— О! Вера! — обрадовался Владимир Петрович, когда жена появилась дома и, стряхнув с капюшона капли дождя, стала стягивать сапожки.
— А ну давай помогу.
— Нет-нет, я сама… Пришлось раньше уйти из больницы. Завтра областная конференция терапевтов, надо продумать выступление.
У Веры часто менялось выражение лица. Оно было очень разным в усталости и веселье, взбудораженности и покое. Менялся блеск глаз, то ложилась на них тень печали, то появлялась смешливая задорность.
Сейчас Вера была утомлена и резче проступили складки от носа к уголкам губ.
Владимир Петрович снял с жены плащ, повесил его. Каштановые волосы Веры пахли дождем и, едва ощутимо, духами.
— Я сегодня дала изрядный бой показухину из горздрава, — возбужденно, но как-то и устало произнесла Вера. Война с заместителем заведующего горздрава у нее была давняя. — Ты представляешь, додумался: ему открывать новый родильный дом, так для глаз начальства, на время открытия, хотел взять в моем отделении те красивые кресла, что я с таким трудом получила у шефов.
— Отдала?
— Чёрта с два! И сказала ему вещи малолестные…
Владимир Петрович улыбнулся одними глазами.
— Так держать, воительница! А обедать будем вдвоем — мама с Машкой ушли в кино.
Он любил слушать рассказы Веры о коллегах, больных, поисках в лечении таинственной и коварной аллергии. О каком-то слесаре Анашкине, приговоренном врачами к смерти. Вера усиленно скрывала от Анашкина его положение, а потом все же спасла этого Анашкина.
Вероятно, сказалось не только самоотверженное лечение, но и то, что Анашкин безоглядно поверил в своего врача: кто-кто, а Вера Федоровна его вызволит. Этот внушенный ему оптимизм оказался, быть может, решающим лекарством.
Вера была врачом «божьей милостью», одержимой, проводила ночи у постели больных. Для нее святая святых — гиппократовское откровение: «Чисто и непорочно проводить свое искусство». При этом Вера не рисовалась, для нее действительно не существовало на свете ничего выше долга помогать людям, ограждать их от напастей.
Если Вере необходимо было срочно положить на обследование больного, она переворачивала вверх дном горздрав, но добивалась своего. И как свирепела, когда благодарные больные пытались сделать ей подарки.
— За кого вы меня принимаете?! — возмущалась она.
Куда бы ни забрасывала их судьба — в края, где обжигал пятидесятиградусный мороз или где пыль душила летом, а весной не спасали и резиновые сапоги, — Вера не раскисала. Даже в тундре, в городках, куда добраться можно лишь на гусеничных транспортерах, в «медвежьих уголках», палатках на семи ветрах, в берендеевых кущах находила она себе занятие.
Каждый сигнал боевой тревоги был сигналом и для нее. В углу всегда стоял наготове «тревожный» чемодан со всем необходимым Ковалеву. Но Вера умудрялась сунуть в этот чемодан в последнее мгновение еще и бутерброд, и пирожок, и горсть карамелек.
Через несколько минут муж исчезал, а тревога оставалась с Верой. Как пройдут «бой», учения? Когда возвратятся? Успеет ли приготовить к этому моменту любимый Володей пирог с мясом и капустой?
Вера нервничала и переживала, если у мужа что-то не ладилось. Капитаном споткнулся он так, что звон пошел по всему военному округу — нагрубил начальству. Вера матерински врачевала Владимира.
Она гордилась удачами Ковалева, ценила и поощряла его правдолюбие. Никогда интересы карьеры, служебного благополучия мужа не ставила выше порядочности, скромности и в этих правилах да в уважительном отношении к профессии отца воспитала и детей.
Что кривить душой, встречал Ковалев и таких офицерских жен, что интересовались службой мужа лишь постольку, поскольку это определяло их собственное благополучие. Узнав же о переводе «в дыру», грозились разводом, а то и разводились или оставались сторожить квартиру.
Даже Верину склонность «воспитывать мужа» — какой жене это не свойственно? — Ковалев воспринимал, как неотъемлемую и естественную часть их жизни. Наоборот, раз «воспитывает», значит, все идет своим чередом, все в полном порядке.
