Повесть
1
Скандал разгорелся неожиданно.
Семейство Алпатовых: Виктор Кузьмич, Маргарита Сергеевна и почти шестнадцатилетний сын их Егор завтракали на кухне.
Просторное распахнутое окно выходило на лоджию, а за ней виднелось синее, безмятежное в этот час море.
По радио передавали «С добрым утром», выступал Аркадий Райкин, и на лицах Алпатовых — на каждом по-своему — играли отсветы смеха.
У сорокалетнего заводского экспедитора Алпатова-старшего, в профиль похожего на шахматного коня со скупыми седеющими кудрями, на лице было написано снисхождение. Продавщица универмага Маргарита Сергеевна — на несколько лет моложе мужа, плоскогрудая, с глазами, словно размытыми слезой, — сдерживала смех, при этом поблекшие губы ее вздрагивали, а обычно бледное лицо зарозовело.
Лобастенький Егор, с зачесом каштановых волос набок, в зеленой клетчатой ковбойке с подвернутыми рукавами и джинсах, ерзал от удовольствия.
После Райкина начали передавать что-то веселое о разных профессиях, сколько тысяч их на свете и как разобраться в этом океане.
И тогда Егор сказал, вроде бы между прочим, что будет учиться в профтехучилище, в областном центре.
Егор оттягивал эту минуту, зная, что родители уже решили за него, — он идет в девятый класс, а потом в институт. Не важно, в какой… У них в городе был педагогический, и мама называла ректора — Федей, потому что когда-то в школе, в четвертом классе «А», сидела с ним за одной партой. Теперь мама очень рассчитывала на давнее знакомство.
Придумать такое — он учитель! Вот откуда берутся горе-учителя вроде их классной руководительницы Ксюши: сама мучилась и учеников терзала. Наверно, пошла в пед, потому что там конкурс был меньше или свой Федя нашелся.
Отец уставился на Егора, как на полоумного. Лицо его напряглось, широкие брови взъерошились.
— Где-где ты будешь учиться?! Ничего лучше придумать не мог?
В последнее время, после возвращения с курорта, отец почему-то был особенно резким и легко взрывался. Мать, прижав тонкие пальцы к груди, спросила беспомощно:
— На грязного штукатура?
— Почему обязательно — на штукатура, — как мог независимо возразил Егор, — и, главное, на грязного? Их профессия не хуже твоей.
— Ты из интеллигентной семьи, — еще не понимая степени опасности для себя, проникновенно сказала мать. — Что мы, не в состоянии дать тебе высшее образование, прокормить? Что мы, хуже других? В ГПТУ идут те, кто не желает учиться. Их туда спихивают.
Ну, вот, пожалуйста, мотивчик Ксюши. Каждый раз, когда она отчитывала в классе Кольку Жбанова, она говорила: «Твое место в ГПТУ. Постоишь у станка — поймешь, что мы тебе добра желали».
Отец подошел к радиоприемнику и резко повернул выключатель.
— Никаких ГПТУ! — Виктор Кузьмич метнул в сторону сына стальные молнии.
— Вы даже не интересуетесь, какую профессию я избрал, — горько сказал Егор.
— Он избрал! Пока ты ешь мой хлеб, — тоном, не терпящим возражений, процедил отец, делая ударение на «мой», — и живешь в моем доме, ты будешь делать то, что я тебе говорю. У тебя еще нет своего «я». Пойдешь в девятый класс!
Собственно, Виктор Кузьмич ничего не имел против рабочих профессий. Но про себя все же делил специальности на интеллигентные и те, где «ишачат», «вкалывают».
Не получивший даже среднего образования, довольствовавшийся разными курсами, Виктор Кузьмич тем не менее полагал, что «выбился в люди». На заводе он был на хорошем счету, его часто премировали, вывешивали фотографию на доску Почета. Алпатов считал себя если не инженером, то уж во всяком случае причастным к интеллигенции.
Но сын должен добиться большего, много большего.
— Я хочу… — начал было Егор.
Отец прервал его:
— Разговор окончен! Я не допущу, чтобы ты был недоучкой!
— Нет, не окончен! — вскочил Егор, и лицо его побледнело. — Я уже сдал документы!
Мать схватилась за сердце, упавшим голосом сказала:
— Георгий, не дури!
— Возьмет обратно, — грозно произнес Алпатов-старший, — или я заставлю…
Плохо знал своего сына Виктор Кузьмич, иначе не разговаривал бы с ним так.
Егор отчужденно поглядел на отца:
— Я уезжаю. Сам себя прокормлю. Жить буду в общежитии.
Он стремглав бросился из кухни, сдернул с вешалки куртку — в ней был комсомольский билет, деньги, собранные на фотоаппарат, — и выбежал на улицу.
Не слышал, как, уже вдогонку, отец крикнул:
— Ну, паршивец, ты еще пожалеешь!
«Ракета» отошла от припала и стала набирать скорость, вздымая седые буруны.
Плыли навстречу стайки арбузных корок. Пламя ранней осени подступало к стене кленов на берегу.
Егор рассеянно глядел в иллюминатор. Черт возьми, это даже хорошо, что он вырвался из «отчего дома». Там становилось невыносимо.
«Не поцарапай пол» — паркет был покрыт лаком.
«Не свали хрусталь» — этим проклятым хрусталем мать уставила, как в комиссионном магазине, все столы, сервант, даже на телевизор взгромоздила. Егор стеснился пригласить к себе в гости одноклассников.
Вывесили бы табличку, как в музее: «Руками не трогать!»
Разговоры, особенно у матери, обычно сводились к тому, что она «достала», кто ей что обещал «за услуги», где какие барахолки и базы какие вещи купили знакомые и что надо купить им, Алпатовым.
А книги Егору некуда было притулить и тиски — тоже.
Его делами в школе родители интересовались только для вида — полистают дневник, удостоверятся, что все благополучно…
Глупо было бы предполагать, что Егор против удобств, красивой облицовки стен, холодильника последней марки. Пожалуйста! На здоровье! Но сводить все — только к этому? Нет уж, извините!
Жить он будет ого-го! На свете так много интересного! Стихи, новые сплавы, фантастика, бокс, монтаж Атоммаша. Да мало ли что еще!
«Им даже безразлично, какую профессию я выбрал, — снова, с еще большим ожесточением, подумал Егор, — даже не спросили!
…Придумали словечко — „акселерация“. В словаре написано — „ускорение“.
Нужны туфли 44 размера — „Ах, какая акселерация!“. Из пальто вырос, рост — 176 сантиметров. „Ах, ах — акселерация!“
А что характер и воля у меня могут быть акселерацные, об этом не думают, до этого им дела нет! Всё считают кутенком и лучше моего знают, что мне надо, что для меня хорошо. Мол, у нас, как у ихтиозавров — тело большое, а мозга — чуть.
„Недоучкой будешь…“
Наверно, и не слыхали, что Главный конструктор космического корабля Королев учился в одесском строительном профтехучилище, был подручным кровельщика. Ясно? А „ремесленник“ Гагарин вышел из люберецкого профтехучилища литейщиком-формовщиком. Летчик Покрышкин закончил ФЗУ в Новосибирске. А скольких академиков и министров дали „трудовые резервы“!.. Недоучки!.. Нашелся учитель жизни!
Думает, я не знаю, что он изменяет маме. Видел его в темном переулке с какой-то… Эта можно?
А мама… Ну что мама — безвольная. Во всем отцу потакает. Ночью плачет, а днем делает вид, будто ничего и не происходит.
И вовсе не „взбрело“ мне на ум идти в профтехучилище, а все продумано и выверено. Акселерация ваша сработала».
…Егору еще в шестом классе захотелось стать монтажником. Об этой профессии понаслышался от соседа, видел монтажников во время экскурсии на завод, читал о них в книгах, даже любил насвистывать песенку из фильма «Высота». А весной этого года к ним в школу приехал из областного города молодой мастер, привез с собой живое «наглядное пособие» — выпускника училища, именно монтажника. Парень в темно-синей форме оратором был не ахти каким, но сказал что надо:
— Три года у нас проучитесь — среднее образование получите и замечательную профессию… Не думайте, что я по обязанности завлекаю… Правда — не пожалеете!
— А зарплата у вас какая? — вылез рыжий Колька Жбанов с фонарем под глазом.
— Вот Алексей, например, — мастер кивнул головой в сторону парня, — закончит с четвертым разрядом. Будет получать сто шестьдесят — сто семьдесят рублей.
Егор озлился на Жбанова. Разве дело в деньгах? Да ему, Егору, дай тысячу рублей в месяц — не выберет он нелюбимую профессию. Важно, чтобы душа ее просила. Может быть, именно Алпатову предстоит монтировать космические станции. А почему бы и нет?..
Позже Егор отправился в училище, о котором шла речь. Чудеса начались с вестибюля. На столе дежурного паренька с повязкой на рукаве — хитрое устройство. Оно показывало месяц, день; продолговатые часы соединялись со звонком. Егор только переступил порог, как на табло возле дежурного загорелось: «Грязно!» Егор поглядел на свои туфли и — назад, вытирать ноги.
Зашел снова. Объяснил, что, мол, хотел бы посмотреть училище. Дежурный вызвал по переговорному транзистору помощника, и тот повел Алпатова.
Ну, что сказать? Простор, свет, мастерские и лаборатории. То, что надо!
В сочинении по литературе «Моя будущая профессия» Алпатов написал: «Буду монтажником».
Сочинением этим он отвечал и Ксюше, что кричала Кольке Жбанову: «Иди к хулиганам в ГПТУ!»
Документы для поступления он добыл быстро, только завуч школы никак не хотел отдавать свидетельство. То говорил: «Нет печати, директор уехал в Москву», то: «Завтра приди». А потом стал уговаривать: «Не бросай родную школу».
Потом надо было еще сфотографироваться, написать автобиографию. Здесь особо не распишешься, но он все же три раза переписывал ее.
…Приемная комиссия заседала в кабинете «программированного обучения» среди каких-то мудреных приборов. За длинным столом строгий человек в очках просматривал документы.
Вместе с Егором подсели к столу тоненькая девушка и паренек его возраста, Григорий Поздняев. Был этот Григорий невысок ростом, но крепко сколочен, в ответах медлителен и с неимоверно курчавой шевелюрой, словно сбегающей на виски и щеки. Он тоже подавал заявление в группу монтажников. Председатель приемной комиссии поинтересовался:
— А почему вы избрали профессию именно монтажника?
Григорий, набычившись, долго молчал, наконец выдавил:
— Нравится.
— А может быть, пойдете в группу слесарей по ремонту автомобилей или в сантехники? У нас в группу монтажников уже конкурс документов.
Но Поздняев, посмотрев на председателя исподлобья, сказал решительно:
— Нет, только монтажником. Или никуда.
Председатель улыбнулся:
— Ну, оставляйте документы. Ответ мы вам пришлем.
У Егора председатель спросил:
— В общежития нуждаетесь?
Алпатов помялся:
— Тетка у меня здесь… Не знаю, захочет ли принять… Лучше в общежитие…
— Записываю, но это под вопросом, — будто с конкурсом уже решено, сказал председатель. — У нас с местами в общежитии туговато.
Девушка назвала себя Тоней Дашковой. Оказывается, у нее десятиклассное образование. («Вот никогда не подумал бы, пигалица такая».) Тоня подавала заявление в группу полиграфистов.
Так они втроем и вышли из кабинета. У Тони гладкие длинные волосы золотистого отлива собраны сзади в узел, на лице едва заметны веснушки, глаза со стрельчатыми светлыми ресницами, ясные, кроткие, словно бы излучают тепло.
— Ну, мальчики, — сказала она им, как уже знакомым, и улыбнулась, отчего открылся впереди зуб со щербинкой, — я побежала на «ракету»… До встречи в училище.
Тоненькие загорелые ноги в белых царапинах промелькнули и исчезли. А Егор с Гришей пошли подкрепляться в кафе, здесь же, неподалеку.
Дверь кафе то и дело открывалась, и луч солнца слепил глаза, будто чья-то озорная рука наводила зеркальце.
Гриша остановился у входа, блаженно прищурился.
— Как ты думаешь, примут нас?
«Чудак какой-то, — покосился на Поздняева Егор, — ишь, нос-то картошкой…»
— Примут, — уверил он.
Тетка Анна Кузьминична — женщина с множеством бородавок на щеках и подбородке, с голосом, удивительно похожим на голос отца, низким, властным, — встретила Егора недоуменным вопросом:
— Ты опять приехал?
— Да, буду здесь учиться.
Он назвал номер училища. Увидев у тетки в глазах беспокойство, поспешил заверить:
— Дня через два в общежитие перееду.
— А родители отпустили?
— Что — родители? Профессию-то получать мне, — грубовато ответил Егор.
2
Директор училища Иван Родионович Коробов, не старый, но почти совсем седой, так расположил к себе Егора, что он, сам не понимая почему, рассказал и о том, что произошло дома, и о нежелании жить у тетки. Выслушав эту исповедь, Иван Родионович раздумчиво помял ладонью стесанный подбородок. На правой щеке у директора зеленовато-синее пятно давнего порохового ожога, на горле — затянувшийся рубец.
Ребята постарше успели рассказать Егору, что рубец этот — от пули. За несколько дней до окончания Отечественной войны шел капитан Коробов парламентером к фашистам под Берлином, а они его подстрелили. С тех пор ему трудно поворачивать шею.
Иван Родионович написал что-то на листке бумаги и протянул его Алпатову:
— Идите к коменданту общежития. Она вас устроит.
К большой радости Егора, его определили в одну комнату с Гришей Поздняевым. Третьим оказался Антон Дробот — русоволосый, широкоплечий парень, ростом повыше Егора. Крепко пожав Алпатову руку, Антон сказал весело:
— Гвардейский экипаж монтажников укомплектован.
Лицо у Дробота продолговатое, с хрящеватым носом и тугими скулами. «Волевое», — подумал Егор.
Он с Гришей пошел осмотреть училище.
На зеленых железных воротах были вырезаны гаечный ключ и полоток. У входа в трехэтажное здание висела на стене мемориальная доска с именами выпускников, еще ФЗО, погибших в Отечественную войну.
В просторном вестибюле дежурные драили пол. Здесь стояло под стеклом знамя ЦК ВЛКСМ, а рядом висело обращение Алексея Стаханова: «Дорогие мои юные современники! Сегодня я обращаюсь к вам, как к родным сыновьям и дочерям. Именно вам предстоит продолжать дело, начатое ударниками первых пятилеток, нести дальше трудовую эстафету дедов и отцов».
Что бы ни рассматривали Егор с Гришей — спортивные кубки, галерею знатных людей, музей (девять воспитанников училища снаряжали корабль Гагарина), выставку моделей, — их не оставляло ощущение, что это все серьезное, настоящее.
Они заглянули в актовый зал с полукружием сидений, широким, приподнятым сейчас экраном, большой телеустановкой. В кабинете эстетики их внимание привлек барельеф женщины со странной фамилией Нефертити, ну, а балерину Надю Павлову — сразу узнали.
Они сейчас походили на молодых круглоголовых гусят, с любопытством взирающих на мир.
И каких только кабинетов здесь нет! Технического черчения, технологии металлов, обществоведения; и даже кабинет с настольным «полигоном», где, видно, обучали правилам автомобильного движения.
Егор в какой уже раз с неприязнью вспомнил: «Недоучки!»
Торжественная линейка, для посвящения новобранцев в «резерв рабочего класса», выстроилась на стадионе училища в семь утра.
— Под знамя — смирно!
И знамя, проплыв вдоль строя, остановилось на фланге.
Егор слышал, как их мастер Петр Фирсович Голенков — саженного роста, с прядями волос, похожим и на два светлых крыла над моложавым лицом, — сказал кому-то:
— Пустили двигатель!..
Первый урок был Ленинским. После звонка учащиеся разошлись по классам, чтобы встретиться с ветеранами войны и труда.
А второй урок у монтажников вел преподаватель спецтехнологии Константин Иванович Середа. Он понравился всем с первых же минут: корректный, деловитый и, как они определили, — современный. И внешностью, и манерой держать себя.
Константин Иванович среднего роста, спортивен, его легко представить на лыжах, в плавательном бассейне. У него здоровый загар, густая шапка вьющихся темно-каштановых волос, на которых и шляпа, наверно, с трудом удерживается, модная прическа с «полными баками», воротник в крупную клетку выпущен поверх темно-синей шерстяной фасонной куртки.
Обмениваясь позже впечатлениями об этом человеке, Егор и Антон пришли к выводу, что на прикрепленного преподавателя им повезло, как и на мастера: Фирсович, кажется, любил пошуметь, но — безвредно.
Середа сразу же провел ребят в свой кабинет, где были выставлены лучшие работы учащихся и смонтированный ими небольшой робот. Этот робот сказал ржавым голосом сначала по-английски, а потом по-русски:
— Разрешите представиться: я — Сенечка.
Поклонился, снял шляпу. Уши у него треугольные, над лбом-трапецией — металлический начес. Ребята глядели пораженно.
— Неужели и мы сможем… — мечтательно протянул Антон.
— Гарантирую! — уверенно пообещал Константин Иванович.
Серые глаза его смотрели спокойно, им нельзя было не поверить.
Он подошел к доске, мелом, без циркуля, одним движением начертил безупречную окружность. Затем быстро, точно набросал разметочным инструментом геометрические фигуры на металлических заготовках, начал объяснение. Ребята перешептывались:
— Вот это да!
Они и потом, позже, не однажды будут восхищаться умелостью своего преподавателя, тонкого знатока монтажного дела. А пока он вел беседу:
— Скажите, пожалуйста… Не торопитесь… Вдумайтесь…
Этот стиль им нравился, поднимал в собственных глазах.
Пообедав после занятий, ребята пришли в общежитие. Их переполняли впечатления от уроков, новых предметов, новых преподавателей. Они устали, но были взбудоражены.
Гриша, спрятав под матрац брюки, чтобы сохранилась складка, повесив на плечики рубашку в шкаф, присел в трусах и майке на свою койку. Крепкое, мускулистое тело его темно от загара, а белые волоски на руках, ногах походят на выступившую соль.
Каким малоразговорчивым и замкнутым ни был Поздняев, а Егор все же выведал у него, что отец Гриши — токарь-фрезеровщик — долго сомневался: следует ли отпускать сына в большой город с его соблазнами. Наконец поддался уговорам, но обещал вскоре приехать и «если что не так — забрать». И мать, работавшая в сберкассе, всячески противилась отъезду сына в «чужой город», даже плакала. Но он им уже написал, что все в порядке, пусть не беспокоятся.
Сейчас Гриша спросил:
— Вы заметили, у нашего Петра Фирсовича любимое выражение: «в таком сочетании»?
Егор расхохотался:
— Не заметил! А вот запомнил, он сказал: «Посеешь шуруп — новый не вырастет». Он говорит — как на качелях катается…
Да, Петр Фирсович любил, чтобы голос его то взлетал, то падал до шепота. В таких случаях мастер вытягивал жилистую шею и, распахнув пиджак, поигрывая подтяжками, спрашивал доверительно: «То — что? То — кто?» И, сев за стол, накручивал на палец прядь волос.
— Литераторша здорово говорила, я заслушался, — продолжал Гриша. — Да чертов Хлыев мешал, будто на гвозде сидел. И все резинку жевал! Учительница даже спросила: «Дожевали?»
— Этот ангел нам еще даст прикурить… — нахмурился Антон.
