1

В плевенской мечети-джамияте мулла исступленно взывал к верующим:

— Аллах разгневался на вас за то, что вы дружили с христианами, а некоторые имели даже христианских любовниц. Готовьтесь, не отчаиваясь и уповая на помощь пророка, испить чашу турецкого Севастополя…

Молчаливая, подавленная толпа притаилась в полумраке. Турки сидели на корточках, слушали, затаив дыхание. Да, надо идти вслед за войсками, вместе с ними вырваться из этого мертвого города. Такова воля Аллаха.

…Своих тяжелораненых турки оставляли в Плевне. Под вечер Осман приехал на болгарскую улицу. Подойдя к одной из клетушек, передал через переводчика изможденному болгарину:

— Не творите зло над ранеными, пусть умрут спокойно.

— Пусть, — пробурчал болгарин, сурово поглядев на пашу. Именно его сына повесил в парке этот человек.

Потом мушир вызвал к себе священника и городского голову чорбаджи Златана. Чорбаджи был растерян. Глаза из-под седой львиной гривы глядели жалко.

— Скажите своим, чтобы не трогали обитателей больниц.

— Их никто и не тронет, — скупо заверил священник, а Златан, подтверждая, поспешно закивал головой.

…Ночь на воскресенье выдалась студеной. К середине ее сотни повозок с турецкими жителями потянулись к реке, собираясь в лощине. Турки, попрощавшись с жильем, тащили за собой скарб, укутанных детей.

Вылко Халчев решил отступать вместе с Османом. Конечно, можно было отсидеться в подвале дядьки Клисурова — Златана, тот не возражал, но в Плевне оставаться было опасно, даже невозможно, придут войники и спросят за все. Да, может, Осман еще отдаст деньги, когда вырвутся из кольца. Вылко положил в сумку галеты — их выдали в полиции, кусок сала, сделал несколько крупных глотков из бутылки с мастикой, сунул в карман револьвер. С жалостью посмотрел на свою комнату, забитую отобранными при обысках коврами, и побежал догонять обоз беженцев.

* * *

Осман разделил сорокапятитысячное войско на две колонны. Каждому ив восьмидесяти орудий выдал по триста снарядов. Головную колонну, призванную нанести первый удар прорыва, вел сам Осман, поручив Арифу таранный отряд, как бы острие колонны. Каждый из десяти пашей, двух тысяч офицеров знал свое место.

Начался поздний зимний рассвет. Вьюжило. Турецкие войска двинулись к мостам через Вит.

На востоке зарумянилось небо. Таранный отряд Арифа в полной тишине и порядке миновал только вчера построенный мост в сто пятьдесят шагов — в неглубоких местах реки погрузили на дно арбы, а сверху сделали настил.

Турецкая артиллерия с возвышенности за мостом открыла огонь по русской оборонительной линии. Там сразу взвилась в небо белая сигнальная ракета, зарокотали тревожно барабаны.

Ариф ехал с саблей наголо впереди турецкой цепи. Лайковая перчатка облегала его ладонь.

Турки продвигались со склоненными штыками, без единого выстрела, все убыстряя шаг. Пули и шрапнель вырывали из их рядов сотни солдат, но они, смыкая строй, продолжали наступление. Казалось, полз, оставляя позади себя кровавый след, зловещий удав.

Сидя на подаренном султаном рыжем жеребце, Осман пропускал войска перед своим знаменем: тонкий месяц, обнадеживая, плыл в зеленом небе над строчкой из Корана: «Во имя Аллаха, милостивого и щедрого».

За цепями солдат следовали орудия. Они останавливались через каждые сто шагов, чтобы сделать лишь один выстрел и немедля догнать пехоту. Это стремительное движение вперед продолжалось не менее часа.

Ворвавшись с криком «алла!» в ложементы Симбирского гренадерского полка, низамы Арифа изрубили, закололи артиллеристов, захватив восемь девятифунтовых орудий, тут же начали из них стрельбу и кинулись ломать вторую линию, в тысяче шагов от первой. За несколько минут здесь погибло три русских батальона, остальные начали отходить к Копанной могиле. Теперь оставалось протаранить третью линию и — вырвались из капкана!

