Из отпуска возвратились загорелыми, с выцветшими от солнца волосами, еще более возмужалые.

В темнозеленых, хорошего сукна гимнастерках, синих диагоналевых брюках, пилотках с яркими звездочками, группками ходили по двору, по коридорам училища…

И эта форма, неторопливость движений, прощальная, с нотками братской нежности, снисходительность к малышам, облепившим их, и серьезное пожатие руки учителя — делали выпускников новыми, окончательно взрослыми.

Они уже были курсантами, уже видели что-то впереди, чего не видели остальные суворовцы; оставаясь родными, своими, мысленно находились далеко: в танковых, пехотных, артиллерийских училищах, заходили в кабинеты начальников, докладывали о прибытии, вливались в батальоны и дивизионы.

Сейчас — немного потерянно, бродили по классам, — казалось, прощались со всем. Глубоким, навсегда запоминающим взглядом смотрели на пейзаж Андрея — «Утро в лагерях», висевший в простенке у двери, любовно притрагивались к листьям цветов на окнах, — цветы эти когда-то покупали в складчину; долго укладывали свои вещи в новенькие, только что полученные чемоданы, поблескивающие никелированными застежками.

Больше всего оказалось тетрадей — прямо хоть мешок еще с собой бери! И каждую тетрадь жаль оставить, но и тащить с собой — невозможно. Вот конспекты произведений классиков марксизма — это в училище обязательно понадобится. Старые контрольные работы, сочинения… Придется оставить. Тетрадь по логике… «Аргументум ад гоминем», «игнорацио эленхи», задачи и примеры. Нет, оставлять нельзя! А о записях по военному делу — и говорить не приходится. И опять набралась гора тетрадей!

Вечером Володя пошел прощаться с Галинкой. Завтра она уезжала учиться в Ленинградский пединститут на литературный факультет.

Володя застал девушку за приготовлениями к отъезду, Вокруг чемодана разложены книги, платья, свертки. Ольга Тимофеевна, грустно поглядывая на дочь, помогала ей укладывать вещи.

Получасом позже юноша и девушка шли знакомой аллеей парка. На Галинке было коричневое, в белую горошинку, платье с тонким кружевным воротником.

В этот последний вечер, который они проводили вместе, здесь в городе, ставшем родным, — ни у Володи, ни у Галинки не было ощущения разлуки навсегда. И если в разговоре нет-нет да прорывалась печальная нотка, расставание все же не вызывало смятения и тоски; впереди все представлялось лучезарным, как весенний солнечный день.

Галинка в последние полгода стала сдержанней в движениях. Каштановые косы обрамляли ее красиво сидящую голову. Искрились умом и милым девичьим лукавством карие глаза, а маленький задорный нос придавал лицу выражение независимости. Такая девушка не даст себя в обиду.

Они шли, разговаривая о пустяках, не имеющих никакого отношения к разлуке, и, словно ими, этими пустяками, отгоняли невольную печаль.

— Ты знаешь, — приподняла пушистые ресницы Галинка, — меня в детстве мама вечно кутала… Особенно горло. И вот однажды сижу я в кино. Вижу: на экране лыжник взял в ладонь снег, кушает. Я как вскочу и на весь зал: «Дядя, простудишься!»

Володя и слушал, и не слушал Галинку… Смеялся вместе с ней, а думал о своем: «Хорошая… Ну, какая же ты хорошая!» И сам начинал рассказывать смешное и тоже сейчас им ненужное:

— У меня товарищ есть — Шелест, а у него дед печник, на гнома похож… Кто-то сказал: «кажется он плохо слышит». И стали при встрече с ним все в городе орать в ухо, прямо краснеют от натуги, а он удивляется, почему так кричат?..

Рассказал и сам подумал: «Ничего смешного в этом нет».

Несколько минут они шли молча безлюдной улицей. С печальным шелестом опадали листья с деревьев, шуршали под ногами. Тянуло дымком осенних костров. Загорались огни в окнах домов. Володя тонкой лозой хлестал себя по голенищу сапога, Галинка задумчиво покусывала маленькие, резко очерченные губы.

— Ты какое-нибудь новое стихотворение написал? — тихо спросила она.

— Написал! — усиленно потер лоб Володя, словно стирая с него навязчивую мысль.

— Прочитай, — попросила девушка и замедлила шаг.

— Это тебе, — просто сказал Володя и негромко, с чувством, начал читать:

В самых дальних тайниках сердечных Сохраню я нежности костер. Краской нестираемой отмечен В памяти наш каждый разговор…

Немного склонив голову на бок, Галинка внимательно слушала. Когда Володя окончил, она, ничего не сказав, ласково пожала его руку.

