«Принципиальная драка», о которой несколько дней назад рассказывал Волину завуч, произошла между учениками седьмого класса «Б» — Левой Брагиным и Игорем Афанасьевым.

Проходя коридором второго этажа, Яков Яковлевич еще издали заметил кружащихся, как петухи, Брагина и Афанасьева.

— Ты не имел права! — сверкая глазами, тоненько кричал Афанасьев.

Хрупкий, в синей сатиновой рубашке под черным, аккуратным пиджаком, Игорь Афанасьев ростом был меньше Левы, слабее его, но что-то настолько его взбудоражило, что он, никогда не отличавшийся воинственностью, бесстрашно наступал сейчас на Брагина. Его бледное лицо выражало ярость, а короткие волосы торчали, как у ежа.

— Подумаешь, защитник нашелся, — немного растерянно бормотал Брагин, презрительной ухмылкой стараясь прикрыть свою неуверенность. Широкие мясистые губы его пренебрежительно кривились, но боязливое выражение лица от этого не менялось.

— Ты отца моего оскорблять, отца?! — задыхаясь, кричал Игорь.

И не успел завуч дойти до спорщиков — они его не видели, — как Афанасьев ладонью с треском шлепнул Брагина по губам.

Яков Яковлевич повел Игоря к себе.

— За что ты его? — спросил он Афанасьева, когда они вошли в кабинет.

Яков Яковлевич не обрушился с гневной речью на Игоря, не стал отчитывать его, а задал этот вопрос потому, что чутьем, каким-то совершенно необъяснимым чутьем человека, долго проработавшего с детьми, почувствовал, что надо задать именно такой вопрос.

Афанасьев, который ожидал упреков и решил молчать, вдруг уловил в голосе Якова Яковлевича нотки благожелательности, словно бы даже участия.

— Он еще и не так заслуживает! — невольно вырвалось у Игоря.

— Почему?

Игорь снова умолк, но во всей его фигуре, в бледном лице было столько решимости, так ясно боролось сознание своей правоты с сознанием вины, что завуч невольно проникся к нему уважением.

«Хороший ты, видно, человечек, — подумал Яков Яковлевич. — Ну, как можно бросать такого парня! Как можно? — мысленно, обратился он к отцу Игоря. — Слепой вы человек, сами себе готовите безрадостную старость!!!»

Кот из-за дивана с любопытством поглядывал то на Якова Яковлевича, то на Афанасьева.

— Ну что же, не хочешь сказать — дело твое, но, я ведь должен принять меры… безнаказанным это пройти не может… Директору о твоем поступке расскажу. Что же мне — о хулиганстве говорить?

Завуч выделил последние слова, как бы подчеркивая их обидный смысл.

— Он обозвал моего папу… — хрипло сказал Игорь. Голос его осекся, — мальчик не осмелился повторить грязное слово. — Пусть только кто-нибудь еще попробует!

— М-м-да, — понимающе произнес Яков Яковлевич. — И все же не следовало давать волю рукам… Надо было обратиться к товарищам, ко мне.

…Вот об этом-то происшествии и решил поговорить сегодня Борис Петрович с седьмым «Б».

Когда он вышел из кабинета, до конца урока оставалось несколько минут.

«С мальчонкой что-то происходит, — тревожно думал об Игоре Борис Петрович, — мы тут упустили…»

Правда, он переговорил с Анной Васильевной, — просил, чтобы она после сегодняшней его беседы с классом продолжила их общую линию («заступничество — поощрите, драку осудите»), и с Богатырьковым («надо, Леня, кому-нибудь из комсомольцев поручить пробрать Афанасьева построже»). «Пробрать-то пробрать, но что у него в семье?»

Волин вошел в физкультурный зал. Семиклассники в спортивных костюмах стояли у турника, а розовощекий учитель физкультуры Анатолий Леонидович отмечал в журнале, кто как подтягивается на турнике.

— Афанасьев, слабо. Еще попробуйте.

Игорь повисал на тоненьких руках, силился подтянуться несколько раз, но быстро уставал и только, как-то боком, всем телом дергался.

