуре заявку одного из полиграфических комбинатов Свердловска, пояснил: - Это, так сказать, формальная заявка, на самом деле предстоит работать в отделе нормирования, который хоть и числится на предприятии, но находится в областном управлении полиграфии. Должность - инженерная, по правилам полагается направить туда экономиста, поскольку придется заниматься нормированием, а ты - технолог, но я вспомнил, что ты из Свердловской области и, может быть, захочешь работать поближе к дому. Ну, как? Едешь? Пять секунд на размышление!

Какие пять секунд?! Уже на первой вырвалось:

- Еду! - и запоздалый вопрос. - А как с жильем?

- Общежитие, - и директор вписал ее имя в направление на работу.

- А! - Шура бесшабашно махнула рукой. Судьба в очередной раз поставила перед ней проблему: «или - или», но Шура тогда не задумывалась, насколько изменилась бы ее жизнь, поступи она иначе. На сей раз она решила именно так. - Думаю, что найдется выход. Еду!

И вот едет.

Мать, конечно, обрадуется ее назначению. Она думала, что Шура поедет в Усть-Кут, и была недовольна решением дочери, потому что не хотела бросать квартиру, к которой успела привыкнуть, будто всю жизнь жила в ней. Да и могилу Николая Константиновича требовалось обихаживать. Но Шура была непреклонна, сердито сказала по телефону, что хочет она того или нет, а Павле Федоровне придется уехать с Шурой, ну разве что пусть пока не выписываться из своей квартиры, мало ли что в их жизни произойдет. Павлу Федоровну Шура не видела с тех пор, как рассталась с ней на вокзале в Свердловске, а преддипломную практику Шура, вопреки просьбе матери, проходила в Минске, решив, что ей будет полезно побывать на большом полиграфическом предприятии.

Минск… Город-красавец, который понравился Шуре с первого взгляда. И не верилось совсем, что город был сильно разрушен в войну. Но не это поразило Шуру, ведь ей не доводилось видеть разрушенные города, поразило то, что в новогоднюю ночь шел дождь. Это уж потом начали говорить о «парниковом эффекте» от множества предприятий, заполонивших землю, от миллионов автомашин, снующих по дорогам, щедро выбрасывающих выхлопные газы. А тогда она знала одно: Новый год - это зима, это снег. Так было на Урале, так было в Куйбышеве. Но больше всего Шура жалела, что не могла бродить по Минску, сколько ей хотелось: в первую смену она числилась студенткой-практиканткой в наборном цехе, а во вторую - рабочей в переплетном. Потому Шура уезжала на полиграфкомбинат рано утром и возвращалась затемно.

Малое знакомство с городом скрашивали встречи с Ларисой Нелюбиной, подругой по «Орленку», да долгие раговоры-воспоминания с Александрой Михайловной Константиново.

Александра Михайловна преподавала литературу в Шурином классе с пятого по восьмой класс, потом уехала к сыну в Минск, и Шура, оказавшись там, не могла не навестить ее, и тем разрешила квартирный вопрос, потому что Александра Михайловна предложила ей пожить у нее. Шура с радостью согласилась, и два месяца они не могли наговориться: обе тосковали по своему городу, скучали по тавдинским друзьям. Александра Михайловна заботилась о ней по-матерински. К шести часам, когда Шура просыпалась, всегда был готов завтрак. И спать Александра Михайловна не ложилась до тех пор, пока девушка не возвращалась с работы в полночь. Вообще Шуре всегда везло на встречи с хорошими людьми, словно про нее сказал Сергей Островой: «Мне тоже везло понемногу, без хитрых прикрас, без затей, везло на любовь, на дорогу, везло на хороших людей…» - и в том было ее счастье и удача, словно кто-то, одобряя ее стремление не пускать в душу зло, помогал поменьше с ним встречаться, не давал пересекать ее путь злым людям. Конечно, такие встречались, и не раз, но добрых и порядочных людей в окружении Шуры всегда было больше. Жаль только, что судьба отвела ее путь в сторону от дороги Антона Букарова.

А ведь могла она распределиться и в Карелию. Туда направлялся единственный парень на всем их девчоночьем факультете технологов с очень красивой фамилией - Лебедь. Он зашел как-то в кабинет дипломного проектирования и полушутя-полусерьезно предложил:

- А что, Аля, - он всегда так обращался к Дружниковой, - поехали со мной в Лоухи, в Карелию. Я - директором, ты - технологом, там, говорят, места очень красивые…

- Ха! Вот еще! В Лоухи едут только лопухи, - неожиданно сорвалось с языка, и Шура тут же покраснела: парень ей нравился, чувствовалась в нем надежность. Но нравился Артем Лебедь не только ей, многие девчонки на факультете строили ему глазки, однако Лебедь ни с кем в техникуме не дружил, тая, видимо, свои симпатии в душе. Даже на преддипломной практике никому не отдавал предпочтения, а уж на практике студенты, вдали от строгих кураторских глаз преподавателей, всегда вели себя вольно.

- Ну, не хочешь - не надо! - парень стал серьезным. Даже слишком серьезным. Встал и молча вышел из кабинета.

Шура застыла на месте: парень почти в любви признался, позвал за собой, а она так глупо ему ответила. Девушка вздохнула печально: как узнаешь, кто суженый, он или не он, слишком поучительна судьба матери…

Месяц отпуска пролетел незаметно, как один день. Мать наглядеться на нее не могла, хлопотала на кухне, стараясь изо всех сил угодить, так она была рада, что не уезжает Шура далеко, а будет работать почти рядом - в Свердловске.

Шура весь месяц навещала школьных подруг, побывала в библиотеке, где прежде работала - с библиотекарем Валей Кобер ее связывала доверительная дружба. У Вали было больное сердце, она не раз лежала в кардиологии, и Шура, приезжая в Тавду всегда навещала Валю, даже если она лежала в больнице. Заскочила и в типографию. Проходя мимо Стаса Нетина, лукаво подмигнула, парень покраснел до самых ушей и молча ушел в ремонтную мастерскую. Что-то теплое ворохнулось в душе Шуры от его смущения, но девушка не пошла следом за ним, не зацепила его словом, как сделала бы это полгода назад, потому что ей предстояло уехать, и она не хотела зря терзать сердце парня. Неожиданно встретила Касима. Тот по-прежнему возил полковника, командира местной воинской части, по-прежнему остался в машине, когда полковник исчез в подъезде. Шуре стало смешно: Касима полковник вымуштровал знатно, парень боится выйти из машины, чтобы ноги размять. К солдату-таджику Шура никаких чувств не испытывала, но молодость брала свое, порой заставляла бесшабашно поступать. Она, прихватив хозяйственную сумку, словно в магазин собралась, выскочила на крыльцо, изображая человека, спешащего по делам. Касим округлил глаза и распахнул дверцу машины так стремительно, что та чуть с петель не сорвалась.

- Шурочка! - выскочил Касим из машины. - Здравствуй!

- Ой, Касим! - всплеснула Шура руками. - Ой, а я тебя не узнала…

Касим хотел ее обнять, но девушка скользнула в сторону.

- Шурочка, прости меня, - он опустил голову. - Знаешь, я все время думал о тебе, и понял, что я - болван, столько глупостей тебе болтал, обиделся, что не вышла, хотел заставить ревновать…

Шура улыбнулась:

- Да ладно, Касим, я все уже забыла. Это ты меня прости, что голову тебе дурила, ты красивый парень, и нравишься мне, но ты прав, лучшей жены для таджика нет, чем таджичка.

Касим заулыбался так широко, так засияли его глаза, прямо-таки огнем загорелись, что у Шуры потеплело на сердце. И все же она сказала:

- Касим, извини, мне идти надо.

- Шурочка, а мы встретимся с тобой? Ну, просто так, в кино сходим, в парке погуляем, ты не думай ничего плохого… - заторопился он, увидев, как Шура нахмурилась. - Честное слово, я все понял! Конечно, девушка сама может выбирать себе парня, а парень не должен обижаться, если ему откажут. Но ведь и нет ничего плохого в том, если парень и девушка просто дружат… - он смотрел умоляюще, ожидая ее согласия.

- Ой, Касим, - погрозила ему пальцем Шура, - ой, мягко стелешь, да жестко спать придется.

- Не понял… - озадаченно посмотрел на нее Касим. - Постель всегда должна стелить женщина.

- Я не о том, Касим. Но встречаться нам не стоит, я через неделю уезжаю на работу. Так что всего тебе хорошего, - и она протянула, прощаясь, Касиму руку. Касим неожиданно наклонился и поцеловал эту руку. Шура почувствовала, как заалели ее щеки, однако не вырвала резко руку из пальцев Касима, осторожно высвободила ее, и пошла, не оглядываясь, по улице.

Видела однажды Шура и Антона Букарова, оказавшись случайно на вокзале - улица Ленина и перрон вокзала по-прежнему оставались тавдинским «Бродвеем», где молодежь гуляла вечерами, но подойти к нему не осмелилась. Так было всегда: она могла свободно и спокойно говорить с любым парнем, но не с тем, кто ей нравился. Ее язык деревянел, она была не в силах вымолвить и слово, или же болтала чушь, как было с Артемом Лебедем.

Антон был в штатском, однако Шура знала, что Букаров окончил военное училище, и вот сейчас уезжает из Тавды, вероятно, к месту службы, и, значит, она, скорее всего, никогда больше не увидит Антона. И все-таки девушка не могла сдвинуться с места, чтобы сделать хотя бы шаг навстречу Антону, хотя бы махнуть приветственно рукой.

Полгода назад, когда она была на последней практике в Тавде, школьная подружка Наташка сказала, что Букаров приехал в отпуск, и подзудила Шуру позвонить ему. Настроение у Шуры было шалое, бесшабашное, и она тут же набрала знакомый номер. Антон ответил и, казалось, совсем не был удивлен ее звонку. Они болтали обо всем понемногу, лишь о главном ни словечка: когда и где свидятся. Поболтав полчаса, Шура и Наташка отправлялись в кино, а Букаров уже никуда не поспевал: жил на окраине города. Так они и не встретились тогда, так и не решилась Шура признаться ему, что думает о нем постоянно, тоскует, видит во сне, мечтает о том, когда увидит его…

И вот она увидела, молча смотрела на него, и Антон смотрел на Шуру, а потом вскочил на подножку вагона. Ей хотелось крикнуть: «Остановись, я люблю тебя! Напиши мне хоть несколько строк, я так хочу быть с тобой, хочу быть твоей любимой, но я не знаю, как тебе об этом сказать, что сделать, чтобы ты понял: я тебя люблю-у-у!!» В одном из окон Шура увидела Антона, с грустью, как ей показалось, смотревшего на нее, и Шуру тоже окутала глубокая печаль.

«Знаю, ты равнодушен ко мне, но и все-таки я пишу…»

Директор техникума не обманул. Действительно, Шура только числилась в объединении «Полиграфист», а работала в областном управлении полиграфии, издательств и книжной торговли, где оказалась самой молодой. И потому главный инженер стал давать ей различные поручения, как своему секретарю: съезди туда, принеси то, напечатай это… Сначала Шуре это не понравилось, но надоедало возиться со скучными документами по нормированию, потому с удовольствием стала уходить из управления, благо главный разрешал не возвращаться, заметив, как новая молоденькая подчиненная, быстро выполнив свое задание, начинала маяться от безделья. Шура бродила до темноты по улицам города, который раньше ей не нравился своей серостью домов и угрюмостью. Теперь же она с каждым днем все больше и больше влюблялась в свердловские проспекты, в его то широкие и красивые, то маленькие и неказистые площади, она любила стоять на мосту через Исеть и смотреть, как с шумом вода из пруда срывалась с маленькой плотинки вниз, шумя и пенясь текла дальше. Иногда Шура садилась в первый попавший автобус или троллейбус и часами колесила по городу, переходя с одного маршрута на другой. Жила Шура в общежитии объединения в районе Вторчермета, пыталась выпросить комнату, чтобы перевезти мать, но у нее так ничего и не получилось, и Шура стала постепенно впадать в уныние от этого, не зная, что делать. Павла Федоровна постоянно жаловалась в письмах на свои многочисленные болезни, а когда Шура приезжала, то плакала по той же самой причине, упрекая дочь, что не берет ее с собой: она считала, что Шура вырвалась на свободу, ей и дела нет до матери, как и старшим детям.

Однако долго работать Шуре Дружниковой в Свердловске не пришлось. В Тавде стало вакантным место мастера, и Шура решила перевестись в Тавду, тем более что ей так сделать предложила бывший мастер Алина Степановна, назначенная директором типографии.