Ковалевы устроились на кухне. Владимир Петрович зажег газовую плиту, поставил разогреть суп. Ему нравилось, если он имел хотя бы малейшую возможность, «ухаживать» за женой. Было приятно, когда она сидела вот так, скрестив на груди маленькие сильные руки — редко могла Вера позволить себе подобное, — а он заботился о ней.
— Чудовищно устала! — призналась Вера. — Досталось нам… — Она потерла висок. — Тяжелейший случай диабетической комы…
…Семнадцатилетнюю студентку техникума Свету без сознания привезла в больницу мать.
Как выяснилось, Света уже несколько лет болела диабетом.
На этот раз возникли роковые наслоения: с тяжелой ангиной девушка пошла сдавать трудный для нее экзамен. Первой сдав его, возвратилась домой и, как решила мать, уснула. В действительности же часа четыре пролежала в своей комнате без сознания, прежде чем попала в больницу. Срочно стали вводить инсулин. Час шел за часом, а Света не приходила в себя.
По всем медицинским канонам ее следовало считать погибшей. Но Вера все вводила и вводила инсулин. Не хотела сдаваться, на что-то надеялась. И упорство совершило чудо. Света приоткрыла глаза, тихо попросила пить.
Владимир Петрович представил себе эту борьбу Веры за жизнь девушки, и волна нежности подступила к его сердцу.
Ковалев иногда заезжал к Вере в больницу. В белоснежном халате, шапочке, озабоченная и серьезная, она сосредоточенно рассматривала рентгеновский снимок, что-то вписывала в историю болезни.
Ему нравилась видеть, как доверчиво слушают ее больные, как «докладывают» сестры и врачи, как принимает она решения. Нравилось ощущать ее собранность, ответственность.
— Ну и денек сегодня выдался! — закончила Вера свой рассказ о Свете.
Вера уже несколько дней жаловалась на головные боли, на то, что покалывает сердце, но, как большинство врачей, не обращала на это внимания.
— Ты измерила себе давление? — спросил Владимир Петрович.
— Больше мне нечего было делать! Вот сейчас поем — и все пройдет.
— Это не разговор, — сердито произнес он. — Или не для тебя классическое: «Врач, исцелися сам!»
— Володя, я присмотрела в универмаге новый плафон для кухни… — совершенно неожиданно объявила Вера.
Это у нее пунктик: забота об уюте, пусть нестойком, ломком, но пока они здесь, ей хотелось, чтобы все было вылизано, вычищенно. Не щадя себя, затевала побелку квартиры и старалась закончить ее, пока муж на учениях, чтобы к его приезду все оказалось убранным, вымытым, сияло. И мать к этим делам не допускала.
Владимир Петрович огорчался, что Вера не желала в таких случаях пользоваться его помощью, но ничего не мог поделать, и в каждый свободный час Вера продолжала натирать полы, сдирала и стирала занавески, сердилась на мужа, что он по-солдатски равнодушен к украшению быта.
Когда она уж очень расходилась, Владимир Петрович, охлаждая, спрашивал:
— Ты ящики не выбросила?.
Об этих ненавистных ящиках для перевозки самых необходимых вещей при переездах она старалась не думать. Пусть подольше пылятся там, где-то в подвале, глаза бы их не видели! Вера не хотела мириться и не мирилась с бивуачным образом жизни и поэтому вечно искала скрытые резервы уюта, выписывала журнал «Новые товары», вносила в облик квартиры свой стиль.
— Даже если суждено нам быть здесь год, — убежденно говорила она мужу, — удобство, красота должны окружать нас и в этот год.
Вере претило местничество тех офицерских жен из военных городков, что будучи «подполковницами», чурались общаться с «лейтенантшами» и поглядывали на них сверху вниз. Для нее главное было — хороший ли это, интересный ли человек? Она охотно дружила с молоденькими «офицершами», обсуждала с ними фасоны платьев, делилась опытом житейским, и, как чуму, обходила обывательниц. Терпеть не могла, например, мадам Градову именно за приверженность той к сплетням, накопительству, обожествлению вещей. Но зато как весело было на «ковалевских вечерах». Вера охотно пела, танцевала, играла на пианино, была неистощима на выдумки.
— Володя, есть у тебя солдат Дроздов?