Они поднимались по узкой тропинке на ту самую пологую гору, где когда-то, — сейчас это казалось давным-давно, — Володя и Семен давали клятву дружбы. На изломе дороги Володя и Галинка одновременно, словно повинуясь чьему-то голосу, повернули лица друг к другу. Губы их оказались рядом, настолько близко, что они почувствовали теплую струю дыхания. Каждый из них подумал одно и то же: «Это на всю жизнь».

И такой еще более близкой стала Галинка для Володи. Все, все было в ней особенное, дорогое: и тонкая, нежная шея с завитком волос, и голубоватые белки чистых глаз… и это платье с белым трогательным воротником, и маленькие чуткие руки…

Они остановились у обрыва. Внизу, по реке скользили огни барж, тихо плескалась о берег черная волна.

Девушка доверчиво оперлась на руку Володи. Волосы ее касались его щеки. Так они долго стояли молча, ничего иного не желая, полные веры в будущие встречи и счастье…

* * *

Пригородный поезд прибыл в лагери рано утром. Здесь должен быть выпуск.

В десять часов училище выстроилось на празднично украшенном плацу: трепещут на вышках флаги, блестят серебряные трубы оркестра, цветы обрамляют портреты генералиссимуса Сталина, маршалов, украшают трибуну, Осенняя желтизна уже слегка тронула деревья.

Вокруг плаца плотная стена гостей. Это жители ближних колхозов, рабочие, студенты, вольнонаемные работники училища — сторожа, монтеры, повара, портные… Выпускники стоят отдельной группой, впереди рот.

Предприимчивые колхозные ребята облепили верхушки деревьев на пригорке. Отсюда они видят все, как на ладони. Вот вынесли знамя. Послышалась громкая команда:

— Под знамя, смирно! Товарищи офицеры!

Вдали показалась машина генерала, остановилась у рощи.

Замерли ряды. Полуэктов, оставив машину, принял парад у Белова, прошел вдоль фронта, здороваясь. Генерал бодрится, скрывая отцовскую печаль прощанья.

— Здравствуйте, товарищи выпускники!

— Здравия желаем, товарищ генерал! — отрывисто и гром ко несется ему в ответ.

Начальник поднимается на трибуну к микрофону, читает приказ… «Имена Суркова Андрея, окончившего училище с золотой медалью, Ковалева Владимира, Пашкова Геннадия — окончивших с серебряной медалью… — занести на мраморную Доску почета в актовом зале…»

— Мало медалистов, — недовольно шепчет Веденкин Зорину, — недоработали…

— Будет и больше, — успокаивает его Зорин.

В торжественной тишине выпускники принимают военную присягу — святую клятву верности. К небольшому, покрытому красным сукном столу посредине плаца подходит Савва Братушкин. Он слегка побледнел, волнуется. Сильным голосом произносит:

— Я клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным воином…

Семен Гербов принимает присягу вторично в своей жизни. Первый раз это было в тылу у врага, в партизанском отряде.

Над застывшими рядами рот несется величавое, идущее из глубины сердца:

«Клянусь… до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей советской родине и советскому правительству… не щадя своей крови и самой жизни…»

Присяга принята, теперь они настоящие армейцы, и генерал, обращаясь к ним с поздравлением, впервые называет товарищами курсантами.

Перекатами, от басовитых нот до дискантов малышей, несется могучее, извечное, как русская слава, «ура».

… — К торжественному маршу! — возвещает начало парада протяжная команда полковника Белова. Роты плавно сдвинулись с мест, заколыхались алые погоны, зашелестело на ветру, освещенное солнцем, шелковое знамя…

* * *

Праздничный обед после парада устроили на высокой открытой террасе, выдающейся мысом над рекой.

Юноши пригласили учителей, Зорина, воспитателей, усадили генерала за свой стол.

Посреди стола возвышалось соблазнительное произведение старшего повара училища — Порфирия Спиридоновича: на длинном блюде красовался аппетитно зарумяненный, в ореоле кулинарных украшений, поросенок — предмет бесчисленных острот ребят. За столом тесновато, но царит сердечность, какая бывает в большой дружной семье.

И, как обычно в таких случаях, начались откровения, признания, «разоблачения».

— А помните, — обратился Семен Герасимович к Володе, поглаживая вьющуюся бороду, которая почти достигла ордена Ленина на груди, — я однажды пришел в класс, а на доске написано: «Дано, что Сёма лезет в окно. Доказать, долго ли он будет влезать».

— Это мы… это мы… — захлебываясь от хохота, объяснял Володя, — не успели стереть…

— А помните, — спрашивает своих соседей немолодой, худощавый географ с высоким шишковатым лбом, — помните, года два назад, перед моим уроком, на классной доске кто-то нарисовал ряд пробирок. Каждую из них назвал предметом. Одну — физикой, другую — литературой, третью — математикой. Над рисунком общая надпись — «Процент воды». И в каждой из пробирок показан разный уровень этой воды. Выше всех была линия воды у пробирки с надписью: «География». Я сделал вид, что не понял рисунка, но критику, признаюсь, принял.