Начальник управления сначала не хотел отпускать Дружникову в Тавду. Девушка ему нравилась своей серьезностью и в то же время готовностью в любой момент расхохотаться над шуткой, своей открытостью души, излишней, может быть, прямолинейностью и честностью. Наверное, трудно будет ей в жизни, оттого ему, пожилому человеку, которому Дружникова годилась во внучки, хотелось уберечь ее от жизненной скверны. Правда, своенравна и упряма, уже успела показать свой норов: однажды не явилась на субботник по уборке улиц, заявив, что работникам коммунальной службы следует лучше выполнять свои обязаности, тогда не будет необходимости заставлять это делать других. Он влепил ей выговор, однако сделал это не от злости на нее, а скорее для острастки, чтобы научилась выполнять распоряжения начальства. Но Дружникова умна, умеет хорошо и быстро работать, сразу схватывает суть дела, ее деловитость не вызывала сомнений, на нее можно было положиться, и у нее может удачно сложиться карьера, если она будет работать в областном управлении. Потому сказал:

- Нет, и не думай, не отпущу.

- Но ведь Тавда - мой родной город, там живет моя мама. Не в другую же область я прошу меня перевести! - вспылила Шура. - Там у нас квартира, мама болеет, ей трудно жить одной, а к себе взять ее не могу.

- Подожди годик, дадим и тебе квартиру в новом доме, вот и возьмешь мать к себе, - пообещал начальник управления. - Может даже, и в общежитии комнату найдем через пару месяцев, потерпи немного. А то поезжай в Кушву директором. Это все же лучше, чем работать мастером, я сам был мастером, знаю, что это такое - собачья работа, - Помазкин смотрел благожелательно, и Шура верила, что желает ей добра.

Но Шура терпеть не хотела, никакие варианты, кроме перевода в Тавду, ее не устраивали: почему-то показалось, что если не отпустят, то это - конец всему. А чему - всему, и объяснить не смогла бы, лишь страстно захотелось домой, в Тавду, и она готова была уехать самовольно, вопреки здравому смыслу. Однако начальник управления продолжал уговаривать, доказывать, что не стоит уезжать в Тавду, а Шура приводила все новые и новые аргументы целесообразности этого, и когда их исчерпала, то просто расплакалась. Крупные слезы текли по щекам, она их размазывала по лицу, а начальник управления обескураженно смотрел на плачущую, до невозможности несчастную девчушку, наконец, осознав, что бесполезно удерживать ее: упрямица может добиться увольнения другим способом, то есть безобразным отношением к своим обязанностям, а наказывать ее не хотелось. И тогда он сердито закричал:

- Да поезжай ты в свою Тавду, только не реви, я терпеть женские слезы не могу!

Удивительно, но Шурины слезы тут же высохли, она улыбнулась так широко и счастливо, что Помазкин перестал на нее сердиться. И ни в тот момент, ни позднее, Шура так и не смогла даже самой себе вразумительно объяснить, почему так рвалась в родной город. А ее туда вела судьба…

В Шурины обязанности, кроме разработки новых норм, входило также инспектирование районных нормировщиков. Ее молодая начальница Людмила Гришанова предпочитала гонять по командировкам Шуру, и та за полгода, что работала в областном управлении объехала половину типографий.

Что-то не ладилось у Людмилы с руководством управления. Наверное, потому она, получив выговор от Помазкина, потому что, как и Шура, не явилась на субботник, тут же отправилась в больницу и получила освобождение от работы в связи с нервным расстройством. А спустя неделю после того Романенко, главный инженер, в обед сказал Шуре:

- Если хочешь, я отвезу тебя в столовую, - к тому времени управление стало структурным подразделением облисполкома, и сотрудники стали ездить в столовую облисполкома - там готовили лучше, и цены были ниже, чем в рабочей столовой полиграфкомбината.

Шура пожала плечами, мол, отвезите.

Однако Романенко не поехал в столовую, остановился возле небольшого кафе. Шура с любопытством стала ждать продолжения: она уже давно заметила, что главный неравнодушен к ней, хотя и не предлагал переступить запретную линию отношений.

Романенко учтиво пропустил ее вперед себя, усадил за столик, и пока ожидали официанта, сказал:

- Я давно хотел поговорить с тобой…

Шура лукаво посмотрела на инженера:

- О чем?

- Я хочу сказать, что неправильно себя ведешь.

Шура удивленно взглянула: «Не поняла».

Романенко начал говорить медлено, подбирая слова, мягко, словно не желал обидеть девушку:

- Ты не выполняешь моих распоряжений…

Шура протестующе вскинулась:

- Как это не выполняю? Даже больше, чем полагается по должностным инструкциям, - она имела в виду свое негласное положение личного секретаря Романенко.

- А как расценить то, что, когда я велел тебе после планерки написать объяснительную, почему не явилась на субботник, ты заявила, что не имеет смысла. Хорошенький ответик!

- Конечно, не имело. Выговор-то мне и так вкатили, без всякой объяснительной.

- Я думаю, ты у Людмилы на поводу пошла, но ведь каждый человек имеет право на свою точку зрения, и ты - тоже…

- Я ее имею, - сказала Шура.

- Не тянись за ней, - Романенко словно и не слышал ее реплики. - Не веди себя, как изнеженная барынька. У вас было разное детство.

- При чем тут мое детство? - сверкнула глазами Шура.

- А притом, что ты способна и сама мыслить, а не фыркать по каждому поводу в угоду Людмиле.

- Я и не фыркаю. Но считаю, что выговор получила ни за что. Кому нужны эти бестолковые субботники? Метлой мести могут и дворники, только пусть работают добросовестно. А у нас - будем на субботнике или нет - все равно вычтут из зарплаты, сколько потребуются. Какое мне дело до войны во Вьетнаме? То есть, я хочу сказать, что мне не жаль, что моя пятерка пойдет на рубашки вьетнамским ребятишкам, да ведь, наверное, не дойдут мои деньги до ребятишек.

- Ты с ума сошла? В чем обвиняешь партию и правительство? Нет, ты права, рано тебе еще в партию вступать… - Романенко в управлении возглавлял партийную организацию и завел однажды разговор, не желает ли она вступить в партию, и Шура ответила, что быть коммунистом - великая честь, и она пока той чести не достойна.

- Да ни в чем я не обвиняю, - пожала плечами Шура, - просто размышляю. А только бы лучше мне на ту пятерку домой съездить. Ну а если все равно деньги вычтут, так стоит ли на субботник ходить? - и она весело рассмеялась.

- Ох, какая же ты еще бестолковая девчонка, Шура! - вздохнул Романенко. - Ни грамма хитрости в тебе, ни в чем выгоды для себя не ищешь. А Людмила вот желает в партию вступить. Уж лучше бы ты пожелала. Вот зачем ты хочешь из Управления уйти? Плохо тебе здесь?

Шура шевельнула вновь плечами, дескать, не плохо. Романенко понял ее правильно, потому сказал:

- Вот и не дури. Забудь о переводе. Тем более семинар мастеров скоро, а Людмила сделала вид, что заболела, тебя подставила под удар. Кто будет по нормированию с мастерами заниматься?

- Да ладно, - усмехнулась Шура, вот, мол, ты чего боялся: как бы семинар не сорвался, а до меня тебе и дела нет, - проведу я этот семинар, все равно ведь документы по новым нормам я готовила.

Семинар проходил в Нижнем Тагиле, городе сером и задымленном множеством заводов, хотя достаточно было и одного металлургического комбината, чтобы испоганить атмосферу над городом. Помогали ей уже знакомые нормировщики Нижне-Тагильской типографии - Ольга Дмитриевна и Мария Андреевна. Последней до пенсии осталось года три, и она панически боялась, чтобы ее не сократили. Поэтому выполняла каждую просьбу Шуры. Заставь она ее каждые пять минут чай подавать, и Мария Андреевна подавала бы с превеликим удовольствием. И совсем другой была Ольга Дмитриевна, семидесятилетняя старушка, маленькая, кругленькая словно колобок. Энергия била из нее как из живого источника и передавалась каждому, кто был с ней рядом. Ольга Дмитриевна давно уже на пенсии, денег ей хватало - она была одинокой, но скучно дома, потому и работала. Впрочем, как считала Шура, никто лучше ее не знал нормирование наборных процессов, где возникало множество нюансов.

Свою часть семинара Шура провела легко. Она уже не стеснялась, как было в первые командировки. Нормирование всегда шло у нее в техникуме хорошо, поэтому освоилась с работой быстро. Но вот с волнением Шуре было справиться нелегко - у многих мастеров и нормировщиков она стажировалась, когда стала работать в управлении. Однако справилась.

Одним словом, Шура была собой довольна, и Помазкин, видимо, тоже: он улыбался ей ободряюще все время.

Вернувшись из командировки, Шура опоздала на работу в самый первый же день.

Утро выдалось морозное, заиндевелое, и транспорт, казалось, тоже замерз. Шура опоздала на полчаса и на планерку, естественно, не пошла. Романенко тоже сидел на своем месте, но даже не обратил внимания на Шуру. И в этот момент в кабинет заглянул Помазкин, посмотрел на Шуру, позвал Романенко к себе. Тот передернул плечами: никто его так не выводил из себя, как директор Серовской типографии и сам Помазкин. Людмила говорила Шуре, что Романенко рассчитывал после ухода Помазкина на пенсию стать начальником управления - все шло к тому, а Помазкин работал и не думал об уходе.

Вернулся Романенко какой-то странный. Шура исподтишка наблюдала, как он меряет длинными журавлиными ногами кабинет. Он похмыкивал удивленно и бросал загадочные взгляды на Шуру. Девушка забеспокоилась: нагорит за опоздание - Помазкин сам никогда не опаздывает и не любит, когда опаздывают другие. А тут Шура не только пришла на работу позднее, да еще и на планерку не пошла.

Наконец, Романенко произнес:

- Шура, тебе говорили, что ты хорошо провела семинар?

- Нормировщики говорили, ну и что? Я ведь сама эти нормы разрабатывала, было бы удивительно, если бы не сумела провести занятия.

- Да нет, Помазкин не говорил? Впрочем, это на него похоже, - досадливо сморщился главный инженер, - он и здоровается со всеми сквозь зубы. А мне, между прочим, сказал, что доволен тобой. Иди, он тебя зовет, о чем-то поговорить хотел. Кстати, уезжать не раздумала?

Шура упрямо помотала головой и пошла к начальнику управления.

Секретарша, увидев Шуру, засияла улыбкой:

- Поздравляю, Шурочка!

- С чем? - сдержанно улыбнулась девушка: она недолюбливала немного туповатую и льстивую секретаршу, которая училась заочно в Куйбышевском полиграфическом техникуме, и Шура дважды писала ей контрольные работы.

- Ой, неужели ты не знаешь? Петр Васильевич так тебя сегодня на планерке хвалил, так хвалил! Сказал даже, что жалко тебя в Тавду отпускать.

Шура сразу внутренне взъерошилась: похвала - хорошо, но как бы Помазкин и в самом деле не заерепенился с ее переводом в Тавду. «Уеду, сбегу!» - разозлилась Шура.

Она вошла в кабинет и остановилась у дверей в ожидании, что скажет Помазкин, который что-то писал на бланке приказа.

- Проходи, что застыла у порога, - проворчал начальник, не поднимая головы. - Проходи, - кивнул на стул, мол, усаживайся.

Шура примостилась на краешке стула, вопросительно посмотрела на Помазкина.

- Ну, небось, разболтали уже тебе, что мне понравилось, как ты семинар вела? - грубовато спросил он.

Шура коротко кивнула.

- Вот сороки! - вроде бы как сердито воскликнул Помазкин, но глаза улыбались. - Ведь велел только тебя пригласить, а они уже все разболтали. Сороки! А почему ты на работу сегодня вышла? Отдохнула бы.

- Да ведь дело есть. Надо проанализировать семинар.

- Ну ладно. Вышла так вышла. Людмила вон после каждого семинара неделю отдыхала, отгулы брала. Ну ладно. Не о ней речь. Ты не передумала переводиться?

Шура молча покачала головой: нет.

- Зря. Ох, зря так поступаешь. Подумай о будущем своем. Здесь - перспектива, а там что? Будешь трубачить мастером, пока директор на пенсию не уйдет, да и уйдет ли? Я вот не ухожу - скучно дома сидеть пенсионерить, бедный Романенко весь извелся из-за этого, - и засмеялся. - Веселов звонил, сказал, что через неделю уезжает, я уже приказ о назначении нового директора написал. О мастере вопрос пока не решен, там ведь мастер на правах главного инженера - и снабжение, и машины должен знать, и в полиграфии должен быть спец.