— Из Таганрога? — удивленно посмотрел Владимир Петрович.
— Да…
— Есть…
— Ну как службу несет?
— А почему тебя это интересует?
— Моя подруга Женя — помнишь, я с ней в Сочи познакомилась? — его заводская воспитательница.
— А-а-а… Солдат как солдат.
— Ничего, если Женя как-нибудь к нему приедет?
— Что же здесь такого? Матери приезжают…
— И у нас остановится?
— Да пожалуйста… Буду рад.
— Он ей шлет такие письма: «С горячим армейским приветам к Вам и массой наилучших пожеланий… Я жив, здоров, самочувствие хорошее, чего и Вам желаю…» На конверте печатными буквами выводит: «Шире шаг, почтальон!», а послания заканчивает неизменной строчкой: «Жду ответа, как соловей лета».
— Да уж ничего не скажешь — соловей, — усмехнулся Владимир Петрович.
— А вот от нашего Ковалева-младшего давно вестей нет, — с тревогой сказала Вера.
— А ты бы хотела получать письма каждый день? — резонно возразил Владимир Петрович. — Парень осваивается в новой обстановке.
…Около месяца тому назад Ковалев пробыл сутки в Минском суворовском училище. Уж очень просила об этом Вера. Он сел в свою «Волгу» и повел ее на Минск. В пути был привал, а утром, оставив машину на стоянке, Ковалев подходил к длинному светло-серому зданию в центре города.
Сюрприз ждал Ковалева при знакомстве с воспитателем Петра. Им оказался капитан артиллерист Федор Григорьевич Атамеев, который поступал в их суворовское в год выпуска Ковалева.
Атамеев высок, крупные черты лица его резко очерчены. Рубленным подбородком, прядью, опадающей на лоб, он похож на Маяковского. А голос у Федора Григорьевича негромкий, речь медленная. К такому несоответствию не сразу привыкнешь, первое время кажется: сдерживает себя человек.
После артучилища и командования батареей потянуло Атамеава сюда, воспитывать суворовцев. Мастер спорта, альпинист, он мог бы возглавить в военном округе, как ему и предлагали, службу военного туризма, это подполковничья должность. Но Атамеев отказался…
— Ну, как мое чадо? — спросил Ковалев у Федора Григорьевича, когда они сели в одном из пустующих классов.
— Акклиматизируется… Есть в нем военная закваска… Пойдет… Вы не хотели бы посмотреть наши кабинеты, пока рота возвратится со стрельб?
— Конечно, хочу…
Атамеев начал с кабинета физики. Здесь распределительный щит, телевизор «Горизонт», собранный самими ребятами, электронный осциллограф. Капитан, словно бы мимоходом, но с явным удовольствием, включал механизм, опускающий шторы, прикасался к киноаппарату, приподнимал механизированную указку.
— Подводка электропитания к каждому столу… Пульт управления с радиоподключением…
Они зашли в лингафонный кабинет, где обычно проходили уроки иностранного языка: магнитофоны, устройства для двухсторонних переводов и коррекции разговора, озвученные диафильмы, записанные тексты… Пульт преподавателя.
— Как усваивают? — спросил Ковалев.
— Отменно, — кратко ответил Атамеев.
Они снова возвратились в пустой класс, сели за стол друг против друга.
— Тяга в суворовское усилилась… — сказал Атамеев.
— А то, что вы теперь принимаете пятнадцатилетних с восьмиклассным образованием, осложнило или облегчило работу?
— И то и другое. Решение поступить в суворовское стало осмысленным… Дисциплина — выше, чем в наше время. — Скупо улыбнулся, глаза его потеплели. — За первый год не успевают созревать круговая порука, умение лукавить, лавировать… А второй год уже выпускной — не до того. Труднее же прежнего потому, что только за два года надо преодолеть и тепличность, и психологически подготовить к службе в совершенно определенном роду войск. Да и приходят с почти сложившимися характерами… А предупреждать, как вы знаете, легче, чем переделывать…
Лагеря у нас не столько оздоровительные теперь, сколько воинские. Марш-броски… Военно-инженерная подготовка… Связь… Но есть и такие предметы, как этика, эстетика. А принципы воспитания все те же: учить — доверять — проверять — поощрять… Избегать морализирования… Главное — положительные примеры.