…Котька Хлыев за свои шестнадцать лет прожил бурную, незадачливую жизнь. Он дважды убегал из дома от побоев отца-алкоголика, прятался то на голубятне, то в сараях. В поисках лучшей доли ездил зайцем за тридевять земель к дядьке — испытателю вертолетов, — да не застал его в живых — разбился дядька.
Котька возвратился в большой город, неподалеку от своего рабочего поселка, где продолжал буйствовать отец. В городе Котьку вовлекли в компанию подростки Шура, Скважина, Пифа — искатели легкой наживы. Вместе с ними Хлыев ограбил школьный кабинет физики, но был пойман и препровожден в колонию для несовершеннолетних преступников. Вскоре, по амнистии, его освободили. Молодая женщина, лейтенант милиции Ирина Федоровна, после университета посланная комсомолом на работу в милицию, участливо отнеслась к Хлыеву, настояла, чтобы он подал документы в ПТУ. Но председатель приемной комиссии строительного училища, пробежав глазами Котькины бумаги, сухо сказал: «Принять не сможем».
И вот здесь-то Хлыевым овладела ярость. Он на глазах у комиссии остервенело разорвал в мелкие клочья свои документы, в том числе и свидетельства о рождении, об окончании восьми классов.
— Значит, заразный я! — кричал Хлыев. — Тухляк никому не нужный! На помойку меня! Да пошли вы… — Котька грязно выругался, окончательно убедив председателя комиссии, что в училище ему не место.
И опять Хлыев попал в милицию, к счастью — к той же Ирине Федоровне.
Она, как могла, успокаивала Котьку, когда он, всхлипывая, бился головой о стол и вскрикивал: «Все ненавидят!» Устроила его в общежитие, а сама добыла копии уничтоженных документов и договорилась с Иваном Родионовичем о приеме парня в его училище, к монтажникам — там ведь «ухари» нужны. Коробов энтузиазма не выразил: «Ухари? Я бы не сказал… Ну, рискнем».
…— Даст прикурить, — повторил Антон, — скажи мне, кто ты, и я скажу, каково твоему мастеру.
Дробот достал из тумбочки общие тетради, стал надписывать фломастером — по какому предмету какая.
Преподавательница литературы Зоя Михайловна с первого же урока начала учить их, как следует вести конспект. Сейчас надо было пойти в читальный зал, переписать кое-что набело.
Между прочим, когда Антон брал сегодня учебники в библиотеке, то увидел там девушку из группы полиграфистов — она себя назвала библиотекарше Дашковой. Видно, скромная, но пальца в рот не клади. Черт дернул его пошутить:
— Не длинноват ли хвостик?
Собственно, эти золотистого отлива волосы почти до плеч ему нравились, сдуру ляпнул.
— Тебе больше по душе начес?
Взгляд густо-синих глаз девушки открыт, бесхитростен, но и бесстрашен.
Антон сразу стушевался. Девчонка со средним образованием, да еще старше его, на целый год, разве он ей компания? Кому интересно получать щелчки в нос. Лучше глядеть на эту смелую тихоню издали. Хотя почему бы не пойти в кино, не погулять в парке?.. Э-э-э, чего захотел! Вот бы мама удивилась, узнав о его мыслях.
Дома он считался женоненавистником. У них никогда не бывали девчонки, в школе Антон предпочитал дружить с ребятами.
Мать у Антона химик-лаборант, отец — прапорщик.
Он любил своих родителей, гордился тем, как отец и мать ладно живут.
Познакомились они в самолете. Отцу, тогда сержанту, надо было лететь на Дальний Восток, а он встал в Харькове, потому что там выходила мама — она училась в техникуме.
И потом отец все прилетал и прилетал к ней. И доприлетался. После того как мама закончила техникум, старшин сержант Дробот увез ее на Крайний Север. Там и родился Антон. Мама говорила: «В тундре. Гляди, у тебя, как у отца, лицо скуластое, а глаза глубоко сидят. Это они от мороза прятались». Шутка, конечно, но глаза можно было бы иметь и побольше, покрасивее, а то как из пещеры выглядывают.
Антон не помнит, чтобы родители его ссорились, обижали друг друга. Еще учась в шестом классе он случайно услышал, как отец опросил у матери:
— Ты что ценишь в мужчине больше — силу или нежность?
— Сильную нежность, — ответила мама.
А недавно, ну, полгода назад, мама сказала Антону:
— Никогда, сынок, не разменивай большое чувство к девушке на мелкую монету…
Он отбрыкнулся:
— Меня девчочки ни капли не интересуют! — И вдруг добавил: — Конечно, если бы нашлась такая, как ты…
…А Егор думал о своем. Он послал вчера письмо матери. Скорее бы ответила — тогда на воскресенье съездит домой. Правда, не улыбалось встречаться с отцом, да куда денешься. Где-то он читал: «Дети, будьте осторожны в выборе родителей». Сам выбрал.
Правду сказать, нежных чувств к отцу он не питал, предполагал, что и отец не очень-то к нему расположен. Обратная связь получается. Но привет все же Егор ему передал.
Сегодня во время перемены мастер посоветовал избрать старостой группы Антона. Все проголосовали «за», только Хлыев, дурашливо напялив на белесые космы фуражку «под леопарда», паясничал:
— Жить не могу без начальничков!
И шепотом:
— Обмыть, кореши, это дело надо.
Вот падший ангел… Котику тоже устроили в общежитие, но комендант Анна Тихоновна, женщина нрава крутого, решительного, обнаружив у Хлыева поллитровку, предупредила:
— Еще замечу — отчислю.
Катька огрызнулся:
— Законом не предусмотрено.
3
Иван Родионович Коробов директорствовал без малого двадцать лет. Сначала в ФЗУ, потом здесь, в училище. Пришел он к этому своему любимому делу не сразу и не просто. С юности мечтал стать воспитателем мальчишек, но жизнь распорядилась по-своему.
Окончив, еще до войны, ФЗУ, Коробов работал электромонтажником на заводе. В первую военную зиму, в промерзшем цехе оружейного завода, одетый в бушлат с голубыми петлицами, собирал он посиневшими пальцами электросхему, скручивал алюминиевые хвостики проводов.
На всю жизнь запомнил Коробов своего мастера Афанасия Тарасовича, который однажды после смены вручил ему личный инструмент:
— Бери, Ваня, верю в твои молодые руки.
Позже Иван и сам стал учить ремесленников. Чертенок Владик Жуков, с «арбузным хвостиком» на макушке, решил устроить ему проверку: подсунул хитрую электросхему с подвохом (сделал в ней надрез на медной жилке, скрытой от глаз). Коробов посрамил «экзаменатора», а уходя в военное училище, передал Владику свой инструмент.
Потом, отвоевав, окончил техникум, вернулся на завод. Но все это было еще не то, чего просила душа. Иван Родионович поступил в пединститут на факультет трудового воспитания, и наконец-то очутился на своей орбите, где нужны были и техническая подготовка и педагогическое призвание.
…Сейчас Коробов задумчиво перелистывал календарь на рабочем столе. Иван Родионович только что был в мастерских, там заменяли устаревшее оборудование. Заглянул на строительную площадку, где медленнее, чем планировалось, поднимался корпус жилого дома для мастеров и преподавателей училища. И на другую площадку, где вырисовывались контуры бассейна «Дельфин».
Ко всем радостям, приходилось быть еще и прорабом — так сказать, на общественных началах. Вообще, изрядно устаешь от этих «должен», что со всех сторон окружают тебя, наваливаются, отвлекают от главного. Иногда иссякаешь до самого донышка. И шипов на твою долю достается много больше, чем роз.
Собери он воедино все устные выговоры и предупреждения, внушения и порицания, получится довольно увесистый том.
Выговор за несвоевременный ввод нового учебного корпуса, хотя строил-то не он. Строгое предупреждение за ЧП — на уборке овощей накуролесил мальчишка… Выговор…
Право же, командиру батальона Коробову было легче. Хорошо еще, что есть в жизни, как он полагает, некий закон сохранения данного служебного состояния человека, и из него не так-то просто несправедливо вывести тебя: снять, понизить, разжаловать.
Как есть, наверно, и тоже неписаный, закон компенсации. Коли тебя незаслуженно обидели — непременно найдутся люди, старающиеся умалить боль от несправедливости, возместить утраты.
Если быть предельно искренним перед собой, очень осложняют жизнь бесконечные вызовы на заседания, комиссии, к начальству и к тем, кто хочет быть твоим начальством.
Поток поручений, заданий, просьб с металлом в голосе и без него — только успевай поворачиваться.
Вот через полчаса надо поехать в колонию. Он общественный председатель комиссии по досрочному освобождению заслуживших того осужденных, а дело это ответственное и нелегкое.
Коробов вчитался в записи на перекидном календаре.
«Второй лингафонный кабинет» — ну, как оборудовали его, он проверит завтра. Совместное заседание профкома и комитета комсомола проведут сами, не маленькие. Надо позвонить, поздравить коллегу — директора ПТУ, его наградили орденом Ленина.
Иван Родионович отодвинул в сторону журнал дежурств по училищу, с тоской посмотрел на застекленный шкаф, где выстроились книги Ушинского, Макаренко, Сухомлинского с белыми гребнями закладок. Неделями некогда открыть дверцу этого шкафа.
Сегодня вторник? Значит, в 15.00 проводит он обычное оперативное совещание своего «штаба».
Так сказать, мозговой центр училища, педагогические асы. Это без всяких преувеличений. Вот взять хотя бы завуча — всевидящего и всезнающего Петра Платоновича. Он «из моряков», ходит с костыльком в руке, в брюках с широким клешем. В училище перешел из средней школы: составляет расписания, графики контрольных работ, ведает нагрузками преподавателей, повышением их квалификации, кабинетами и наглядными пособиями. Петр Платонович контролирует качество уроков, работу предметных комиссий, ведение классных журналов, дневников и еще многое другое. Без шума, методично, поражая своей работоспособностью.
Заместитель Коробова по воспитательной работе Афанасий Гаврилович — в прошлом комиссар, летчик с инженерным образованием — неугомонный человек, о котором в учительской в шутку говорят, что он способен подзарядить атомную станцию. Выступая с трибуны и входя в раж, Афанасий Гаврилович убирает сначала графин, затем стакан, словно расчищает себе место для ораторского размаха. Он должен, кроме всего того, что составляет круг его обязанностей, планировать работу кружков, олимпиад, брать на себя хозяйственные дела, когда это касается кабинетов, оборудования.
Помощникам Коробова не всегда просто было почувствовать «демаркационную линию» их прав и обязанностей. Поэтому Ивану Родионовичу приходится иногда подправлять ее, где сужать, а где и расширять.
В «штаб» входят несколько человек, и невозможно сказать, кто из них важнее, да они, к счастью, и не стараются подчеркивать степень своей значимости.
Сегодня на заседании «штаба» речь пойдет о последнем наборе. Надо осмыслить, что происходит: две трети поступивших — жители местные, это облегчает проблему общежития, но обязывает к более тесным связям с родителями. Небывало много детей из семей интеллигенции. Желанный поворот интереса к нам? Но тогда — в чем его причина?
Коробов развернул телеграмму, прежде не замеченную на столе: мать Алпатова извещала, что приезжает в два часа дня. Ну, это будет тяжелый разговор.
Миновав пропускной пункт, Коробов направился к флигелю начальника колонии, где обычно заседала комиссия. Но у тополиной аллеи его окликнули:
— Иван Родионович!
Перед ним стоял их выпускник пятилетней давности, в серой робе, стриженный под машинку. Что-то было в его внешности… заячье. В вытянутом лице, косовато поставленных глазах, прижатых ушах.
— Василий?! — воскликнул Коробов. — Тебя как сюда занесло?
Собственно, можно было и не удивляться. Василий Кудасов еще в училище выпивал, правда, только до «навеселе».
Василий был поражен:
— Да неужто вы меня, Иван Родионович, помните?
— Ну как вас не помнить? Всех помню. Даже походку и голоса…
Кудасов, например, ходил с подскоком, это Коробов тоже не запамятовал.
— Вы, наверно, уже смотрели здесь мое дело?
— Еще не смотрел. А что ты натворил?
Оказывается, опять «навеселе», Кудасов влез в драку, «защищая невинного», — угодил сюда на два года.
— Эх, Василь, Василь, золотые руки, дурная башка!
Да какой же Василий тощий стал, худее прежнего, одни мослы. Длинный нос торчит, между втянутыми щеками. А глаза умные, добрые. Глаза человека, который трезвым и букашку не обидит. И ловкие, все умеющие делать руки. Такие блоху подковали.
Кудасов мастак и по столярной части, и по сварке. Полы паркетом настелет. Замок хитрый, телевизор починит. Но особенно здорово слесарит. Здесь он — бог. Находит самые разумные решения, делает красиво, видно, получая наслаждение и от процесса труда, и от его результатов.
Ему бы дать образование — редкостный инженер получится.
— Иван Родионович, — просительно произнес Кудасов. — Меня на днях освободят. Возьмите к себе, в мастерскую… Не пожалеете.
Василий жадно вглядывается в лицо директора: глаза у того вроде сочувственные, возьмет, а там — ни-ни.
«Может, правда, взять? — думает Коробов. — За ним только присмотр нужен. И тогда „выходится“ в мастера, как говаривает наш полиграфист Горожанкин… Стоп, стоп, директор, — рискованный эксперимент. О детях речь идет!»
— Нет, Василь, пока воздержусь. Погляжу на тебя повнимательнее издали…
— Не верите? — сник Кудасов.
— Вера делом крепка. Ты мне позвони, когда на работу устроишься…
— Ну, воля ваша, — с обидой выговорил Василий, дав себе зарок не звонить. — Пропойцу нашли. — Он уныло побрел к жилому корпусу.
Закончив свои дела в колонии, Коробов возвращался пешком — хотелось во время неторопливой ходьбы отдохнуть. Но мучила мысль о Кудасове: не зря ли отказался от него?..
Начал сеять дождь. Странная погода в этом году. В начале апреля вдруг наступила жара. Тополиные сережки мгновенно устлали тротуары, отчаянно зацвели сады. Но у отопителей продолжался «сезон», и трубы, казалось, были раскалены. Город, минуя весну, изнемогая, ворвался в лето. А вот сейчас раньше срока наступила глубокая осень. Унылая, слякотная, без обычных багряно-золотистых пожаров, сухих, умиротворенных закатов. Ничего, есть и в такой поре своя прелесть.
Молодо сдвинул шляпу набок, подставляя лицо дождю, Иван Родионович с интересом поглядывал по сторонам. С юности любил он «играть в приметливость». Какие лица у мужчины и женщины, идущих впереди? Какие у них отношения? Какие характеры, судя по жестам, походке, обрывкам фраз?..
Вот и сейчас: интересно бы знать, кто этот старец с длинными седыми волосами, в допотопной плащ-накидке?.. Да нет же, это совсем не старец.
Теперь и о нем мальчишки думают: «Старик». Собственно, он возраста совершенно не чувствует, разве только заноют раны.
И понимает молодых, наверно, лучше, чем они его. Помнит свою юность, а им не понять пожилого человека.
Разбрызгивая лужи, промчался грузовик с надписью на заднем борту: «Шоссе не космос».
На опустелой детской площадке над мокрым песком возвышается деревянный бордовый гриб. На его шляпке детская рука вывела мелом: «Куклы не трогать! Опасно!» — и нарисовала череп с двумя перекрещенными костями.
Мысли неизбежно возвращали Коробова к училищу. Он, как это часто бывало, вел молчаливую беседу с терпеливым слушателем.
«Собственно, мы у истоков невиданного учебного заведения. Выращиваем новую ветвь — педагогику получения профессии, что ли. Моделируем неизвестный прежде тип педагогического процесса… Становимся впередсмотрящими во всей системе среднего образования. Нет, нет, это не бахвальство, а трезвый взгляд на вещи.
В чем наша особенность? Давая глубокие знания основ наук, мы учим применять их в избранной профессии, развиваем, не боюсь этого сказать, элементы инженерно-технического мышления. Замечено, что рабочий со средним образованием вдвое быстрее овладевает новой техникой. На нашей стартовой площадке для миллионов будущих рабочих архиважны межпредметные связи, — конечно же, в русле матушки политехнизации.
Работать в „рабочих академиях“ стало и сложнее и много интереснее. Педагогам, мастерам требуется, я бы сказал, дополнительная „классность“: преподавателю химии — почаще бывать на химзаводе, физику — поближе стоять к мастерам, математику — составлять задачи, так сказать, с производственным уклоном. На уроках русского языка — по возможности пользоваться специальными терминами.
И, конечно же, неизмеримо возрастает роль мастера. Такого, как Горожанкин. Его глазами смотрят учащиеся на свою профессию. В нем видят свое будущее.
Но мастеру у нас теперь не выехать только на умельстве и житейском опыте. Он должен разбираться в психологии подростка, должен… многое должен!
Вот взять Петра Фирсовича. В войну окончил ФЗУ, на фронте, по существу мальчишкой, ремонтировал боевые машины. После ранения и госпиталя работал по монтажу, стал очень уважаемым человеком на заводе. А года три назад, теряя в зарплате, перешел из цеха к нам: „Готовить смену“.
Ничего не скажешь — умелец.
Но, пожалуй, слишком уповает на силу приказа, разговор „по душам“ подчас сводит к разговору „по стойке смирно“. И не прочь побушевать, поразоряться. Хотя на поверку — человек сердечный, и ребята к нему льнут.
В другой группе монтажников мастером Иван Анисимович Братов. Совсем молодой. Окончил индустриально-педагогический техникум. Может со своими ребятами и в футбол сгонять, и на вечеринке песню спеть. Требователен без крика. Но профессионального багажа, увы, пока маловато. Не успел нажить.
В идеале училищу нужен мастер, составленный из лучших половинок этих двоих».
Пробежала верткая машина, призывающая купить карточки «Спортлото», и отвлекла мысли Коробова.
«Человека влечет лотерея. Это у него в крови, так оказать, запрограммировано. В нем всегда сидит: „А вдруг?!“ Но в нашем деле, — возвратился Коробов к училищу, — никаких лотерей и „вдруг“ быть не должно. Только выверенные действия. Личность воспитывать личностью.
Что можно, например, сказать о счастливчике Середе, везучем Середе?.. Инженер в двадцать три года; мастер в двадцать четыре… Преподаватель божьей милостью в тридцать с небольшим… Сердечные победы. В любвях, как в репьях, убежденный холостяк. Технократ, не считающий гуманитарные науки за науки, но признающий посещение родителей на дому, переписку с ними, — ух, как не хотел он быть прикрепленным к группе монтажников, как отбивался, сколько отговорок придумал! А вместе с тем легко подчиняет, влюбляет в себя мальчишек, умело передает им знания. Это не мало, но, оказывается, дражайший Константин Иванович, в наше время и в нашем деле еще не все. И мы заставим вас пересмотреть своя позиции, обаятельный, везучий, лотерейный счастливчик Середа.
Между прочим, Константин Иванович, один довольно не глупый человек, историк Василий Никитич Татищев, организуя в восемнадцатом веке на Урале первую горнозаводскую школу, написал такую инструкцию для учителя оной. Мол, должен сей учитель быть, „яко един отец им обсчий вместо многих родителей. Должен по совести не только в их учении, но и во всех их делах, обсуждениях и поступках твердое и прилежное надзирание и попечение иметь о детях“. А?