…В помощь генералу Ганецкому Тотлебен перебросил войска Скобелева, предпринявшие контратаку. Врукопашную ринулись и спешившиеся казаки Афанасьева. Суходолов, хищно оскалив зубы, то пускал в ход приклад, то рубил шашкой. Казалось, рука слилась с клинком, была его продолжением. Дукмасов обезоружил и пленил майора в лайковых перчатках.

После легкого ранения возвратившийся в строй Егор Епифанов вместе с другими выковыривал турок из траншей штыком. Скоро пехотинцы отбили орудия и на штыках вынесли неприятеля из люнетов — длинных канав, загнутых с двух концов.

Не выдержав напора, низамы отхлынули к Плевне. Их начала расстреливать батарея Бекасова. По флангам турок ударили Астраханский и Фанагорийский полки.

Возле Витовского моста возникла страшная давка и паника. Две тысячи беженцев, уже переправившиеся на другой берег Вита, теперь в этой сутолоке были прижаты к реке. Чей-то конь, свалившись с моста, барахтался на крепких артиллерийских выносах. Люди и обозы подрывались на минах, тонули. Сливались крики, стоны, проклятия, рыдания. Со страшным грохотом рвались боеприпасы в турецком обозе.

Халчев пытался выбраться из свалки, но в обезумевшей толпе разорвался снаряд, осколок проломил Вылко висок, а воздушная волна бросила его труп к самому берегу Вита.

…Сраженный пулей, пал жеребец Османа, другая пуля угодила муширу в левую икру.

— Мушир убит! — обезумелый вой пронесся по рядам турок.

— Мушир убит!

На мосту и правее его паника все возрастала. Переплелись оглобли, оси обозов, перевернутые арбы загромождали путь отхода. Отчаянно ржали кони с перебитыми ногами. У каменного моста обломились перила, и вниз полетели орудия, пробивая лед, исчезали под ним. Снова и снова оглушительно рвались снаряды в обозе, падая в реку, шипели.

* * *

Раненый Осман полулежал на деревянной скамейке в шоссейной караулке — белой мазанке под черепичной крышей. Понуро толпилось в маленькой комнатке несколько его генералов и адъютантов. Молча плакал белокурый Адыль-паша. Он стоял в стороне, скрестив руки на груди, мрачно глядя перед собой невидящими глазами, и слезы текли по его грязноватым, в светлом пушку, щекам. Вероятно, оплакивал и свою судьбу.

Сизый табачный дым клубился под самым потолком. На полу валялись рассыпанные патроны, измятая музыкальная труба.

Темный сюртук с расшитыми галуном рукавами, фетровая феска цвета сургуча подчеркивали бледность спокойного лица Османа. Губы его плотно сжаты. На плечи наброшено пальто-сак. Изогнутая наградная сабля прислонена к скамье.

Личный врач мушира, пожилой Хасиб-бей, с лицом, изборожденным глубокими морщинами, осторожно сняв сапог с ноги Османа, озабоченно осмотрел рану, стоя на колене.

Вылив из высокого кувшина воду в медный таз, Хасиб-бей достал из белого металлического ящичка ланцет и бинты.

— Возможна ампутация, — мрачно пробормотал он.

— Если это произойдет, — тихо, но твердо сказал Осман, — я покончу с собой. Только воров лишают рук и ног.

Миновав переднюю комнату с лежащими на полу ранеными, в караулку вошел седовласый генерал Ганецкий, в темной зимней шинели и папахе с алым верхом. Представился и пожал руку Осману:

— Вы блестяще атаковали! Но дальнейшее сопротивление бессмысленно… Наши войска вошли в город с востока… Прикажите сложить оружие.

Осман ответил не сразу, лицо его под пропитавшейся порохом феской было печально.

— Дни не одинаковы. Один солнечен, другой черен, — наконец произнес он по-французски и тяжко вздохнул: — Так хочет Аллах… Кизмет…

Мушир задумался, словно забыв, что рядом с ним генерал-победитель. Тиски сжались. И уйти некуда. Что предопределено — не переделаешь.

Ганецкий сел на широкую скамью рядом с маршалом, терпеливо ждал, понимая состояние командующего.

Осман очнулся, с трудом поднял руку, подзывая круглолицего молодого генерала, совсем не похожего на турка, что-то кратко, повелительно приказал ему:

— Иди, Адыль…

Паша почтительно и скорбно поклонился, прикоснувшись пальцами к своим губам, лбу и груди, вышел из караулки.