Атамеев достал из полевой сумки книгу Зорина «Опыт воспитания суворовцев». Ковалев увидел ее впервые.
— Помните, был у нас начальником политотдела? — спросил Атамеев.
— Еще бы не помнить! — Владимир Петрович полистал книгу. — Нет уже Степана Ивановича в живых…
Они помолчали. Раздался электрический звонок. Атамеев вышел ненадолго из класса.
— Сейчас Петр ваш придет. Увольнение даем ему до вечера.
— Не многовато ли?
— Наверстает…
Через полчаса Ковалев с сыном вышел из ворот суворовского училища.
Петр очень вырос, возмужал, в уголках губ его появились темные волоски, голос ломался.
Они вошли в парк, остановились у канала.
— И в какой род войск ты надумал идти? — спросил отец.
— В авиацию, — как о деле, окончательно решенном, сказал Петр.
— Почему?
Петр метнул в отца быстрый взгляд:
— Дед был летчиком.
Владимир Петрович внимательно посмотрел на сына. Ему сейчас было столько же, сколько суворовцу Володе Ковалеву, когда к ним в класс впервые вошел воспитатель Боканов.
И разве тот суворовец не имел своего мнения, своих желаний, независимости суждений и собственного представления о жизни? Вероятно, все это надо уважать и не думать, что перед тобой несмышленыш. Пятнадцать лет, это уже не мало!
Некоторое время они шагали молча по дорожке парка. Шуршали под ногами листья, на ветках сидели нахохлившиеся воробьи, редко, неохотно чирикали.
— Мне выдали суворовское удостоверение, — сообщил Петр и достал книжечку с фотографией. На ней он — совсем взрослый. — Скоро буду прыгать с парашютом. У нас многие идут в десантные войска.
— Автодело изучаете?
— А как же! Полностью пересели с коня на машину… — тонким голосом подтвердил Петр. — Надо будет еще заработать удостоверение альпиниста…
Отец посмотрел вопросительно.
— В прошлом году суворовцы были на Эльбрусе… — Это Петр сказал уже баском. — На перевале Донгуз-Орун — там в Отечественную войну воевал 242-й горнострелковый батальон — ребята нашли альпийские «кошки», ржавый пистолет с обоймой, продырявленные термос, каску, штырь от ледоруба. Представляешь? Приволокли все это в наш музей… А на вершине Эльбруса оставили свои погоны…
Ковалевы долго бродили по городу. Сначала попали в парк Челюскинцев возле ботанического сада, потом, вспомнив, что матери надо привезти белорусский гостинец, заглянули в магазин «Алеся».
Чудно́ было читать на афишах, что идет фильм «Кот у ботах», в ресторане заказывать «бульон с колдунами».
Город был наполнен приветливыми людьми. Шли троллейбусы на часовой завод и к МАЗу, издали виднелось Комсомольское озеро.
— А ты как сюда приехал? — спросил у отца Петр.
— Своим ходом…
— Правда? — встрепенулся Петр. — Па, давай съездим в Хатынь?
Владимир Петрович мысленно упрекнул себя, что не догадался предложить это сам.
На стоянке они сели в машину и, расспросив, куда ехать, двинулись в путь. Стал накрапывать дождь. Над дорогой повисли низкие серые тучи. Менее чем через час Ковалевы были у мемориала.
Все двадцать шесть хат тихого лесного сельца, вместе с жителями, сожгли каратели в марте сорок третьего года. Лишь одному колхозному кузнецу, Иосифу Иосифовичу Каминскому, удалось вырваться из огня с мертвым пятнадцатилетним сынам Адамом.
И сейчас, отлитый в бронзе, стоял над Хатынью кузнец, держа на руках обуглившееся, прошитое автоматами тело подростка. В огне остались другие дети Каминского — Адепа, Ядвига, Миша, Випа…
Открыты калитки в сожженные дворы, высятся только трубы. На каждой из них, на медной дощечке, — имена убитых. Сто сорок девять…
Вот целая семья Иотко. Отец, мать, семеро детей. Младшему — Юзику — был тогда год.