Помазкин придвинул к себе телефон и набрал номер. Через некоторое время трубка откликнулась, и Помазкин сказал:

- Приветствую тебя, Веселов. Приказ о твоем увольнении и назначении директором Алины Степановны я подписал. Поезжай спокойно в свои Бендеры. Слушай, ты Дружникову знаешь? Ага… - Помазкин слушал и медленно кивал головой, соглашался с тем, что говорил ему Веселов. - Ага… Ну, бывай! - Помазкин положил трубку на место, взглянул усмешливо на Шуру. - Слушай, а ведь Веселов тебя хвалил, сказал, что лучшего мастера, чем ты, не найти. Н-да… Ну что же, поезжай в свою Тавду. А жаль, ох, как жаль тебя отпускать. Ты, конечно, девица упрямая и своенравная, однако жаль тебя отпускать. Может, передумаешь?

Шура мотнула отрицательно головой. Судьба вновь ставила ее перед выбором, и она его сделала.

С нетерпением ожидала перевода Шуры в Тавду и Павла Федоровна. Ей не хотелось уезжать из города, где нашел последнее успокоение Смирнов, она желала после смерти лечь в землю рядом с ним, чтобы и там, в послежизненной тьме, быть с ним, а случись это в чужом городе, такой возможности не будет. О том, что может сломать дочери карьеру, она не думала, считая, что, «где родился, там и пригодился». Она и сама никогда не думала о своей карьере, работала, куда направит горком партии. Неизвестно, какая жилплощадь, да еще и будет ли она в Свердловске, а в Тавде - хорошая двухкомнатная квартира.

Павла Федоровна часами сидела перед стареньким телевизором, который подарила ей старшая дочь Лидия, вместе с Виталькой Изгомовым, тем самым Виталькой, над которым когда-то в детских играх верховодила Шура.

Виталий часто бывал у Павлы Федоровны. Заглянул однажды к ней с братом Анатолием, который был средним из братьев Изгомовых и почитал Павлу Федоровну как мать. Анатолий - красавец и женский баловень - всегда приводил к Дружниковой свою очередную зазнобу, церемонно знакомил и тайком спрашивал:

- Ну как, тетя Поля, моя жена?

- Надолго ли? - лукаво улыбалась Дружникова, зная, что Анатолий запросто мог расстаться с любой женщиной. Он ответно улыбался: широко, белозубо:

- Ну надолго или нет, а жена.

Анатолий женился рано, еще до армии, вернувшись, развелся: не поладила молодая женщина с Изгомовой, и как Анатолий не упрашивал жену не рушить семью, все же она ушла от него. И покатилась жизнь Анатолия по воле ветра, как перекати-поле, за год менял по две-три женщины и никак не мог остановиться на одной, разобиженный на всех женщин, однако хранил в душе образ первой жены Любаши. Павла Федоровна знала его историю и лишь посмеивалась над ним беззлобно, намекая на старый-престарый анекдот:

- Толик, что ты ищешь в женщинах, кусок сахара что ли?

Виталию нравилось говорить со старой женщиной, которую он помнил молодой и красивой. Но самое главное, брат рассказывал, что она часто посещала больного отца в то время как мать, оправдывая свое прозвище, бродила днями по городу, а до больного мужа дела ей не было. Антон Федорович так и умер на руках у Павлы Федоровны, которую он, сирота, всегда называл сестренкой. Умер легко и просто, так, наверное, умирают самые счастливые и безгрешные: закрыл глаза, и все - отлетела душа в мир иной. Виталию нравилось, как Павла Федоровна слушает: уставится на собеседника немигающим взглядом и слушает. Может, кому и мешал такой взгляд, а ему - нет. И он мог часами рассказывать о своей безалаберной жизни.

- В армию меня мать семнадцати лет выпихнула, на месяц раньше до дня рождения. Пошла в военкомат и пожаловалась, что я ее бью, и пригрозил убить. А этого никогда не было. Толик вот чуть ее вилами не заколол из-за жены, а я никогда не трогал. И в отпуск из части никогда не приезжал: она же написала в часть, что я, мол, в письме пригрозил, что вернусь - убью.

- Виталик, извини меня, это ведь я написала по ее просьбе, - призналась Павла Федоровна.

- Вы? - изумился Виталий.

- Она такие вещи про тебя говорила, что я подумала: ты хуже зверя, такой поганец. Вот и пожалела ее.

- Ну да… Наврать она умеет, не зря же Бродней зовут: всю жизнь по Тавде ходит и сплетни собирает да людей ссорит. Одному про другого гадость скажет, а потом к нему же пойдет и про первого наплетет. А потом глядит да радуется, как люди ссорятся.

- Виталик, да разве можно такое про мать говорить?

- Да если б это мать была настоящая, а то ведь она - хуже мачехи! Все наши из дома ушли, как только шестнадцать исполнилось. И Тоня, и Надя, и Вовка, и Толик. Толик вообще у тети Фени жил. И я ушел - женился, к жене и ушел.

- Ты был женат? - удивилась Павла Федоровна.

- Ну да. Надоело дома до смерти! И сейчас бы ушел, да некуда.

- А жена-то где?

- А-а… - махнул Виталий рукой. - Это моя жизненная ошибка. Разошлись мы. Я еще в армии служил.

История его женитьбы оказалась коротенькой. Женился Виталий и впрямь, чтобы из дома уйти. Учился в «ремеслухе», а там у сторожихи дочка - такая из себя вся крученая, глазками постреливала по сторонам, вот и «подстрелила» Витальку Изгомова, стеснительного спокойного паренька. А тому интересно показалось - как это с женщиной в постели быть, сладко ли? Оказалось - сладко, и вскоре они поженились. Но семейная жизнь - не гулевая жизнь, это поняли оба сразу, стали поругиватья потихоньку, но теща всегда держала сторону зятя, потому сразу и не разбежались. Потом и ребенок родился, которого Виталий нарек в честь погибшего брата Николаем. И тут собственная маменька «организовала» Виталию армию, загнали добра молодца на самый Амур-батюшку.

Вслед за мужем потянулась и жена Дина: молодке показался долгим срок спать одной в холодной постели - три года службы мужа в морских частях погранвойск. И все бы хорошо: не пустили морячка домой в отпуск, так жена сама приехала, ходи себе в увольнение, милуйся с ней. Но сыграла шалапутная натура женушки с Виталием плохую шутку - загуляла молодка. С одним да другим… Как узнал - не поверил, решил наведаться. Пришел. Сынишка к нему: «Папа…» - только лепетать начал, а жена показывает на другого, который развалился на кровати, вот, дескать, твой отец. Не стерпело сердце Виталия такой насмешки, забунтовало, и молодых развели в Благовещенском суде. И там Дина заявила, что Изгомов - не отец ребенку и даже благородно отказалась от алиментов, впрочем, какие с солдата алименты? Вспоминал о том Виталий, злился, что провела его девка, залетела от невесть кого, а он, как последний дурак, позор ее прикрыл - тогда все еще считалось позорным рожать вне брака. Это уж позднее матерей-одиночек чуть ли не в ранг героинь обратили, льготы им были определены - квартиру получали вне очереди, пособие было значительное.

- Ну, а если дома жить не хочешь, почему тогда вернулся, остался бы в армии, да и все, - осведомилась Павла Федоровна, выслушав рассказ Виталия.

- Да я и сам не знаю, зачем вернулся. Я же на Амуре служил в морчастях погранвойск. Решили мы все, кто со мной дембельнулся, поехать на БАМ.

- Что же не поехал?

- Поехал, да нас почему-то направили в Тюмень из-за дурацкого указания, что там должен был формироваться специальный комсомольский эшелон. А там что-то не состыковалось, вот мы и застряли в Тюмени на неделю. Я и попросился у старшого съездить в Тавду на денек-другой. Я даже вещи из камеры хранения не взял, в чем был, в том и поехал. Ехал в поезде до Свердловска, и всю дорогу в тамбуре чуть не плакал, думал: приеду, с родными увижусь - у нас же большая родня, четыре фамилии в роду, на могилу, думал, к отцу схожу, а домой не пойду. А приехал - пошел. Мать увидела меня, расплакалась, стала прощения просить. Я и остался, пожалел ее - старая все-таки, думал - изменилась она. Да какое - изменилась: все также пьет, так же по Тавде ходит славит. А в доме бардак да пьянки квартирантов. Можно я у вас поживу?

- Нет, Виталик, у меня дочь взрослая, незамужняя, скоро домой приедет. В качестве кого ты у нас жить будешь? Как я объясню людям - брат, жених? Извини, дочь позорить не хочу.

- Да ладно, все нормально. Я понимаю, но жаль, конечно. А я жениться опять хочу. Надоело все. Изгомиха опротивела.

- Виталик, - укоризненно покачала головой Павла Федоровна, - как же ты про мать нехорошо говоришь…

- Ай да! - раздраженно отмахнулся Виталий. - Какая она мать? Кукушка - и та лучше. Подкинула яйцо, и птенец не знает, какая его мать стерва. А мы все видим и знаем.

Виталий уходил, а Павла Федоровна все думала, как же порой жизнь бывает сложна. У нее - одни проблемы, у ребят Изгомовых - другие. Неприкаянные они какие-то. Что старшие, что Виталька. А парень он, кажется, неплохой. Услужливый, вежливый. И в магазин сходит, и дров для титана в ванной заготовит. Предлагал даже кухню кафелем отделать, да Павла Федоровна не согласилась: денег нет. А главное - спиртного почти в рот не брал, разве что по праздникам пару рюмок пропускал.

Шуру на вокзале встретили мать и среднего роста парень с красивым лицом. На его лоб спадал вьющийся чуб, глаза - карие, ласковые и доброжелательные. Но улыбка показалась почему-то язвительной, может быть из-за тонких губ. Он был в новом, недавно сшитом костюме, и чувствовал себя в нем явно неуютно.

- Знакомься, Шура: это - Виталик Изгомов, сын Нины Валерьяновны Изгомовой. Помнишь его?

- Виталька? Ты ли? - рассмеялась Шура. - Был такой шкет, а сейчас - парень хоть куда!

Щеки Виталия вспыхнули румянцем: не ожидал, что девчонка, которую он видел на фотографии у Павлы Федоровны, встретит его насмешкой. И обиделся: воображала, подумаешь - имеет образование большее, чем у него. Но это было неправдой. Шура никогда не старалась показать свою образованность, она считала, что средним техническим образованием кичиться не стоит, впрочем, высшим - тоже. Для нее не имело значения то, сколько человек учился - восемь классов или закончил ВУЗ. Главное для нее - душевные качества. Она всегда была верным другом, не способным на предательство, а если и посмеивалась, то всегда беззлобно. Виталий этого не знал и обиделся. Однако помог донести вещи до дома, потом извинился и ушел. Но девушка ему понравилась, хотя Виталий того не показал.

Виталий случайно увидел Шурину фотографию на столе в ее комнате, где Павла Федоровна попросила заменить лампочку в люстре. По бокам стола стояли книжные полки, явно кем-то сработанные, а не купленные в магазине. Виталий поинтересовался, кто делал полки, потому что увидел опытным взглядом огрехи в работе.

- Да Шурочка сама сделала.

Виталий не поверил: чтоб девчонка да столярничала?

- Правда-правда, - горделиво уверила его Павла Федоровна. - Она у меня все умеет делать. И ремонт в квартире сама делает, и шьет, и в электричестве разбирается.

Виталий недоверчиво хмыкнул, дескать, что-то много положительных качеств у девчонки, однако проникся к Шуре симпатией.

Не успели мать с дочерью наговориться, наглядеться друг на друга, как явилась Изгомова. Шуре она не нравилась, но была благодарна ей за то, что Изгомова иногда помогала матери, правда, не бесплатно. Сделав на копейку, плату требовала на рубль. Нет, она не ставила условие: я тебе, ты - мне. Павла Федоровна рассказывала, что Изгомова ночевала у нее почти каждую ночь. Выполнив просьбу, казалось бы, за спасибо, являлась к вечеру, разваливалась на хозяйской кровати прямо в одежде и, вроде бы, шутя, требовала ужин да к нему бутылочку.

Павла Федоровна, скрепя сердце, выполняла это требование, но выгнать нахальную бабу не могла: зимой она по-прежнему не выходила на улицу, и, кроме Изгомихи, никто не мог за нее сходить хотя бы в магазин. Это уж позднее стал Виталий помогать.

Изгомова сразу же с порога, как обычно, со смешком спросила:

- Хи-хи… А поесть у вас есть что?

- Садись, Валерьяновна, - пригласила Павла Федоровна, - мы как раз обедаем.

- К обеду и бутылочку надо, а то обед не в радость, - хихикнула опять гостья.

Шура молча отправилась в магазин, купила вина. Ей этого не хотелось, но решила разок из благодарности ублажить Изгомову. Вернувшись, поставила бутылку на стол, извинилась и ушла в свою комнату, сославшись на усталость после дороги. Вскоре покинула дом и гостья. Да и чего зря сидеть, если постель ей не приготовили, а бутылка пуста?

Перед уходом она сделала неожиданное предложение:

- А что, Федоровна, давай поженим твою Шурку да мово Витальку. Я им дом свой отдам, а сама к тебе переберусь. Тебе со мной веселее будет.