И я вам, дорогой Константин Иванович, процитирую как-нибудь этого презренного гуманитария и попрошу зело задуматься над услышанным.
К вашему сведению, технократ Середа, сотни исследовательских институтов, втузов, научных учреждений, издательств, понимаете, не десятки — сотни! — думают над нашими проблемами, готовят нам специальные программы, учебники, инженеров-педагогов.
Представляете, Константин Иванович, масштабы дела?! И какой педагог надобен? С желанием научить молодых жить. Разносторонне образованный, тонкий психолог. Только такой способен вылепить современного рабочего, я бы сказал, рабочего с остро развитым чувством трудового ритма, высокой духовной и душевной конституцией. Готовы ли вы, Середа, быть причастным к подобному сотворению?
Вот ведь в чем вопрос…»
Шел последний урок, когда мать Егора постучала в дверь директорского кабинета. Коробов поднялся навстречу бледной женщине с заплаканными глазами, в песочного цвета платье, словно бы сшитом на более полную фигуру.
— Я мать Георгия Алпатова. Он поступил к вам без нашего разрешения, — тихо начала посетительница.
— Да вы садитесь… — Коробов запнулся.
— Маргарита Сергеевна, — подсказала она.
— Садитесь, Маргарита Сергеевна.
Ивану Родионовичу припомнилась исповедь ее сына. Попал парень в переплет.
— Чем могу быть полезен? — суховато спросил он.
Алпатова прижала к груди тонкие, почти прозрачные пальцы:
— Умоляю вас, возвратите нам Георгия…
Коробов помрачнел:
— Никто никакого насилия над вашим сыном не совершал. Я не могу возвратить вам его или не возвращать. Это вы решайте сами. Вот только мне не ясно, Маргарита Сергеевна, почему вы эгоистически не считаетесь с его вполне осознанными желаниями, призванием. Ведь определяется вся его жизнь…
— В том-то и дело, что вся. А разве он понимает, что ему хорошо… И какая мать не хочет счастья своему ребенку? Вырастет — будет нас винить, что не дали ему нормального образования.
Ивана Родионовича покоробило от этих слов. Зеленовато-синее пятно у него на щеке потемнело.
— Чем же наше образование ненормально? — нахмурился он.
— Нет, вот вы скажите искренне, — она перешла на доверительный тон, подалась всем тщедушным телом к нему, — своего сына вы отдали бы в ГПТУ?
Коробов ответил сдержанно:
— Младшая моя дочь в прошлом году, вместе со своим классом, отправилась после выпуска строить БАМ. И думаю, правильно сделала…
В коридоре весело зазвенел звонок, извещая об окончании уроков.
— И все же я прошу вас — повлияйте на него, — не сдавалась Алпатова. — Ему надо возвратиться домой… Семейные обстоятельства…
— Нет уж, увольте меня, зла я ему не желаю. Сейчас ваш сын будет здесь, и решайте сами. Но думайте не только о себе.
Коробов вызвал по селектору Алпатова, а сам быстро вышел из кабинета. Минуты через три появился Егор, в темно-синем костюме, в форменной фуражке, замер на пороге:
— Мама! Вот хорошо, что приехала.
«Уже успели обрядить в форму», — неприязненно подумала Маргарита Сергеевна, подбежала к сыну, обняла его, разрыдалась.
— Ну, что ты, что ты, ма, — стал успокаивать Егор.
— Сыночек, — сквозь всхлипывания произнесла она, жалко заглядывая Егору в глаза, — разве я тебя не люблю?
— Любишь, конечно, любишь.
— Почему же ты меня бросил?
Через силу, едва слышно добавила:
— И отец надумал бросить.
— Как? — пораженно спросил Егор.
— Уходит… Стара я для него стала.
«А… это та самая», — зло подумал Егор. Подвел мать к дивану, осторожно усадил, ткнулся носом в ее вздрагивающее плечо. Жалость пронизала его, он едва сдерживался, чтобы тоже не разреветься.
— Ты пойми, мама, — он говорил с ней, как взрослый с ребенком, — пойми, я тебя никогда не брошу… Если ты меня по-настоящему любишь — не отнимай у меня училища…
— Но как же я одна?.. — словно бы смиряясь, покорно спросила мать.
— Я буду к тебе часто приезжать…
Вошел директор.
— Я остаюсь, — сказал ему Егор.
…Уже на перроне, поглаживая мать по плечу, он говорил:
— На каникулах будем вместе… А работать приеду в наш город… Или квартиру поменяем… Ты не расстраивайся… Ну, пусть уходит… Разве ж я тебя оставлю…
4
Минуя Олений рог, степная дорога приводит в слободу Вишневую. Здесь до пятого класса жила Тоня Дашкова. Отец ее был механизатором, мать — учительницей в начальных классах. Может, именно поэтому Тоня пошла в первый «мамин класс», когда ей исполнилось шесть лет. Дома не с кем было оставаться.
Вишневая запала в душу Тони навсегда. Никли вербы над тихой речкой. Резвились на Плоской горе жеребята. У школьного здания горделиво высились тополя.
Пробравшись сквозь заросли терна, розовеющего шиповника, Тоня с подружками поднималась на курган, и перед ними открывался вдали сосновый бор, подернутый синевой.
Рассказывали сказки сороки в чаще Журавлиного озера, где стволы деревьев — в память о разливах — так наклонились, словно падали, да приостановили падение.
А потом мать и отец переехали в районный центр — умерла бабушка, оставила им свой дом. Отец продолжал работать механизатором, мать поступила корректором в типографию газеты.
…Больше всего любила Тоня приходить к маме в крохотную типографию на главной улице и смотреть, как наборщица тетя Клава, сидя на табуретке в зальце, пропитанном запахом свежей краски, проворно выбирает пальцами буковки из касс, подгоняет их друг к другу.
Наверно, у каждого человека есть свой любимый запах. Просто не всякий думает об этом. У одного это запах талой воды, у другого — окалины в колхозной кузне, у третьего — осенних листьев в дальнем углу сада… Тоня полюбила запах свежей типографской краски.
Истинное наслаждение испытывала девочка, когда брала в типографии еще влажноватый лист газеты и первой в селе читала ее.
Только-только приподнималось солнце из-за реки, все еще спали, еще не знали, что их ждет утром. А она уже знала: возвратились люди из космоса, получила орден соседка, доярка Зина Плахотина.
Позже, учась в старших классах, Тоня все чаще думала: какое чудо — рождение книги. Что знают об этом люди? О таинстве появления на свет книги в типографии, обретения ею лица, одежды? Тоня начала читать книги о рождении книг. Ей стало ясно: только если делать книгу с душой, творчески — она принесет людям радость. Равнодушный, случайный человек выпускает книгу неряхой.
И вот, окончив десятый класс, решила Тоня пойти в училище, потом поработать в типографии. А там видно будет, может быть, позже и в полиграфический институт поступит. Ведь годы в училище засчитываются как рабочий.
Подобно Алпатову, она еще летом отправилась «на разведку» в училище, узнала, что оно готовит наборщиков и печатников. Для себя Тоня облюбовала группу печатников.
В ее школьной характеристике написали: «Трудолюбива, общительна, вежлива. Хороший товарищ».
Прочитав эту строчку, Дашкова улыбнулась: ну и расхвалили! А что общительна — правда. Она никогда не понимала тех, кто говорил, что им скучно. Как это может быть скучно, если есть книги, люди?..
В училище жизнь и вовсе оказалась бурной. Достаточно поглядеть на объявления в вестибюле:
«Приходите в „Клуб интересных встреч“. У нас в гостях — молодые ученые университета».
Работали клубы «Эврика», «Подружка», «Будущий воин». Готовился конкурс чтецов.
Не больно-то заскучаешь, если этой скуки нет в тебе самой.
В общежитии Тоня жила с хорошими девочками. Мечтательный очкарик Галя приехала из Дагестана. Отец ее был машинистом депо, а мать приковали к дому дети — вместе с Галей их было восемь. После десятилетки Галя поступала на дошкольный факультет пединститута, но не прошла по конкурсу. Возвращаться домой «ни с чем» не захотела и, увидев объявление о наборе, — подалась в профтехучилище, в группу печатников, рассудив, что не будет обузой семье и получит, вероятно, неплохую профессию.
Галя немного робкая, очень обязательная, всегда и во всем готова прийти на помощь.
Другая девочка из их комнаты — жгучая брюнетка Дина, с полными губами, величавой походкой: павой идет, бедрами покачивает. Темная полоса, умело проведенная «тенью» вдоль верхних ресниц, делала разрез глаз ее необычным, похожим на лепестки черной розы.
Тоня считала себя по сравнению с Диной дурнушкой-Золушкой. И глаза у нее невыразительные, и не брови — полубровки, и нос слишком маленький, и почти нет бедер, а груди вовсе крохотные.
Правда, был у Дины один неприятный для Тони «заскок»: она не верила в чистоту отношений с ребятами, разговоры Дашковой об этом считала пустыми, наивными.
— Слишком ты начиталась классиков прошлого века. У наших милых мальчиков — иные песни…
Раз-другой обжегшись на доверительных беседах с Диной, Тоня стала избегать их.
…А как они пировали, когда мама привезла Тоне початки, арбузы, пирожки с тыквой в папину ладонь! А потом отец — он приехал на своих «Жигулях» — возил их по городу. Между прочим, когда подъехали к общежитию, на пороге стояли тот симпатичный парень-монтажник, что прошелся в библиотеке по поводу ее прически, и рядом с ним — еще один, тоже из группы монтажников, кажется, по фамилии Хлыев. У него льняные волосы, нежная, с розоватинкой, кожа лица, голубые глаза. Но если приглядеться, то заметишь и неприятную усмешку и какой-то обшаривающий взгляд, а слушать его вообще невозможно, девушек обзывает девками. Вот какой… херувим. «А ты, Дина, думаешь, что я уж такая дурочка-овечка, не могу отличить черное от белого…»
Как-то под вечер Тоня решила пойти прогуляться.
На бульваре с деревьев тек лист, трепетали, словно продрогнув в худой одежонке, осины, только липы упорно еще зеленели.
В самом конце бульвара заходящее солнце, подернутое маревом, походило на красновато-сизый уголек. В проемах меж стен деревьев виднелось темно-розовое небо.
Тоня присела на скамейку. Почему-то вспомнилась строчка из маминого письма, что в эту осень почти нет кизила, значит, будет снежная зима.
Подсел какой-то тип, источающий запах одеколона. В темной курчавой бородке сосулькой застряла сигарета.
— Скучаете? — поинтересовался тип, и Тоню как ветром сдуло со скамейки.
У спуска к реке она встретилась с тем монтажником, на которого до сих пор поглядывала издали. Он был в джинсовых брюках, синем свитере с оленем на груди.
— Меня все к реке тянет, — сказал он, как давний знакомый. — Вот, даже на ужин опоздал…
Тогда и Тоня спохватилась, что пропустила ужин.
— Ой, мне так есть захотелось! — призналась она.
— Минутку, — произнес парень и убежал.
Тоня в удивлении остановилась у низкой чугунной ограды, спиной к реке. Монтажник исчез в дверях какого-то магазина.
Их училище возвышалось справа, на самой верхушке горы. Последние лучи солнца багряно осветили его окна. «Галя, наверно, хватилась меня, — подумала Тоня. — Ну, ничего, приду — объясню».
Издалека победно прокричала электричка. Вкрадчиво взвывали портовые краны. Взбираясь в гору, натужно ревел МАЗ.
Парень возвратился запыхавшийся, сияющий.
И одной руке он держал «городскую» булку, в другой — небольшой сверток.
— Будем ужинать! — объявил он. Усадив Тоню на причальную тумбу, развернул бумагу: — Колбаса — пальчики оближешь. Попросил нарезать…
Он разломил булку, протянул половину Тоне:
— По-братски…
Уж до чего же, оказывается, вкусно, сидя на берегу, уписывать подобный «ужин». Хрусткий гребень булки очень душисто пахнет.
Речной ветерок оглаживал их головы, наносил запах дымка — на другом берегу палили старые камыши. В городе зажглись огни, и вверх по спуску протянулись веселые бусы фонарей. Пошел на посадку самолет, подмигивая рубиновыми сигнальными огнями.
Они съели все до крошки.
Парень вдруг хлопнул себя по лбу:
— Так мы ж еще не знакомы! Я — Антон.
— А я — Тоня, — рассмеялась Дашкова. — Все шиворот-навыворот получилось: сначала поужинали вместе, а потом уже представились.
Сверху донесся голос курантов, вызванивающих песенку о городе.
Антону все больше нравилась эта девушка. — и то, как естественно она себя держала, и тонкий голосок ее, и бесхитростные, ласковые глаза.
Знаешь, я очень рад, что мы познакомились. — Он запнулся. — Ты — хорошая…
У Тони заискрились от неслышного смеха глаза.
— Я как-то прочитала, что в одном ирландском замке есть «камень лести». Стоит его лизнуть — и язык становится льстивым.
— Ты думаешь, я его лизнул?
— Нет, просто давай не спешить с выводами…
Они еще долго бродили по набережной, улицам, рассказывали друг другу о себе. И скоро им стало казаться невероятным, что они прежде были незнакомы, и они уже не могли представить, что такой вечер не повторится…
Мастером в группе Дашковой был Севастьян Прохорович Горожанкин, кадровый типографский рабочий, сын и внук печатников, своими руками создававший чудо-миниатюры, делавший сложные наборы. Свинец и краска навсегда въелись в его пальцы, ладони, казалось, окрасили даже волосы на голове.
В Отечественную войну служил Севастьян Прохорович в дивизионной типографии. Случалось ходить и с автоматом в атаку. А после войны был, по необходимости, универсалом: наборщиком, печатников, работал и в цехе высокой печати, и в офсетном.
Он много читал, встречался с местными писателями, чьи книги выпускал. Сын его служил офицером в реактивной авиации, дочь была кандидатом медицинских наук, детским урологом.
Тоня сразу и бесповоротно признала в Горожанкине Учителя. Разве может молодость обходиться без них? Это и властители дум, высокие умы, эталоны духовные, Добролюбовы и Герцены. Но это и Анастасия Никифоровна, что обучала Тоню литературе в старших классах, светившаяся добром я мудростью. И вот здесь — Севастьян Прохорович.
У Горожанкина утиный нос, взлохмаченные волосы, темные брови, снизу словно подбитые седой полоской, отчего казалось, что они с белой подкладкой, вислые плени, походка вразвалочку, добрая улыбка. Говорил он так, будто делал перевод: с паузами, прислушиваясь. Но зато каждое слово обретало вескость, значительность.
— Зацепился за пень — простоял весь день, — досадовал Севастьян Прохорович. — Лень без соли щи хлебает…
И лучше не скажешь.
Вскоре после начала занятий Горожанкин пришел в класс, наверно, в лучшем своем костюме, с орденом Ленина на груди.
— Вот что, полиграфисты! — сказал он торжественно. — Вручу я вам сейчас, каждому персонально, постоянный пропуск в типографию. Не посрамите рабочее звание великой нашей профессии…
И наконец попала Тоня в настоящую типографию. Боги печатные! Да какой же домашней, кустарной была, оказывается, их сельская типография, сравнительно с этими цехами, наполненными совершеннейшими агрегатами.
В плоскопечатном цехе запах типографской краски был сладковатый, наверно, от цветных красок, в офсетном примешивался запах уксуса. Почему бы это?
А дальше книговставочная — здесь прикрепляют обложку.
В брошюровочном цехе пахнет клеем; старательно, энергично отбивает такт листоподборочная машина; делает из печатных листов книжную тетрадь фальцевальная. Возвышается позолотный пресс для переплетов. Склонились над листами копировщики-пробисты.
Загадочно притягивают к себе новейшие строкоотливные и фотонаборные машины.
Севастьян Прохорович водит девушек, щедро дарит им свое царство.
И неизменно Тоню сопровождает запах свежей типографской краски, запах ее детства, мечты и будущего.
Цехи походят на оранжереи. Девчата — такие же, как Тоня, Дина, Галя, только в брючных костюмах, веселых косынках, — управляют машинами, создают чудо, именуемое печатным словом.
— А это наш лучший ретушер, — останавливается Севастьян Прохорович возле мужчины лет сорока, с темными, лакового блеска, гладко зачесанными волосами и живыми глазами. — Владимир Иванович, как видите, воссоздает иллюстрации художника Верейского к «Тихому Дону».
Горожанкин ведет послушный табунок учениц дальше. В некотором отдалении от молодого рабочего в синем берете, с тонким лицом и бледными губами, почтительно говорит:
— Пробист. Михаил Семенович. Имеет знак «Лучший печатник республики».
Дина посылает «лучшему печатнику» лучезарную улыбку, чем смущает его.
Тоня задержалась у строкоотливной машины.
Девчонка с веселыми глазами под сросшимися бровями, в оранжевой костюмной паре, легким прикосновением пальцев к клавиатуре вызывала буквы, и они проворными свинцовыми каплями скатывались в желобок, вытягивались, словно на перекличку, ровной строкой.
Вот бы посмотреть наборщице тете Клаве!
5
В учительской, не в пример обычным средним школам, накурено и полно мужчин.
На этот раз среди них только одна женщина — преподавательница литературы Зоя Михайловна Рощина. Она всего три года как окончила университет, из нее еще не выветрилось что-то студенческое. Может быть, потому, что не успела выйти замуж, не обременена семьей, а возможно, это от живой натуры Рощиной, острого ее языка.
В училище Зоя Михайловна всегда приходит в лучших своих нарядах, как на праздник. Сейчас на ней белые туфли на высоком каблуке, пожалуй, слишком высоком для ее роста.
У Зои Михайловны зеленые, миндалевидные глаза, широкие губы, полная грудь при тоненькой талии, солнечные протуберанцы волос. Она не носит колец, брошек, ожерелий, свежее лицо ее не требует парфюмерных ухищрений.
Филолог Рощина одержимый: знает наизусть десятки поэм и сотни стихотворений, выпускает рукописный журнал, создала литературный музей. Этой зимой ее вызывали в Москву, на чтения в Академию педагогических наук и там советовали положить свой реферат в основу диссертации.
В горном деле есть выражение «обогатить руду» — Зоя Михайловна считала, что призвана не только давать завтрашним рабочим образование, но и обогащать, облагораживать их характеры, вызывать «эмоциональный подъем», «нравственное прозрение», по выражению Твардовского. Поэтому, ведя беседу о лауреатах Ленинской премии, она приносила в класс магнитофонную ленту с песней Расула Гамзатова «Журавли», а говоря о Теркине — показывала кинокадры о войне.
Рощина люто ненавидела ученические сочинения, составленные из фраз, понадерганных из книг, и охотно, даже с ожесточением, ставила в таких случаях «колы».
Если чувствовала, что парень не любит читать «по программе», говорила:
— Читай просто, книгу за книгой, Горького, Есенина, Фадеева, а потом мы вместе разберемся.
Понимала, это в нем бунт против «школярства», и старалась разбудить живую мысль.
Алпатов признался ей вчера:
— Меня не интересуют дворянские переживания тургеневских героев…
Уж не от Середы ли это идет?..
Рощина сидела в углу учительской, прозванном «педоазисом», может быть, за особый уют, придаваемый лампой на овальном столике и удобными креслами.
Напротив покуривал Середа, глядел пристально, словно желая смутить. Рощина, прекрасно понимая нарочитость этого взгляда, отвечала насмешливой полуулыбкой.