Мерно бьют колокола, поют реквием всем белорусским Хатыням…
А надпись на белом мраморе взывает: «Люди добрые, помните…»
Сумрачно темнеет бор вокруг Хатыни. Юзику сейчас было бы под тридцать…
Ковалев снял фуражку, и сын сделал то же.
Молча возвращались они к машине.
…Зазвонил телефон. Военком города спрашивал:
— Владимир Петрович, ты завтра на бюро горкома партии будешь?
— Буду.
— Ну, лады, там поговорим, есть к тебе дело. До завтра.
Это, наверно, о допризывниках.
— Пойду к себе, немного почитаю, — сказал Ковалев жене.
Он просмотрел сегодняшние газеты. Все, что происходило сейчас в мире — выстрелы на улицах Белфаста, состыковка корабля «Союз» со станцией «Салют», подготовка к ленинскому юбилею, невинная кровь во Вьетнаме, — все это, конечно же, было и частью жизни поколения Ковалева, самым прямым образом касалось его судьбы. И не только потому, что, скажем, он в полку, вместе со всеми офицерами, готовил умелых воинов. Но и потому, что просто не представлял себя вне этой борьбы, вне интересов, горестей и радостей безумного и прекрасного мира.
Тысячу раз прав Ильич, говоря, что революция лишь тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться.
* * *
Из ящика стола Ковалев извлек заветную тетрадь с надписью «Военная косточка». Он уже набросал три главы о юности героя. Но, может быть, сначала восстановить в памяти некоторые места русановских записок?
Владимир Петрович начал их перелистывать. Будто люди с другой планеты… Конечно, было у них и свое понимание долга, чести, данного слова, было бесстрашие, даже презрение к смерти.
Но этот ограниченный, куценький мир!..
…Темно-зеленый кант офицера конной артиллерии сразу ставил его выше представителей других родов войск. Не говоря уже о синекантовом «пижосе» — пехотинце, который: «На кляче водовозной копает редьку натощак (понимай — падает с лошади) и, на ученье осторожный, он признает лишь только шаг».
Когда-то Наполеон, при вторжении в Россию, бессмысленно бросил вплавь через Неман польских улан, сказав: «Я дам полку за эту переправу лишнюю пуговицу на мундире и оставшиеся в живых будут счастливы».
…Офицер конно-артиллерист вносил «ревере» — пятьсот рублей золотом. Официально — на покупку коня, по сути — в доказательство принадлежности к имущим.
Остальное офицерство влачило довольно жалкое существование, нуждалось. Брак военное начальство разрешало не ранее двадцати восьми лет.
Ковалев протянул руку к книге с закладками. Книгу недавно прислали ему из московской библиотеки имени Ленина.
Офицер русского Генерального штаба П. Режепо, ведавший статистикой офицерского корпуса, лет шестьдесят тому назад издал свои заметки.
Здесь приводились любопытные цифры: более двух третей полковников царской армии не имели высшего образования; средний возраст ротных командиров был… сорок шесть лет.
Есть над чем подумать и с чем сравнить.
Ковалев возвратился к запискам Русанова.
«Был у нас в полку штабс-капитан Лагин, — писал он. — Как-то зашел я к нему домой. Смотрю: стоит на одной ноге посреди комнаты. И руку мне подает, не меняя положения.
— Что с вами?! — с тревогой закричал я.
— Ничего особенного, — услышал спокойный голос, — в нашей дыре какие удовольствия? Я же промучаюсь полчаса на одной ноге, а затем с наслаждением буду стоять на двух.
А в другой раз этот штабс-капитан в сильный ветер развлекался тем, что на коне проскакивал галопом под вращающимися крыльями ветряной мельницы.
Или еще одна фигура — наш полковой отец-командир. Любитель шампанского марки „Моэт шандон уайт стар“, рижского пива „Вальдшлехен“, сыра рокфор и спаржи. Он был владельцем отменной своры поджарых борзых и коляски, запряженной четверкой серых. Придумал любопытный способ пополнения своего кошелька. Раскладку овса для полковых коней выводил в отчетах ежедневно, в воскресенье же приказывал овес коням не выдавать. А дабы они сил в этот день не тратили, даже на помахивание хвостом, вменил в обязанность дневальных отгонять мух ветками. Воскресный же фураж, переводя в рубли, брал на свои нужды».
