Корсунов оступился, ушиб ногу и лежал в постели дома. В руках у него были тетрадь и карандаш. Он продумывал свое выступление на конференции по книге Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Хотелось рассказать о том новом, что лауреаты-химики внесли в науку. Теоретическую конференцию наметили провести в школе через две недели.
Откинув голову на подушку, он полежал с закрытыми глазами, потом записал план, и, приподнявшись на локоть, посмотрел в окно: видна была часть двора. Снова выпал глубокий снег, деревья облепило белой ватой, и они стояли, могучие, разлапистые, похожие на шеренгу дедов-морозов в белых тулупах.
Во дворе, на веревке для белья, лежал пласт снега намного толще самой веревки, местами он осыпался, и веревка походила на белый пунктир.
Даже подветренные стены домов занесены были снегом, словно чья-то озорная рука залепила их снежками. Корсунов поднялся с постели, набросил на себя одеяло и сел в кресло у окна. Достав из коробки спичку, задумчиво покусывал ее.
Четвертый день Вадим Николаевич не ходил в школу, и никто из ребят не навестил его.
«Почему они не приходят? — с горечью думал Корсунов, — неужели я не заслужил этого? Неужели так и не поняли, что я их друг? Значит, правы товарищи, выступавшие тогда на партийном собрании?»
Он никому не признался бы, но это собрание было очень важно для него. Конечно, нельзя быть совместителем. Душой, отношением… Да и лучше расстаться с разными курсами! Школа требует всех сил учителя. Ей нельзя приносить остатки себя.
Корсунов нервно поскоблил ногтем подоконник, словно хотел сорвать с него корку краски.
Голос совести подсказывал ему, что со многим, даже самым неприятным, о чем говорили тогда, следует согласиться; но неправда, что он «не прирос душой» к школе, неправда! «Кто это говорил мне? А-а, Сергей. Неверно это, Сережа, обидно и неверно».
Вчера у него были Серафима Михайловна и Анна Васильевна. (Люся после их ухода съязвила: «Тебя окружает хоровод дам»), передавали поклон от Бориса Петровича и Якова Яковлевича — они беспокоились о его здоровье. Это было приятно, но не главное: не приходили дети.
Люся многозначительно молчала, но он знал ее мысли и с возмущением отметал их. «Чушь, Сергей не станет восстанавливать против меня класс».
Вадим Николаевич в душе понимал, что не так, как нужно, сложились у него отношения с классом, что Кремлев в чем-то главном был прав, что надо честно пересмотреть своя позиции и первым протянуть ему руку. Но, как все упрямые люди, он не хотел в этом признаться даже себе и непримиримо думал о Сергее Ивановиче: «Критик нашелся!»
Сейчас было тоскливо и одиноко, тянуло в школу. Он ясно представил себе Фому Никитича «на вахте», торжественную тишину коридоров, голос учители за дверью класса, звонок…
«Дурачки, — с нежной снисходительностью думает он о детях, — не всякий умеет проявлять любовь так, как нам приятно. Разве обязательно подходить в перемену и спрашивать: „Ну, как дела, Вова?“ А может быть, лучше вызвать этого Владимира к доске, да спросить с пристрастием, да, любя его по-настоящему, поставить единицу вместо натянутой тройки… И заставить несмышленыша получше выучить! Пусть он сейчас меня Колом Николаевичем зовет, а вырастет — спасибо окажет…»
И все-таки — он чувствовал — было что-то порочное и его взглядах… Нельзя отгораживаться от учеников, сводить все дело к уроку, отметке…
Ему вдруг страстно захотелось очутиться в школе, хотя бы на полчаса, хотя бы на десять минут. Люся, по обыкновению, сидела у соседей и «перемывала косточки» общих знакомых. «Это тоже надо изменить, так дальше жить невозможно». Он стал торопливо одеваться.
«К чорту хворобу, погляжу на них — и станет легче».
Снег колкой пеленой окутывал город, трудно было дышать. Корсунов шел медленно. У сквера постоял около большой карты Китая, удовлетворенно подумал, глядя на флажки фронта: «Молодцы, это по-нашему!»
Возле почтового отделения он с удивлением остановился.
Из двери почты, как горошины из стручка, выскочило на улицу по крайней мере четыре десятка малышат.
«Где они там помещались и что делали? — с любопытством подумал Корсунов. — Ба, да здесь Плотников».
В дверях показалась Бокова.
— Добрый вечер, Серафима Михайловна, объясните мне эту загадочную картинку, что делал на почте сей народ?
Она с гордостью поглядела на окружавших ее ребятишек.
— Мы посылали телеграмму Иосифу Виссарионовичу.