Осман резким движением протянул руку к золотой сабле с ножнами, усеянными драгоценными камнями, поглядел на нее задумчиво, словно прощаясь. Передавая оружие Ганецкому, сказал:

— Мне кажется, я сделал все, что мог…

— Я не вправе принять у вас оружие… Вы отдадите его государю….

Маршал помолчал. Тихо попросил:

— Прошу оставить моим офицерам имущество и коней.

— Это будет сделано в уважение их мужества и храбрости, — ответил Ганецкий и вышел.

В дверях он повстречал Скобелева. Михаил Дмитриевич подошел к Осману и назвал себя. В глазах мушира вспыхнул огонек любопытства. Так вот каков этот «белый шайтан»! Он представлял его много старше.

— Как военный я завидую вам, — серьезно сказал Скобелев, — вы имели случай оказать своему отечеству важную услугу, задержав нас на пять месяцев под Плевной.

Осману подали его коляску, запряженную парой бледно-буланых лошадей. На кучерском месте сидел турок с короткой красной шеей. Ординарцы на руках перенесли мушира в коляску, рядом устроился врач, и они двинулись к Плевне. Впереди покачивались папахи с красным верхом — ехал Афанасьев с десятком казаков, позади — корнет князь Дадешкелиани из лейб-гвардейского полка. Русские офицеры, встречавшие коляску на Гривицком шоссе, брали под козырек.

…Адыль-паша взошел на пригорок у моста. Холодное, багровое солнце отражалось в Вите. Адыль через силу закричал сдавленным тоскливым голосом:

— Мушир приказал сложить оружие! Атеш-кес!

И первым бросил на мерзлую землю ятаган с рукояткой из слоновой кости, револьвер с золотой насечкой. Турки начали снимать оружие и с силой, ожесточением, будто проклиная и эту минуту, и себя, бросать его на землю. Остервенело выковыривали патроны из нагрудных патронташей.

Всюду возникали горы ружей — длинноствольных и короткоствольных, с ореховыми ложами, прикладами, изукрашенными перламутром, кораллами, бирюзой.

Неразряженные ружья от ударов о землю стреляли. Слышался бессильный лязг падающего железа.

Сквозь сизый пороховой дым Алексей Суходолов увидел белый флаг над курганом у моста.

И еще другой — с красным полумесяцем: его нес через мост огромный турок, кричал: «Яваш, яваш!». Умолкли пушки и ружья. Затрубили отбой. Значит, пала Плевна, наконец-то пала!

* * *

В тот день, когда Халчев вел Русова улицей, держа его на мушке револьвера, Фаврикодоров успел уйти из дома Пенчо, незадолго до прихода солдат Османа. Пенчо потащили неведомо куда, и он исчез, наверное, убили. А Константин Николаевич поселился в подвале у знакомого и проверенного болгарина Киркова. Фаврикодоров старался на улице не показываться, чувствуя, что с часу на час в Плевну войдут свои.

И вот — свершилось!

Счастливый, помолодевший, шел Константин Николаевич главной улицей Плевны, все еще неся на голове лоток с рахат-лукумом. Глаза его лучились от радости, губы сами расплывались в улыбке.

Навстречу ему то и дело попадались русские солдаты, слышалась русская речь, по которой Фаврикодоров так истосковался.

Провезли в коляске плененного Османа, и во всаднике, едущем впереди коляски, Фаврикодоров узнал того казачьего есаула, что летом ворвался ненадолго в город, до вступления в него Осман-паши.

А это кто? Подполковник Петр Семенович Радов! Его добродушное лицо, выспрашивающие глаза под бровями с золотистым гребнем, длинные руки. «Спокойно, разузнавач, спокойно, не выдавай себя и сейчас! Рано».

Они встретились глазами, и глаза Радова сказали: «Следуйте за мной».

А почему бы Хасану не продать свой товар русскому офицеру? Пожалуйста!

Вошли в пустой дом, покинутый турецкой семьей.

— Ну, здравствуйте, Константин Николаевич! Спасибо за верную службу.

Они обнялись.

— Вы награждены серебряной медалью за храбрость. Поздравляю!

Радов не сказал, да и не мог сказать, что Непокойчицкий был против даже подобного награждения «частного лица». И только упорные настояния Скобелева, который представил Фаврикодорова к ордену Святого Владимира, закончились тем, что разведчик получил хотя бы эту медаль.

Фаврикодоров поставил на подоконник лоток, распрямив плечи, ответил по-солдатски:

— Рад стараться!