…Еще впервые знакомясь с русановскими записками, Ковалев окончательно утвердился в желании рассказать о жизни наших офицеров.
Вот хотя бы его замполит майор Юрий Иванович Васильев. Это офицер новой формации. Унаследовав убежденность комиссаров гражданской и Великой Отечественной войн, он дополнил ее основательными военными знаниями, полученными в академии, был человеком разносторонних и глубоких интересов.
Заочно окончил университетский факультет журналистики, безупречно знал английский язык и, когда оставался наедине с Ковалевым, иногда с удовольствием говорил по-английски.
Майор Васильев прекрасно понимал свое место и «комиссарское назначение» в армии, занимался делом увлеченно, вовсе не собираясь подменять командира полка. Юрий Иванович терпеть не мог в наглядной агитации дурновкусицу, как он называл. Избегал «просидок» от совещаний, свирепел, если сталкивался с припиской побед там, где их нет, с очковтирательством. Ну и досталось от Васильева сержанту Мальцеву за его склонность пускать пыль в глаза начальству.
В майоре так же прочно, как и в Ковалеве, сидела неприязнь к лишним словам. Он остерегался их цветистости, высокопарности. При пустой велеречивости морщился, как от зубной боли или фальшивых звуков.
Как-то сказал, имея в виду лейтенанта Санчилова: «Сначала надо помочь, а потом читать нравоучения, если без них нельзя обойтись».
Очень моложавый — в тридцать три года Васильев выглядел лет на двадцать шесть, — подвижный, общительный, Юрий Иванович пользовался всеобщим уважением и у ветеранов, и у новичков. От него шли энергия, бодрость, заряжая душевные аккумуляторы окружающих.
Влюбленностью в профессию, истинной интеллигентностью — что не исключало сильную волю, граненную тактичностью, — Васильев напоминал Ковалеву учителя истории в суворовском — Веденкина.
Владимир Петрович часто думал о своих воспитателях юности.
Сейчас, с высоты сорокалетнего возраста, они казались Ковалеву идеалистами, но не в ироническом, уничижительном смысле этого слова, а в самом возвышенном, в каком мы говорим о благородных и одержимых.
Эти воспитатели и своих подопечных, к счастью, а порой и к беде, сделали подобными себе.
К счастью потому, что, как правило, сформировали натуры цельные, чистого горения, не поддающиеся конъюнктурным веянием, не склонные к обывательскому себялюбию. А к беде, если это только можно назвать бедой, потому, что еще долго после суворовского витали его воспитанники в розовых облаках упрощенного понимания окружающего мира, были слабо подготовлены к столкновениям с бытом, житейскими трудностями, не могли постичь глубину и многоликость человеческих отношений.
Не так сразу пришли и взрослые чувства долга, ответственности, зрелость в суждениях. Сначала было: только черное, только белое, только да или нет, хорошо или плохо. Третьего не дано, как на уроках формальной логики.
Нюансы, многогранность характеров воспринимались как беспринципность, как отступление от святых идеалов. И тогда заносило, тогда бросало на «дзоты», а «дзоты» оказывались выступами жизни.
Пришлось получить от нее немало ощутимых тычков за прямодушие, граничащее с наивностью, за недостаточную, но необходимую гибкость, прежде чем к здоровому и неистребимому идеализму прибавился спасительный заряд земных представлений и свойств.
Ковалев, заложив ладони под мышки, прошелся по комнате.
Или еще один его офицер — начальник штаба полка майор Карпов.
Педантичный, невозмутимый, въедливый, ходячая военная энциклопедия, образец работоспособности.
В Карпове — неизменно стремление сочетать суровость службы с возможным комфортом (Вера ставила это в пример мужу). Карпов внес посильные удобства в свою штабную машину и в свой кабинет. Тихим голосом, но жестковато повелевал он людьми, требовал от командиров докладов правдивых и точных, прививал им штабную культуру.
В нем было какое-то природное изящество: в походке, в филигранной работе. Он легко, словно бы это ему ничего не стоило, переносил огромные перегрузки. И всегда при этом был подтянут, бодр, свеж. На первый взгляд Карпов мог показаться несколько штатским. Возможно, потому, что носил очки с золотой оправой? Но стоило прислушаться к железной воинской логике Карпова, приглядеться к его армейской деловой хватке, умению все подсчитать, опираясь на возможности новой техники, предусмотреть, организовать, как ложное ощущение штатскости исчезало. Он наделен был оперативным мышлением, редкостной способностью мгновенно схватывать обстановку.