— У него же двадцать первого день рождения! — показалась откуда-то из-под локтя Корсунова голова Плотникова.
…В школьных коридорах Вадима Николаевича охватило знакомое тепло. Учителю казалось, что он не был здесь уже много месяцев.
Заканчивался последний урок. Корсунов замедлил шаги, проходя мимо неплотно прикрытой двери девятого класса. Из-за нее доносились голоса, но он не мог разобрать, о чем говорили, только услышал фразу: «Еще выгонит!» «О ком это они?» — подумал он и пошел дальше.
* * *
А в классе в это время Сергей Иванович говорил:
— Почему вы так черствы? Ваш учитель болеет уже четыре дня, а кто навестил его?
— Он сам черствый!
— Он нас терпеть не может…
— Еще выгонит! — раздалось в перебой несколько голосов.
— Стыдитесь говорить так! — с возмущением прервал их Кремлев. Промелькнула мысль: «И я хорош! Надо завтра же зайти к Вадиму».
— Вы защищаете его потому, что он ваш товарищ… А он дружбы не признает, — мрачно сказал Виктор и насупился.
— Н-неправда! — слегка заикаясь, гневно воскликнул Сергей Иванович, и уже спокойнее, овладев собой, спросил, растягивая слова: — Если в вашем присутствии будут плохо говорить о вашем товарище, вы станете слушать?
Все молчали. Поднялся Рамков.
— Нет, конечно, — сказал он и добавил, видно, желай сделать приятное классному руководителю, — да мы его, Сергей Иванович, отчасти даже ценим… Он знания дает…
— И я не желаю слушать плохое, — решительно заявил Кремлев. — Тем более, что это несправедливо. Вадим Николаевич человек кристальной честности, мне его фронтовые товарищи рассказывали: когда потребовалось кому-либо остаться у моста, дать возможность остальным отступить, он, «черствый», добровольно остался… Ручным пулеметом скосил несколько фашистских автоматчиков, сам был тяжело ранен, едва до своих дополз. Разве любовь — в признаниях, а не в том, что он ночами проверяет ваши тетради и все свои силы отдает тому, чтобы вы хорошо знали химию?
Миновав девятый класс, Вадим Николаевич хотел зайти в учительскую, но по дороге встретил директора. Борис Петрович обрадовался, увидя Корсунова.
— Выздоровели? — спросил он, крепко пожимая руку.
— Почти что, — скупо сказал Корсунов.
— Зайдемте ко мне…
Они сели рядом, поговорили о школьных делах, о зимних каникулах. Борис Петрович вспомнил партийное собрание.
— А все же, Вадим Николаевич, вы тогда неправильно себя держали. Не надо противопоставлять свой талант учителя коллективу товарищей, думать, что ты всех умнее и опытнее и тебе прислушиваться не к чему…
— Никто так и не думает.
— И то, что озлобились вы против Кремлева, тоже нехорошо, он относится к вам, как настоящий товарищ..
— Есть любители критиканства! — сердито нахмурился Корсунов.
— Но ведь это была критика людей, имеющих на нее право, людей, честно работающих.
— А кто скажет, что я нечестно работаю? — оскорбленно поднял голову Корсунов, и уголки его губ нервно задрожали.
— Никто! — убеждённо ответил Борис Петрович. И тем более поэтому вы не вправе пренебрегать мнением таких на тружеников, как вы сами.
— Я и не пренебрегаю, — тихо сказал Корсунов.
— Надо нам, Вадим Николаевич, почаще заглядывать во внутренний мир ребенка…
— Требовать от него надо, а не психологию разводить! — воскликнул Корсунов и неловко осекся, вдруг почувствовав фальшь этой фразы. Она не выражала сейчас его новых мыслей, всего, что он передумал и к чему пришел. Борис Петрович понял это и сделал вид, что не расслышал.
— Мне кажется, Вадим Николаевич, вы иногда какие-то личные неурядицы приносите в класс, и возникает ненужный тон. А мы обязаны свои невзгоды, нервозность оставлять за порогом школы.
Корсунов еще более помрачнел, Волин переменил тему разговора.
— Вадим Николаевич, положа руку на сердце, скажите, разве только мы даем многое нашим детям? Нет, ведь! Мы и сами получаем от них: их молодость переходит к нам, их прямота, правдивость требуют того же и от нас… Здесь взаимное влияние… И от постоянного общения с юностью мы всегда юны. — Борис Петрович посмотрел на химика. — Верно?
Вадим Николаевич скупо улыбнулся:
— Верно!