«Ох, дружище Хасан, нелегко, видно, дались тебе эти месяцы», — добро посмотрел Петр Семенович. Врезались морщины в щеки, клочковатые волосы совсем поседели. Но война идет, война еще идет, Артамонов требует усилить разведку. Конечно, немаловажны были сведения и о запасах оружия у населения, и о жандармах, и о полиции, даже о такой детали, что артиллерией у них командовал немец Штрекер-паша. Но, пожалуй, не это было главное.

Радова поражали широта и независимость взглядов Фаврикодорова, его стремление добросовестно, не предвзято разобраться во всем, что он узнавал «на той стороне». При личных встречах и беседах Константин Николаевич, не отрицая жестокости, а порой и зверств турок, тем не менее отметал газетные преувеличения, обвинения в исключительной кровожадности, обращал внимание Радова на такие стороны турецкого характера, как самонадеянность, склонность к похвальбе, удивительную беспечность, доверчивость и отходчивость. «Низам храбр, — говорил он, — терпелив, осторожен и дремуче невежествен. Лучше всего чувствует он себя за земляным укрытием. В траншее все делает тщательно, по-хозяйски: углубления для воды, сухарей, патронов, сооружает даже печку для варки кофе, стреляет, не высовываясь из окопа…

Неверно воинственность турок сводить только к фанатизму. Нет, у многих из них развито чувство долга, чести, хотя все это порой подстегивается фанатическими взрывами, жестким обращением турецких офицеров со своими солдатами».

А как метки оказались наблюдения Константина Николаевича над турецкими офицерами: чванливыми, но сохраняющими изысканную вежливость в обращении друг с другом.

Нет, разузнавай, твои глаза и ум еще очень надобны нам.

— Сегодня же, дорогой Константин Николаевич, — сказал Радов, словно извиняясь, но твердо, — придется отправляться вам в Адрианополь.

— Адрианополь?! — почти испуганно переспросил Фаврикодоров. Лицо его стало растерянным.

— Да. Буду ждать вестей оттуда. Теперь ваши сведения приобретают еще большую ценность. — Радов мягко улыбнулся — Глядите, и до Истанбула докатитесь, господин Хасан…

Фаврикодоров угнетенно молчал. А он-то мечтал хотя бы о кратком отдыхе, о поездке на побывку к Ольге. Но, что поделаешь, если действительно он сейчас снова необходим.

— Слушаюсь, — сказал Фаврикодоров, справившись с минутной слабостью. — Вы могли бы передать письмо моей жене в Кишинев?

— С превеликим удовольствием. Садитесь, пишите.

Радов достал из полевой сумки бумагу, карандаш.

— Отправлю без промедления, — пообещал он.

Черт возьми! На той неделе он говорил Артамонову, что надо бы Фаврикодорову выдать денег, что тот все свои собственные истратил… Но полковник поспешно ответил: «Теперь не до этого… Мы вполне рассчитаемся, дайте успокоиться… Внушите ему мысль, что в случае чего семью его мы обеспечим пенсионом».

Странный разговор! От чего надо успокаиваться? И зачем идущему на рискованное дело напоминать о смерти?

* * *

Марин Цолов снова, как когда-то, поглядывал на улицу из окна, но теперь своей комнаты, в изрядно разрушенном домике Филиппова. Продырявило крышу, снесло веранду. Сам хозяин зачем-то побежал вместе с войсками Османа и неведомо где был теперь. Вероятно, убоялся ответа за «сотрудничество с турками», а сотрудничества, собственно, никакого не было. Делал, что приказывали. Вот бы увидеть сейчас Русова. Тогда смело выходи на улицу. А так непременно нарвешься на кого-нибудь, кто прошипит: «Османовский прихвостень». И нечего будет ответить.

Вероятно, теперь самое разумное — уехать к отцу в Систово. Переждать войну там. Что она идет к завершению, Марин не сомневался. А новой Болгарии понадобятся образованные люди, и он найдет применение своим знаниям и… своим капиталам.

Прошла рота румынских солдат, что-то радостно крича, кажется: «Мы взяли Плевну!». Особенно старался маленький солдат в длинной шинели, туфлях на босу ногу и с голубиным пером на шапке. Да, определенно они кричали: «Мы взяли Плевну!»…

Готовя прорыв, Осман снял ночью с румынского участка свои войска. Перед рассветом румыны это обнаружили и беспрепятственно вступили в Плевну «через заднюю дверь». Поэтому и кричали они сейчас хмельно и радостно, чувствуя, что испытание для них кончилось, ощущая себя победителями — осада им тоже не легко далась.