Павлу Федоровну передернуло от мысли, что Лягуша - так она звала Изгомову за широкий тонкогубый рот, делавший ее улыбку лягушачьей - будет свекровью ее Шурочки. Но вежливо ответила:

- Дочку я неволить не буду. За кого захочет, за того и замуж пойдет.

- Мам, зачем ты ее привечаешь? - спросила Шура, когда Изгомова ушла. - Такая она противная, злая, по-моему.

- Ты права: и противная, и злая, да ведь за добро добром платить надо. А она мне, хоть и небескорыстно, помогала.

Шуре новая работа понравилась, хотя весь день проходил в хлопотах. С рабочими она поладила сразу, и с директором - тоже. Всех Шура знала, потому что работала в типографии во время практики. А вот с Нетиным отношения никак не ладились. Шура уже не приставала с шутками к парню, обращалась только по делу. Да и как могло быть иначе, если уехала девчонка-практикантка Шура, а вернулась мастер Александра Павловна. Но рабочие заметили сразу же перемену в обличьи Коли. И тут же довели до сведения Шуры свои предположения:

А Стас-то, наверное, влюбился в вас, Александра Павловна, - сказала, словно невзначай, одна из переплетчиц.

Шура покраснела:

- Откуда вы это взяли?

- А как же… Все ходил с бородой, а тут побрился, вместо валенок стал ботинки носить, да и на работу в костюме ходит, а не в старых джинсах.

Шура смутилась, но на сердце потеплело.

Указания нового мастера Нетин выполнял безукоризненно, стараясь как можно реже попадаться ей на глаза, потому чаще всего Шура общалась с пожилым наладчиком Ван-Ванычем. Он сначала не признавал Шуру как руководительницу, называл ее не иначе, как «мастерица». Случалось, Шура по несколько раз прибегала за ним, прежде, чем он пойдет ремонтировать какую-либо машину. Конечно, Шура могла пожаловаться на него директору, но ей хотелось самой наладить отношения с наладчиком, чтобы он уважал ее и подчинялся не по принуждению начальства. Однажды не выдержала, собрала все свое мужество, отбросила страх - она побаивалась немного Ивана Ивановича - и «железным командирским голосом» спросила:

- Иван-Иваныч, что такое? Сколько раз я должна вас просить исправить линотип?

- Я занят! - раздраженно бросил наладчик.

- Чем? Сидите и курите! - вспылила Шура.

- Если я сижу и ничего не делаю, то это не значит, что я не занят. Я думаю! - важно произнес наладчик, не трогаясь с места.

И только тогда наладились добрые отношения с Иваном Ивановичем, когда Шура принесла ему эскиз приспособления для чистки матриц, оставалось только сделать чертеж да изготовить. Наладчик посмотрел на эскиз, похмыкал и глянул на Шуру, как ей показалось, с уважением.

Дома Шура делилась с матерью всеми сомнениями, радостями, рассказывала о событиях в типографии, жаловалась, если что-то не удавалось. И как-то незаметно они стали не просто близкими родственницами, отношения их перешли в самую крепкую связь, когда родители становятся еще и друзьями своих детей.

Они слушали вместе радио, смотрели телевизор, обсуждали события в мире. Павла Федоровна сокрушалась, что между Индием и Пакистаном идет война, и Советский Союз встал на сторону Индии: почти тридцать лет прошло после окончания войны с фашистами, а все в сердце рана кровоточит, ей было страшно, что война вновь может прийти к ним. А Шура больше говорила о событиях в СССР, причем критически отзывалась о деятельности правительства. Павла Федоровна, воспитанная в почитании вождей, патриотка, для которой все российское и советское было святыней (впрочем, в последнем Шура не отличалась от нее), удивлялась, как это дочь может так свободно и даже с оттенком пренебрежения отзываться о Брежневе, которого Павла Федоровна очень уважала. Шура тоже помнила, как стало сразу легче жить после отстранения Хрущева от власти, но что-то было уже не то в поведении главы страны и партии, что-то уже претило ей, и она открыто говорила об этом матери. Шуре не нравилось, что СССР помогает странам Варшавского договора и прочим странам, которые обращаются к советскому государству не столько за моральной, сколько за материальной поддержкой. Эта материальная поддержка равнялась сотням миллиардов рублей. А между тем, неплохо было, если бы мать получала не сорок пять рублей пенсии, а, к примеру, сто сорок пять. Да и ее студенческая стипендия позволяла лишь с голоду не умереть, и то при условии, что студент живет в общежитии. Она с подругами покупала самое дешевое, чтобы хватило стипендии на все расходы, так что главным ежедневным продуктом питания у них была кабачковая икра - двенадцать копеек пол-литровая банка. И самое интересное, что никто из них не подозревал: пройдет всего-то двадцать лет - для вечности это, вероятно, подобно одной миллионной доле микрона - и та же самая баночка станет дороже в десять раз, и цена ее будет расти из года в год. И Шура тоже про это не думала - стоимость продуктов в начале семидесятых лет была стабильной, и человек, имеющий зарплату около двухсот рублей, считал себя вполне обеспеченным, но считала, что России, самой большой республике СССР пора прекратить изображать из себя заботливую старшую сестру по отношению к другим республикам. А Союзу - по отношениям к странам социалистического лагеря. На память пришла вычитанная где-то фраза, что царь Александр III сказал: «У России не было, нет, и не будет друзей», - и если что-то с Советским Союзом случится, и он не сможет оказывать помощь, бывшие друзья отвернутся от него. Вот как в истории с мамой и ее сестрами: мама вырастила их, а потом они всю жизнь нападали на нее, пытались ее подмять под себя, морально поработить. И Шура даже предположить не могла, насколько она близка к истине…

- Шурка, где ты набралась такой крамолы? - ужасалась мать.

- Где-где… Что я - без головы? Ничего не вижу и не замечаю? А любимый твой Брежнев до того привык к овациям, что в Туле, помнишь, как присвоили звание город-герой, он перечислял успехи туляков, а народ, понимаешь, безмолвствует. Он возьми и скажи: «А почему вы не аплодируете?» Он уж привык, что все речи его бумажные на «ура» принимаются, во всех газетах печатаются и на собраниях обсуждаются.

Павла Федоровна помнила ту речь генерального секретаря в Туле (она всегда внимательно слушала его выступления по радио), и фразу ту хорошо помнила, как и то, что при повторной трансляции ее «вырезали». Но уважение к Брежневу не исчезло, наоборот, Павла Федоровна нашла оправдание:

- Да ведь старый он, вот и чудит.

- Вот именно - старый! И что - умнее любого другого старика? Мозги-то у всех из одного вещества. Беда в том, что мы выбираем руководителя один раз и до его смерти, как цари становятся. А надо их чаще менять. Ведь это все равно, что на обычном предприятии: директор давно работает, всех знает, это, конечно, хорошо, из этого для предприятия можно выгоду извлечь. Но ведь и блатных имеет гораздо больше, чем новичок, любимчиков всяких - каждый сам себе команду подбирает. А потом, помнишь, как бабушка говорила: «Отсеки руки по локот, кто к себе не волокот». Вот и волокут…

- Ох, Шурка, влетишь ты в историю со своим языком, - пугалась мать. - Хоть при посторонних такое не говори, береженого-то Бог бережет.

Но сама Шура никогда не ощущала никакой тревоги, свободно высказывала свое мнение и никого не боялась. Она не знала ни одного знакомого матери или отца, кто бы подвергался репрессиям. Правда, был у отца дружок-собутыльник, сын священника, который всегда хвастался, что сидел в подвалах НКВД три дня, потом его оттуда просто вышвырнули. «Понимаешь, Константиныч, просто дали пинка под зад, я аж перекувыркнулся, сказали, что нечего дураку в подвале сидеть!» - попович рассказывал это все с досадой, словно сидеть в подвале арестованным для него была великая честь. Это был единственный «политический», с кем была знакома Шура. Да и ссыльные поволжские немцы не особенно злились, что во время войны их сорвали с родных мест. Более того, когда разрешено было вернуться на прежнее место жительства, многие остались в Тавде - здесь уже построены добротные дома, созданы новые семьи, выросли дети.

Шура помнила, как Амалия Павловна Плашинова однажды сказала Павле Федоровне: «То, что нас выслали, в том мало радости, да ведь война была, не все немцы одинаковые были, случались и предатели. А вот моя знакомая из Минвод, так та даже довольна была, что ее выслали. Она сказала, что таким образом избежали беды. Ведь если восстали бы против немцев, фашисты бы их убили. А если бы сотрудничали с немцами, то потом свои бы в лагерь загнали».

Вскоре к их спорам стал присоединяться Виталий Изгомов - он стал заходить к Дружниковым каждый вечер. Виталий чуть не совершил «очередную жизненную ошибку» - едва не женился. Работала с ним одна разбитная разведенная бабенка, как-то раз под настроение да рюмочку оказались они под одним одеялом, все сладилось, и Виталий решил предложить ей руку и сердце: надоело в отчем доме жить да на мать смотреть. Та согласилась принять предложение, назначили день, чтобы пойти в ЗАГС подать заявление на бракосочетание. Виталий, перед тем, как поехать к невесте, явился при полном параде к Павле Федоровне - Шура тогда еще работала в Свердловске - и сказал:

- Ну, тетя Поля, благослови меня, как мать: поехал жениться.

Павла Федоровна поцеловала парня в лоб и даже перекрестила, мол, иди с миром. Но к вечеру Виталий явился к ней, сильно выпивший, и, нервно хохотнув, заявил:

- Ох, чуть я, тетя Поля, новую ошибку не совершил, - и рассказал, что приехал к невесте в назначенный срок, а ее мать говорит, что невесты дома нет. «Как так нет? Договаривались же!» - изумился Виталий, а мать ответила, дескать, и знать ничего не знает. Вышел Виталий на улицу, начал прикуривать, да пока спички ломал от волнения, подошла соседка и ошеломила: «Парень, не лезь ты к этой «простигосподи», у нее сотня таких, как ты, женихов. К ней вчера хахаль какой-то приехал на «Волге», вот она с ним как уехала, так досель и не вернулась. Так что беги, пока ее дома нет, а то захомутает, наплачешься потом…»

Виталий начал оказывать знаки внимания Шуре, и Павле Федоровне все это очень не нравилось: охмурит девку, ведь мужик разведенный, однако не мешала молодым людям поговорить наедине, но и не спала до тех пор, пока не захлопнется дверь за гостем. Однажды Виталий, смущаясь, пригласил Шуру в кино. Девушка согласилась, решив, что если раз-другой сходит в кино, от этого худа никому не будет, и с удовольствием отметила, что Виталий обрадовался ее согласию.

Постепенно Шура привыкла к походам в кино, к тому, что Виталий после работы по дороге домой заходил к ним, к их пешим прогулкам по ночному городу. Виталий был по-рыцарски услужлив: выйдя из автобуса, подавал Шуре руку, перед выходом из дома помогал ей одеваться. Он и по хозяйственным делам готов был помочь. Его улыбка уже не казалась ехидной, а даже приятной. Нравилось и то, что называл ее Сашей, а не Шурой, как другие. Но что покорило девушку окончательно, так это необычная для мужчины сдержанность в общении, а ведь чувствовала, что у Виталия к ней не только душевное влечение, чувствовала, как дрожит его рука, когда он обнимал ее в темном зале кинотеатра.

Шура сравнивала Виталия со Стасом, с грустью сознавая, что сравнение не в пользу Стаса, который все молчит да краснеет, а Виталий вьется вокруг с полной готовностью помочь, услужить, совершить все, что захочет Шура. Ну, а Стас… Что ж, насильно милой не станешь, уж если в бесшабашное время производственной практики она не сумела расшевелить, затронуть его сердце, зажечь любовью, то сейчас она для этого и пальцем не шевельнет. Может быть, это было неправильно, может, надо было пойти наперекор судьбе, которая упорно подталкивала ее к Виталию Изгомову, начиная с момента распределения на работу в техникуме? И с ним судьба так же поступала: должен был ехать после армии с друзьями примерно в те места, куда намеревалась отправиться и Шура, но почти в одно и то же время оба изменили решение и начали двигаться навстречу друг другу. Но человек никогда в юности не думает о превратностях судьбы, о противостоянии ей. Он просто живет и поступает так, как считает правильным, и лишь к старости понимает - ничто в его жизни не было случайным, и тогда начинает особенно ценить пословицу: «Человек предполагает, а Бог - располагает».

Однажды Виталий пришел в новом костюме, который надевал очень редко. Был очень серьезен, даже не балагурил. Поужинав, сели перед телевизором, а Павла Федоровна осталась на кухне. Зимние сумерки быстро заполнили все углы комнаты, Шура хотела включить свет, но Виталий удержал ее на месте. В воздухе, казалось, повисло что-то невидимое, волнительное, необычное, отчего Шура нервно передернула плечами. Виталий попросил:

- Сашенька, не включай свет… - он сжал ее ладонь своими горячими пальцами, помолчал, и неожиданно произнес. - Сашенька, выходи за меня замуж, я тебя люблю, - и если было бы светло, то девушка увидела бы, какое у него напряженное, ждущее лицо.