— Увы, рисовал это я, — смиренно признался Павлик Снопков.

Большой любитель подурачиться: смешно подвигать ушами, волосами, словно съезжает парик, — он оставался баловнем роты, как самый молодой в ней и непоседливый. Сейчас он походил на колобок — круглолицый, с маленьким носом-репкой и темными щелочками быстрых, плутоватых глаз. Все знали его привычки становиться на носки при разговоре, ухарски то и дело приподнимать и опускать на свою голову шапку, рассеянно дергать собеседника за палец. За последние годы Павлик мало подрос, очень переживал это и решил несколько поправить дело — пойти в танковое училище. Кроме прочих соображений, привлекали высота танка и… право носить галстук.

— Я рисовал, — повторил Павлик, — вы простите по молодости лет, — он скорчил покаянную физиономию.

— Ничего, ничего, — не обижаясь ответил географ, — на то и ваши ответы, сударь, не лишены были порой одного существенного недостатка.

— Когда нетвердо знали урок, вдруг вспоминали, что приехали с Украины и начинали ввертывать «пехай», «мабуть», напрашиваясь на снисходительность.

Уличенный Павлик с комическим вздохом сожаления признался и в этом маневре.

Савва Братушкин, ловко орудуя ножом, делил поросенка.

— Савва, мне пятачок!

— Товарищи, это несправедливо, почему он весь хвостик присвоил себе!

— Своя рука — владыка!

На другом конце террасы Виктор Николаевич Веденкин извлек из своей неразлучной полевой сумки какую-то тетрадь, в слегка пожелтевшей обложке. Передавая Ковалеву, сказал:

— Это ваша работа по истории… Пять лет назад писали… Сохраните как документ роста…

Володя с любопытством стал перелистывать тетрадь.

— Неужели это я писал?! — поражаясь, спрашивал он у Веденкина, — да неужели же я?

Ребята начали вспоминать, какими они приехали в училище, свой самый первый день здесь. Андрей явился в валенках, подшитых снизу резиной от противогаза, у Павлика Снопкова на шею намотан был длинный клетчатый шарф; Вася Лыков, — милый Василёк, не доживший до этой счастливой минуты выпуска, — как сел в час приезда, в углу комнаты, на огромный «сидор» — мешок с домашними пирогами и семечками, так и не встал весь день, — воинственно озирался: не думает ли кто покуситься на его единоличное добро?

Сейчас ребята вспоминали обо всем этом с недоумением: неужели они были такими и еще сравнительно недавно?

— Это, детки, называется, — с комичной назидательностью воскликнул Павлик, — процессом очеловечения!

Правой рукой он обнял сидящего рядом Геннадия, прошептал на ухо:

— Хорошо, что мы вместе едем… хорошо, друг…

Вдруг вскочил, лукаво блеснув щелочками глаз, объявил:

— Товарищи, открою вам тайну, — он опасливо отодвинулся от Пашкова и выкрикнул раздельно:

— Геша… пишет… стихи!..

Для всех это было полной неожиданностью. Геннадий, хватая друга за руку, тянул его сесть, шептал испуганно:

— Павка, оставь… вот придумал… ерунда…

Но Павлик не унимался:

— Товарищи, он должен прочитать вслух свое последнее стихотворение, посвященное нам!

Поднялся шум, ребята аплодировали:

— Гошенька, давай!

— Тише!

Геннадий встал. Глаза у него сияли, лицо вдохновенно пылало и весь он показался Сергею Павловичу необыкновенно красивым, таким он никогда еще не видел его. Взволнованным голосом он прочитал:

Друзья мои! Сейчас я с вами… Хотел бы с вами быть всегда, Чтоб тень разлуки между нами Не пролегала никогда. Друзья мои! Вас всей душою Позвольте мне благодарить. Ведь вы — училище родное Меня учили так любить, Как любит брат родного брата, Как любит сын свой отчий дом, Свой милый край, свою отчизну, Которой жизни отдаём!

Когда смолкли возгласы одобрения, — к собственным поэтам обычно снисходительны, — и Геннадий опустился на скамью рядом с Бокановым (по правую руку от него сидел Володя), они стали вспоминать день приезда Сергея Павловича в училище, самое первое знакомство в классе.

— Вы нам обещали тогда: настанет день — снова соберёмся и скажем: «Мы дружно жили и не плохо работали». Так и получилось! — с удовлетворением воскликнул Андрей.

Помните, — спросил Ковалев у Сергея Павловича, — я как-то был у вас дома, а вы задали вопрос: «Вы знаете, Владимир, отрицательные черты своего характера?» «Знаю». Вы на меня вопросительно посмотрели. «Неуравновешен, вспыльчив», — начал я перечислять. — «Всё?» «Ну и… грубиян». «То-то», — сказали вы, а глаза у вас смеются, будто говорят: «А все же я заставил вещи назвать своими именами».