Участие в войне румынских войск князя Кароля Гогенцоллерна вряд ли решающим образом влияло на ход событий, хотя, конечно, вносило свою лепту в освобождение Болгарии. Правда, румынское правительство не торопилось с вводом в войну сорокатысячной армии даже тогда, когда Дунай был уже форсирован. Князь, «боявшийся Австрии, смущавшийся Берлина», оговорил за собой «право на индивидуальность», разумея под этим неподчинение русскому командованию, придерживался «осмотрительной осторожности».

Румынские офицеры, если на их участок попадали русские солдаты, старались поставить тех на самые убойные места, в самые мелкие траншеи, как это было на Гривицком редуте.

Румынское интендантство исхитрялось, чтобы война кормила войну, и поэтому нередко войска князя Кароля держали себя в Болгарии, как в стране завоеванной, отбирая у населения продукты и фураж безвозмездно, выдавая при этом никчемные расписки.

Но справедливость требует сказать, что были на счету у румынских солдат и героические штурмы Гривицкого редута, когда вместе с русскими солдатами овладели они твердыней, были такие бесстрашные офицеры, как капитан Марычиняну, майоры Штонцу, Мирджеску, чьи имена с восхищением произносили болгары; было семь с половиной тысяч румынских воинов, нашедших гибель под Плевной. Может быть, поэтому уже через пять дней после падения Плевны в Бухаресте, на стене железнодорожного вокзала, румыны повесили лубок: Осман-паша стоит на коленях перед князем Каролем и покорно передает ему свою саблю. Надпись гласила: «Победитель Плевны».

* * *

За городом десятки тысяч турок, сдавшихся в плен, грудились в таборы, разогреваясь, били себя как питерские извозчики зимой — руками по бокам, вожделенно поглядывали на русские котлы с пахучей кашей, затягивались раздобытой махрой. Большинство из них было радо, что мучения кончились, многие дружелюбно улыбались русским, неумело отдавали им честь, повернув ладонь вперед, жестами, лицом заискивающе показывали, что, мол, конец, все. Они уже перестраивались на иной лад жизни: отбирали из своего добра то, что крайне необходимо в дальнем пути, прилаживали котомки, осматривали обувь, кое-кто торопливо жевал сухари, словно стараясь сделать запасы в ожидании голода. Раненые в окровавленных бинтах беспомощно сидели на мерзлой земле. Иные из них, пробив кромку льда у берега, пытались обмыть раны. У спуска к реке Егор Епифанов увидел молодого умирающего турка.

Он лежал меж двух трупов, в луже дымящейся на снегу крови, и, показывая на рот, просил, как понял Епифанов, пить: «Су!».

Егор протянул флягу. Умирающий сделал несколько жадных глотков;. Рука его бессильно упала, кровавая пена выступила на губах.

— Помер, — сказал Суходолов, оказавшийся рядом.

Егор обрадовался встрече:

— Здорово, казак, жив еще?

— Бог миловал.

— Все же встретились. Ну скажи ты! В Дунае не утопли, на редуте не сгорели, знатца, судьба-планида…

Егор в улыбке растянул рот без переднего зуба. Только сейчас Алексей разглядел, что конопушки сидят и на веках, и на ушах Епифанова, но потемнели, стали коричневыми.

— Ниче, Егор, мы ишо повоюем… — Он пожал его руку: — Извиняй, надо коня напоить.

Повоевать-то повоюем, этого Егор не боялся, да вот все чаще к нему приходили мысли о его доле горемычной. Жена из дому писала, что нужда вконец одолевает…

…Алексей подъехал к реке. Здесь — нагромождение сломанных фургонов, арб, лафетов, зарядных ящиков, сцепившихся колесами, телеграфных аппаратов, кирок. Горами возвышались убитые буйволы. Из-под снега виднелась, словно меловая, рука со скрюченными пальцами. Земля походила на ковер из гильз.

Чей-то заунывный голос пел турецкую песню, в ней слышались обреченность, покорность судьбе, тоска по семье.