Шуру обдало жаркой волной, сладко заныло сердце, ведь такое признание она слышит впервые. И предложение выйти замуж - тоже впервые, если не считать предложения Артема Лебедя поехать с ним к месту распределения. А ведь тогда, Шура поняла это позднее, тоже был ее жизненный перекресток…

- Ну что же… - морально Шура давно уже была готова ответить ему «да». Виталий нравился ей своей деловитостью, обхождением, он был красив, любил шутить. Шура не знала, как назвать свое отношение к нему - любовью или уважением, но Виталий был ей отнюдь не противен. Конечно, Виталий - не Антон Букаров, об Антоне надо просто забыть, может, как раз быстрее и забудется в замужестве. А замуж пора, идет двадцать первый год, но главное то, что Шура боялась одиночества: мать больна, в любой момент ее сердце могло остановиться, родственников у них в Тавде нет, а каково остаться один на один с бедой Шура помнила хорошо. Но подразнить парня хотелось, и она сказала: - У меня характер плохой…

- Справимся! - Виталий чутко уловил ее настроение, понял, что ему ответят положительно, и тут же включился в игру.

- Я командовать люблю, - лукаво улыбнулась Шура.

- Если по делу - не возражаю!

- Надо с мамой посоветоваться.

- Конечно, надо. Посоветуйся.

- А как твоя мать?

- Она мне не указ.

- Тогда, Виталик, ты обо мне с мамой поговори, все-таки порядок нужен.

- С удовольствием! - и нетерпеливо спросил. - А сама-то ты, Саша, как? Согласна?

Шура помедлила несколько секунд, сдерживая волнение, ведь на всю жизнь судьбу себе определяла, и ответила:

- Да.

Виталий порывисто сжал девушку в объятиях, поцеловал осторожно в губы - впервые - и склонил голову ей на грудь, прошептал:

- Сашенька, я тебя очень люблю…

О чем говорили мать и Виталий, девушка не знала, но Павла Федоровна, сообщая о сватовстве парня, предупредила:

- Смотри, Александра, тебе жить. Виталий, вроде, неплохой, да мать у него никудышная. Лентяйка да горькая пьяница. А ведь от худого семени не бывает хорошего племени.

- А дядя Антон? Он же трудяга был.

- Дай-то Бог, чтобы Виталий был похож на него не только лицом, - младший из братьев Изгомовых был копией своего отца, старшие походили на мать. - А то Анатолий говорил, что Виталька в детстве такой же лодырь, как мать, был, эгоист и жадина, материнский любимчик.

- Хорош любимчик, если раньше времени в армию его спровадила.

- Дак ведь и я Гену от греха подальше в армию отправила.

- Ты - от греха, а она - от вредности.

- И то, что женат был, да развелся вскоре - не самое хорошее дело. От хорошего мужа не откажется жена.

- Да ведь он говорил, что застал ее с другим, разве можно такое прощать, уж если поженились, то верность друг другу надо сохранять, - возразила Шура.

- Это так он говорит, а мы его жену не знаем, и кто там прав или виноват, нам неизвестно. Я тебя не неволю, но ты подумай, крепко подумай. А знаешь, наши семьи могли породниться еще через нашего Виктора. Он влюбился в племянницу Изгомовой, Нину Шалевскую, а я не разрешила на ней жениться именно из тех соображений, которые сейчас и тебе сказала: от худого семени не бывает хорошего племени. Они из раскулаченных, всю жизнь норовили на чужом хребте проехаться. Правда, Феня Шалевская, мать Нины, самая из всех сестер трудолюбивая, она лет тридцать на лесокомбинате проработала, да еще, говорил Антон, его первая жена, тоже хорошая была. Не разрешила я Виктору родниться с ними, так все равно вас, младших, судьба свела, - и вздохнула, - видно, Богу так угодно.

- Ой, мама, - Шура обняла мать, - коммунистка, а Бога вспоминаешь.

- Ох, доченька, верить - не верю, а как ложусь спать, так и молюсь: «Дай, Господи, здоровья и счастья всем детям моим…» А судьба… От нее, видно, не уйдешь, и всего на веку, как на долгом волоку.

Приехавший в гости старший брат Виктор заявил:

- Не позволю тебе за Витальку Изгомова замуж идти. Я тебе вместо отца, ты должна меня слушаться! Не хочу, чтобы Изгомиха нашей родней была.

- Да? - ехидно усмехнулась Шура. - Как это - не пустишь? Цепями к себе прикуешь?

- Тьфу! - сплюнул Виктор. - Ну, хоть ты прикажи ей, мам! Совсем от рук отбилась.

Не знал брат, что давно уж никто не мог приказывать Шуре, даже мать: в семье она давно - полновластная хозяйка. В глазах родных - девчонка, по-Гениному - пигалица, она была незнакома им как личность, они не знали ее интересов, стремлений, ее характера, потому что росла не у них на глазах. И еще одна причина была у Шуры, чтобы выйти замуж за Виталия Изгомова: против их брака неожиданно восстала его мать. Сдерживаемое обычно упрямство заговорило в Шуре в полный голос: вы против? А я сделаю по-своему!

Одно точило душу девушки, как червь - Стас Нетин. Через неделю, как Виталий и Шура подали заявление в ЗАГС, Нетин, когда Шура вышла из типографии после рабочего дня, направился следом. Они молча шли рядом, как было год назад - их дома стояли на одной улице - и Шуре хорошо было идти так вот, молча. Только немного грустно, что ничего у них не вышло, как бы ни хотелось того Шуре. Они прошли уже полпути, как вдруг Стас осмелился взять Шуру за руку, отчего та даже остановилась. А Стас, покраснев, не глядя на нее, сказал:

Шура, я давно хотел сказать, что… Знаешь, ты мне очень нравишься…

- Ох… - от неожиданности дыхание у девушки замерло, даже сердце, показалось ей, остановилось, и она осевшим голосом спросила. - Где же ты раньше был, Стасик, почему молчал?!

А Стас и сейчас молчал, глядел себе под ноги, словно хотел там что-то увидеть важное для себя или, может быть, прочесть инструкцию, что следует сказать и сделать в такой момент. Шуре хотелось схватить его за грудки, затрясти, чтобы, наконец, взбунтовался он, чтобы закипела кровь, и он совершил что-то неожиданное для себя, например, поцеловал ее. Но Стас просто стоял молча, ждал, наверное, что будет дальше. И девушка тусклым голосом сообщила:

- Мы с Виталием заявление в ЗАГС подали, я ему слово дала, не могу я свое слово нарушить: это нечестно по отношению к Виталию. Он любит меня. Тридцатого марта у нас свадьба. Придешь?

Станислав отрицательно замотал головой, отпустил Шурину руку и стремительно зашагал прочь. Пять лет спустя Нетин утонул в холодной осенней реке. Шура, получив известие об этом, тайком от мужа поплакала: возникло чувство вины перед Стасом. То ли Шурин отказ стал причиной или еще какой повод, но Стас начал сильно пить, так и утонул пьяным. И пришло время, когда Шура поняла, что судьба ей предлагала сделать выбор: Станислав или Виталий. Может быть даже, судьба вела ее навстречу Нетину, а Изгомов был предназначен лишь для испытания чувства Шуры к нему, но Шура выбрала Изгомова.

Ох, эта судьба, она постоянно ставила Шуру перед выбором: или-или, и Шура выбирала, но, если выбор был неудачен, никого не корила, сама ведь так решила.

Свадьбу сыграли нешумную, приглашены были только ближайшие родственники да друзья. Но зато регистрировались в одном из городских дворцов культуры, где раз в месяц устраивалось торжественное бракосочетание нескольких пар.

День свадьбы выдался тихим, теплым, как всегда бывает после метельного снегопада. Выглянула Шура утром в окно и ахнула: снегом завалены все дороги, люди бредут в нем, утопая по пояс. Прибежал друг Виталия с извинениями, что не может выехать из гаража, и потому не может отвезти их во дворец. Ту же весть принес и другой водитель. И ничего не оставалось Шуре, как позвонить в редакцию городской газеты и попросить «газик-вездеход».

«Газик», в котором уместилось восемь человек, натужно гудел мотором и словно плыл по снегу, а Шура подумала впервые: правильно ли она поступает, выходя замуж за Виталия Изгомова?

Все в предсвадебном марафоне было неладно, возникали неприятные препятствия, даже заявление на регистрацию брака подали с третьего захода, потому что жених имел только судебное решение о расторжении прежнего брака, а само расторжение не оформлено. И если бы не начальница ЗАГСа Боровицкая, которая сама послала запрос в Благовещенский суд о процедуре развода, и, не дожидаясь ответа, поставила в паспорт Виталия штамп о расторжении брака, наверное, Шурины нервы не выдержали бы, потому что было еще одно неприятное обстоятельство - мать Виталия. Старая сплетница бродила по Тавде и «славила», что сын еще не женился, а уже подкаблучником стал, что невеста больно своенравная, что… Да и Павла Федоровна, чувствовалось, не рада предстоящему событию. Словом, не было радости в хлопотах о свадьбе, накапливалась усталость, и думалось: скорее бы все завершилось. И этот неожиданный снегопад, казалось, тоже говорил: остановись, ты идешь не туда! Но Шуру вперед вело упрямство: я так решила, и так будет.

Свадебный ритуал вела сама Боровицкая, которая знала дни рождения, бракосочетания и смерти, пожалуй, почти всех тавдинцев. Боровицкая помнила, как пришли регистрировать свой брак Максим и Павла (тогда она была совсем юной), она вручала брачное свидетельство Виктору, Лиде, Геннадию. И вот почти через сорок лет она, уже поседевшая, давно не похожая на довоенную девочку-тростиночку, вручила такое же свидетельство последней дочери из большой семьи Павлы Дружниковой. Шура была очень благодарна Боровицкой за быстрое оформление развода Виталия с первой женой.

Общая свадьба веселилась и шумела, невесты - одна другой краше, в центре этого веселья была незнакомая Шуре девушка и она сама. Незнакомка затевала игру или танец, и Шура тут же подхватывала, следом шли другие.

Боровицкая, выделив Шуру из всех невест, пригласила ее на танец, и когда отзвучали последние такты вальса, церемонно подвела Шуру к Виталию и сказала:

- Ребята, вы сегодня - самая красивая пара.

Да, Шуру и Виталия все считали красивой, дружной, удивительно подходящей парой. С годами, казалось, что даже стали похожи друг на друга лицом. Виталий оказался заботливым мужем, его братья - Анатолий и Владимир - относились к молодой свояченице с уважением, готовы были выполнить ее малейшую просьбу, и выполняли. Они радовались за брата, которому, считали, повезло больше чем им - вошел в порядочную, уважаемую в Тавде семью. Собственная жизнь у них была безалаберной - в пьянстве и гульбе, виноватой в том они считали свою мать, которая делала все возможное, чтобы развести сыновей с женами. Шура с первых дней дала Изгомовой отпор и даже не помышляла о том, чтобы развестить с Виталием: она вышла замуж навсегда, и как залог того не продала свадебное платье, а повесила его вместе с фатой в платяной шкаф, решив сохранить до серебряной свадьбы.

Своего первенца молодые назвали Антоном в честь отца Виталия. Так он захотел. Павла Федоровна слегка обиделась, что не в ее честь, но внука полюбила со всей нерастраченной страстью бабушки, ведь другие внуки росли вдали. Однако первые три месяца после рождения Антошки Павла Федоровна жила у старшего сына. Трудно было ей объяснить дочери внезапно вспыхнувшую неприязнь к малышу. Антон был крикливым, молчал только на улице. Таращил огромные голубые глазенки в такое же голубое небо и молчал. Зато в квартире ревел до звона в ушах. И Павла Федоровна, привыкшая к тишине, стала нервничать, наконец, не выдержала, заявила дочери:

- Твой крикун меня скоро до трясучки доведет. Поеду к Вите.

Настала очередь обидеться Шуре. Но смолчала, без упреков проводила мать на аэродром: самолет «Аннушка» доставит мать в Тюмень за полчаса, автобусом добираться туда дольше.

Крикун Антошка любил гулять, и Шура ничего не успевала сделать дома, но Виталий помогал во всем: стирал пеленки, готовил еду, ходил по магазинам, первым вскакивал с постели, когда ночью взревывал Антошка. Сына Виталий обожал, не уставал с ним возиться, когда Шура давала мужу передых в домашних женских делах. Виталий был очень нежен с женой, и Шура относилась к мужу все теплее и теплее, уже ни на секунду не сомневаясь, что сделала правильный выбор, что впереди - долгая и счастливая совместная жизнь рядом с любящим человеком. Она стала думать, что, скорее всего, ее чувства к Антону Букарову и Стасу Нетину - не любовь, просто девчоночьи мечты, любовь - это то, что чувствует она сейчас к Виталию, своему первому мужчине.