«Ишь ты, защитник отцовской чести! Откуда только прыть взялась?» — глядя на него, усмехнулся Борис Петрович и, подойдя к учителю, попросил:

— Позвольте, Анатолий Леонидович, мне попробовать?

Физкультурник довольно сверкнул золотыми зубами:

— Пожалуйста! И отметку поставим…

Борис Петрович никогда не боялся простотой своих отношений с учащимися уронить достоинство директора, никогда не разыгрывал напускной важности и недоступности. Наоборот, он считал, что, чем естественнее держит себя учитель, тем ближе стоит он к детям и большего добьется.

Волин стал под турником, легко подпрыгнул и, несколько раз подтянувшись на сильных руках, молодцевато соскочил.

— Пять с плюсом! — весело объявил Анатолий Леонидович, с удовольствием глядя на плотную фигуру Волина.

— Так-то, вояка, — сказал директор Игорю, — мускулы тренировать здесь надо…

И уже обращаясь ко всем, закончил:

— После урока останьтесь в классе. Хочу поговорить с вами.

Он ушел.

— О чем поговорить? — тревожно спросил Афанасьев у своего друга Алеши Пронина.

— О хулиганствующих элементах, — кому-то подражая, съязвил Пронин и подошел к турнику.

— Седьмой «Б», равняться на директора! — громко скомандовал Анатолий Леонидович.

— Пронин, начи-най!

* * *

Класс собрался после звонка и с нетерпением ждал директора.

Стоило Борису Петровичу мельком, словно делая мгновенный снимок, окинуть взглядом лица ребят, чтобы тотчас понять: они настроены против драчуна, знают, что разговор будет именно о нем, и что он, директор, недоволен Афанасьевым.

— Д-д-а-а, дела у нас творятся, — в раздумье произнес Волин, поглаживая подбородок и не глядя на Игоря. — Дожили!

Ребята смотрели на Афанасьева осуждающе, а Пронин даже прошептал:

— Средневековье!

Трудно было сказать, что он имел в виду, но ясно, что — осуждал. «Надо Игоря на совет отряда вызвать, редактор называется!» — с возмущением думал Алеша Пронин об Афанасьеве.

— А вы знаете, почему он Брагина ударил? — совершенно неожиданно для класса спросил Волин и, прищурившись, посмотрел на Леву.

Никто не ожидал такого вопроса, и все головы повернулись теперь в сторону Брагина. Он смущенно заерзал на парте и обильные капли пота сразу выступили над его толстыми губами.

— Не знаете? Так я скажу! А потому, что Брагин грязно обругал отца Афанасьева, назвал так, что я, старый человек, не могу даже повторить… не могу, стыдно!

Теперь класс смотрел уже на Леву не как на жертву, а как на отступника. «Сидит — тихоня. А, оказывается, хорош! Да на месте Игоря каждый бы не выдержал!»

— Еще мало заработал! — прошептал сосед Брагина.

— Все это так, Лева Брагин поступил не по-пионерски, — делая вид, что не замечает ни перемены настроения класса, ни приободрившегося Афанасьева, продолжал Волин, — но если мы начнем защищать свою честь и честь родителей кулаками, во что мы превратим школу?

— В бурсу! — веско сказал Пронин и плотно сжал губы. «Нет, на совет отряда мы Игоря обязательно вызовем», — твердо решил он.

— Вот именно! — согласился Борис Петрович. — Изволите ли видеть, драку затеял! Другого способа не нашел защитить отца… Что ж ты к коллективу за помощью не мог обратиться?

Объявив драчунам выговор и отпустив класс, Борис Петрович отправился в учительскую.

«Сразу и прокурор и защитник, — усмехнулся он, вспоминая разговор в классе, — и каждый день ставит такие задачки… Пойди, разреши все правильно. Да будь ты семи пядей во лбу и то сам не разрешишь».

В коридорах уже мыли полы. Пробежал малыш и юркнул в пионерскую комнату.

«А надо из эдаких „задачек“ и выводы извлекать!»

Вывод в данном случае был для него ясен: школа еще мало делает для упрочения авторитета родителей. Мало и крайне непродуманно. Стоп, стоп, — мысль!