— Известны системы, — ладонью подправив прическу у виска, сказал Константин Ивановну — капиталистическая, социалистическая и наша.
— Да, но в этой последней системе, вы, как «технарь», ничего не видите дальше своей техники. У меня, например, хотя бы элементарно-уважительное отношение к вашей технике… — Она имела в виду, что сама водила «Москвич», даже делала несложный ремонт его. — А каковы ваши, так сказать, личные контакты, Константин Иванович, с литературой?
Он покривился:
— Читаю детективы…
— Не маловато ли для инженера, воспитывающего современную молодежь? Для стыковки специальных дисциплин с общеобразовательными?
У Середы отвердели губы:
— Хватает.
— Не густо, не густо. Ни тебе поэзии, ни тебе любви, — подтрунивая, раздразнивая его, с сожалением произнесла Рощина. Заметив, что взгляд Середы скользнул по ее груди, с вызовом скрестила руки. — Между прочим, коллега, учитель живет до тех пор, как уверяет Ушинский, пока учится. Вам говорит о чем-нибудь это имя?
Это было уже форменным издевательством. Середа посмотрел сердито.
— Вы знаете, сколько ошибок можно сделать в слове «конденсатор»? — не успокаиваясь, ошеломила его Зоя Михайловна. — «Кондинсатор», «канденсатор», «кондерсатор»… и так далее.
Середа невольно рассмеялся, белая полоска зубов сверкнула хищно:
— Ну, «конденсатор» я, пожалуй, напишу правильно.
— И добились этого, конечно, без нашей презренной помощи. А может быть, все же здесь, в училище объединить наши усилия?
— Я за объединение, — прищурился Середа.
«Прицепилась, чертова баба», — беззлобно усмехнулся он.
К ним подсел Севастьян Прохорович.
— Я вот, дорогие коллеги, все думаю о психологическом складе полиграфиста. Ведь есть такой!
Горожанкин посмотрел выжидающе, но ответа не последовало, и он попытался дать его сам:
— В нашем деле, прикидываю, надобны: усидчивость, повышенное внимание, цепкость глаза, точность движений. И хочется поскорее узнать, есть ли все это у моих нынешних девчат? Годны ли они профессионально? Дине, к примеру, не хватает усидчивости. Гале — точности движений. Восполнимо? Или пороки органические? Начинаю присматриваться. Как быстро откликается на вопрос? Выполняет задание? Насколько осмысленно делает это? Скоро ли утомляется? Каковы интересы, склонности? Способность к самооценке?.. Мне надо поскорее «законтачить» с ними, выйти на откровенность. Передать свой образ мыслей. Помня, каким я был в их годы. Что ни говорите, а где лад — там клад.
Константин Иванович, старательно обходя лужи, возвращался вечером домой. Все же эта Зоя сумела разбередить его душу. Конечно, готовить «голого технаря» — мало для нашего времени. Да и старик Горожанкин задел за живое. Вот, думает о психологическом складе полиграфиста. Ну, а каким он должен быть, этот психологический склад, у монтажника? Повышенное бесстрашие? Расчетливая смелость?..
Середа вошел в подъезд своего дома. Тускло светила лампочка на лестничной площадке. Константин Иванович открыл дверь английским ключом, зажег свет. Однокомнатную кооперативную квартиру он купил в прошлом году. Сначала с увлечением оборудовал ее, потом надоело и это.
«…Вероятно, прав Иван Родионович, упрекавший меня в недооценке контактов с родителями учеников. Мол, это от натуры идет. Собственно, я думал так: не младенцы. Не детский сад. Ну, надо иметь общие сведения о семье подростка: профессия, заработок. И хватит…
Но директор сказал: „Зачем нам лишать себя еще одной опоры?“ А если это не опора, а балласт? Вот взять моих нынешних…»
Константин Иванович переоделся в спортивный костюм, надел домашние туфли, включил телевизор. Передавали какой-то водевиль. «Это по Зоечкиной части». Он выключил телевизор. И вдруг подумал: «А если бы она стала моей женой?..» Но тут же отбросил эту мысль. «Чушь! Разбежались бы через неделю. По второму закону термодинамики. Самораспад.
Да, так вот о монтажниках нового набора. Ладный парень Дробот. Немного не хватает хорошей злости. Поздняеву — быстроты реакции. У Алпатова что-то мутное в семье, Иван Родионович об этом говорил. Утрясется и без моих визитов и душеспасительных бесед. А так, психологически, для монтажника подходит».
Хлыев попал к ним, очевидно, по недоразумению. Скорее всего, придется в недалеком будущем отчислять. Коробов и здесь жмет: «Вы поезжайте в его семью. Может быть, там у вас глаза на парня откроются». — «Эти визиты не по мне, — ответил он, — я пре-по-даю знания. Пусть Голенков разъезжает». Директор освирепел: «У меня складывается такое впечатление, что и работа в училище не по вашему характеру». — «Вам виднее», — с обидой ответил он.
Константин Иванович зябко передернул плечами, положил ладонь на батарею — холодная. Когда надо, дьяволы, не топят.
А и правда, не пора ли заиметь семью? В двадцать пять он думал: «Женюсь в тридцать, зачем раньше времени урезать права и увеличивать обязанности». Позже осторожно говорил себе: «Не буду торопиться». Но бобыльство становилось невыносимым.
Собственно, у него никого нет на белом свете. В полтора года потерял отца — погиб на Курской дуге; мать попала под бомбежку, умерла от ран. Брат нашел могилу в Северном море. Воспитывался Костя в детском доме.
«…Нет, с этим затянувшимся холостячеством я теряю себя».
Ему стало еще тоскливее. Подошел к бару, налил полстакана коньяку, выпил залпом, пососал лимон и, раздевшись, нырнул под одеяло. Зажег бра над тахтой, протянул руку к книге Стендаля с закладкой. Усмехнулся: «Вот бы Зоя удивилась, увидя меня за этим занятием».
Два года назад ездил он в Суздаль и, право же, Зоенька, интересовался там музеями, а не конденсаторами.
Севастьян Прохорович в этот час сидел дома за письменным столом, перелистывал «Дневник наставника». Вел для себя.
Жена подтрунивала: «Уж не в писатели метишь?» Нет, не в писатели, но осмыслить то, что делаешь, надо. Здесь собраны головоломки воспитания, записаны его раздумья. Это Даша шутит, а сама любит, когда он сидит над своими записками. Она ведь тоже мастер, готовит группу крановщиц из девчат с десятиклассным образованием, так что ей все эти заботы да тревоги близки и понятны. У них даже бывают «домашние педсоветы».
…Да, в напряженном ритме жизни полезно иногда остановиться и оглядеться, вдуматься. Или, как в сложной шахматной партии, неторопливо рассчитать трудную психологическую ситуацию на много ходов вперед. Разобраться: случайную ли ошибку совершил человек или действовал во вред себе и остальным преднамеренно. Постепенно вводить в мир высоких идей, но поменьше «разводить мораль», как говорил Антон Семенович Макаренко. От назиданий да перстов указующих у молодых печенка заболевает.
И, конечно же, — относиться к ним доброжелательно. Но горе тому, у кого это доброжелательство напускное…
«Ну, девчата нынешнего набора у меня славные. Тоня Дашкова — лирическая. Тихоня с твердым характером. Упорством всего добьется. Галочка в училище попала случайно, но все же за полиграфию ухватилась. Правда, наше дело ей трудно дается, буду подбирать ей посильные задания, а когда поверит в себя — усложнять. Ничего — выходится. Дина своевольная, на людей иногда сверху вниз смотрит, но все же хороший человечек. Надо приложить все старания, чтобы удержать ее у нас, по-пустому не придираться.
Самые придирчивые наставники — самые плохие. Цепляются к пустякам, а „во вверенном учреждении“ — беспорядок. Как у бездарных военачальников, для которых превыше всего — хлястик да крючок…
А что касается моих девчат, то относиться должно ко всем одинаково и… к каждой по-своему. Уважать личность. Но и требовать. Внушать — без рабочего человека, как поется: „самолеты не летают, пароходы не плывут“. Ни тебе кибернетики, ни тебе космоса… Везде рабочие руки надобны. Но умные, творческие.
Мне сейчас что важно: поскорее составить собственное мнение о новичках. Иной раз приходят с отменной характеристикой, а на поверку…
В позапрошлом году говорю одной мамочке:
— Ваш сын курит.
Она в амбицию:
— Не может быть! Я, когда он спит, обнюхиваю его.
— Да. Курит. И потом еще: рыбу ловит, продает ее и деньги на водку тратит.
— Это кто-то другой!
…Так вот, о новом наборе. Они сразу и точно определятся в труде. Здесь уж никакого камуфляжа, внешнего наноса.
Был у меня как-то в группе Стасик Громов. Одиннадцатый ребенок в семье. Можно было предположить, что жизнь приучила Стасика к труду. На поверку же оказался редкостным лодырем.
И в ту же группу зачислили единственного сына из обеспеченной семьи. Думал: „Ну, неженка достался“. Ничего похожего! Работал — загляденье. Значит, штампы да шаблоны воспитателю противопоказаны. Главное — учить быть человеком.
Вот пройдет немного времени, установим связь с родителями… Поработаем вместе… Для этого „указания сверху“ вовсе не надобны. Буду родителям Гали, Дины открыточки слать. Мол, так и так идут у нас дела. Ваши ответы и пожелания весьма важны… И еще: надо в типографии рабочих попросить, чтобы по-отцовски опекали моих птенцов…»
6
Отец Гриши, Семен Семенович, решил взять на работе отгул и поехать к сыну: лучше один раз посмотреть, чем десять раз прочитать о ГПТУ в газетах.
В училище он получил разрешение директора побывать на уроке Середы. И когда Гриша после перемены вошел в кабинет спецтехнологии, то увидел отца за последним столом, возле Хлыева.
Гриша издали несколько недоуменно кивнул отцу, но подходить не стал, чувствуя неловкость: его, как маленького, даже здесь опекают родители. Только шепнул Егору, сидящему рядом: «Батя пожаловал».
Константин Иванович, предупрежденный Коробовым, поздоровался с гостем, положил перед собой журнал, разрешил учащимся сесть.
Поздняев-старший пытливо оглядел класс. Цветы на подоконниках. Стенды с изображением монтажных работ и предостережениями: «Проверь исправность заземления», «Умей освободить пострадавшего от тока», «Работай испытанными грузоподъемными приспособлениями».
«Хорошо, что мать не видит эти надписи», — подумал он, протирая очки.
Еще проходя училищным стадионом, Семен Семенович заметил «высотников», тренирующихся на шестах, канатах и конструкциях из алюминия. «Грише здесь сноровистость дадут», — подумал тогда Поздняев. Но возникла и тревожная мысль, что сын избрал опасную профессию.
Рабочий стол преподавателя походил на пульт управления: магнитофон, динамики, выключатели, кнопки, сигнальные лампы. Сбоку «комбайна» смонтированы полки с чертежами, справочниками, какие-то приборы. И доски здесь особенные — сменные: наверно, то наматывались на валик, то сматывались, если нужен был заранее приготовленный сложный чертеж.
Преподаватель — молодой, скорее похожий на артиста — начал объяснение. В какой-то момент, словно сам собой, опустился экран, закрывая доску, сами собой задвинулись шторы на окнах, в задней стене кабинета распахнулось оконце и застрекотал киноаппарат.
Потом шторы раздвинулись, доска открылась… Преподаватель нажал кнопку — загорелась светящаяся схема, нажал другую — на столах учащихся включились лампы.
— Возьмите карточки-задания с элементами программированного контроля.
Светловолосый мальчишка рядом с Поздняевым стал ворожить над карточками из цветного пластика.
Преподаватель спросил его:
— Разобрались, Хлыев?
Паренек приподнял левое плечо, неуверенно пробормотал:
— Разобрался. — Отодвинул волосы с уха, переключил у себя на столе тумблер.
Ответ, видно, пошел к столу преподавателя, а рядом с Семеном Семеновичем, как и на других столах загорелась радиолампа с цифровым индексом и выставленной оценкой.
Желтоволосый почесал затылок:
— Неверно ответил. — И, словно оправдываясь перед Поздняевым, добавил: — Аппаратура неточная.
«Ну, ну, неточная, — хитро поглядел на него Поздняев, — небось, у Гриши точная».
А преподаватель продолжал дирижировать группой:
— Подумайте…
— Порассуждайте…
— Давайте вместе сформулируем вывод…
— Советую вам сначала разобраться в схеме.
Говорит он на равных, но, пожалуй, немного суховато, отгороженно, что ли.
— Неясности есть?
Главные выводы предлагает записать.
Лица у ребят сосредоточенны, головы — каштановые, светлые, темные — склонились над столами.
«Пожалуй, нагрузку этим головам здесь дают побольше, чем в обычной школе, — прикидывает Поздняев. — А все же мой Гриша самый волосатый, — с огорчением отмечает он. — Сколько я дома воевал, чтобы подстригся, так нет…»
Но, заметив еще двух-трех гривастых, Поздняев успокоил себя: «Главное, чтобы в голове было». И даже остался доволен такой своей терпимостью.
В юности, работая на заводе чернорабочим, Семен Поздняев вечерами бегал на курсы чертежников-конструкторов. Там преподавали технологию металлов, сопромат, детали машин. Позже, когда он стал токарем высокого класса, все это очень пригодилось.
Но, батюшки! На каком уровне преподавали им тогда на курсах!..
По всему видно, что техническая революция вошла в это училище не на цыпочках, пугливо озираясь, а полновластной хозяйкой.
Семен Семенович протер очки и теперь стал разглядывать учащихся обстоятельно.
Рядом с Гришей сидит паренек с крутым затылком. А позади — русый, в профиль похожий на Петровича из старого фильма «Цирк»: высокий чистый лоб, прямой нос, высокая шея. Преподаватель назвал его Дроботом.
Были здесь и модники, видно, не признававшие форму, а может быть, еще не получившие ее: и пиджаках с широкими планками сзади, похожими на усеченную пирамиду с двумя пуговицами; в куртках, с воротничками, выпущенными поверх, точь-в-точь, как у преподавателя.
К ножкам столов привалились портфели, чемоданчики разных калибров и цветов.
«Совсем взрослые», — с удивлением думал Семен Семенович, мысленно представляя, как он будет обо всем рассказывать дома жене.
Над училищем пролетел реактивный самолет, и гул его неясно пробился сквозь задребезжавшие стекла.
По небу ходили тучи глубокой осени, виднелась вдали приунывшая роща, окутанная туманом, зябли заводские корпуса. А в кабинете было тепло, уютно и чертовски интересно.
Гриша нет-нет да поглядывал через плечо, будто удостоверяясь, все ли отец примечает как следует, ничего не пропустил?
Преподаватель вызвал к доске Хлыева. Тот пошел неторопливо, всем видом своим говоря: «Зачем меня беспокоить? Напрасный труд».
У доски отмалчивался, руки складывал так, будто выходил голый из воды, голову ронял то к правому, то к левому плечу, словно она у него не держалась.
Фруктик! Воспитателям с таким не просто.
Весело, задористо прозвенел звонок. Мужской голос приказал по селектору:
— Учащийся Хлыев, зайдите ко мне.
Наверно, это его директор вызывал.
Лицо у мальчишки вытянулось. Он вышел из кабинета. Вслед за преподавателем повалили в коридор учащиеся.
Гриша подошел к отцу:
— Ну, как тебе наше ТУ? — не без гордости спросил он.
— Все в порядке, — скупо ответил отец, — я тебе пирог привез и варенье. Мама прислала.
— Зачем это? — стесненно сказал Гриша и покосился на Алпатова, стоящего рядом. — Познакомься — мой друг Егор.
«Ишь ты, уже и другом обзавелся», — с удовольствием оглядывая паренька с зализом каштановых волос над крутым лбом и широкими светлыми бровями на открытом лице, отметил Семен Семенович. Протянул руку:
— Приятно познакомиться. Приезжайте как-нибудь к нам в гости…
Теперь можно и жену успокоить, а то она заладила: «Там его вовлекут в дурную компанию». Вот материнские страхи!
Отнеся домашние гостинцы в общежитие, Семен Семенович пошел знакомиться с мастером Голенковым.
Петр Фирсович похвалил Гришу:
— Монтажник из него получится.
На просьбу Поздняева нет-нет да писать им, родителям, как здесь идут дела, мастер ответил:
— А как же иначе?
С преподавательницей Рощиной у Семена Семеновича тоже получился хороший разговор.
— У Гриши с грамматикой нелады, — сказала она, — но мальчик он старательный, наверстает… А так, в общении с товарищами — ровен, доброжелателен…
«Ну, это он в меня пошел, — подумал отец. — Род у нас весь такой».
— Внешне Гриша вроде бы замкнут, скрытен, — продолжала учительница. — На самом же деле, отзывчивый…
— Ваша правда, — подтвердил Поздняев, — в трудную минуту не подведет. Вы ему только общественные поручения чаще давайте.
Зоя Михайловна улыбнулась:
— Постараемся…
Часов в шесть вечера Егор просматривал в общежитии серию тонких журналов в зелено-белой полосатой обложке.
Серия называлась строго: «Реферативная информация о передовом опыте» — и сразу привлекла в библиотеке внимание Алпатова.
Сколько монтажнику надо знать: разметку деталей, свойства металлов, обор узлов, гнутье труб, электросварочные, вентиляционные работы, чтение схем чертежей, технику защиты от коррозии. Да разве все перечислишь.
Антон, стоя у открытой дверцы платяного шкафа со вставленным зеркалом, спросил:
— Жор! Может, все же пойдешь в школу?
В соседней средней школе проводили вечер, и девочки принесли в комитет, комсомола училища пригласительные билеты. Дробот взял три. Гриши не было, он занимался в читальном зале.
Егор с трудом оторвался от статьи:
— Неохота. Иди сам, потом расскажешь.
Антон надел белоснежную рубашку с черным галстуком, темно-синий костюм и сразу повзрослел, стал еще стройнее. Лихо сдвинул набок фуражку с эмблемой — не то моряк, не то летчик. Жаль, нос прыщеват.
— Слава монтажнику! — бросил он Егору и скрылся, только каблуки легко простучали до длинному коридору.
…Гриша вспомнил, что Тоня — она в комитете комсомола ведала печатью — просила его написать для училищной стенгазеты статью о монтажниках. «Журналиста нашла», — нахмурился Гриша. Вырвал из тетради двойной лист и бодро начал писать: «Мы, высотники, будем монтировать заводы, гидростанции, нефтяные вышки, трубопроводные магистрали, конвейеры и поточные линии…»
Круглое лицо его вспотело.
Прочитал и все перечеркнул. Жвачка. Надо совсем по-другому. Оказывается, статьи не так-то просто писать. И вообще жить не просто.
Вот люди, глядя на него, думают: «простачок», «чурка волосатая». А он не такой-то простачок. Знает, когда надо сделать вид, что ничего не заметил, не слышал, не понимает, а когда следует и показать себя, не дать в обиду, а то и оплеуху отвесить… в переносном смысле, конечно.
Хлыев сунулся было как-то к Грише со своим блатняцким балагурством: «Ну что, мужичок-хреновичок?» Поздняев его так отшил — кувырком летел, кепочку придерживая.
Антон думает, что он, Гриша, не видит: Дашкова ему нравится. Ну, и пусть думает. А девчонка она неплохая.