Павла Федоровна приехала из Тюмени еще более уставшая. Ее измотало состояние прислуги-гостьи. Дети и внуки не обижали ее, но Павла Федоровна не могла сидеть, сложа руки, боясь, что обвинят в лени, крутилась по дому с утра до вечера с уборкой, приготовлением обеда, возилась в огороде - у Виктора был свой дом с приусадебным участком. Грубоватый по характеру, старший сын все чаще и чаще укорял: сделала не так, сготовила не эдак, поступила против его воли…

Шура, конечно, поняла, как жилось матери у старшего брата, ведь у них - все на Шуриных плечах, она редко просила Павлу Федоровну в чем-то помочь. И мать хотела - помогала, не хотела, так не помогала, сидела в своей комнате да писала какие-то письма. Но старый, что малый, потому Шура не пеняла матери, видя ее занятия, думала: «Чем бы дитя ни тешилось». Она простила мать. А вот Виталий…

Виталий то ли перестал себя чувствовать главой семьи, как теща вернулась, то ли очень обиделся на нее за побег, то ли еще почему, но, не смея придираться к Павле Федоровне, все выговаривал жене: мать-де долго ночами не спит, в магазин ходить не хочет, дома сидит, а поесть не сготовит. Он стал иногда с работы возвращаться пьяным, оправдываясь тем, что у кого-либо какой-то праздник. Бывало, что до прихода Шуры с работы к ним приходила Изгомиха и уводила сына к себе, и опять Виталий возвращался нетрезвым.

И Павла Федоровна, поскольку сразу же после свадьбы Шура заявила матери и мужу, чтобы они между собой не ругались, а высказывали свое недовольство ей, тоже выговаривала дочери:

- Вот она, материнская-то кровь, сказывается. Не зря же в народе говорят, что от свиней не родятся бобрята, а те же поросята. Яблочко от яблони недалеко падает.

Еще до свадьбы всю свою неприязнь к Лягуше за ее сплетни Павла Федоровна перенесла на ее сына. По городу, как змеи, ползли слухи, что Виталий просто прикрывает Шурин позор, дескать, нагуляла девка дитя, а не хочет безотцовщину рожать, что сын-простофиля попал ей под каблук, что мать - чокнутая, словом, грязи вылила Изгомиха на Дружниковых полный ушат. Кто-то, зная их, не верил небылицам, а кто-то и верил, разносил сплетни дальше, и слухи те нехорошие достигали ушей Шуры и Павлы Федоровны. Шура от сплетен отмахивалась как от назойливых мух, а Павлу Федоровну они больно жалили - она гневалась на Виталия, что, мол, не хочет прекратить это безобразие. Зудела в уши Виталия и мать, и, в конце концов, как самое слабое звено в их будущей семейной жизни, Виталий не выдержал двойного давления. Накануне свадьбы по привычке зашел к Дружниковым, на упрек Павлы Федоровны по поводу очередной грязной сплетни скверно выругался и убежал. А Шуре стало почему-то тревожно. Она уговорила Геннадия, приехавшего на свадьбу, пойти прогуляться. За разговорами незаметно довела брата до насосной станции, где работал Виталий, попросила вахтера на проходной вызвать Изгомова. Виталий вскоре пришел. Бледный, глаза лихорадочно блестят, желваки ходят волнами по скулам. И только год спустя муж признался Шуре, что вахтер перехватил его по дороге в трансформаторную будку: он шел туда, чтобы покончить с собой. «Ты - мой ангел-хранитель», - сказал Виталий тогда. Шура же подивилась, что чутко уловила его скверное душевное состояние, выходит, подумалось, и впрямь она Виталия полюбила, если чувствует, когда ему плохо.

После свадьбы Изгомиха не перестала сплетничать, и угрожать, что напустит порчу на молодую семью, и все равно они, дескать, разведутся. Павла Федоровна нервничала, однако с зятем вела себя спокойно, они, казалось, были друг другу родней родного, сидели вечерами перед печуркой на кухне, курили и обсуждали новости в мире. А вот Шуре пришлось солоно, потому что постоянно пребывала в состоянии ссоры с кем-то из них.

Павла Федоровна часто уходила гостить к своим старым друзьям - Жалиным, жила там неделями, объясняя это тем, что ей в деревянном доме лучше, не бывает приступов астмы. Шура лишь годы спустя догадалась, что матери неуютно было с ними, молодыми, а с Жалиными ее связывала память о военной поре и собственной юности.

Шура скучала по матери, но и радовалась, что во время отсутствия Павлы Федоровны в доме наступал мир: Виталий вновь становился ласковым и нежным, ссоры забывались и наступал опять медовый месяц. И однажды в такие сладкие дни у Шуры мелькнула мысль, сверкнула и погасла: а если бы они жили отдельно от мамы… Шура тут же устыдилась этой мысли, но в то же время постаралась себя оправдать: можно, конечно, с мужем разойтись, но подросший Антошка спросит об отце, а не о бабушке. Парню нужен отец, он для него важнее. Лишь на минуту Шура отдала предпочтение мужу, но как горько потом аукнулась та минуточка, ох, как горько! Невдомек ей было, что человек - вечный должник судьбы, все содеянное им она оплачивает горем или радостью. Кто-то словно уловил ее мысль - злой или добрый, и развязался узел ее семейных неприятностей внезапно и горестно, совсем не так, как предполагала Шура.

Однажды Павла Федоровна вернулась от Жалиных расстроенная. На вопрос Шуры, почему она такая, мать нервно рассмеялась:

- Катерина Жалина сказала, что Лягуша новую сплетку им принесла, пригрозила, что такую пакость на меня да вас напустит, что не приведи Господи. Хвасталась, что колдовать умеет. Вот и грозится, что вас без рук да ног оставит, а меня вообще в могилу сведет.

- Ой, мама, не говори чепухи! - раздраженно махнула рукой Шура. - Колдовство! В наше-то время? Глупость какая-то. Уж если она такая колдунья, то давно бы меня с Виталькой заколдовала да развела. Совсем ты, мама запуталась с прабабкиным проклятием, выдумываешь про колдунов да ведьм. Сказки все это!

- Сказки… А Максима Егорыча дед был разве не колдун? Всех лечил да заговаривал.

- Лечил травами, а заговоры, наверное, для пущей важности бормотал. Знахарь - не значит колдун, - Шура была сердита: мать болтает всякую чепуху и верит, что можно напустить какую-то порчу.

- Вот не веришь мне, - упрямо гнула свое мать, - я не говорила раньше, а ведь она уже притаскивала к вам на свадьбу какую-то гадость, еле Дунюшка беду отвела.

Дунюшка - жена старшего брата и внучка известной в ее родной деревне колдуньи - «знала толсто», как говаривалось в народе, то есть умела колдовать. Она как-то рассказывала свекрови, что ее бабка до тех пор не могла умереть и мучилась, пока Дунюшку не втолкнули к умирающей, и та всю ночь учила ее всяким наговорам. А как все рассказала, так умерла тихо и спокойно - просто закрыла глаза и испустила дух. Перепуганная Дунюшка напрочь, казалось, все забыла, но потом в ее ушах зазвучал слабый шелест бабкиного шепота. Девчонка испуганно смотрела по сторонам: уж не вышла ли покойница из могилы, так явственно слышался ее голос. Чуть ума не лишилась девчонка в те дни, но в памяти, к ее удивлению, накрепко засели все наговоры.

Дунюшка впервые свое умение испытала на Викторе, когда тот решил после армии не возвращаться домой, потому что сошелся с другой женщиной: рассердился, что молодка не уберегла первенца, простудила, и мальчонка умер. Прочитала Дунюшка послание мужа и заявила Павле Федоровне: «А хочешь, мам, Витька явится домой через неделю?» Та посмеялась, но согласилась, потому что соскучилась по старшему сыну.

Что и как делала невестка, свекровь не знала, но Виктор и правда явился к назначенному сроку, сказал, что дали отпуск. Прожил неделю, и решили молодые, что им следует все-таки быть вместе. Виктор уехал обратно, чтобы уладить дело с увольнением - он завербовался на лесоповал. А хитрюга-Дунюшка опять к матери с вопросом: «А хочешь, мам, Витька через два дня опять дома будет?» - «Да ладно тебе, - не поверила Павла Федоровна, - небось, и до места еще не доехал». Но через два дня Виктор и в самом деле был дома. Потом признался матери, что сил не было, будто кто-то его канатом тянул обратно, он это ощущал почти физически, не выдержал и вернулся с полпути. Больше Виктор никуда не уезжал, и вообще за всю долгую жизнь с Евдокией ни разу ей не изменял. И все-таки Шура не верила рассказам Павлы Федоровны, потому вновь раздраженно возразила:

- Нечего себе голову забивать всякой ерундой. Сболтнула Изгомиха, чтобы тебе нервы потрепать, а ты и расстроилась.

Утром Павла Федоровна не вышла к завтраку. Шура заглянула в комнату матери, думая, что та еще спит, и увидела ее лежащей на полу. Павла Федоровна устремила испуганный взгляд на дочь и заплетающимся языком произнесла:

- Я… по-че-му-то… у-у-па-а-ла-а…

- Надо меньше снотворного пить, - рассердилась Шура, помогая матери лечь в постель. Она уже не раз просила Павлу Федоровну не злоупотреблять снотворным, однако мать упорно глотала несколько таблеток люминала на ночь, мотивируя это тем, что плохо засыпает.

Вечером, вернувшись с работы, Шура застала мать в постели в той же самой позе, как уложила ее, и сердце женщины заныло в нехорошем предчувствии.

- Мама, ты кушала? - участливо спросила Шура. Она давно уж перестала сердиться и чувствовала себя виноватой, что утром нагрубила матери.

- Не-е хо-о-телось… - врастяжку вымолвила Павла Федоровна.

- Ну, вставай, пойдем покушаем.

Павла Федоровна сделала попытку подняться, и не сумела.

- Я… не-е… мо-огу-уу… - улыбнулась жалобно. - Ног не чую-ю…

«Боже, - мысленно ахнула Шура, - неужели паралич?!»

Однако спокойно произнесла:

- Ну, хорошо, я сейчас тебе принесу, все-таки поешь немного, а то совсем обессилеешь.

Мать, как ни старалась, даже не могла сесть, потому Шура накормила ее с ложечки, все более убеждаясь в своей первой догадке, но с матерью разговаривала спокойно, по-прежнему мягко журя за бесконтрольный прием снотворного:

- Вот сколько раз тебе говорила: не пей много люминала, а ты не слушала. Мне же не таблетки жаль, а тебя, видишь, как организм среагировал, совсем сил у тебя нет, даже вот и подняться не можешь… И язык заплетается. Но ничего, все будет хорошо.

Мать виновато улыбнулась:

- Да я же мешать вам не хотела, чтоб не ходить да не кашлять, у вас ведь дело молодое, может, думала, стесняетесь меня… Вот и пила помногу, чтобы уснуть быстрее… - речь ее по-прежнему была медленной, а тело - неподвижным.

Обиходив мать, Шура тут же помчалась звонить знакомому невропатологу, попросила его завтра осмотреть Павлу Федоровну. Он приехал, как обещал, во время осмотра балагурил, утешал и смешил Павлу Федоровну, выписал лекарства, но, прощаясь в прихожей с Шурой, сказал озабоченно:

- Шурочка, ты права, у Павлы Федоровны инсульт, кровоизлияние в левом полушарии, будь у нее здоровое сердечко, могла бы пролежать и годы, бывают такие случаи. Но, ты извини, что говорю тебе правду: Павле Федоровне вряд ли удастся протянуть и полгода.

- Может, в больницу ее? - уцепилась Шура за последнюю соломинку: а вдруг маме там будет лучше, вдруг врач ошибся.

Тот ее понял и отрицательно покачал головой. Он работал в поликлинике, обслуживающей внешний персонал и внутренних обитателей местной исправительно-трудовой колонии, считался лучшим невропатологом в городе - медики в зоне были прекрасными специалистами, у них лечилась вся городская элита.

- Шура, верь мне. Не думаю, что уход в городской больнице будет лучше, чем дома, а в наш стационар я не могу ее взять, извини, ты же знаешь, что мы можем принимать гражданских больных только в поликлинике, в стационаре лежат одни зэки. При воинской части свой стационар. Но я пришлю медсестру уколы ставить. Хотя они ей… - он вовремя остановился, зато Шура мысленно добавила за деликатного врача: «Как мертвому припарки», - и чуть не разревелась. - Мы сделаем все возможное, чтобы помочь ей, но это бесполезно: у нее столько болезней, что организм просто не справится с инсультом. Единственное, что я не могу сказать, как скоро наступит смерть, ведь за этим приступом могут быть и другие, даже если не будут, ей и с этим первым трудно справиться, но, Шурочка, как ни печально, тебе надо готовиться к ее смерти. Не тешь себя надеждой, я говорю правду.