«В младших классах следует дать сочинение на тему „За что я люблю своих родителей“. Потом вокруг этих сочинений месяцы можно работать всему коллективу. А Рудиной подготовить бы вечер для родителей… С подарками, таинственностью».

Волин довольно улыбнулся. «„Эврика“, как говаривал один, далеко не глупый старик».

Волин открыл дверь в учительскую. Там была одна Анна Васильевна. Она сидела на диване и что-то читала.

Увидя директора, Рудина закрыла книгу и поднялась.

— Борис Петрович, мне надо с вами поговорить.

— «Неужели опять укололась?» — внимательно посмотрел Борис Петрович. Она поняла, о чем он думает, и торопливо успокоила:

— Нет, нет, я не о себе…

— Пожалуйста.

— Понимаете, Борис Петрович, — взволнованно начала Анна Васильевна, — что-то неладное творится у меня в классе с Марией Ивановной.

Преподавательница физики Мария Ивановна крохотная, немолодая женщина, в сапожках на высоких каблуках, с коротко подстриженными волосами, слыла учительницей строгой и знающей.

— Что же с ней такое происходит? — недоверчиво спросил Волин.

— Да я и сама не пойму, — с огорчением призналась Анна Васильевна, — семиклассники стали ей дерзить, умышленно не готовят уроков, а в чем дело — не добьешься… И сама Мария Ивановна, мне кажется, растерялась, но из самолюбия ни к кому не обращается… Я начала было с ней говорить, но Мария Ивановна обиделась.

— Та-а-к… — неопределенно протянул Борис Петрович, — «не успел одно распутать — новое дело».

— У вас Пронин председатель совета отряда?

— Да…

— Пришлите-ка его ко мне завтра, после уроков.

— Хорошо.

— А теперь, Анна Васильевна, у меня к вам просьба.

Он рассказал ей о только что проведенной с семиклассниками беседе и о возникших у него планах работы.

— Что же касается Игоря, то к нему, Анна Васильевна, надо отнестись сейчас как можно внимательней. Может надломиться. Пораздумайте, что нам делать?

* * *

Игорь шел домой расстроенный. Хорошо, Борис Петрович почти оправдал его в глазах класса, хотя и объявил выговор, но сам-то Игорь не маленький и прекрасно понимает — в доме у них происходит неладное.

В редких разговорах между отцом и матерью все чаще звучат глухие, пугающие ноты. Мать почти все время молчит, но смотрит на отца с таким недоумением и тоской, так худеет, будто тает, что у Игоря сердце обливается кровью. А отец делает вид, что ничего особенного не происходит, охотно с напускным оживлением обращается к Игорю, но говорит о чем-то не главном, кажется все время, что он оправдывается и сам не верит в свои слова. А в глаза боится смотреть, как прежде, прямо, просто и добро.

И от этих ускользающих взглядов, от пустых ненужных слов Игорю становится мучительно тоскливо.

Над семьей нависла давящая туча. Напряженное ожидание чего-то страшного, надвигающегося, было так невыносимо, что не хотелось брать в руки учебники, не хотелось думать и говорить.

Зарыться бы головой в подушку и крикнуть им:

— Папа! Мама! Да что же вы делаете? Зачем вы так? Ведь вы не одни! А братик Петя? А я?

Он ударил Брагина неожиданно для себя, потому что внутри давно накипело, а Левка притронулся к самому больному, к тому, что и так без его слов жгло, не давало спать, душило слезами.

Этим ударом по толстым, противным губам Левки Игорю хотелось оттолкнуть от себя то неотвратимое, что надвигалось на него, и сказать всем, а прежде всего самому себе; «Неправда, неправда, отец не изменился, он такой же, как: прежде, и так же любит нас, как прежде».

Игорь любил отца, любил в нем все: даже родинку у широкого носа, даже волоски в его ушах. Отец дорог был Игорю таким, каким он был еще до войны: добродушным, спокойным, справедливым. Игорь любил его улыбку, от которой светлело на душе, любил его неторопливую походку и речь, любил даже его черный полушубок, отороченный кудрявым темносерым каракулем. Он гордился тем, что внешне похож на отца, тем, что отец диспетчер завода, и должность эта казалась Игорю самой важней на заводе — убери диспетчера и все остановится!