И Егор — парень хороший, у него что на уме, то и на лице. Но вот в жизни беспечный: на последний рубль накупит мороженого себе и ему с Антоном. Все-таки должна быть здоровая расчетливость. Не крохоборство, конечно. Петр Фирсович им об этом правильно говорил.
А другом Гриша умеет быть. Только не надо много о таком рассусоливать, главное — поступки… И не лезть без нужды в чужую душу с расспросами. Гриша догадывался — у Егора в семье плохо, но ведь не станешь бередить…
Статью все же написать надо.
…Антон пересек площадь, миновал театр и очутился у входа в школу.
В вестибюле суматоха и гам. Две девочки, постарше его, посмотрев на билет, на костюм, опросили:
— Наверно, из ПТУ?
— Да.
— Милости просим, — они сделали дурашливый книксен, — наверх и в актовый зал.
В зале стулья расставлены вдоль стен. На сцене ансамбль заиграл вальс, и какой-то пижон с бабочкой вместо галстука объявил:
— Дамы приглашают кавалеров!
«Гм… гм… в кавалеры попал», — подумал Антон, одергивая пиджак.
К нему подошла стройная девушка в коричневом платье с глубоким вырезом на груди, с широким поясом, подчеркивающим талию. Глаза у девушки смелые, даже дерзкие, и, кажется, немного подкрашены.
— Пойдемте.
Они закружились в вальсе. Оказывается, она учится в десятом классе, мечтает попасть в ГИТИС, ненавидит математику и свою классную руководительницу Индюшку. Довольно обширная информация для трех минут.
Все тот же пижон с бабочкой, подражая какому-то конферансье, произнес нараспев:
— Жюри успело избрать Королеву изящества — Ларису Валевскую!..
Он взял за кончики пальцев партнершу Антона и вывел в центр зала.
— И Рыцаря галантности, — он приблизился к Антону, рукой подвернул свое большое ухо к его губам, мотнул головой, — нашего гостя Антона Дробота!..
«Здрасьте-пожалуйста, в галантные попал».
«Королеве» вручили гвоздику, и Лариса приколола цветок к груди. Она раскраснелась, еще больше похорошела. А Дроботу дали целлулоидного кролика; Антон, не зная, куда его девать, поставил на подоконник и «забыл».
Весь вечер они танцевали с Ларисой. Она то и дело прижималась к нему, жеманно спрашивала:
— Ты доволен своей дамой?
На что Антон вежливо отвечал:
— Еще бы, «мисс изящество»!
У него нарастала неприязнь к ней. Она, видно, все время помнила, о своей красоте и неотразимости.
Часов около десяти Лариса сказала, скорее утверждая, чем прося:
— Ты, конечно, проводишь меня домой?
Они вышли на улицу. Прохладный ветерок приятно охлаждал лицо. Кончик оранжевой луны словно припаяли к стреле подъемного крана. Лариса взяла Антона под руку:
— У тебя есть сигареты?
— Я не курю.
— Что же это за мужчина, который не курит?! А где ты учишься?
— В профтехучилище…
— Гепетеушник, — разочарованно протянула она, — а я думала, ты студент.
Дробота покоробили тон Ларисы, пренебрежение, прозвучавшее в ее словах.
— Каждому свое.
— У тебя, должно быть, сильные рабочие руки. Правда? А вот и мой дом.
Они остановились у подъезда многоэтажного дома. Лариса повлекла Антона в тень деревьев, всем телом прильнула к нему.
— Так у тебя сильные руки?
Она будто охмелела — вся дрожала, ее горячие губы обожгли Антона.
Возвращался Антон в училище трамваем, на задней площадке почти пустого вагона. Его сильно раскачивало из стороны в сторону. Антон уткнулся горячим лбом в холодное стекло, глядел на убегающие рельсы.
Было жаль чего-то. Был противен себе.
Ведь Лариса ему совершенно не нужна, даже неприятна, а вот ее губы… лишили власти. Значит, и сам он такой.
Антону на мгновение представилась Тоня Дашкова с ее безыскусностью, милым голоском, чистыми правдивыми глазами. Припомнился вечер у реки. Теперь Тоня отвернулась бы, не захотела больше и словом переброситься, если бы узнала, какой он в действительности.
А может быть, он слишком строго себя судит? Конечно, Тоне он об этом случае не расскажет и никогда больше с Ларисой встречаться не станет.
7
После того как Егор уехал, Виктор Кузьмич все чаще и на работе и дома приходил к мысли, что нехорошо он тогда напоследок разговаривал с сыном и вообще мало интересовался его жизнью.
Признаться в этом вслух жене, а тем более Егору, Алпатов ни за что не признался бы — не тот у него был характер. А вот себе, долго ворочаясь перед сном, говорил: «Так его можно и вовсе потерять. Взрослый человек, а я к нему с такой меркой, будто он младенец. И в школе ни разу не был, и по душам не говорил. Получается — чужой я ему».
От этих мыслей Виктору Кузьмичу становилось горько, жалко себя. В свое время он так хотел сына, именно сына, чтобы продолжить алпатовский род, и сам же теперь отрезал живую ветку.
«У него характер, дай бог! — даже с нежностью, не свойственной ему, думал Виктор Кузьмич о сыне. — Упорный, трудолюбивый, несправедливости не терпит… А я останусь к старости бобылем. Маргарита что? Клуша. Вся в барахло ушла да в болезни. Больше придумывает их».
Жену он не любил. Просто свыкся с ней, стерпелся. Считал, что и у других так же — немного лучше, немного хуже, но так же. Живут, век проживают. Иного Алпатов и не представлял. И близость с женой радости ему не приносила.
Виктор Кузьмич осуждал блуд на стороне, разводы, считая все это баловством, когда с жиру бесятся. Даже гордился тем, что через несколько лет справит серебряную свадьбу. Некоторые его знакомые уже по два-три раза женаты были, а вот он, хотя порой и тошно было, в сторону не глядел.
А потом с Алпатовым произошла такая история, что предскажи ему такое кто-то год назад — не поверил бы, обругал.
По «горящей» путевке поехал он этим летом, впервые в жизни, в санаторий под Ригой, в Дубулты. Там нудился, все больше в бильярд играл.
До отъезда осталось уже три дня, когда стоял он под вечер в беседке, глядящей из санаторного парка на залив.
Над морем, на горизонте, разгорался зловещий пожар заката. Почти нечувствительный к красотам природы, Виктор Кузьмич был поражен игрой и непрерывной сменой в небе оранжевых, зеленых, фиолетовых красок. Алпатов застыл перед этой картиной, словно бы притаился, как все деревья, птицы вокруг, как сам залив, повторяющий краски неба.
Желтая полоса прибрежного песка уходила в сторону Пумпури, по этой полосе двигались одинокие фигуры отдыхающих, словно тоже вовлеченных в первозданную игру красок.
Снизу, от залива к беседке, легко поднималась женщина в густо-алом брючном костюме — частица, оторвавшаяся от заката. Она остановилась на нижней ступеньке беседки и, переводя дух, улыбнувшись, общительно сказала:
— Ф-у-у, устала.
Ей было лет тридцать. Из разговора, какие на курорте завязываются легко, выяснилось, что миловидная, светловолосая Настя отдыхала в соседнем санатории и послезавтра уже отбывает.
«Жаль, что я познакомился с ней так поздно», — неожиданно подумал Виктор Кузьмич.
Настя призналась, что тоже скучала здесь. Она вот уже два года, как разошлась с мужем, работает чертежницей в заводском конструкторском бюро и приехала, так же, по «горящей» путевке профсоюза.
Сначала они гуляли по парку санатория «Балтика», потом пошли в ресторан «Юрмала» и скоро уже в один голос жалели, что так поздно встретились. Проводив Настю, Виктор Кузьмич неуклюже попытался ее поцеловать, но она лукаво и ловко присела, ускользнув из круга его рук.
— Завтра в десять утра там же, в беседке, — скороговоркой сказала она и побежала к своему корпусу.
Возвратившись в палату и тихо, чтобы не потревожить соседей, улегшись, Алпатов долго не мог уснуть. Вспоминал фразу Насти: «Спасибо „горящим“ путевкам», ее теплые пальцы, нежную шею с родинкой под сережкой.
«Вы не думайте, что я легкомысленная, — снова слышал он. — Вот, согласилась пойти с вами… Но вы сразу вызвали у меня доверие… Вижу, вам тоже здесь одиноко. Почему же вместе вечер не скоротать?..» Она словно оправдывалась, и Алпатову это было приятно. «Нет, она не пустая вертушка, — думал он. — И ничего плохого нет в этом знакомстве».
…На следующий день в Юрмале был традиционный праздник начала лета.
По мостовой шли юные барабанщики-гусары. Ехали всадники в ярких национальных костюмах. Чинно двигались в белоснежных халатах и шапочках врачи, а в открытом с трех сторон кузове машины возлежал на столе «больной» с огромным термометром под мышкой. Танцевали гости из Чехословакии, Литвы.
Вслед за трубочистами в цилиндрах, с короткими лестницами, ехали, блестя касками, пожарники на красных могучих машинах. На широкой телеге что-то мешали огромными черпаками в котлах повара в высоких колпаках.
Развеселила кавалькада старых машин: с деревянными спицами колес, глубокими сиденьями, лоскутами разноцветных бортов. Все эти «форды», «крайслеры», «изотта-фраскини», «испано-сюизы», «паккард-седаны» создавали забавное и трогательное зрелище. Плыл сигарообразный, величественный даже в старости «роллс-ройс», астматически дышал в свои двенадцать лошадиных сил «уолсли», мягко катил открытый черный «пежо» и, вовсе роскошный, по давним представлениям, лимузин «даймлер» с четырьмя огромными фарами. За рулем «линкольн-зефира» восседал человек в клетчатом пиджаке, кожаной кепке с большим козырьком и ветровых очках начала столетия.
Все было празднично, необычно.
Перемешались в веселом, шумливом карнавале рыбаки в зюйдвестках и ботфортах, официанты в смокингах, зеленые «русалки», загорелые спортсменки. Играли духовой оркестр и старинный джаз-банд: с папиросной бумагой на гребешках вместо губных гармошек, с медными тазами взамен барабанов.
Алпатов и Настя шли в толпе. Виктор Кузьмич чувствовал себя удивительно молодым, подпевал хору, подпрыгивая, ловил в воздухе разбрасываемые с машин карточки-календари.
Настя раскраснелась от радости, удовольствия, глаза ее сияли. Широконосая, с пухлыми скуластыми щеками, в голубом платочке, завязанном под подбородком, она походила на расшалившуюся матрешку.
Потом они плыли «ракетой» по Даугаве в Ригу, обедали в уютном загородном ресторанчике с какими-то средневековыми мечами и щитами на стенах, произносили тосты «за встречу», «за продолжение знакомства»… и вдруг выяснили, что приехали сюда из одного города и даже работают на одном заводе!
— Вот теперь я вспомнила, — ошеломленно сказала Настя, — что видела ваш портрет на доске Почета…
Ну, подумать только, как получилось!
Это было и подарком судьбы, но как-то сразу все и усложнило.
Виктор Кузьмич еще прежде рассказал Насте о том, что брак его — случайность, и семья держится скорее на инерции, что ему надоело бесконечное накопительство, все эти кафели да люстры.
Теперь Алпатов уже не мог представить, что потеряет Настю. Давно поставил он на себе крест, смирился с семейной жизнью: безрадостной, как отбывание повинности. А с Настей ему было так хорошо!
На следующий, последний, день Настя, мучаясь раскаянием, говорила Алпатову с укором:
— Ну зачем это, зачем? Курортное приключение?..
Виктор Кузьмич поехал в аэропорт провожать ее, они обменялись адресами. Условились, что в тот же день, когда Алпатов возвратится домой, он позвонит Насте.
И правда, Виктор Кузьмич позвонил сразу же с вокзала, из автомата. Они начали встречаться, сначала в парке, потом у Насти. Она оказалась женщиной ласковой, хорошей хозяйкой, каждый раз кормила Алпатова чем-нибудь вкусным. Он словно заново народился на свет божий. Настя не предъявляла никаких требований, условий, сама все более привыкала к Виктору Кузьмичу.
А дома Алпатов говорил жене, что у него срочные вечерние работы, заседания. Маргарита Сергеевна скоро почувствовала неладное, начала его укорять, оскорблять, но дела этим не поправила. Тогда она выследила мужа, ворвалась в квартиру Насти, учинила скандал. Алпатов объявил, что уходит, и перебрался к Насте. Она его успокаивала, говорила, что ничего ей не надо, пусть оставит жене и квартиру, и все, что сын у него взрослый и, как она понимает, самостоятельный, не пропадет.
Виктор Кузьмич и сам теперь думал, что Егор поступил правильно, выбрав ГПТУ, он действительно парень решительный. И ему, Виктору Кузьмичу, в распоряжении своей судьбой незачем брать в расчет интересы сына, потому что жизнь пошла у каждого своя.
…Маргарита Сергеевна болезненно переживала разрыв с мужем. Она по-своему любила его, не могла примириться с утратой и ринулась, как ей посоветовала соседка Луша, тоже оставленная супругом, в партком завода (хотя был Алпатов беспартийным), в профком, к директору.
Но везде ей говорили, что они сами должны разобраться в своих отношениях, и Маргарита Сергеевна, проклиная всех («мужики мужика и поддерживают»), теперь больше всего была обеспокоена тем, не затеет ли Алпатов дележ имущества и квартиры. Был бы сын с ней, они бы, пожалуй, имели право на всю квартиру, а так, возможно, ее придется обменивать. Но об этом надо посоветоваться с юристом.
Да и взыскание алиментов — так ей представлялось — будет выглядеть по-иному, если сын окажется при ней. И, вообще, она не могла и не хотела теперь оставаться одна, любой ценой должна была возвратить хотя бы Егора.
Надо подослать к нему соседку — пусть скажет, что мать тяжело заболела, погибает. У мальчика доброе сердце, он ради нее все бросит.
8
Сначала Севастьян Прохорович проверил с помощью электронного миллисекундомера: у кого какая быстрота реакции, двигательная скорость. Первые навыки работы вслепую на клавиатуре наборных строкоотливных машин они получили на тренажере — столе с электроаппаратурой и клавишами линотипа. На экране сразу видны были результаты. Тоня эту премудрость освоила быстро, ее пальцы словно скользили по клавишам, нежно поглаживая их.
Мастер одобрительно похмыкивал, но советовал присматриваться и к операторам, управляющим наборными полуавтоматами, и к тем, кто на кодирующем устройстве готовит программу управления, и попробовать ручной набор.
— Все, доченька, сгодится, — убежденно говорил он. — Настоящий полиграфист, понимаешь, должен уметь набирать все виды текстов, править набор в гранках и полосах, самостоятельно регулировать строкоотливку, разбирать и собирать ее узлы… Как хороший шофер, знать свою машину!
Горожанкин показывал, как менять формат, кегль, переставлять магазины, перепускать матрицы, чистить клинья.
— Машина, Дашкова, любит ласку да уход и тогда будет тебе верна. А ежели, к примеру, ты на работу боком, а с работы — скоком, не жди ничего хорошего. Вот так-то, хоки-моки…
Это у Севастьяна Прохоровича присказка излюбленная. В хорошем настроении мастер говорил «хоки-моки», а в плохом или когда сердился — «моки-хоки».
— Во все времена, девочки, — внушал он, — полиграфисты были самой образованной частью рабочего класса. А почему? Работа требует грамотности, вкуса, культуры.
Тоня была с мастером абсолютно согласна. Она облазила и цех цинкографии, где делали иллюстрации, и цех высокой печати, была у верстальщиков, но особенно долго задерживалась у печатных машин ПД-5. Вот где чувствовалась стремительность века! И любимый запах краски был здесь стойче. Хотя Горожанкин опустил ее с облаков на землю, сказав: «Запах этот вредный, моки-хоки».
…Сейчас Дашкова стояла возле Гали. Та, в синем рабочем халате, восседала на высоком вертящемся стуле, старательно набирала гладкий текст. Лицо у Галки сосредоточенно, она то и дело поддувает со лба темную прядку волос, и нет-нет да поглядывает торжествующе на подружку: мол, видишь, совершенно самостоятельно набираю, а думала — ни за что не сумею. Сколько мучилась…
— Интереснее было бы набирать сложный текст, — небрежно бросает она, — да Севастьян Прохорович велит: «Повремени». Ну, что же — придется.
Тоня улыбается: «Ишь ты, расхорохорилась».
— Севастьян Прохорович обещает, — говорит она подруге, — что к лету мы сами выпустим цветной альбом об училище.
Галя одобрительно кивает: мол, выпустим, — снова поддувает прядку волос и целиком уходит в работу.
«Надо будет, — решает Тоня, — макет альбома составить с выдумкой и написать текст к фотографиям. Может быть, конкурс объявить?.. Альбом тоже будет вербовать новичков. Пойду-ка еще разок в печатный цех».
…После типографии Тоня пошла в парк, примыкающий к училищу.
Аллеи стояли в осенней сонливой задумчивости. Коричнево поблескивали на взрыхленной земле по бокам дорожки широкие листья клена.
«Я где-то читала, — думает Тоня, — что напечатанное слово тоже будто подвержено закону притяжения. Если слово настоящее, оно легко отрывается от бумаги, западает в душу. А если тусклое, стертое, так и остается на бумаге. Может, я потому и люблю так запах свежей типографской краски, что хочу встретиться с настоящим словом».
Тоня вышла к озеру. В прозрачной воде отражались деревья, еще неохотно роняющие каждый лист, голубел домик для лебедей, желтовато багровели кусты скумпии. Гургукали светло-коричневые, с розоватым оттенком, голуби. У одного из них была черно-белая каемка на шее и такая же полоска на хвосте. Солнцу удалось пробиться сквозь облака и превратить заросли можжевельника в глыбы красного золота.
С гиком промчались мальчишки, скрылись за поворотом аллеи.
«Не обманываюсь ли я, — спрашивала себя Тоня, — есть ли на свете такая любовь, о какой писал в „Гранатовом браслете“ Куприн, ради какой принимала муки Аксинья?.. Есть! Конечно, есть!»
Листья под ногами нашептывали свою поэму об осени, о красоте жизни без пошлости и грязи. «Мне хочется, — говорила Тоня себе, — порядочностью походить на Севастьяна Прохоровича. Узнать секрет его отношения к людям».
Необузданная Динка как-то в общежитии спросила мастера не без вызова:
— А, простите, обеспечит ли меня материально профессия полиграфиста?
Севастьян Прохорович поглядел на Динку изучающе:
— Не торопись, печатница, деньгу считать. Торопись, моки-хоки, научиться работать. Потому что человек в жизни дважды рождается. Второй раз — когда начинает трудиться.
Поинтересовался, увидев на горле у Дины согревающий компресс:
— Это, Краева, у тебя что такое?
— Вульгарная ангина…
— Вылечу тебя враз, — пообещал Севастьян Прохорович, — только дома сиди. Я через час возвращусь.
И действительно, минут через сорок — он жил недалеко — принес в стакане какую-то настойку:
— Вот выпей.
Дина послушно выпила, на глазах у нее выступили слезы:
— Фу-у!
Мастер хитро сощурился:
— Имею личный патент: две столовые ложки кипяченого меда и две столовые ложки водки…
На следующий день ангины как не бывало.
Еще утром, в вестибюле училища, Тоня прочитала, что сегодня в клубе диспут: «Какое чувство ты считаешь самым высоким?» Здесь же приложены были и вопросы: «На чем основывается любовь? Могут ли существовать вместе любовь и гордость? В чем красота отношений?»