Домой Корсунов пошел пешком. Разговор с Борисом Петровичем словно бы окончательно завершил кристаллизацию новых мыслей. Собственно, он и сам уже пришел к тому выводу, что во многом неправ, что незачем возводить искусственную стену между собой и классом, что надо быть таким, каким он был в первые годы учительства — проще, душевней, ближе, что надо, наконец, перебороть свою нервозность. Подумал и о жене: «Почему она стала такой? Надо что-то решить». Эта мысль преследовала его неотступно.
* * *
На следующий день Корсунов начал собираться в школу.
— Но у тебя еще бюллетень, — недоумевала жена.
— Я вполне боеспособен, — весело ответил он.
Люся давно не видела его таким оживленным и бодрым.
Он пришел в школу к началу своего урока. Обычно, как бы дети ни ценили учителя, они бывают рады, если урок не состоится, особенно урок строгого учителя. Но на этот раз, когда Вадим Николаевич вошел в класс, то по тому, как сочувственно смотрели они на его исхудавшее лицо, по мягким ноткам в голосе, когда спросили: «Выздоровели, Вадим Николаевич?»— он вдруг почувствовал, что они его, грубияна и сухаря, все же рады видеть. Это было для него совершенно неожиданное и приятное открытие.
У Вадима Николаевича непривычно защемило в горле, сдавило и отпустило сердце, и он немного растерянно улыбнулся. Однако тотчас, словно боясь, что его могут заподозрить в мягкости, сказал обычным строгим тоном:
— Начнем урок.
Но все в классе, с присущей юности чуткостью, уловили — и эту мгновенную растерянность и улыбку, поняли боязнь его показаться добрым, и сейчас глядели на своего учителя иначе. После рассказа классного руководителя Корсунов не казался им уже «сухим формалистом», как они его называли раньше, в нем открылись для них совершенно новые черты.
В конце урока, когда до звонка осталось минут пять, учитель сказал, закрывая журнал:
— А теперь, — он хотел добавить — «друзья», но постеснялся, — давайте поговорим… Что вас интересует? Какие у вас есть вопросы ко мне?
Это обращение было так необычно, так не похоже на Корсунова, что пораженный класс некоторое время молчал. Потом, робко и неуверенно, стали расспрашивать учителя о новых книгах по химии, о недавно появившейся в газетах статье лауреата…
Вадим Николаевич отвечал увлеченно, глаза его разгорелись, стали добрыми и, казалось, даже не смотрели так, как прежде, — исподлобья. Он и сам чувствовал, что разговор получается какой-то особенно душевный, и радовался этому.
Горсточкой поднял руку Виктор Долгополов, попросил деликатно:
— Вадим Николаевич, расскажите нам, если можно, фронтовые эпизоды… из вашей жизни.
Корсунова не удивило желание Виктора.
— Этого за две минуты не сделаешь. Давайте как-нибудь вечером соберемся, и я вам расскажу о нашем гвардейском батальоне, — предложил он.
Юноши могут заблуждаться в оценке взрослых, но они умеют безошибочно отличать искренность чувств от наигранной заинтересованности. Они иногда бывают и несправедливыми к взрослым, но способны под внешней строгостью обнаружить доброту сердца, и тогда проявляют настоящую привязанность.
И сейчас девятый «А» почувствовал: химик разговаривает так с ними не ради легкого завоевания авторитета, не потому, что решил подладиться и «перестроиться», а потому, что у него появилась настоящая потребность стать ближе к ним, и они с готовностью пошли ему навстречу.
Уже прозвенел звонок, пора бы уходить, но Вадиму Николаевичу не хотелось покидать класс. Окруженный кольцом еще неуверенно льнущих к нему ребят, он стоял посреди класса, шутил, отвечал на вопросы, и ему было необычайно хорошо.
Виктор Долгополов полез было, открывать форточку, проветрить класс, но Балашов грубовато остановил его:
— Повремени…
И Корсунов понял, — заботились о кем, чтобы не простудился.
А минутой позже Костя разыскал Богатырькова, притиснул его к стене и горячо задышал в лицо:
— Леня, ты представляешь, Леня!
— Ну что? Члены учкома приглашены для обмена опытом в страны народной демократии?
— Ты брось шутить, брось… Понимаешь? Вадим Николаевич оказался совсем уж не таким… А я-то! Я? — и «сухарь», и «кол», и «формалист»…
Богатырьков еще толком не понимал, в чем дело, но радость Кости была столь очевидной и искренней, он с такой готовностью отрекался от своего прежнего отношения к химику, что Леонид, невольно любуясь другом, легонько провел пальцем по его носу — снизу вверх:
— Поздравляю, первооткрыватель! — и уже серьезно добавил: — Всегда приятно в человеке находить хорошее.
Он дружески притянул к себе за пояс Костю.
— Пойдем, по дороге расскажешь…