Но с войны отец возвратился каким-то совсем чужим. Он вызывал и жалость своей нервозностью, смятенностью, и чувство гнева, возмущения, что не может найти в себе силы стать таким, как раньше.

Временами, — теперь все реже и реже, — отец, казалось, становился прежним, обнимал Игоря, нежно брал на руки братика Петушка, носил его по комнате. И хотя чутьем подростка Игорь смутно догадывался, что это ненадолго, он с радостью шел навстречу ласке, все забывая и прощая.

* * *

Игорь поднялся по деревянной лестнице своего дома, палочкой отодвинул изнутри щеколду и вошел в комнату. Дома было все то же. У матери покрасневшие от тайных слез веки, отец уткнулся в газету, и его добрые растерянные глаза избегали смотреть на сына.

Пройдя в свою комнату, Игорь бросил портфель на кровать и, не раздеваясь, сел на стул. «Когда же это кончится?»

— Игорь, иди обедать, — позвала мать.

— Не хочется, — безразлично ответил он.

Ждал — не позовет ли отец? Нет! «Раньше обязательно позвал бы, а теперь хоть подыхай с голоду, — ему все равно».

Но тут раздался голос отца.

— Что же ты, сынок, не идешь?

«Очень надо, зовет, чтобы показать, что добрый и внимательный, очень надо!»

Игорь взял было в руки детали радиоприемника, но тотчас бросил их — не работалось, вот уже несколько месяцев он не может заставить себя закончить сборку.

На что-то решившись, Игорь вышел в столовую. Мать, склонясь над колыбелью, укачивала Петушка. Отец продолжал читать.

— Слушай, папа, — ломким срывающимся голосом сказал Игорь, — почему ты стал чужим?

Отец с недоумением отложил газету в сторону и, густо покраснев, посмотрел на него.

Мать быстрее закачала колыбель.

Леонид Михайлович, словно спохватившись, что ему надо возмутиться этим вмешательством сына, напомнить мальчишке его место, грозно крикнул:

— Да, ты что?! Или у вас в школе принято, чтобы яйца курицу учили?!

Лицо Игоря сделалось белым, как мел, только глаза, сейчас такие же скорбные и суровые, как у матери, глядели с отчаянным бесстрашием.

— У нас там принято, — таким тонким голосом, что, казалось, он вот-вот прервется, сказал Игорь, — у нас принято любить отца. А как тебя любить, когда ты такой? Как?

— Игорь, не надо, прошу тебя, — глухо сказала мать, но невольно из ее темных глаз покатились слезы.

— Мама, не плачь! Слышишь, не плачь!

Игорь весь дрожал от горя, возбуждения, и его худенькое тело билось, как в лихорадке. Он подошел к отцу вплотную.

— Я Левку Брагина ударил за тебя… Он сказал: ты развратник и еще…

— Молчать! — стукнув кулаком о стол, закричал отец и встал во весь рост. Лицо его покрылось пятнами. Непослушными руками он начал сдергивать с вешалки пальто, фуражку, молча оделся, и, подняв воротник, сгорбившись, словно чем-то придавленный, вышел.

Игорю было бы легче, если бы отец ушел оскорбленным, гордым, но он ушел как человек, которого выгоняют. И у Игоря, — он не мог бы объяснить почему, не отдавал себе в этом ясного отчета, — недавнее гневное возмущение против отца вдруг сменилось чувством щемящей жалости к нему.

Догнать бы его сейчас и сказать: «Папа, прости, я виноват… Я знаю, ты не такой! Мы будем, как раньше… Разве ты не видишь, что я люблю тебя, что мама любит тебя!»

Мать подошла к Игорю, обняла его обеими руками, до боли прижала к груди.