Топя спросила Дину, пойдет ли она в клуб. Дина скривила полные губы:
— Шумим много… А болтать о любви, милый цыпленок, не рекомендуется.
Вот опять тон многоопытной, хотя Тоня дала бы голову на отсечение — Дина придумывает свой опыт.
Как-то в минуту откровенности она сказала, что считает величайшей пошлостью близость без любви.
— А любви у меня не было. В целях профилактических, могу поделиться с тобой одной историей. Я училась в десятом классе. Моя подруга — дочь пианиста — пригласила как-то к себе на вечеринку. Здесь оказался и знаменитый молодой скрипач… Фамилию его называть не хочу. На вечеринке этот заезжий талант отчаянно ухаживал за мной и назначил свидание на завтра в гостинице. Я надела платье-хитон, узорные чулки, начернила ресницы, брови и отправилась… Ну, что тебе сказать? Он пытался подпоить меня, потом стал расстегивать хитон. Получил вполне заслуженную и достаточно увесистую пощечину и не осмелился меня удерживать, когда я уходила, предварительно выразив удивление, как может подонок быть избранником музы.
Вот какая Динка! А бесшабашность и нигилизм просто напускает на себя. У нее сейчас, кажется, жених, журналист Леня. Тоня спросила:
— Ну и что будет с Леней?
— Если чувство его настоящее, — очень серьезно ответила Дина, — оно не выветрится за год-полтора. А я получу профессию. Неинтересно быть только женой, хотя бы и журналиста. Это — не уважать себя.
Как-то Севастьян Прохорович сказал ей:
— Ох, боюсь, Краева, бросишь ты нас, выскочишь раньше срока замуж.
— Не бойтесь, — успокоила его Дина, — если я «выскочу замуж», даже за министра, то сделаю эхо не раньше, чем приобрету собственное лицо.
— Хоки-моки! Ответ достоин полиграфиста! — довольно воскликнул мастер.
А Тоня еще тогда подумала: «Интересно, что привело Дину именно сюда?»
…Мать у Дины была поваром в ресторане, а отец слесарем. Когда девочке минуло пять лет, отец уехал на Сахалин, откуда двенадцать лет не подавал о себе вестей. Мамины привязанности легко менялись, и, может быть, поэтому у Дины появилось недоверие к роду мужскому.
На исходе десятого класса получила она письмо от «папочки». Он писал, что «сильно соскучился», что «хотел бы встретиться». Дина ответила зло, мол, не знает гражданина, имя которого обозначено на конверте, а с незнакомыми встречаться не намерена.
Ночь проревела.
Как попала она в полиграфисты? Подумывала и прежде: хорошо бы научиться выпускать детские книги. Даже не могла объяснить, почему именно их. Может быть, потому, что они были ее единственной радостью в детстве.
Дина понимала, что в институт ей после средней школы не попасть при ее весьма тусклом аттестате и жиденьких знаниях. Правду сказать, училась она, особенно в двух последних классах, весьма посредственно: начались вечеринки, гулянки, появились кавалеры, с которыми она расправлялась лихо, но любила и поводить за нос.
Две недели тому назад в училище, в группу полиграфистов, пришла в полном составе типографская бригада печатников и начальник смены.
Рассказывали о своих делах, расспрашивали ребят.
Вот тогда Тоня и надумала пригласить еще и директора полиграфического комбината Павла Павловича Карпенко.
Иван Родионович, когда она пришла с ним посоветоваться, с сомнением покачал головой:
— Не придет. Мы его не раз приглашали. Занят и занят…
— Но все же можно нам самим попробовать?
— Ну, первопечатник Иван Федоров вам в помощь!..
Тоня потому так настаивала на встрече с директором полиграфического комбината, что они с Севастьяном Прохоровичем уже побывали там.
Цех ротационной офсетной печати занимал три этажа — такого роста были машины — восьмикрасочные «Маринони». Печатники, словно матросы по вантам, взбегали крутыми лестницами на верх агрегата.
Играл на пультовых кнопках бригадир. Поточная автоматизированная линия «Колбус» выпускала книги.
Выныривали многокрасочные школьные учебники, журналы. Их расцветка соперничала с живыми цветами в цехе.
В отделе программированного набора восседали полиграфисты последней четверти двадцатого века. Поражало воображение фотоотсчитывающее устройство.
…Галя и Дина охотно согласились идти вместе с Тоней к директору комбината. Севастьян Прохорович разрешил отпечатать в одном экземпляре именной пригласительный билет с виньеткой и золотыми буквами.
…Узнав по телефону, когда Павел Павлович будет у себя, подруги трамваем поехали к нему, Тоня и Галя волновались, а Дина спокойно разглядывала только что купленный проездной билет: не равнялась ли сумма первых трех цифр сумме трех последних? Ничего похожего. Неужели неудача? Тогда она загадала по-иному: вот трамвай остановился у светофора. Если он двинется раньше, чем она досчитает до тридцати, все будет в полном порядке. Дина добралась до двадцати пяти, а оставшиеся пять чисел разбавляла долгими интервалами. Когда досчитала до двадцати девяти, трамвай тронулся.
…В приемной директора немолодая секретарша поинтересовалась у делегации:
— Вы кто?
— Мы из ПТУ, — сказала Тоня.
— Тогда, может быть, пройдете к заместителю директора?
— Вопрос чрезвычайной важности, — вздернув черноволосую голову, произнесла Дина, — и касается лично директора.
Она решительно открыла дверь в кабинет Карпенко.
Павел Павлович в это время говорил с секретарем партбюро о кадрах полиграфистов на комбинате. Уходили на пенсию ветераны, все труднее становилось закреплять надолго молодых: производство не безвредно для здоровья, не хватает мест в общежитиях. Вот и идет утечка — прямо беда!..
Увидя вошедших девушек, он спросил нетерпеливо:
— Вы ко мне?
Тоня выступила вперед, сказала тихим голоском:
— Да, Павел Павлович, — и протянула ему пригласительный билет.
Директор поднялся, пробежал билет глазами.
Был Павел Павлович невысокого роста, подстрижен под ежик, очки в широкой оправе, казалось, занимали все маленькое лицо.
Он приятно удивился.
Снял и снова надел очки.
— Когда встреча-то у вас намечена? — спросил после небольшой паузы.
— Если можно — завтра, в девятнадцать ноль-ноль.
Павел Павлович полистал блокнот на столе.
— Буду.
Выдвинул ящик стола, пошарил в нем. Извлек три значка, выпущенные к пятидесятилетию комбината, протянул девчатам. Но этого ему показалось недостаточно, и он оглядел кабинет: что бы еще подарить?
Взгляд его остановился на небольшом бюсте первопечатника Ивана Федорова.
Павел Павлович подошел к бюсту, снял его со шкафа и передал Тоне:
— Молодым полиграфистам!
Когда девчонки ушли, сказал парторгу, словно оправдываясь:
— Разбередили старика…
Полиграфисты училища собрались вечером в своем кабинете. В углу на высокой темной тумбе стоял подаренный бюст.
Карпенко, сопровождаемый Коробовым, переступил порог и прищурился от яркого света ламп. В просторной комнате с двумя широченными окнами, стенами, окрашенными в салатный цвет, понизу забранными деревянной облицовкой, сидело несколько десятков молодых людей. На одном из столиков — за ним Павел Павлович приметил девочку, что вручала ему пригласительный билет, — лежал учебник «Технология типографского печатания» в знакомом сером переплете. И еще один — «Основы экономики». Это, кажется, о режиме экономии, планирования и НОТе.
С интересом разглядывали и собравшиеся Карпенко. На пиджаке его несколько рядов орденских планок.
— Ну, что ж, дорогие коллеги, — начал гость очень мягким домашним голосом, — позвольте рассказать вам, как НТР входит в наше дело и что принесет она вам. Не возражаете?
Тоня старается не упустить ни одного слова из рассказа директора.
Значит, их ждет электронное оборудование, наборно-программирующие устройства, читающие автоматы, цветные клише. Начался выпуск фотоавтоматов, скоростных офсетных машин, цветокорректоров. Автоматизируются переплетные линии.
— Потребуются операторы, — говорит Карпенко, обращаясь словно бы к одной Тоне, — знающие техническое редактирование, культуру верстки. Они будут создавать оригинал-макеты.
«Да, но где осваивать эту технику? — озабоченно думает Тоня. — Разрешит ли Карпенко проходить практику на комбинате? С примитивным ручным трудом в третье тысячелетие не войдешь. Нужны почти инженерные знания!..»
Она потом и задала этот вопрос Павлу Павловичу. Он несколько секунд обдумывал ответ, сказал, как о деле решенном:
— У нас.
Уже одеваясь в кабинете Коробова, Павел Павлович, словно осуждая Ивана Родионовича, сказал:
— Вы бы меня почаще приглашали…
— Да уж в обиде не будете, — пообещал Коробов.
9
По дому Егор все же скучал. Письма от матери приходили редко, наполнены были слезами, просьбами вернуться.
После таких писем Егор ходил сумрачный. По ночам ему снился их город в зелени парков, белые чайки и море, а на главной улице, у весов с надписью: «Стой! Проверь свой вес!» — очень полная женщина, мать одноклассника Леньки Шпалова. Они всегда острили: «Для нее делений не хватит».
Перед ноябрьскими праздниками в училище приехала соседка Алпатовых тетя Луша — суетливая, говорливая, с бегающими глазками на жирном лице. Вызвав Егора из общежития на улицу, зачастила таинственным шепотом:
— Егорушка, беда! Большая беда! Матери твоей совсем плохо. «Скорая» так и дежурит возле нашего дома. Очень просила мама тебя приехать… Не опоздал бы…
Егор и так собирался на праздники домой, но теперь ехать следовало немедля. Он бросился искать Петра Фирсовича, не нашел и отправился к директору. Иван Родионович, выслушав очень расстроенного парня, разрешил уехать сегодня же, хотя про себя подумал: «Возможно, это психическая атака мамочки».
Река в этом году стала рано, и Егор с тетей Лушей сели в электричку. Всю дорогу соседка нашептывала, как мать тоскует по нему, какая она, больная, несчастная — и злобно об отце: «Милуется с молоденькой, совесть потерял…»
Они приехали под вечер. Дверь мать отворила не сразу. Егор поразился ее виду: с компрессом на голове, нечесаная, в мятой ночной рубашке, она действительно выглядела забытой, несчастной, очень больной.
Припала головой к груди сына:
— Приехал, приехал… — бормотала сквозь рыдания, — сядь, сядь… Нагляжусь на тебя…
Руку она держала на сердце, будто боялась, что оно выскочит. Едва передвигая ноги, подошла к серванту, накапала в ложечку из пузырька — по комнате разлился запах валерьянки. Запила водой, подсела к сыну:
— Вот так… гибну, — страдальчески поглядела на Егора бесцветными глазами, — только ты, Георгий, можешь спасти меня… Я не знаю, что говорить в универмаге… Вы все меня бросили… Ты знаешь — я сойду с ума.
Да при чем тут универмаг? Матери очень плохо, у нее нет опоры. И предательство — оставить ее в таком положении одну. Он же не то, что отец, и должен принести себя в жертву. Пусть все рушится — мечта, так понравившаяся жизнь в училище, — он не оставит мать.
— Хорошо… Я вернусь, — через силу произнес Егор и, представив, что бросает Гришу, Антона, Середу, Ивана Родионовича, ужаснулся. Но слово было сказано, и отступать нельзя.
— Правда, родной?! — порывисто обняла его мать, стала гладить по голове дрожащей рукой. — Я знала, знала… Ты больше туда не езди. Документы они тебе пришлют…
— Так нечестно. После праздников я съезжу!.. Попрощаюсь, объясню.
— Ну ладно, попрощайся, а я сейчас тебя накормлю.
— Нет, есть мне не хочется. Я лягу…
Егор сделал вид, что заснул, но не спал всю ночь, прощался с тем, к чему прирос душой. Пытался успокоить себя:
«Подумаешь, трагедия. Закончу десять классов, отслужу, и все равно приду в училище… дембелем…»
Были в училище такие ребята, уволенные в запас из армии. Они получали высокую стипендию, усиленно изучали иностранный язык, потому что предстояло работать монтажниками и за границей.
В училище он возвратился десятого ноября. Еще висели праздничные лозунги, флаги в железных бордовых манжетах у входных дверей.
Звонок на урок был не для него. У кабинета монтажников Егор дождался Антона, Гришу, сказал им:
— Забираю документы. Мать больна…
Антон опешил:
— Да как же это…
Гриша обнял, произнес взросло:
— Ты не убивайся. Я к тебе на каникулы приеду.
Круглое, обычно простодушное лицо Гриши сурово, глава смотрят сочувственно. Ох, Гриша, Гриша, друг истинный. Не говорун, а всегда находит самые нужные слова.
Как-то сидели рядом, фильм о войне смотрели, и вдруг Гриша повернулся к Егору: «С тобой я б в разведку пошел». Признание это было Егору дороже длинных речей.
…Проходили мимо кабинета ребята: узнав, в чем дело, сочувственно пожимали руку. Егору хотелось зайти в последний раз вместе с ними, сесть рядом с Гришей. Но зачем растравлять себя!..
Петр Фирсович, оказывается, болел, и Егор разыскал в кабинете литературы Середу. Он о чем-то оживленно беседовал с Зоей Михайловной. Сообщение Алпатова Константин Иванович воспринял так, словно речь шла о пустяке.
— Ну, что ж. Пиши заявление на имя директора, бери у старшего мастера «бегунок» и марш-марш — отмечай.
Середа хотел продолжить разговор с Зоей Михайловной. Но Рощина вдруг вскочила, подбежала к Егору:
— А может быть, мама еще выздоровеет? Может быть, ты возьмешь академический отпуск?
И правда, об отпуске он не подумал. За это время и квартиру обменяли б, и переехали с матерью сюда.
— С отпуском дело сложное, — вмешался Середа.
Можно было подумать, он торопится закончить неприятную для него сцену.
Егор сказал:
— Нет уж, какие отпуска. Спасибо, Зоя Михайловна, за все…
— Крепись, Георгий. — Она по-матерински привлекла его к себе. — Жизнь ведь не сплошной асфальт, а и ухабы. Но ты выйдешь на свою орбиту. Я это твердо знаю. Помни, что здесь твои верные друзья. — Она обернулась к Середе: — Простите великодушно, Константин Иванович, мне хотелось бы поговорить с Алпатовым.
Середа оскорбленно встал:
— Не буду мешать…
Вышел из кабинета.
Рощина начала подробно расспрашивать Егора, что же произошло. И он, как самому близкому человеку, рассказал обо всех своих горестях: об отце, о неуютном доме их, о том, как плохо матери и тяжко ему.
Говорил и чувствовал, что ему становится легче, исчезает безысходность. Видно, то, что накопилось внутри, ждало выхода. И теперь он не так мрачно, как в ночные часы бессонницы, воспринимал горькое испытание.
А Зоя Михайловна успокаивала:
— Ты только начинаешь жизнь… Ты человек волевой, с ясной целью. Все одолеешь. Прошу тебя — пиши…
— Если можно…
— Непременно!.. Дай-ка твой адрес.
Она достала книжечку с алфавитом и на первой странице записала адрес Егора.
10
После праздничной демонстрации выпало еще два свободных дня, и Тоня, надев форму — темное пальто с «ясными» пуговицами и шевронами на рукавах, — автобусом поехала домой.
С удовольствием прошлась она по главной улице села, здороваясь со знакомыми, школьными приятелями, соседями. Не расспрашивали, как она там живет, чему их учат, и Тоня с готовностью рассказывала об огромном полиграфическом комбинате, на котором они теперь часто бывают, о новом оборудовании, что пришло и для них, о классных занятиях, о Севастьяне Прохоровиче с его «хоки-моки» и умением лечить кипяченым медом ангину.
Но умолчала о том, что ее выдвинули на стипендию ЦК комсомола, — не хотела хвастать.
В общежитие Тоня возвратилась с сумкой, набитой яблоками, печеночным паштетом, жареной курицей. Как всегда, поделилась с Галей и Диной «домашностью», как она говорила.
Девочки сразу же убежали в кино, — заранее взяли два билета, не зная, что их подруга возвратится, — а Тоня стала наводить порядок: их комната считалась по чистоте лучшей. Тоня состояла в совете общежития, недавно отчитывалась на комитете комсомола о работе активистов: как проходят дежурства, утренняя зарядка, политбеседы, информации, заседания «Круга чести», куда вызывают провинившихся.
Хлыев уже побывал на этом «кругу». Ему изрядно досталось за то, что затеял азартную игру в карты.
В общежитии свой мир: с традициями, старыми и новыми, со смотрами, сборами совета, пришлыми воздыхателями, бренчащими под окнами девчат на гитарах и распевающими серенады, с футбольными болельщиками у телевизоров. Есть и любимые уголки: в зальце, за кадками с мандариновыми деревьями, девчатам хорошо шушукается; в шахматной комнате со стенной мозаикой, изображающей космонавтов, то и дело проводятся блицтурниры.
Есть в общежитии свои неписаные законы: не трепаться без толку по телефону, но и не стоять над душой у говорящего, а на почтительном расстоянии ждать очереди.
В бытовке для глаженья вещей действовать проворно; не забывать вешать на доску ключи от своей комнаты; не перепоручать никому дни своего дежурства.
И еще есть привычка: например, десять раз в день проходишь в вестибюле мимо столика с письмами, и каждый раз рука сама тянется переворошить конверты — нет ли тебе?..
Тоне Дашковой в совете общежития поручили «пресс-центр» — стенгазету, подшивки, доску информаций. Она затеяла шутливый спецвыпуск газеты «Будущие профессии»: об оленеводе-радисте (на рисунке — радиомачта на рогах оленя), о кочегаре-операторе (сидя в кресле, он нажимал кнопки)…
На кровати у Галки степенно восседал подаренный ей недавно, в день рождения, мохнатый мишка. Бусинки глаз его поглядывали смышленно, нос из кусочка лакированной кожи казался влажным. Тоня подмигнула мишке: ничего не имеешь, если я займусь уборкой?..
Повязав волосы косынкой, она влезла на подоконник, открыла окно и стала протирать стекло.
С высоты четвертого этажа хорошо видно Заречье. Из-за молодого леса взошла огромная, словно прозрачная, луна. Самолет оставил на предвечернем высоком небе дрожащий белый след, и казалось, что это от луны струится зыбкий луч.
Внизу виднелись поликлиника, приземистые корпуса учебных мастерских, светлая коробка фабрики-кухни.
Свежий, почти зимний воздух холодил лицо. Тихо, словно вдалеке, играло в комнате радио. Тоня стала подпевать ему.
…Котька Хлыев, притаившись в конце коридора, проследил, когда ушли Дина и Галя, крадучись подошел к их комнате и приоткрыл дверь.
Тоня стояла на подоконнике спиной к нему, нагнувшись. Загорелые тонкие ноги были высоко обнажены.
Хлыев прикрыл за собой дверь, она скрипнула. Тоня выпрямилась, оглянулась. Увидев лицо Хлыева, вскрикнула:
— Ты что?!
Он крутнул ключ, запирая дверь, и сделал шаг к девушке. Тоня, выпрямившись еще больше, с гневом крикнула:
— Не подходи! Брошусь из окна!