И уже шнырял среди пленных Тюкин, выменивал у турка с сабельным шрамом на правой щеке перстень с драгоценным камнем за пару запасных сапог, а буханку хлеба продавал за червонец. «Ну и жох! Он даже у Плевны собирал под пулями виноград и продавал его офицерам по тридцать копеек за сито, — подивился Алексей постоянной алифановской озабоченности. — И здесь деньгу сколачивает».

Суходолов обратил внимание на одного турецкого офицера, сидевшего в стороне на земле. Офицер низко опустил перевязанную голову, словно не желая глядеть на то, что происходит вокруг.

Это Ариф терзал себя думами о горьком поражении, о постыдном плене. Когда на Арифа налетел казачий офицер, они скрестили клинки. Ему удалось лишь проткнуть саблей папаху этого казака, но в следующее мгновение хорунжий, кажется такое звание у них есть, сделал метину у него на лбу, выбил из рук саблю и приставил к груди острие клинка.

И он, Ариф, гордый Ариф, безвольно поднял руки над головой. Воспоминание об этом было невыносимо. Что угодно: смерть, тяжелое ранение, только не позор сдачи на милость победителя. Какое право имел он остаться в живых? Как сами собой потянулись к небу Аллахом проклятые руки? Почему не смог найти смерть? Теперь его поведут, как раба, , в страну Марии. И вдруг она увидит его вот такого, поверженного, побежденного, жалкого!

Ариф поднял голову, в глазах его сверкнуло безумие. В гибком прыжке оказался он у кучи с револьверами, схватил один из них, проверив, есть ли в нем заряд, сунул дуло себе в рот и нажал курок.

Выстрела Суходолов не расслышал из-за трескотни, поднятой тянущимися мимо русскими орудиями: они колесами давили патроны на земле, переезжали через трупы.

Алексей тронул Быстреца. Страшная смерть, не дай бог испытать такую. Надо поспешить в город, Афанасьев приказал быть там в комендатуре.

…В Плевне, у костров на улицах, греются солдаты — мороз становится все крепче. Тянется за город обоз с трупами — их будут хоронить в траншеях. От одной повозки остаются на снегу следы крови.

Кто-то, видно фельдшер, стоя на деревянном пороге дома под высоким кипарисом, кричит:

— Местов в лазарете нет!

Рыдает над мертвым на снегу болгарка, а рядом с ней аппетитно хрустит бог весть где добытым яблоком маленький мальчишка, держась за ее подол. Снятые с дерева казненные еще лежат возле церкви с куполом из белой жести — ждут захоронения.

На воротах болгарских домов — миртовые венки, нарисованные мелом кресты. Волны гари и трупного смрада затопляют город.

Вылезли из ям, подвалов оставшиеся в живых болгары. Опираясь на костыль, стоит у ворот старуха с вытекшим глазом, шепчет:

— Помогаете! Умираеме от глад…

Епифанов дал ей сухарь, утаенный даже от себя, потому что в войсках уже неделю не было хлеба: ледоходом снесло мосты на Дунае.

Понуро, опасливо поглядывая на русских, возвращаются беженцы-турки. Из-за угла кто-то выстрелил в Суходолова, он поскакал на выстрел — убегал турецкий мальчишка. Алексей не стал его догонять.

На той площади, где они обедали летом, лежали горы трупов. Была открыта дверь в раненую мечеть — верхушку минарета срезал снаряд. Соскочив, с коня, Суходолов, не переступая порога, заглянул внутрь. В дальнем углу сидел на корточках немолодой, изможденный турок и, раскачиваясь, что-то быстро молитвенно бормотал, не замечая ни холода, ни опустения.

…Алексей доложил Афанасьеву о своем прибытии.

— Пойдем на прочес, — глухо сказал есаул и, взяв, кроме Суходолова, еще двух казаков, отправился к дому чорбаджи Златана: болгары говорили, что там прячутся турки, а в яме зарыто зерно.

Действительно, в подвале у Златана нашли пятерых турок, какого-то болгарского полицейского, запасы продуктов и оружия.

К вечеру Афанасьев поставил Суходолова дежурить у двери военного губернатора Плевны — Скобелева, а сам, проверив, все ли в порядке у коновязей, пошел отдохнуть.

Суходолов застыл на посту. Мимо прошел Скобелев. Прищурив левый глаз, незло спросил:

— Будешь, казак, зоревать без меры?