И определенно родился штабистом. Это была его стихия, его призвание, определившееся еще в академии. Он плескался, как рыба в воде, в схемах, картах, планах, сводках, был вооружен типовыми расчетами, все помнил, обо всем знал. «Одушевленная машина», к тому же любящая живопись, своих дочек и обаятельную жену — бурятку Дариму, с высокими скулами и милыми припухлостями под короткими бровями. Эти припухлости придавали глазам, в минуты задумчивости, что-то от древней буддийской умудренности. Но чаще глаза были оживленными, и тогда казалось: они силятся приподнять нависшие мешочки, трепещут, вырываясь из плена. Дарима была на два года старше мужа — ей недавно исполнилось тридцать три года, преподавала в музшколе. В полковых же музыкальных делах, в офицерском «Огоньке» была главным лицом, хозяйничала вместе с Верой.
При таком начальнике штаба, как Карпов, офицерам полка невозможно было пренебрегать пунктуальностью. Правда, педантичность майора порой оборачивалась формализмом, ему не всегда хватало гибкости. Однако все это, несомненно, исправимо.
* * *
Хорошо думалось, но писать сегодня почему-то не хотелось. Вероятно, неволить себя не следует. Ковалев решительно сунул тетрадь в ящик стола.
«Надо поработать над приказом об умельцах-изобретателях. И поручить кинолюбителям подготовить фильм о рационализаторах. С Васильевым посоветоваться, как лучше сделать такой фильм. Вместе с ним продумать и научную организацию армейского труда. Может быть, точнее назвать ее целесообразной, уплотненной…
Чтобы полковая жизнь обрела четкий, размеренный ритм, ровный накал, без авралов, штурмовщины „мероприятий“, надо подчинить себе „мелочи“, вести счет секундам. Добиваться полнейшей боевой готовности при наименьшей затрате сил, средств, времени. Это и будет наш НОТ.
Завтра же поговорю с Карповым, с Юрием Ивановичем, другими офицерами. Как изрекал наш мудрый математик Гаршев: „Всегда должен быть полет мысли“.
А почему бы именно физику Санчилову не заняться разумной организацией ратного труда? Пусть наберет себе таких заводских парней, как Дроздов, и будет моим первейшим помощником…»
Эта мысль обрадовала Ковалева.
«Да, да, Санчилова надо чаще бросать в глубокую воду без спасательного круга. Васильев это понимает лучше, чем кто бы то ни было другой. Вероятно, поэтому он и поручил недавно лейтенанту выступить на городском слете старшеклассников, рассказать, как знание точных наук помогает служить в современной армии. Лейтенант нуждается в самостоятельности — надо ему чаще предоставлять ее.
Худенький, стеснительный, вроде бы неуклюжий, толстовский капитан Тушин стал героем в Шенграбенском сражении. Значит, дело не столько во внешней бравости, сколько в крепости внутренней, стойкости духовной.
Но разве не желательны и четкий шаг, и молодцеватость, и опрятность?
У Санчилова развито чувство ответственности. Иначе, считая себя временным человеком в полку, не пропадал бы он от подъема до отбоя в роте, не переживал бы так историю с Груневым, свои неудачи. В нем только надо пробудить офицерскую гордость, искреннюю убежденность, что в армии его способности могут расцвести, знания — быть предельно полезными».
Ковалеву припомнился лесник Тихон Иванович, с которым свела его служба в Сибири.
Они вместе ходили на охоту, ночевали в лесу. Общительный Тихон Иванович как-то сказал:
— Главный закон леса, Петрович: «Дуб любит шубу и не любит шапку».
Оказывается, молодой дубок, в юности, доволен окружением ильмовых — шубкой из вяза, бересты… Но те растут быстрее подопечного и, если их вовремя не подрубать, не «саблевать», могут укрыть дубок с макушкой. Угнетенный этим, он зачахнет, задохнется под непрошенной шапкой. Вот Тихон Иванович и осветлял — как он говорил — дубки, открывал им свободный вымах.