В ее фигуре, глазах было столько решимости, что Хлыев подумал: «Псиша ненормальная, и правда выбросится». Он отпер дверь, скривил губы:
— Че, зазнобило? Шуток не понимаешь, — и вышел в коридор.
Тоня соскочила с подоконника, подбежала к двери, заперла ее; бросившись лицом в подушку, разрыдалась:
— Животное, животное, подлое животное, — всхлипывала она.
Волосы ее разметались. Наволочка сделалась мокрой от слез.
Тоне стало холодно. Она подошла к окну; закрывая его, невольно посмотрела вниз. Еще бы секунда, и она валялась на мерзлой земле искалеченной, может быть, мертвой… Тоня снова разрыдалась от омерзения, бессилия, что почувствовала тогда, от жалости к себе, представив, как приехали бы родители, как убивалась бы мама.
Немного успокоившись, продолжала уборку. «Неужели и в Антоне сидит животное? — с тревогой думала она. — Нет, не может быть. Но в последнее время он какой-то невнимательный, вроде бы избегает меня… А может, я это придумала?»
В дверь постучали. Тоня вздрогнула:
— Кто там?
— Киношницы, — раздался голос Дины. — Ты чего заперлась?
Тоня впустила подруг, рассказала, что произошло. Но постаралась все смягчить: умолчала, что Хлыев запирал дверь, что она хотела выброситься.
Галя замерла, оцепенела, а Дина, снимавшая, как чулок, сапог на высоченной платформе, недобро сузила темные глаза.
— Жаль, что не на меня этот тип нарвался, я бы из его личика бифштекс сделала. Или поручила бы эту грязную работу Лёне.
Леня нет-нет да появлялся у них в комнате, к большой тревоге комендантши, усматривавшей в этих визитах опасность для нравственного климата общежития.
Дина в последние недели ходила с затуманенными глазами, говорила удивленно: «Так не бывает». Видно, еще не верила своему счастью.
11
После того как Василия Кудасова досрочно освободили, он устроился на работу в домоуправление слесарем. Работа не ахти какая, но выбирать не приходилось, следовало подумать и о жене Наде, сыне Гошке.
Работать можно было, да вот компаньоны Василию попались, как на подбор. Для них всегда дважды три — пятнадцать.
Когда этой братии в какой-нибудь квартире говорили «спасибо», они отвечали: «Зачем спасибо, если есть поллитры?»
Надя сразу же стала просить:
— Уйди ты, Вася, от этого сброда. Разве ж такая работа по твоей квалификации?
И еще — были оскорбительны подачки жильцов. Как холую на чай. Недавно Кудасов попал по вызову на квартиру к пожилому писателю. Подкрутил водопроводную гайку, всех-то и дел. А писатель трояк сует. Спрашивается — за что? Василий посмотрел на этого беспомощного человека с осуждением:
— Я ж на службе, а вы меня обижаете…
Писатель почему-то пришел в телячий восторг, засуетился, начал дарить ему свой роман. Роман Василий принял, только попросил:
— Надпишите моей жене Наде. Она знаете, как любит читать…
Однажды Кудасов сам позвонил Коробову. Когда Иван Родионович стал наводить о нем справки, управдом дал отменный отзыв:
— Лучший наш слесарь. Никаких к нему отрицательных претензий.
Вот тогда Коробов и вызвал Василия к себе.
Сейчас Кудасов ерзал в кресле перед ним, а Иван Родионович не торопился начать разговор. Какой ты, Василь?
Был в войну пятнадцатилетний Вася Гусев, что окончил в сороковом году ФЗО при Кировском заводе, а вскоре создал ударную фронтовую бригаду на Челябинском тракторном. Через год наградили Василия Васильевича орденом Ленина, песню о нем сложили. И разве мало было таких Василиев Васильевичей! Пять из них повторили подвиг Матросова, двести пятьдесят стали Героями, другие возрождали Сталинград, Донбасс.
Но что же ты за человек, Василий Кудасов? Можно получить и высшее образование, а остаться даже без начального воспитания.
— Вот что, Василий Васильевич, — наконец сказал директор. — Если хотите, могу взять вас с испытательным сроком дежурным сантехником. Работа с перспективой…
— Да я… — даже привстал в кресле Кудасов, и на его худом лице можно было прочитать готовность тотчас же приступить к делу, — с милой душой!
— Вот и договорились. Только чтобы душа действительно была милой.
Ему почему-то припомнился такой эпизод из биографии «гепетеушника» Кудасова.
Тот жил на третьем этаже общежития, а девчата на втором. И придумал Вася хитрый способ для передачи «телефонограмм»: клал записку в спичечную коробку со свинцовым грузилом, опускал на нитке, и, качнув, стучался в окно девчат.
Однажды «легкий клев» в стекло начался тогда, когда в комнате оказался мастер Богуч, любитель расспросов «со взломом». Он усмотрел в озорной записке покушение на устои, начал грозить Кудасову, что пошлет записку его матери. А она тоже, под стать мастеру, строгая женщина, не простила бы сыну такого…
— А ты помнишь, Василь, — опять неслужебно переходя на «ты», спросил Иван Родионович, — как стоял вот в этой комнате, понурив буйну голову, по случаю «телефонограммы» в спичечной коробке?
Кудасов расплылся в улыбке от уха до уха; ну, чудеса, и это «дир» запомнил!
— Так та ж девчонка, какой я записки посылал, — Надя, жена моя…
— Это какая же Надя?
— Да Фурмова… С чубчиком таким… — Он пальцем изобразил этот чубчик на лбу. — Мо́ляр…
— Ну, передай Наде от меня поклон. Надеюсь, она как-нибудь к нам заглянет.
— Непременно! — заверил Кудасов.
Иван Родионович достал пачку сигарет; мечтательно повертев ее в руках, с сожалением снова спрятал в стол и начал сосать мятную лепешку.
«Тридцать лет назад, — думал он, — начинали мы с разброда и шатания. Не желая признавать самоуправления, создали ребята, как сейчас помню, тайный ССС — союз сопротивления старостам. Процветала распродажа на толкучке уворованных в ФЗУ вещей. Умышленно ломали инструменты. Из рогатки — вот горе было! — повредили шипом глаз одному мальчишке. Повезли его в Одессу, едва спасли глаз. Однажды, во время педсовета, вбежал бледный комендант общежития:
— У нас в подвале, в угле, захоронена противотанковая мина!
Переполох поднялся неимоверный. Но мину разыскали. Было, всякое было… Конечно, сейчас все по-иному.
Значит ли это, что наступила пора благоденствия? Далеко нам еще до него. Даже группы складываются очень по-разному. Не говоря о „дембелях“ — народе серьезном, прошедшем жизненную школу, хотя и нуждающемся в воспитательной дошлифовке. Не говоря о группах с десятиклассным образованней — чертежницах, химлаборантах, полиграфистах.
Но основной-то состав — те, кто пришли после восьмого класса.
Вроде бы подростки, полудети. Весьма поверхностное представление! Человеку пятнадцать-шестнадцать лет. Он достоин доверия, уважения, хотя нередко и нуждается в поддерживающей руке. Как велика тут роль наставника!
Нервен, истеричен он — и группа такая же. Любит „заглянуть в бутылку“ — беда, гони взашей из училища. Хвалятся ребята мастером — добрая примета.
Да, но бывают — и нередко — прорывы цепи „семья — училище — завод“. Потеряли Алпатова. Нелады с Хлыевым.
Согласиться с тем, что у Хлыева, если говорить о духовном мире, непреодолимая антиакселерация? Перетягивать с курса на курс, а потом, вместо диплома, выдать справку: мол, учился, на производстве может быть использован по фактической квалификации? Хотя Ирина Федоровна — обаятельный лейтенант милиции — заявляет, что Котька все же выправится. Она с ним не однажды беседовала и убеждена, что внутренней гнили в нем нет.
А Середа? Его отношения с семьями учащихся либо нулевые, либо трафаретны, как обструганные планки. Он в плену у фальшивой педагогики.
Коллектив воспитателей надо гранить. Воспитывать воспитателей.
Сейчас у ребят начнутся двухнедельные каникулы, у воспитателей — страдная пора: семинары, педагогические чтения, встречи с учеными из университета. Преподавателей общеобразовательных дисциплин попросим сдать техминимум, посоветуем пойти на выставку новых машин, послушать курс спецтехнологии у Середы и Горожанкина. А мастеров производственного обучения отправим на педагогические микрокурсы.
Кое-кому из мастеров предложим поразгадывать ребусы. Ну, скажем, Петр Фирсович, приходите вы в класс: шум, беспорядок. Что станете делать, если не удастся сразу успокоить учащихся? Или: как поведете себя, коли при избрании старосты группа предложит нежелательную, неудачную, по вашему мнению, кандидатуру?..
А Рощина будет просвещать мастеров в области эстетики. Кажется, заготовила для них короткометражные фильмы».
Иван Родионович посмотрел на ручные часы. Через двадцать минут педсовет. Пожалуй, можно успеть выпить стакан чаю.
Педсовет в училище и такой же, как в любой средней школе, и совсем не такой.
Кроме учителей, приходят мастера, директора базовых предприятий, заводские наставники, то есть лица, вроде бы и далекие друг от друга, — но, по существу, делающие одно дело, объединенные им.
Так как народа обычно собиралось много, человек семьдесят, то проводили советы в педкабинете. Здесь на стенах, облицованных деревянными панелями, висели неизменные портреты классиков педагогики, а под стеклом лежали бордовые папки с докладами мастеров, преподавателей о возрастных особенностях учащихся ПТУ, о межпредметных связях и многом другом, что составляло интересы людей, сидящих в этой комнате.
…За окном зимний вечер, густо валит пушистый снег, а в большой комнате педкабинета тепло, ярок свет лампы, похожей на трехлопастный пропеллер, прилепленный к потолку, — и шумок споров, непонятных для непосвященного восклицаний: «Все это „так себе“, раздутое до „ого-го!“. „Пустое дело из стекла кашу варить“, „Да, я грубоват, но зато моя группа“…» Круговороты споров.
Зоя Михайловна, насмешливо поглядывая на Середу, опрашивает: «Все же опустились со своего технического Олимпа на грешную землю воспитательных забот?»
Горожанкин, в окружении мастеров, говорит о вновь разрытых траншеях при подходе к училищу: «Строй да ломай — все при деле будешь».
Два молодых мастера, Стоценко и Бирюков, как братья-близнецы. Они из одного села, оба подстрижены под бокс, одного года рождения, заканчивали одну группу здесь, в училище. Вместе были в армии, в техникуме. Стоценко говорит: «Мои уже на БАМ настроились», и Бирюков ему вторит: «А мои на Атоммаш в Волгодонск».
Все собравшиеся в этой комнате знали, что речь пойдет сегодня о воспитательной работе с учащимися в группе, на заводе, в общежитии, что на свет божий появится ворох проблем, что вспыхнут страсти, оживятся молчуны и притихнут говоруны.
Но пока шли перепалки вполсилы, тихие доверительные разговоры.
…Педсовет набирал обороты, и все чаще звучала на них фамилия Хлыева.
Иван Родионович, слушая эти выступления, думал, что надо бы иметь немногочисленный «психологический консилиум», куда могли бы войти лучший психолог училища, опытнейший наставник, мудрый мастер.
И тогда отпадет необходимость целому педсовету тратить свое драгоценное время на хлыевых. «Консилиум» будет дотошно выслушивать «больного», знакомиться с «историей болезни», теми лекарствами, что уже прописывались, устанавливать диагноз и метод дальнейшего лечения. Если необходимо — приглашать родителей; если болезнь запущена — принимать радикальные решения и уже их выносить на педсовет.
…К удивлению Коробова, обычно отмалчивавшийся Середа выступил с решительной защитой Хлыева:
— Мы с Петром Фирсовичем были у его матери…
Он назвал рабочий поселок километрах в двадцати от города — ездили туда электричкой.
Выяснилось, что отец Константина сейчас, очередной раз, — в тюрьме. А мать, Федосья Степановна, рабочая, недавно сломала ногу, лежит дома одна без присмотра.
— Мы жучим Хлыева и за опоздания в училище, а он, оказывается, ездит, чтобы помочь матери. Наша группа установила дежурства: два раза в неделю несколько человек отправляются в поселок. — Середа нашел глазами мастера Голенкова, тот кивнул, подтверждая. — Привозят продукты, кое-что починяют, делают уборку. Я думаю, со временем Хлыев приблизится к нам, изменится.
— Точно, — прогудел Петр Фирсович, — недавно принес мне свое рацпредложение…
Середа поглядел на мастера: «Стоит ли так примитивно вызволять Хлыева?» Кое-кто заулыбался.
Петр Фирсович, уловив настроение коллег, сдвинул густые, в проседи, брови:
— Принес! Дурной, дурной, а котелок-то варит. Дельное приспособленьице придумал… Экономит время…
Иван Родионович усмехнулся. Несколько дней назад он зашел в мастерскую. Привычно опахнуло запахом каленой стружки, нагретого масла, гулом моторов.
В углу, у широкого окна, склонился над деталью Хлыев, весь поглощенный работой.
— Как дела, мастер? — подошел к нему Коробов.
Парень словно бы очнулся, поднял голову. Берет у него сдвинут на ухо, почти белые волосы спадают на лоб.
— Соображаем, — сказал он и добавил (теперь-то понятно, чью фразу): — Монтажнику, первое дело, — котелком варить!
…С самого появления Хлыева в училище Петр Фирсович стал искать пути сближения с ним. Мастер наблюдал за тем, как паренек ведет себя в группе и как ребята относятся к нему, обстоятельно разговаривал с лейтенантом милиции Ириной Федоровной и, конечно же, с самим Хлыевым. Тот кривлялся, на откровенность не шел. А вот поездка к Федосье Степановне — сначала самого Петра Фирсовича, а затем, под его нажимом, и Середы — дала многое.
Оказывается, Хлыев больше представлялся отпетым, а на поверку был неплохим сыном, человеком по натуре добрым, бессребреником, не отлынивал от физического труда. Все это, несомненно, надо было взять на вооружение. Вырисовывалась, как говорил Коробов, «диагностика запущенности» парня.
В поселковой школе — а Голенков побывал и там — Костю с пятого класса зачислили в «неисправимые», порой приписывали шкоды, к которым он отношения не имел, и тем утверждали его в мысли, что «как ни кинь, а будешь виноват». Зато после восьмого класса, чтобы избавиться от Хлыева, ему дали причесанненькую характеристику, в которой разглядеть его истинного было невозможно.
…Середа, сказав, что Хлыев, возможно, приблизится к коллективу, провел ладонями по вискам, словно сам себя одобрительно погладил, и сел. «Еще бы не приблизиться, если ты сам, наконец-то, к нему приблизился», — подумал директор.
— Будем надеяться, — согласился он. — А вот Алпатова мы с вами, Петр Фирсович и Константин Иванович, потеряли. И за то прощения нам нет.
Рощина смотрела на Константина Ивановича пристально, настойчиво, требуя глазами прямого ответа, словно продолжая давний и не очень приятный для Середы разговор.
Константин Иванович почувствовал этот взгляд.
— Потеряли, — неохотно признал он.
«Дошло, — сердито сдвинул брови Коробов. — Надо тебя в следующем году, счастливчик Середа, послать на четырехмесячные педкурсы. И станут там тебя, дорогой инженер, просвещать: что такое социальная психология, и дадут знания истории педагогики, да научат новейшим методам преподавания твоего предмета. Это тебе не повредит».
12
Егор появился в своей прежней школе в самом начале второй четверти. Завуч, приняв у него документы и выслушав краткое объяснение, продребезжал:
— Ну вот, говорил я, Алпатов, — не для тебя это ГПТУ. Далось оно тебе… Теперь класс догонять придется.
— Догоню, — угрюмо ответил Егор и поплелся в класс.
Сел за последним столом рядом с Колькой Жбановым. Жбанов расспрашивать не стал, только оглядел с любопытством:
— С возвращеньицем, — и поскреб рыжую встрепанную голову.
Многие девятиклассники были незнакомы Егору — большую часть их перевели сюда из соседней школы при доукомплектовании.
На перемене подошел Ленька «Стой! Проверь свой вес!», начал бесцеремонно выведывать, что да почему. Но и с ним Егор не вступал в объяснения, только сказал: «По семейным обстоятельствам». Правда, Ксюша на своем уроке, увидя Егора за дальним столом, громогласно изрекла:
— Вернулся, Алпатов? В ГПТУ не тебе место, а Жбанову.
И Колька Жбанов дурашливо закивал огненной головой, подтверждая, что, конечно же, его место там, а здесь он — на горе Ксюше.
Егор сидел на уроках рассеянный, угрюмый, в глазах его застыла тоска. Он слушал и не слышал, стал получать тройки, и учителя поговаривали между собой, что вот, поди ж ты, как быстро испортило мальчика ГПТУ, где нужна не столько голова, сколько руки.
Его стали укорять в нерадивости, особенно в невнимательности в те минуты, когда, сидя в классе, Егор думал об училище: «Сейчас там кончился третий урок началась большая перемена. Ребята читают стенгазету „Эврика“. Тоня бежит по коридору — дает комсомольские поручения… Антон вывешивает расписание занятий секции бокса. С классным журналом в руках идет в учительскую Зоя Михайловна. Петр Фирсович подозвал к себе Хлыева… Гриша стоит у окна, покусывает губу, наверно, вспоминает своего друга. А Середа готовится встретить группу в кабинете…»
О Середе, впрочем, Егор старался не думать. Равнодушием своим, тем, что отвернулся, Середа предал его. Ну не предал, так оскорбил.
Выздоровление у матери пошло быстро. Сначала Маргарита Сергеевна несколько встревожилась, что сын плохо ест, никуда кроме школы не ходит, не смотрит телевизор. Потом успокоилась: «Ничего, перемелется», и упорно стала отправлять его в домоуправление — не откладывая, получить паспорт и прописаться.
Маргарита Сергеевна посвежела, с прежним пылом рассказывала Егору о какой-то подлой Клавке из универмага, которая замышляла против нее козни, мстительно — об известной всему городу распущенности новой жены его отца: «Он еще с ней наплачется. Приползет ко мне на коленях — я его не приму».
Об училище они не говорили никогда, но жил Егор как-то сонливо, в школу ходил через силу, по обязанности, и все думал о своем.
Думал он и о том, что мама вовсе не смертельно больна и с ума не сошла бы, как пугала, а просто ей нужна была эта жертва, потому что о себе она заботилась куда больше, чем о нем. Придя к этой мысли, Егор с вновь вспыхнувшей ненавистью глядел и на торшер, словно составленный из белых лепестков розы, и на выставку хрусталя.
Но тут же его опять захлестывала жалость к матери: в нем она видела сейчас свою единственную опору в жизни.
Однажды, уже под вечер, возвращаясь со школьного комсомольского собрания, Егор вдруг столкнулся с отцом и, наверно, его новой женой. Отец посмотрел как-то виновато, растерянно, остановился:
— Здравствуй, сынок. Слышал я о твоем возвращении. Прости меня… что так грубо разговаривал с тобой в последний раз. Ты тогда был прав. И вообще, я кругом перед тобой… А помогать буду, ты не беспокойся…
— Да я не беспокоюсь, — стесненно ответил Егор, поражаясь, что отец винится, — разве в этом дело.
— Познакомься — Анастасия Ивановна, — показал отец глазами в сторону жены.