— Что поделаешь сынок, — сказала она ему, как взрослому. — Надо крепиться…

Оторвавшись от Игоря, она, как в забытье, провела рукой по своим черным, блестящим волосам, сказала напряженным голосом:

— Ты садись обедать и за уроки…

* * *

Леонид Михайлович Афанасьев брел по улице, не разбирая дороги.

Как быть дальше? Как разрубить этот безнадежно запутавшийся узел?

Потеряв первую жену и протосковав по ней пять лет, он женился на Людмиле Павловне, найдя в ней хорошего человека и не веря, что сможет снова полюбить кого-нибудь, как прежде. Людмила Павловна была верным другом, хорошей матерью их сына Игоря. Все, с кем она работала, — а она работала бухгалтером на заводе, — говорили о ней как об очень честном и скромном человеке. И действительно, чем лучше узнавал ее Леонид Михайлович, тем большим уважением проникался к ней, однако, любви, той нежной любви, что до пределов заполняет жизнь счастьем, когда радостно каждое прикосновение, каждый взгляд любимого, когда ждешь встречи с ним, а, встретившись, видишь его всегда по-новому, и, кажется, чувство растет, и нет ему границ, — такой любви у него к Людмиле Павловне не было. Он решил, что это и необязательно, что это навсегда ушло, и не такой у него уже возраст, чтобы мечтать о влюбленности, — достаточно спокойной, честной привязанности, настоящего человеческого уважения. Надо жить для детей.

Но на фронте, в санитарном поезде, куда его привезли раненым, Леонид Михайлович встретил женщину, которая подняла со дна его души все то, что, ему казалось, давным-давно улеглось.

Нина Ивановна, — так звали ее, — оказалась землячкой Леонида Михайловича. Она работала медсестрой. Спокойная, с мягким взглядом серых ласковых глаз, с неторопливой окающей речью, она очень напоминала Афанасьеву первую жену, словно была ее старшей сестрой.

В дороге вражеская авиация разбомбила санитарный поезд, при этом тяжело ранена была в грудь Нина Ивановна и тогда они уже вместе попали в госпиталь в одном и том же дальнем городке.

Выздоровление приходило медленно, а землячество, общие воспоминания, оторванность от родных мест — сближало их.

Нина Ивановна поведала Афанасьеву о гибели в начале войны своей дочери и мужа, Леонид Михайлович доверчиво рассказал ей о себе, своей семье, которая казалась ему потерянной, — так заставлял он себя думать, чтобы заглушить голос совести, запрещающий сближение.

Их почти в одно время демобилизовали по ранению, и они возвратились в родной город. Леонид Михайлович не нашел в нем ни своего дома, ни своей семьи и убедил Нину Ивановну, что они вправе строить жизнь вместе.

Но вскоре приехала из эвакуации Людмила Павловна с Игорем и поселилась в домике около завода.

Леонид Михайлович возвратился к ним — на этом настаивала и Нина Ивановна, — но сердце рвалось к Нине.

Людмила Павловна, узнав обо всем от мужа, стала еще сдержанней, чем раньше, еще более замкнутой. И теперь женственность Нины, какая-то особенная, присущая ей материнская мягкость, стали казаться Афанасьеву особенно желанными. Он невольно вспоминал то поворот ее головы, то взлет руки, то ласковый взгляд, в котором чувствовал отзывчивую нежную душу, и эти воспоминания отравляли его жизнь, вызывали неприязнь к матери Игоря.

«Почему я должен приносить себя, свою жизнь в жертву детям? — думал он сейчас, идя темной улицей. — Разве не имею я права на личное счастье?»

Леонид Михайлович вспомнил недавнюю сцену дома и, как это бывает у слабовольных людей, когда их кто-то укоряет в неблаговидных поступках, ему захотелось усилить свою вину, назло всем и самому себе, не думая о том, что из этого получится:

«Ну, и пускай… Кому какое дело? Кто смеет обвинять меня… В этом вопросе я отвечаю только перед своей совестью».

Афанасьев остановился у фонаря, раскуривая папиросу. Пальцы его немного дрожали, когда он доставал спичку.

— Останусь у Нины… навсегда, — решил он и, глубоко засунув руки в карманы пальто, пошел в темноту.