Наверно, и Санчилова нельзя давить чрезмерной опекой. Подстраховывать в чем-то, а так — пусть сам идет в рост.
Недавно Ковалев посылал Санчилова в командировку, требующую на месте быстрых и самостоятельных решений. И не пожалел о своем выборе.
Еще до этого поручил лейтенанту присмотреться к пульту управления стрельбами на полигоне — нельзя ли там что-либо усовершенствовать? Лейтенант внес дельные предложения.
В поле давал он Санчилову самые трудные, хотя и посильные, задания.
Ну, что же, лейтенант набирался знаний, сноровки, держал себя смелее, словно бы проникаясь самоуважением командира.
…Вера в своей комнате сделала наброски завтрашнего выступления. Психотерапия плюс травы — вот за что она будет ратовать. И — поменьше химии. Волны фармацевтического океана захлестывают нас. А лекарство надо применять только самое необходимое, без которого не обойтись. И еще одна опасность: мы неумеренно пользуемся обезболивающими средствами и тем отучаем организм самостоятельно бороться с болью.
Не давала покоя мысль о Свете. Вера позвонила в больницу, дежурному врачу:
— Анна Филипповна! Как Света? Я часа через два подойду… Не надо? Ну, смотрите. В случае чего — немедля звоните.
Не написать ли письмо в Таганрог? Хорошо бы Жене поскорее приехать к нам в гости. Познакомила бы с Даримой. Они наверняка понравятся друг другу. Нет, завтра напишу. И о Дроздове.
Вера набрала номер телефона Даримы.
— Ну, как дела у Зиночки Рощиной? — спросила она.
Горькая и горестная история!
…До майора Чапеля командиром батальона был капитан Гаев: высокий, белокурый, обаятельный… В жизни же семейной — несчастливый человек. Ему попалась истеричная, вздорная жена, без всякого основания ревновавшая его ко всем и вся. У Гаевых не было детей, но жена капитана не работала и почти все свое время употребляла на выяснение отношений с другими офицерскими женами.
В конце концов капитану стало невмоготу, и он подал на развод. Что тут поднялось! Гаева приходила в партком, писала в политуправление округа, в газеты «Правда» и «Красная звезда». Ничего не помогло — их развели.
И работала в строевой части полка Зиночка Рощина, в свои двадцать девять лет так и не вышедшая замуж. У Зиночки мускулистые ноги спортсменки, темно-бронзовый отлив волос, забранных вверх так, что видна красивая линия шеи. Ресницы у Рощиной темные, но шелковисто поблескивают.
И вот робко, неуверенно возникла любовь у Рощиной и капитана Гаева. Когда пришел ей срок рожать, капитан оказал:
— Не будем дразнить гусей. Отправляйся к маме, позже я туда приеду, и мы зарегистрируемся.
Так и было сделано. Роды прошли благополучно, но на второй день после появления у Рощиной дочки пришла в деревню на Тамбовщину телеграмма о смерти Гаева. Инфаркт. Инфаркт в тридцать два года.
Зиночка возвратилась в военный городок с ребенком.
Мадам Градова добилась на жансовете, чтобы фамилия Рощиной, «за моральное разложение», была вычеркнута из списка нуждающихся в квартире. В этой очереди она стояла три года.
С такой несправедливостью Вера смириться не могла и вместе с Даримой Карповой отправилась в горсовет.
Да и Ковалев поддержал Рощину…
— Когда у Зиночки новоселье? — допытывалась у Даримы Вера по телефону. — Надо будет все устроить lege artis.
Она положила трубку, зашла в комнату к мужу, обняла его за шею.
— Володенька, Расул сможет завтра к десяти часам подвезти меня на конференцию?
— Доктор, — с укором произнес Ковалев, — ваш личный шофер — я. Неужели вам не дают покоя лавры мадам Градовой?
— Убедил, — рассмеялась Вера, — и довольно легко…
— А я с удовольствием отвезу тебя и приеду за тобой.
— Приятно иметь личного шофера такой квалификации. Ты знаешь, я все же сейчас загляну в больницу, как там Света?
— О боги, не имей жену-врача, — проворчал Ковалев, — и я с тобой пойду…