Виталий, узнав о беде, посуровел. То ли от жалости к теще, то ли еще по какой причине. Вечером куда-то ушел, вернулся злой, ноздри раздувались, но глаза поблескивали от какого-то тайного удовлетворения. Лишь позднее Шура узнала, что муж ходил к своей матери, дал ей основательную встряску, за что вскоре и поплатился: Изгомиха подала на Виталия в суд заявление на выплату алиментов.

Суд состоялся не сразу, потому что Виталий не согласился платить алименты один: их трое братьев, значит, все должны нести это бремя. Но Изгомова не нуждалась в особенной помощи: жила одна в просторном доме, возле которого большой огород, во флигеле селились квартиранты, она получала по тем временам приличную пенсию да еще выкармливала свиней на продажу. Суд учел все обстоятельства и определил, что каждый из сыновей обязан выплачивать ей по пять рублей. Словом, Изгомовой прибыток выпал небольшой, сыновьям тоже расход небольшой, однако позор лег на их плечи до самой смерти матери, чего Изгомова и добивалась. Она жила всегда лишь для себя, не желая счастья своим детям, старалась их унизить, сделать плохо. Но, видимо, и впрямь, материнские проклятия прилипчивы, потому-то были братья Виталия - неприкаянные бездомные бродяги, шли по жизни не зная цели, не зная куда притулиться, и завершилась их жизнь - в чужих домах, возле чужих людей. Но руку на мать поднять - грех великий на себя взять, и не потому ли первым из братьев Изгомовых умер Анатолий, первым и поднявший руку на мать - пусть беспутную, злобную женщину, но его мать. Однако тогда они были молодыми, жизнь впереди, казалось, была неоглядно длинной, а в душе - лишь ненависть к той, что родила, но никогда не желала им счастья, наоборот, старалась лишить его.

Шура послала братьям и сестре письма о случившемся. Лида никак не отреагировала на ее сообщение, а братья приехали сразу же с женами, и это немного поддержало Павлу Федоровну, дало передышку Шуре, потому что была она измучена морально и физически.

Морально - что казалось: именно из-за ее неосторожной мысли уйти от матери, пришла беда в их дом. Физически потому, что директор типографии Алина Степановна категорически отказала ей в отпуске, несмотря на справку о необходимости ухода за больной матерью, и Шуре пришлось метаться между домом и работой, как загнанному в круг зверю. Она старалась выполнять все указания врача, научилась ставить уколы. Месяца через три Павла Федоровна стала жаловаться на боль в парализованной части тела, громко стонала, отчего Шура страдала душевно еще сильней. Невропатолог после первого посещения навещал больную еще несколько раз, и когда Шура сообщила ему о болях матери, ответил, что эти боли - одно из двух: или, вопреки всему, паралич отступает, или это временное улучшение перед… Врач не договорил, но Шура и так поняла, что значит это «перед».

Братья уехали, вновь тяжесть беды легла на плечи Шуры. Хорошо, что Виталий во всем помогал, не брезговал обихаживать тещу, хотя та категорически этого не желала, но Виталий разговаривал с ней так ласково, делал все быстро и аккуратно, потому Павла Федоровна смирилась и уже не краснела, когда зять подхватывал ее, ставшую почти невесомой, уносил в ванну, чтобы искупать. Она уже не могла принимать пищу, речь стала совсем непонятной, только Шура и понимала ее, вероятно, обострившимся душевным чутьем, а не слухом.

Директор типографии по-прежнему не давала отпуск - ни очередной, ни за свой счет, мотивируя отказ отсутствием замены. Последний год, когда Шура вышла из декретного отпуска, они постоянно ссорились. Сначала, когда Шура стала мастером, Алина Степановна относилась к ней хорошо, быстро поняла, что мастеру можно доверять, и частенько уезжала в командировки или уходила из типографии задолго до конца рабочего дня. И вдруг Алина Степановна начала придираться к Шуре по мелочам, однако по-прежнему поручала и серьезные дела, и если случался хоть маленький срыв, то долго и нудно выговаривала, указывая на недостатки, зато всегда умалчивала об успехе, который был как раз чаще, чем срывы. Шура долго не понимала, в чем дело, пока не объяснила бухгалтер: Алину Степановну настраивают против Шуры в редакции, потому что родственница одной из сотрудниц устроилась в типографию и метила на место мастера. А другая сотрудница редакции была родом из одной деревни с Кимом Фирсовым, отцом Шуры. Повзрослев, Шура стала столь похожа на него, что тайное стало явью. К тому же, вероятно (так предполагала Павла Федоровна), ей Ким нравился, может, она даже хотела выйти за него замуж, а тихоня Дружникова взяла да переманила парня к себе. Но главное - почему-то выразил свое неудовольствие и Потоков, первый секретарь горкома, когда узнал, что Шура работает в типографии.

- Знаешь, - рассказывала Шуре бухгалтер Мария Ивановна, - он так и сказал Алине Степановне: «Зачем ты приняла к себе дочь этой пьянчужки Дружниковой? Никого другого не нашла?» Слушай, а почему он так относится к твоей матери? Разве твоя мать пила?

Шура пожала плечами. Она давно забыла о давней непонятной ей неприязни Потокова к матери, о прочерке в своей метрике. А тут вспомнила и поняла, что все-таки аукнулись ее тайное рождение и бабушкины походы по партийным инстанциям, когда мать уехала из Тавды со Смирновым, и отцовские пьянки, из-за которых и Павлу Федоровну, как выяснилось теперь, считали пьяницей. Через столько лет аукнулось, когда уж и своя жизнь наладилась! А может, это началось задолго до ее возвращения в Тавду, может, именно поэтому, раз был враг, ее и не взяли на работу в редакцию после окончания десятого класса? Шуре после такого открытия ничего не оставалось, как только грустно усмехнуться: «Страсти такие, словно, и не семидесятые годы, а дореволюционное время - враги, месть… Бред какой-то!»

Директору типографии тоже было несладко. С одной стороны понимала, что Шура нужна типографии - хоть и упряма да своевольна, нельстива, однако дело свое знает, с людьми ладит. С другой стороны - Потоков стал особенно пристально наблюдать за работой типографии, чуть что - тут же выговаривал Алине Степановне, вот она и решилась пожаловаться на Дружникову в управлении. Помазкина не оказалось на месте, и она сказала Романенко:

- Анатолий Иванович, сил уже нет эту Дружникову терпеть!

- А что такое?

- Ох, Анатолий Иванович, ничего не знает, ничего не понимает, я уж не рада, что мы ее взяли. Что ни поручишь - все делает не так.

Романенко усмехнулся: своевольничать Шура любила, но чаще всего ее своеволие оказывалось на пользу дела. И была удивительно сдержанной в чувствах - об этом Романенко искренне жалел.

Но удивляло его и другое: девчонке только-только за двадцать перевалило, а она четко знает, что делу - время, потехе час, и никогда на работе не отвлекалась на личные дела. Другие женщины в отделе, пока не обсудят все домашние проблемы да новые журналы мод не просмотрят, к работе не приступят, хотя и делают вид, что усердно трудятся. А эта - как открытая книга, все в ее глазах можно прочесть - и радость, и недовольство указанием, и особенно упрямство: посмотрит исподлобья, нахмурится - так и знай, хоть и подчинится приказу, а выполнит его сообразно своим мыслям. В чем угодно можно было Дружникову обвинить, но не в отсутствии знаний: диплом она защитила на отлично, и не раз Романенко пытался ее подловить на незнании полиграфии, но Шура четко на все отвечала. И жаль, что настояла на своем переводе в Тавду, в управлении для нее было больше перспектив, рано или поздно, могла возглавить один из отделов.

- А что Дружникова делает не так? - поинтересовался Романенко.

- Ну, сделаешь ей замечание, а она сузит глаза и так посмотрит, словно кинжалом проткнет, и больше никакой реакции, хоть бы заругалась или заплакала - молчит.

- Хм… - Романенко развеселился. - Так ведь это хорошо, что мастер у вас не скандальный человек.

- Да не могу я с ней работать! - вскричала Алина Степановна. Не расскажешь же ему, что сама лично ничего против Дружниковой не имеет, в самом деле, это даже хорошо, что Шура такая сдержанная: молчит, зато Алина Степановна в ругани сердце отводит. - Я ее уволю за несоответствие занимаемой должности!

Романенко нахмурился:

- Алина Степановна, хочу вас предупредить, что если вы уволите Дружникову, у вас будут неприятности. Я предупреждаю вас, кстати, и от имени Помазкина.

Алина Степановна обомлела: у девчонки, оказывается, в управлении сильные покровители! Придется что-то придумать, как угодить и Потокову, и руководство управления не разозлить, и выход в одном - сделать так, чтобы Дружникова сама ушла из типографии. И Алина Степановна с удвоенной энергией начала досаждать Шуре, и отпуск ей именно потому не дала, хоть и жалела ее: мечется Дружникова между домом и работой, похудела, глаза запали, а все равно в них светится упрямство.

А Шуре, между тем, неугомонная судьба преподнесла новый сюрприз: молодая женщина почувствовала себя беременной. С одной стороны - радость: Шуре хотелось иметь еще и дочь, вдруг так и будет, но с другой - начался сильнейший токсикоз, и трудно предсказать, здоровый ли родится ребенок, потому Изгомовы решили ограничиться пока одним ребенком.

И последняя капля: письмо от племянницы Надежды, дочери Лиды: «Милая бабуля, тебе надо больше гулять на свежем воздухе…»

- Что они там - с ума сошли?! Не понимают, что такое паралич? - разозлилась Шура и, не зная, что ее первое письмо затерялось где-то в пути, накатала сестре гневное письмо, вылив в нем всю горечь, что копилась в ней последние полгода, всю неприязнь к родне, которая по-прежнему относилась к ней и матери более, чем прохладно. Это письмо Лида получила накануне телеграммы о смерти матери. Недоумевающая, горюющая Лида бросилась на Урал. Но не могла она летать в самолетах, потому четверо суток кружным путем через Пермь добиралась из Новороссийска в Свердловск, а потом в Тавду…

Шура вернулась домой из больницы бледная, ослабевшая. Спустя несколько лет Шура подумала, что если бы родился второй ребенок, может быть, в ее семье пошло бы все не так. Но случилось то, что случилось, потому что Шура не могла больше жить в безумном круговороте: дом-работа, а сильнейший токсикоз изматывал ее до обмороков.

Сразу же прошла к матери. Павла Федоровна лежала на чистой простыне, черные, едва тронутые сединой, волосы разметались на белой подушке. Увидев Шуру, она слабо улыбнулось, мол, как ты, доченька: она знала, что Шура решила сделать аборт.

- Все хорошо, мама, - успокоила ее Шура.

- …дная… ма…

- Что ты, мама, все хорошо. Как ты себя чувствуешь?

Павла Федоровна благодарно мигнула, из левого глаза потекла слеза. Шура осторожно вытерла ее, сдерживая свои, закипавшие на глазах слезы.

- Виталий не обижал без меня?

Мать еле заметно шевельнула головой, насколько могла, и ответила:

- …е… о-о-о-н… я… ааа…

Шура с трудом поняла по губам: «Нет, не обижал». Однако уточнила:

- Не обижал? - и мать согласно мигнула.

- Кушать хочешь?

Павла Федоровна вновь мигнула.

- Виталька, мама есть хочет! Может, поправится? - прибежала она на кухню, где муж готовил ужин.

Но Шура не знала, что умирающим всегда легче перед самой смертью.

Мать с трудом проглотила три ложки сметаны, попила, лежала удовлетворенная и все время неотрывно смотрела на дочь с необыкновенной нежностью, губы ее слегка вздрагивали.

- Что, мама? Надо что-то? - спросила Шура.

Павла Федоровна напряглась, долго шевелила губами и, наконец, медленно, почти по буквам внятно выговорила:

- Бла-гос… лов… ляю те-бя-а… - и шевельнула слабо рукой. Потом устало закрыла глаза, видимо, сказанное отняло у нее много сил. Шура взяла в свои руки исхудавшую руку матери - тонкую кость, обтянутую сухим пергаментом, - гладила ее, пока не поняла, что мать заснула. Дыхание ее было ровным и спокойным. И в душе молодой женщины затлела надежда на благополучный исход, ведь не зря говорят в народе: могучий дуб сразу валится, а скрипучее дерево скрипит да стоит. Вот и мама, после того, как назначили ей пожизненно вторую группу инвалидности, прожила уже пять лет.