Скрылся за дверью, покрытой белой мясляной краской. Вскоре там раздались громкие голоса. Скобелевский произнес:

— Государь возвратил маршалу Осману его саблю, разрешил носить ее и в России…

— Вы, кажется, в своей квартире поместили «личного противника»— Эмин-пашу? — спросил кто-то. — Это ведь он был начальником зеленогорской позиции?

— Да, стар, но мужествен. Ранен пулей в грудь. «Я знаю вас давно, — сказал мне Эмин, — видел не раз в траншеях».

— Оригинальное знакомство.

— А, вот еще пикантное положение! — продолжал голос Скобелева. — Что сделают с гаремом Османа? Его здесь охраняли, как военный объект особой важности…

Старческий голос предположил:

— Очевидно, интернируют до конца войны в Бухарест.

Скобелев насмешливо фыркнул:

— Интересно бы знать, где эти душеньки будут там находиться?

— Разы́щите, — саркастически ответил старческий голос. «Господа шуткуют, — снисходительно подумал Суходолов. — Что сейчас робит моя Кременушка?»

Он представил их двор заснеженным. Кремена в зимнем кожушке несет откуда-то с улицы воду на коромысле. Щеки ее разрумянились, густые брови сизы от инея. Алексей подходит, пьет воду прямо из ведра, а Кремена улыбается: «Добро, мой казаци». — «Цвет ты лазорев, — отвечает ей Суходолов, — дождись только. Никто, окромя тебя, не нужен мне…»

* * *

Князь Черкасский принимал посетителей. В кабинет вошел благообразный старик с седой бородой почти до пояса. Сняв шапку, с достоинством поклонился. На старике добротные сапоги, суконная черная длиннополая шуба с каракулевым воротником. Взгляд старика не выражал страха, но был покорен.

Старик еще раз слегка поклонился и заговорил на довольно правильном русском языке:

— Я — Златан… Был городским головой в осажденной Плевне. Спас жителей от турецкой резни, ходил на поклон к Осману… Спас…

— Откуда знаешь русский язык? — строго спросил князь.

— До войны торговал с русскими купцами, ездил к вам…

— Чем торговал?

— Вином. У меня были… — он запнулся, — есть винный завод и склады с вином…

— Турки не отняли?

— Да ведь не пьют они.

— Так уж и не пьют… Зачем ко мне пришел? — теперь помягче спросил Черкасский.

Златан нервно помял шапку:

— Осмелюсь просить за племянника Кимона Клисурова. Был он, по принуждению, сержантом в полиции… Людям зла не творил… С турками на прорыв не побежал… Остался у меня. А ко мне в подвал забились турки с оружием… Мне грозили… Когда русские вошли, я только собрался в комендатуру об этих турках донести, да ваши с обыском нагрянули. И племяша тоже увели. Прошу отпустить его на поруки. У него жена, трое детей…

Черкасский посмотрел на Златана испытующе. Уж больно гладко у него все получалось. Ну да черт с ним, пользу от этого чорбаджи извлечь, кажется, можно. Князь затянул паузу. Покосился на лужу у сапог Златана: стаявший снег стек на пол. Спросил неожиданно:

— Сто пятьдесят бочек вина и десять спирта для армии поставишь?

Златан растерянно молчал.

— Мы заплатим, — сказал Черкасский.

— Сто двадцать могу, — наконец выдавил из себя чорбаджи, — и спирт…

— По скольку за бочку?

Златан назвал цифру. Черкасский прикинул: «С интендантства можно будет взять и больше, а разницу — в возмещение моих трат».

— Договорились. Племянника твоего сегодня же освободят, — сказал князь и что-то написал на листе бумаги. — Вот, передашь губернатору, генералу Скобелеву.

«Белому шайтану?» — невольно отпрянул Златан, но справился с собой, взял бумагу.

— Завтра купчую оформим, — сказал Черкасский, — и подводы за вином и спиртом приедут.

Чорбаджи, поклонившись, ушел, а князь, поглядев снисходительно на Анучкина, присутствовавшего при разговоре, сказал поучающим тоном:

— Вот от кого польза идет, дорогой мой помощничек, а не от ваших голодранцев.

* * *

Царь щедро раздавал приближенным награды за Плевну. Вручая Георгиевский крест 4-й степени ошеломленному генералу Левицкому, сказал мягко:

— Думаешь, я забыл военный совет и твое мнение младшего?