Боканов не помнил такой беседы, — мало ли их у воспитателя, но ему было очень приятно, что для Володи этот разговор ее прошел бесследно. «Если бы я жизнь начинал снова, — почему-то подумал он, — я бы снова стал учителем»…

К Боканову подошел Семен.

— Разрешите обратиться, товарищ майор?

— Пожалуйста, — удивился такой неуместной официальности Сергей Павлович.

Сохраняя невозмутимость, Семен про тянул Боканову распечатанную пачку папирос:

— Прошу не отказать…

Вчера выпускников зачислили на курсантское довольствие и выдали по 30 пачек папирос. За все время «соглашения» никто ни разу не нарушил слова. Только под Первое мая Гербов подошел к Боканову с просьбой:

— Разрешите завтра побаловаться?

— Не разрешаю, — улыбаясь, но твердо сказал тогда воспитатель.

Сегодня срок договора истек.

Боканов взял папиросу у Семена, повертел в нерешительности.

— Давайте продлим наш конкордат, — предложил он.

— Да ведь выдают, — притворно сокрушаясь, вздохнул Гербов и мотнул головой, показывая на папиросы.

— А вы вместо них шоколад берите, — посоветовал майор, улыбаясь.

Семен на секунду заколебался.

— Эх, ладно! — решительно махнул он рукой, — выкурим последнюю в жизни! Разрешите, товарищ генерал? — обратился он к Полуэктов у и, получив разрешение, закурил с Сергеем Павловичем. Главное дело тут было не в курении, а в мальчишеском желании открыто, при самом начальнике училища, подымить.

— Вы знаете, — придвигаясь к Боканову, тихо сказал Геннадий, — самое тяжелое в жизни, если товарищи отворачиваются. Я очень прочувствовал это… И ценю, что ко мне сейчас хорошо относятся. Теперь я свои поступки стараюсь оценивать глазами товарищей… У меня есть возможность поступить в Московское училище… отец предлагает… но я отказался — хочу быть вместе с нашими… — Геннадий тепло подумал об отце: «Как он тогда взволновался, прилетел… Теперь ему не придется беспокоиться — не подведу».

Разъезжались во все концы Советского Союза, но само собой получалось так, что уже составляли группки по родам войск.

Отправлялись в пехотное училище Ковалев, Пашков и еще двенадцать человек. Даже Гербов, изменив свои первоначальные планы, решил идти в пехоту. Савва Братушкин — в артиллерию. Виктор Сазонов — в авиацию. На плечах выпускников голубые, черные, красные погоны курсантов.

В судьбе Андрея Суркова приняли живейшее участие генерал, Зорин, майор Веденкин. Полуэктов писал московскому начальству, посылал рисунки Андрея, Зорин обратился в политуправление, Виктор Николаевич — к одному известному художнику. Общими усилиями добились для Андрея разрешения поступить в институт живописи.

— Я недавно прочитал рассказ Джека Лондона, — тихо продолжал говорить Боканову Геннадий, ему сегодня хотелось выговориться, сказать о многом, что передумал в эти месяцы, — герой рассказа ползет по сугробам, а рядом волк, ждет его гибели… Побеждает человек, — вернее, его жажда жизни. Я подумал, Сергей Павлович, — волевой ли этот герой? И решил — по-своему волевой, конечно. Но наша сила воли выше, другого качества. У нас, когда человек совершает подвиг, он думает не о личной славе, не о себе… а о жизни своих товарищей, своей родины…

Из-за стола поднялся полковник Зорин.

— Дорогие товарищи, — так начал он, — каждый возраст имеет свою прелесть, как имеет свою прелесть каждое время года. Прелесть вашего возраста в том, что перед вами открываются огромные просторы жизни. Живите, наслаждайтесь жизнью, трудитесь на благо народа, будьте стойкими, честными защитниками нашей великой Родины. А прелесть нашего возраста, — Зорин дружески подмигнул Русанову, сидящему рядом с ним, — в том, что мы в вас видим продолжение себя. Представляете, лет через десять-пятнадцать вы приедете к нам капитанами, майорами, мы в это время уже на пенсии будем, шамкать по-стариковски будем, — сверкнул он молодыми глазами, — верно! верно! — и вспомним мы этот день, нашу совместную жизнь… В памяти останется только самое хорошее. Уверяю вас — неприятности выветрятся, а вот хорошее останется. И возможно, что уже к вам в батальон, которым вы будете командовать, явится молоденький лейтенант служить, и в разговоре упомянет, что окончил N-ское Суворовское училище. «Да ведь и я его кончал!» — воскликнете вы, и этот молоденький лейтенант станет сразу родным.