И все-таки смерть матери, хоть и готовилась к этому Шура, застала ее врасплох.

Ночью Шура встала, подошла к двери комнаты матери. Прислушалась. Из темноты неслось прерывистое дыхание матери.

- Ммм… - шумный вздох, несколько секунд тишины и резкий выдох. - Ха! Ммм… ха! Ммм… ха!

Шуре стало страшно. Она поняла: мать умирает. Броситься бы к ней, припасть лицом к впалой груди, зарыдать в голос. Но суеверный страх удержал на месте. Там, в душной темноте комнаты, в изголовье материнской постели, казалось, стоит что-то неведомое, грозное, тайное и невидимое, что зовется «смерть». Это «что-то», как вампир, высасывает, забирает последние силы у мамы, ее дыхание, душу, лишает ее всего, что составляло простое и одновременно сложное и важное - ее жизнь. Шуре хотелось броситься на мрачное невидимое нечто, бить его, рвать на клочки, чтобы вырвать мать из его лап, да ноги не идут: ее парализовал непонятный страх, холодок пополз по спине к затылку, на руках от озноба встопорщились волоски. Шура превозмогла себя, шагнула вперед, но тут ее пронзила мысль: мама говорила, что умирающих нельзя «стряхивать», иначе потом человек умирает долго и трудно. Новых страданий своей маме Шура не желала.

Окна начинали уже рассветно голубеть, силуэт лежащей матери стал вырисовываться все яснее, она еще дышала, дыхание стало уже не таким прерывистым, но Шуре по-прежнему было страшно взглянуть на лицо матери: вдруг на нем идут какие-то тайные изменения, на которые живому смотреть не положено. Потихоньку отлепилась она от дверного косяка, возле которого простояла полночи, на цыпочках добралась до своей постели, прилегла рядом со спящим мужем, дыхание которого было ровным и спокойным. Шура прижалась к его теплому боку, он во сне шевельнулся, почувствовав рядом жену, обнял ее, так и не проснувшись. Шура закрыла глаза и провалилась в сон. Утром, едва будильник подал голос, Шура скатилась с кровати, бросилась в комнату матери.

Павла Федоровна лежала спокойная, улыбка чуть раздвинула бескровные губы, руки вытянулись вдоль тела поверх одеяла. И Шура не разумом, сердцем поняла: мама мертва. Она стояла, окаменев, несколько мгновений над ее неподвижным телом, потом осторожно дотронулась до захолодевшей уже руки.

- Мамочка, прости меня, за все прости! За то, что думала о тебе нехорошо, за ссоры прости, - прошептала она, глядя на лицо матери, и чуть не закричала от ужаса, потому что показалось: губы матери шевельнулись, и мимо уха прошелестело: «Прощаю… Будь счастлива…»

Виталий вскочил сразу же, как только Шура коснулась его плеча. По взгляду жены все понял. Молча привлек ее к себе, гладил по голове, как ребенка, понимая, что слова тут излишни.

Соседка-врач, осмотрев Павлу Федоровну, сказала:

- Отмучилась. Легко умерла, не страдая, во сне. Видишь, даже что-то хорошее привиделось, раз улыбается. Ты, Шура, позови старушек, пусть обмоют и обрядят, пока тело еще не застыло, - она выписала на листе бумаги смертное освидетельствование. - Отнеси участковому врачу, думаю, Павлу Федоровну не отправят на вскрытие, и так ясно все.

Шура направилась к старушке-соседке, приятельнице матери, и долго ничего не могла ответить на ее вопросительный взгляд: у нее тряслись губы, зубы стучали, по телу крупными волнами пробегала дрожь. В конце концов, Шура сладила с собой и, заикаясь, попросила:

- Маму обмыть надо… П-п-по-могите… - и не выдержала, заплакала, жалобно всхлипывая.

Соседка привела с собой еще двух товарок, с которыми часто сиживала на скамье у подъезда и Павла Федоровна. Старушки делали свое дело не торопясь, с приговорами:

- Вот, Федоровна, не ты нас, мы тебя обряжаем. Упокой, Господи, твою душеньку. Говорят, про коммунистов так нельзя говорить, да ведь все равно ты - христианская душа, русская. Господу-то все люди должны быть угодны, и коммунисты - тоже. Тебе сейчас хорошо, спокойно. Спи, подруженька, все сделаем, как надо.

Эти же старушки стали и главными консультантами по организации похорон, а главными исполнителями - Виталий и его братья. Анатолий, средний, самый пробивной в делах, договорился насчет памятника, оградки, нашел и музыкантов. Владимир, который развелся с женой и вернулся в Тавду, был снабженцем: ездил по магазинам на редакционном газике за продуктами. Виталий оформлял документы. Они выполнили данное когда-то Павле Федоровне обещание: «Мы тебя, тетя Поля, - сказал Анатолий, - как мать родную, если что - не приведи, конечно, Господи - похороним, а нашу Бродню пусть ее алкашихи закапывают».

Братья Изгомовы ненавидели свою мать такой лютой ненавистью, что Павла Федоровна частенько укоряла их в том. Они ненавидели ее за свои изломанные судьбы, ведь какова мать, таковы и дети, так у них и жизнь определится, к тому же она была пособницей их разводов с женами: не выдерживали молодые женщины общения со злобной свекровью, считали, что лучше жить подальше не только от нее, но и ее сыновей - для здоровья полезней.

Владимир жил восемь лет вдали от матери, не зная ничего про ее сплетни, ее жизнь, жена у него была хорошая, дочь красивая. Обеих он любил, приехав однажды в Тавду в отпуск, о них только и рассказывал. Уехал, а через месяц вернулся, бросив семью. Почему? Так никто и не догадался, не поняли и то, почему Владимир - самый тихий из братьев - вскоре после возвращения разбушевался в материнском доме. Он рубил икону, которая, запыленная, стояла в правом углу одной из комнат, и кричал: «Ты только вид делаешь, что в Бога веришь, а сама людей ненавидишь, ты нас ненавидишь, зачем тогда родила? Теперь маемся из-за тебя!..»

Владимир как ушел из отчего дома, так туда никогда не вернулся, обитая возле временных случайных женщин. Через несколько лет он вообще уехал из Тавды, и когда Господь (а может дьявол?) все же прибрал грешную душу одряхлевшей Нинки-Бродни к себе, никто не знал его адрес, чтобы сообщить о смерти матери. Похоронила ее вскладчину многочисленная родня, которая относилась к старухе с неприязнью, на новом кладбище: все дружно заявили, что не место ей на обширном семейном, заранее огороженном, погосте, никто не захотел даже после смерти быть рядом с ней. А отчий дом так и не достался братьям Изгомовым: Виталий отказался от наследства, Владимира не нашли. Анатолий спустил его вскоре за бесценок своей двоюродной сестре, сам же умер в чужом углу…

Братья Изгомовы, участвуя в похоронах женщины, которую знали с малых лет и всегда уважали, к которой шли со всеми бедами, как будто она была их матерью, отдавали ей свою последнюю дань уважения и любви, старались сделать все честь честью, как того требовал обычай. Потому-то и памятник, и оградка, и мраморная плитка для окантовки могилы - все сработано на совесть и в срок, все прочно установлено на своем месте.

Шурины братья приехали в день похорон. Оба, прощаясь, поцеловали мать в лоб. А Шура не смогла. Она даже не плакала, лишь сухими воспаленными глазами смотрела на желтое восковое лицо матери. Чужое, почти незнакомое лицо. Зато навзрыд плакала Полина: выросшая в детдоме, она искренне почитала Павлу Федоровну, как родную мать.

Дуся, старшая сноха, толкнула ее в бок на кладбище:

- Поцелуй, простись… Или поплачь хоть что ли, а то подумают невесть что.

Но Шура смотрела на то, что лежало в алом гробу - чужое, безмолвное и безразличное ко всему, холодное до такой степени, что от прикосновения к «этому» на ладонях оставалась влажная ледяная пленка. Ее ладони до сих пор помнили холод мертвого тела Николая Константиновича. Она же хотела навсегда запомнить тепло материнских рук, свет ее глаз, поцелуй ее мягких губ, а то, что лежало в гробу, это не было ее матерью. Нет, Шура не могла заставить себя поцеловать влажную мертвую плоть. А плакать… Зачем это делать на глазах чужих людей? Ее слезы, Шура знала это - впереди.

После похорон, как и положено по обычаю, были поминки. Перед пустым стулом поставили стопочку водки, накрыли ломтиком хлеба. Так велели старушки: «Душенька Павлы Федоровны будет еще витать рядом сорок дён, ей покушать что-то надо будет». Такая же, накрытая ломтиком хлеба стопочка, осталась на кладбище: «Это дух Николая Константиновича примет». Сидя за столом, чинно пригубливая вино, пробуя понемногу кутью с изюмом и прочее, что стояло на столе, старушки крестились и говорили:

- Пусть земля будет пухом Павле Федоровне, хороший она была человек, не вредный, не злой…

И если правда, как говорили подруги матери, что душа умершей Павлы Федоровны находилась тогда еще среди живых, то она, душа, осталась, наверное, довольна: все было очень пристойно, спокойно, людей на похоронах было столько, что столы накрывали трижды.

Шура удивилась, увидев, сколько знакомых было у матери, все они пришли проводить Павлу Федоровну Дружникову в последний путь, хоть и пасмурно было, хоть и дождичек накрапывал. И откуда узнали? Лишь взяв местную газету, Шура поняла, откуда - в ней был некролог. Целых сто строк. Приезжал даже Потоков, постоял несколько секунд перед гробом, спросил у Шуры, не нужна ли помощь. Шура поблагодарила и отказалась. Но как-то получилось все не так, говорила она с Потоковым суетливо, пожалуй, даже угодливо. И кляла себя за это нещадно, но все равно подлый непослушный язык сам собой выговаривал угодливые слова, губы сами собой складывались в подобострастную благодарную и гаденькую улыбочку. Видно, вирус чинопочитания начал проникать и в Шуру.

Поминками заправляли снохи, а Шура в это время бегала за Антошкой, который три дня жил у Фени, родной тети Виталия. Антошке только-только исполнилось два года, он непонимающе таращился на незнакомых людей, которые приходили и уходили, посидев за столом, все они почему-то говорили о бабушке, а бабушки за столом не было. Мальчуган спросил у матери:

- А где баба? - бабушку Антон любил, не мог заснуть без ее сказок.

- Ой, Антошечка! - И Шура впервые за последние дни залилась слезами так горестно, что заревел и перепуганный Антошка.

Когда люди разошлись, мужчины - Шурины братья, Виталий со своими - сели отдельно еще раз помянуть усопшую. Все они уже изрядно «напоминались», охмелели быстро, потому что нервное напряжение последних дней спало. Виктор, самый старший из всех, грянул своим громовым голосом песню. Но его урезонили: все-таки поминки, нельзя шуметь. Виктор тряхнул кудлатой головой и упрямо потребовал новую бутылку. И тогда Шура, нахмурившись, сказала строго:

- Ну-ка, братики, кончайте базар!

Шурины братья долго под насмешливыми взорами Виталия и его братьев - уж они-то знали суровый и самостоятельный нрав Шуры - осмысливали услышанное. Наконец Гена - он был трезвее всех: пить ему после травмы было запрещено, внимательно посмотрел на младшую сестру. И увидел не длинноногую девчонку, которой можно было мимоходом и подзатыльник отвесить, не пигалицу, а статную молодую строгую женщину с разлетистыми бровями, с упрямо-волевым и в то же время по-женски округлым подбородком, хозяйку дома, где они находились, и с которой не очень-то поспоришь.

- Пигалица, - изумленно воскликнул Геннадий, - а ты, оказывается, уже не пигалица!

Мужики быстренько разбрелись по отведенным углам. А Шура еще долго сидела, не зажигая света, в кухне и смотрела в открытое окно. Тихо упала ночь на город, потом, почти сразу же на востоке прорезалась голубая полоска - это наступал рассвет, ведь был июнь, и до самой короткой ночи оставалось всего полмесяца. Шура отдыхала. На сердце было тихо. У нее теперь «вся работа сроблена», так говорят на Урале про тех, кто схоронил обоих родителей. И уже в голову текли мысли о своей работе, о том, что Антошка начал подкашливать, что Виталию пора покупать новый костюм, а ей - пальто…

Живой думает о живом.

Шел семьдесят шестой год двадцатого века, и никто не знал, что через десятилетие в стране наступят перемены, которые изменят мировоззрение многих советских людей, что великий Союз республик советских развалится в одночасье благодаря трем подписям на обычном листе бумаги. А спустя десяток лет люди вообще не будут понимать, при каком строе живут, что это за страна, от которой осталось одно лишь название - Россия, а все прочее, чему поклонялись семь десятков лет, во что верили, рассыплется в прах. И все-таки во все времена живой думает о живом.