Надел золотой крест на ленте из черно-желтых полос ему на шею.

Милютина царь наградил Георгием 2-й степени. Военный министр неловко замялся:

— Но каковы же, государь, мои боевые заслуги? Что скажут другие?

— Э-э, нет, мы тебе обязаны, что не бросили Плевну в сентябре, ты спас нашу честь…

Александр поднял на Милютина водянистые глаза и, словно тоже чувствуя неловкость, но соблюдая видимость военной субординации, спросил:

— Не возражает ли военный министр против георгиевского темляка и мне на шпагу?

…Артиллеристам приказано было по случаю падения Плевны дать салют — сто один выстрел тремя залпами.

Бекасов повернул теперь свою батарею фронтом на Софию и на другой день после салюта решил отправиться в Плевну, разыскать Чернявскую. По его предположениям, она, скорее всего, была с госпиталем именно там.

Все эти месяцы Бекасов очень часто думал о ней, и чем больше думал, тем яснее для него становилось, что именно Александра Аполлоновна та женщина, что может сделать его счастливым.

Если сказать самому себе правду, он и не вылечился как следует, чтобы скорее попасть под Плевну и снова увидеть Чернявскую.

В полдень Бекасов на коне, в полушубке, недавно купленном у маркитанта, въехал в этот загадочный, желанный, кровавый город и отправился в комендатуру узнать, здесь ли госпиталь Бергмана.

Комендатура расположилась в центре города, в одноэтажном доме купца Ивана Вацова.

При артиллерийском обстреле осколками повредило несколько черепиц крыши да разбило фонарь на стене.

Бекасов неторопливо поднялся по деревянным ступенькам, миновал узкую прихожую и очутился в гостиной с диваном, венскими стульями, круглым столом посредине, покрытым скатертью с вышитыми розами.

Горели дрова в камине, сиял вытисненными медалями самовар на столике у окна, матово мерцало прямоугольное зеркало в углу на подставке.

И все это — расписной потолок, занавески на четырех маленьких окнах, ковер на полу, люстра с керосиновой лампой — никак не совмещалось со словом «комендатура».

Дежурил есаул Афанасьев. Он терпеливо полистал списки и объяснил, где находится госпиталь Бергмана.

Поставив коня у казачьих коновязей, Бекасов вошел в помещение, похожее на длинный сарай.

На каждом столике, отделяющем одну кровать от другой, виднелись жестяная кружка, тарелка с хлебом, покрытая полотенцем. Солдат, вероятно выздоравливающий, разливал из большого зеленого чайника воду по кружкам. Другой солдат убирал палату.

Александра Аполлоновна стояла спиной к двери, не видя вошедшего, и энергичным движением руки встряхивала термометр.

Сердце у Федора Ивановича бешено заколотилось.

— Ну вот, Греков, — сказала Чернявская молодому солдату без правой ноги, и ее грудной голос успокаивал, обнадеживал, — температура у тебя нормальная. Совсем молодец! Сейчас сделаем перевязку.

Она повернулась к двери и, увидев Бекасова, сразу узнала его.

— Федор Иванович! — воскликнула обрадованно. — Вы здоровы? Очень рада вашему приходу.

Они договорились, что после перевязки пройдутся по городу.

* * *

Опять замела метелица, закружили снежные смерчи. И черную шубку, и черную шапочку Александры Аполлоновны, видневшуюся из-под пухового платка, снег сразу сделал белыми.

— Вы не видели с тех пор Верещагина? — чтобы как-то начать разговор, спросил Бекасов.

— Нет, — почему-то очень печально ответила Чернявская.

И тогда Бекасов, не умеющий притворяться, хитрить, сказал о том главном, ради чего пришел.

Они остановились под высоким заснеженным тополем, Федор Иванович взял ее руку в варежке в свою.

— Скорее всего, я самонадеянный глупец… Но хочу, чтобы вы знали: я люблю вас.

Она не удивилась, не рассердилась, а, щадя самолюбие этого славного человека, который, наверное, завтра, или послезавтра, или через неделю пойдет в новый бой, сказала мягко и необидно:

— Милый Федор Иванович! Я ценю ваше чувство, ваше отношение ко мне. Но сейчас, не сердитесь на меня, не время для таких разговоров… Благослови вас господь…

Она сняла варежку, положив теплую ладонь ему на шею, приподнялась на носках и поцеловала в мокрый от снега лоб.