Егор неловко кивнул. Подумал: «Женщина как женщина, даже симпатичная. Почему мать ее все время обзывает?..»
— Это наш дом, — указал на семиэтажный дом отец, — мы на втором этаже, квартира четырнадцатая. Приходи.
— Правда, Георгий, приходите, — пригласила и Анастасия Ивановна, — будем всегда рады.
— Как-нибудь, — сказал Егор и попрощался.
«Странно, — недоумевал он, — отец будто другим человеком стал. Моложе. На лице никакой угрюмости. А может быть… — Егор, даже придержал шаг, — может быть, правильно он сделал, что ушел?»
Но тут же устыдился этой мысли, как предательства.
13
На уроке литературы у полиграфистов Зоя Михайловна предложила:
— Давайте поговорим о внешней и внутренней красоте человека.
Девчонки уцепились за эту тему. Дина сказала:
— У монтажников есть один красавчик…
Тоня покраснела: «Неужели об Антоне будет говорить?» Испуганно посмотрела на Дину.
— А в действительности — пакостник, — продолжала Дина.
«Это она о Хлыеве», — отлегло от души у Тони, но тут же она забеспокоилась: вдруг начнет рассказывать при всех о том случае?
— Поэтому, девочки, — высоко подняла черные брови Дина, — присматривайтесь внимательнее к красавчикам. Конечно, рост, осанка, бицепсы глаз ласкают, да ведь счастье, как говорила моя бабушка, не с лица пить…
Тоня думала: «А мой Антон, — она впервые про себя назвала его так, — и красивый, и благородный…»
Она поднялась:
— Может, я буду говорить о вещах общеизвестных… Словами не смогу выразить и сотой доли… Внутренняя красота — это прежде всего душевные качества, доброе отзывчивое сердце, умение быть другом. Встреча с таким человеком — праздник.
Тоня, густо покраснев, села. Девушки понимающе переглянулись, а когда окончился урок и Зоя Михайловна вышла из класса, чья-то озорная рука по-школярски написала на доске мелом:
«Антон + Тоня = Антония».
Тоня любила Антона. Его деликатность, простосердечие, веселый нрав как нельзя больше пришлись ей по душе. Но ведь любят не за что-нибудь. Чувство Тони было стыдливо, и хотя они уже были вместе и в театре, и на концертах в филармонии, и просто так гуляли вечерами по улицам, — она не смела взять его под руку или сказать что-то теплее обычного. Да и Антон, видно, боясь обидеть ее даже неосторожным жестом, не разрешал себе ничего.
Невольно сравнивая Тоню с Ларисой, он думал, насколько Тоня лучше, чище. У Ларисы какая-то дразнящая, порочная красота, к ней невольно влекло — но и отталкивало. О тех поцелуях под деревом у Ларисиного подъезда Антон, боясь потерять Тоню, не рассказывал. Ну, было и было, быльем поросло.
Правда, месяц назад он случайно встретился на улице с Ларисой. В меховой шубке и шапочке, в высоких сапогах, издали помахала ему, крикнула:
— Напрасно исчез!
Очень сближала Тоню и Антона их работа в комитете комсомола.
Антону часто давали поручения: то провести военизированный поход группы, то связаться с комсомольцами базового завода или еще что-нибудь. Уже знали, что Дробот парень обязательный и в любом случае на него можно положиться.
Антон терпеть не мог «яколок», зазнаек и болтунов, чувствовал себя неловко, если его хвалил Петр Фирсович или о нем одобрительно упоминали в училищной стенгазете.
— На копейку сделал, а расписали буквами с голенище, — невольно подражая отцу, говорил он в таких случаях.
Единственный человек, кому Тоня призналась в своем чувстве к Антону, была Галя.
Дина, та стала бы сразу критиковать Дробота, выискивать в нем недостатки. Дашкова прекрасно понимала, что многое, у Дины наносное, и напрасно она наговаривает на себя: «Я такая грешница, что на том свете буду копать ямы». Сейчас она до колик в сердце влюбилась в своего журналиста. Но Тоня боялась острого языка Дины.
Галчонок совсем другое дело. Слушал признания Тони, Галка жарко шептала: «Это настоящее. Ты поверь мне». И через секунду спрашивала:
— А ты не стара для него?
Тоня нерешительно говорила: «Разница между нами в несколько месяцев».
И Галя успокаивала: «Ну, ничего, ничего. Это сгладится».
В субботний вечер Тоня и Антон отправились в Дом культуры профтехучилища, прихватив с собой и Гришу.
В двухэтажном старинном особняке, почти у самой реки, было всегда многолюдно и весело. Здесь работали кружки хореографии, вокала, художественного чтения.
Сначала они увлекались работой в киностудии «Экран». Тоня написала сценарий фильма «Приходите к нам» — об их училище. Антон монтировал, а Гриша был осветителем и, по совместительству, озвучивал картину. Объявились собственные режиссеры, операторы, ассистенты; опытные «киношники» читали лекции. Ребята сделали фильм для показа в своем кинозале.
Но вскоре у Антона, Гриши и Тони появилось новое увлечение — драмкружок «Ровесник», прозванный «драмгамом». Гама было действительно изрядно, а увлеченности — еще больше. Руководила кружком пожилая артистка-пенсионерка Розалия Семеновна, женщина в прошлом, вероятно, очень красивая. Еще и сейчас она была статна, осаниста, следила за собой, глаза в тонких лучиках морщин светились молодо. Своих питомцев Розалия Семеновна называла не иначе как детьми, и это их нисколько не раздражало — хорошо было иметь такую мать.
Она подкармливала их домашними пирожками, ватрушками. Сюда приходили, как домой. Любили и разлапистую вешалку, что вечно заваливалась, и белые плафоны на стенах, и глубокие кресла репетиционной.
В драмкружке вели свой коллективный дневник — в синей, видавшей виды обложке с какими-то таинственными, похожими на иероглифы, царапинами. В дневник этот каждый мог записать все, что ему хотелось.
В «драмгам» приходили и те, кто давно уже стали самостоятельными людьми; они забредали на огонек к «маме Розе».
Тоня с любопытством листала дневник. «Не обязательно стать нам артистами, — делилась своими мыслями какая-то Красная шапочка из ГПТУ-8, — но умение держать себя, владеть своими чувствами, голосом, походкой, прикосновение к искусству облагораживает душу…» «Вот хожу в „драмгам“ уже третий год, — признавался электромонтер Веня Трунов, — и чувствую — стал лучше…» «У нас в „драмгаме“ и весело, и серьезно, но Алик часто отвлекается: выходит из роли сам и выводит других», — сетовала некая Света. «И мне здесь хорошо. Хлыев».
…Нет, Хлыев не был таким уж отпетым, ничего не чувствующим, не понимающим и не желающим понимать человеком. Под влиянием доброго отношения к нему, в Котьке все же происходили некоторые сдвиги.
И «милиционерша» Ирина Федоровна, что нет-нет да заглядывала в штатской одежде в училище, и директор, за непреклонной требовательностью которого Хлыев улавливал искреннее участие в его судьбе, и мастер Голенков, человек справедливый, все значительнее входили в его жизнь и поворачивали ее по-новому.
Да и ребята стали относиться к Хлыеву — он безошибочно это чувствовал — лучше, хотя порой и давали «будьздоровую баньку».
В первые месяцы в училище Котька хорохорился, разыгрывая выпивоху, бывалого «проходчика» по женской части, пытался блатняцкими повадками и жаргоном набить себе цену, но скоро это надоело и ему самому. Здесь было интересно, вся обстановка делала его кураж, попытки предстать «прожженным», — нелепыми, и будучи человеком неглупым, он стал постепенно менять линию поведения, образ жизни.
Случай с Тоней потряс его. Котька не думал тогда о насилии. Эта девчонка, готовая с таким бесстрашием защитить свою честь, вызвала в нем невольное неосознанное преклонение.
Когда же и ребята, и мастер, и Середа так участливо отнеслись к его матери, Хлыев поверил, что ничего лучше училища для себя не найдет. Надо дорожить найденным, иначе выпихнут его отсюда и тогда действительно хана.
Сегодня они знакомились с пьесой «А зори здесь тихие». Антону предстояло играть роль старшины Баскова, Тоне — Лизы Бричкиной.
Гриша опять-таки специализировался на освещении.
14
К концу декабря ритм жизни в училище стал особенно напряженным. Старшие монтажники-«дембели» сдали экзамены по «Основам правоведения», курсу «Труд и экономика», эстетике; учащиеся группы Голенкова получили в ДОСААФе водительские права. Всем училищем отвечали на послание космонавта и писали в ЦК ВЛКСМ о желании выпускников поехать на БАМ. В клубе прошла встреча с полным кавалером орденов Славы — он работал на их базовом заводе слесарем.
Этот неприметный на вид человек (оказалось, фронтовой товарищ мастера Голенкова) рассказывал, как в августе 1942 года под Сталинградом ему «с Петей» — это с их-то Петром Фирсовичем — удалась протащить оврагами, балками два орудия, заправляя, ремонтируя трактор в степи, где вокруг шныряли гитлеровцы. После этого рассказа монтажники стали поглядывать на своего «Петю» с еще большим уважением.
В декабре же был «Праздник первого изделия» и выставка «Умелые руки». Хлыев, получив от Петра Фирсовнча в подарок набор рабочего инструмента, ходил гордый.
Гриша показывал, на этот раз маме, действующую модель атомной электростанции. «Работали» реакторы; ступеньки лестницы, ведущей на третий этаж турбинного цеха, были из тончайшей проволоки.
В большом зале клуба, где выставили эту модель, висела картина своего же художника — Лени Кротова, «Рабочие руки». Он их изобразил сильными, но без мозолей, ссадин, въевшегося мазута. Рабочие руки, но вместе с тем и руки техника. В пальцах — повышенная чуткость, они наверняка имели дело с тончайшими приборами. Гришина мама долго стояла перед картиной. Уходила и снова подходила к ней, поглядывая на сына как-то особенно, задумчиво.
Потом училище увлек конкурс на лучшее знание техники безопасности. Были капитаны с жетонами на груди, ярые болельщики, выставка стенгазет «Зеленая волна», «Безопасный труд».
И даже сатирический плакат: юнец работает у станка, блаженно прикрыв глаза. Ему видятся хоккейные ворота, цветок и сердце. А надпись призывает: «Не отвлекайся!»
Антон вышел из училища вместе с Тоней. Они миновали несколько кварталов главной улицы и спустились к реке, где «ужинали» когда-то и куда не однажды приходили потом. На Антоне недавно выданное двубортное пальто из серого сукна. На высокой тулье фуражки — кокарда и «крылышки».
Укутанный снегом лес темнел на другом берегу. Луна проложила по льду дорожку.
Тоне хорошо было стоять рядом, и просто молчать, и знать, что у нее есть верный друг. Мир словно бы тоже замер в ожидании счастья.
…Тридцать первого декабря Антон провожал Тоню на автовокзале. Она уезжала на каникулы к родителям, он оставался.
Пассажиры торопили:
— Поехали, водитель!
Тот басил:
— Погодьте, всех обилечу…
Тоня, положив сумку на сиденье у окна, вышла из автобуса. Было морозно. На Тоне приталенное пальто, берет, тоже с «крылышками». Вязаной рукавичкой, похожей на лапу зайчонка, она растирала щеку. Конопушки у нее почти совсем исчезли, а стрельчатые ресницы почему-то стали темнее.
Шофер включил мотор. Уже на ступеньке автобуса Тоня сказала негромко:
— До свиданья, Антон. Я буду скучать.
Автобус двинулся, отрывая ее от Антона. Поплыли окраинные дома, похожие на бело-бордовые гармошки, началось шоссе, словно прорубленное в сугробах, замелькала лесополоса в инее. То здесь, то там искрами вспыхивали между деревьев огни дальнего селения. Тоня улыбалась своим мыслям. Впереди были встреча с родителями, а потом возвращение в училище: к Антону, к Галчонку, Дине, в «драмгам». И все это наполняло сердце стойкой радостью.
Антон задумчиво пересек Театральную площадь. Играла огнями многоярусная новогодняя елка. Шли прохожие, груженные коробками с тортами, кульками, авоськами. Тени в окнах верхних этажей походили на телевизионные силуэты из космоса. Мягко бежали по скрипучему снегу легковые машины.
«Замечательная она, — думал Дробот о Тоне, — так хочется, чтобы она и сейчас, и всегда гордилась мной. Я всего добьюсь!.. Кое-что можно сделать уже теперь. Например, для армии… Научиться стрелять без промаха. Изучить топографию…»
Под Новый год Егор получил сразу два письма: от Зои Михайловны и Гриши.
Рощина поздравляла с праздником, просила написать, как складывается у него жизнь. А Гриша сообщал, что через три дня приедет и заберет Егора на неделю к себе, в гости. Гриша писал об этом, как о деле решенном, и Маргарита Сергеевна, узнав о приглашении, не рискнула возразить, хотя подумала опасливо: «Как бы этот гепетеушник снова не сбил его с толку».
Полугодие Егор окончил без двоек, а по математике и физике получил даже пятерки. Он словно бы приходил в себя после тяжелой болезни, потому что решил: среднюю школу надо окончить прилично, это потом пригодится.
…Гриша приехал в полдень: ввалился с мороза румяный, в ушанке, съехавшей набок, такой солидный мужичок. Стиснул Егора так, что у того кости захрустели.
Им не хватило дня, чтобы наговориться. Гриша рассказывал, как часто они теперь бывают с Петром Фирсовичем на заводе, монтируют оборудование. Ну, не сами еще, конечно, а вместе со своим мастером и с заводской бригадой. Как Голенков попросил мастера Горожанкина отпечатать пригласительные билеты родителям на «Праздник первого изделия».
— Ты представляешь, моя родительница приехала!..
И понижая голос, спросил:
— А твоя мама не передумала? Ты ее не переубедил?
Егор невесело усмехнулся: «Ее переубедишь! Сразу начнет за пузырьки с лекарствами хвататься. Я ведь — придаток квартиры». Но вслух только сказал:
— Не переубедил.
Чем больше слушал Егор своего друга, тем сильнее подступала, несколько приглушенная временем, тоска по училищу, помимо воли росла и неприязнь к матери.
— Да! Тебе Тоня привет передавала.
— Значит, не жалеешь, что пошел в монтажники? — сдавленным голосом, зная, что ответит Гриша, все-таки спросил Егор.
— Чудик! — живо откликнулся тот. — Да ни на минуту! Я монтаж ни на что другое золотое-бриллиантовое не променяю. Наш Середа…
Но о Середе Егору слушать не хотелось, поэтому он торопливо спросил:
— Так, значит, к тебе поедем?
— Завтра же! — горячо воскликнул Гриша. — Родители ждут.
15
Для тех, кто оставался на каникулах в училище, военрук организовал лыжный пробег, экскурсию к шефам в воинскую часть, трехдневный поход по местам боевой славы. Но и после этого у Антона оказалась уйма времени, и он одиноко бродил по гулким опустевшим коридорам, пропахшим мастикой.
Отец Антона служил сейчас за границей, мать была с ним, их квартира в небольшом городке пустовала. Брат отца, инженер с Харьковского тракторного, имел большую семью, но все же пригласил племянника к себе на две недели — вот только деньги на билет прислать не догадался, а родительский перевод почему-то запаздывал. Конечно, Антон мог бы перехватить десятку у того же Гриши, но не захотел и один слонялся, как неприкаянный.
Понимал ли он, что Тоня любит его?.. Это было ясно по ее глазам, она не умела ничего скрывать. И у него к Тоне было столько нежности, так хотелось ему все время делать для нее что-то приятное, хорошее, видеть ее как можно чаще.
Но по ночам, в пустой комнате общежития Антон нет-нет да возвращался невольно мыслью к Ларисе, вспоминал ее губы, податливое тело.
Разум говорил: «Неужто можешь ты променять Тоню на такую?» Однако что-то сильнее разума снова и снова рисовало картины того, о чем так много и неясно пишут в романах и говорят. Антон растравлял свое воображение.
Наконец пришли деньги от родителей, он отправился за ними на почту и опять повстречал Ларису.
Она была еще красивее, чем в воображении. В чем-то, пожалуй, Лариса походила на Тонину подругу Дину, только была более вызывающей.
— Это судьба! — воскликнула Лариса, играя глазами, подбивая прядь темных волос, выбившуюся из-под норковой шапочки. — Мои предки отбывают завтра в семь вечера в Сочи, и я готова оказать вам честь… — Она сменила игривый тон на серьезный: — Нет, правда, Антон, приходи завтра в восемь вечера… дом ты знаешь, квартира пятьдесят три…
— Приду, — коснеющим языком произнес Антон.
Эту ночь он почти не спал. Лежал в темноте с открытыми глазами, и перед ним все время вспыхивало: «53»… «53»…
К черту, он никуда не пойдет! Через несколько дней возвращается Тоня, и они снова будут в своем «драмгаме», будут репетировать «Зори»… А другой настойчивый голос нашептывал: «Но ты, наконец, узнаешь…»
И Антон опять рисовал в воображении, что ждет его. Разболелась голова, ломило все тело, будто его били палками, горело лицо…
…За окном прогрохотала в отдалении электричка. Хлопнула внизу дверь общежития. Интересно, который час? Антон зажег свет, посмотрел на ручные часы: три. Сквозь стекло, затканное морозом, ничего нельзя разглядеть. Он потушил свет и забылся беспокойным, не приносящим отдыха сном.
Без двух минут восемь Антон нажал белую выпуклую кнопку звонка. За дверью, обтянутой коричневым дерматином, с зеленым зрачком «глазка», раздался мелодичный перезвон. Так, наверно, отзванивали старинные часы. Дверь открыла Лариса.
— Милости прошу! — церемонно поклонилась она, отведя правую руку в сторону.
На Ларисе розовый коротенький простеганный халатик, пахло от нее какими-то сильными духами.
Комната, куда вошел Антон, после того как оставил в передней свое полупальто с пристегнутым цигейковым воротником, была вся в дорогих коврах: толстых, ярких, ворсистых. Лариса села на пол, оперлась голой рукой о мягкий ковер, розовые колени ее казались одним из рисунков на ковре.
— Садись, — предложила она Антону.
В комнате было жарко, даже душно.
— Сними пиджак, чувствуй себя как дома!
Лариса вскочила, включила мягкий свет торшера, погасила верхнюю лампу. Открыв полированную дверцу бара, извлекла бутылку с заморской этикеткой, блюдце с нарезанным лимоном.
— Побалуемся…
Антон взял холодную бутылку, стал ее разглядывать. Коньяк, что ли?
Они выпили раз, другой, третий. Ну и пойло! Аж слезу вышибает, а внутри все горит. Лариса закурила тонкую, длинную сигарету, протянула Антону пачку:
— Может, все же закуришь?
Антону не хотелось выглядеть перед Ларисой «образцово-показательным», и он тоже задымил.
Коньяк разобрал Антона, все ему уже казалось простым, естественным. Нет, он не маменькин пай-мальчик.
Лариса быстро убрала все с ковра на журнальный столик с причудливой, будто свитой из стеклянных веревок вазой, дернула шнурок торшера, и в комнате стало темно. Только лунный свет, неясно пробиваясь сквозь оконное стекло, освещал дальний угол комнаты с высокими стоящими на полу часами в футляре…
На улице Антон снял шапку; трезвея, медленно пошел к трамвайной остановке. На душе было тошно, росло презрение к себе: «Разве это мне надо?.. Как посмотрю теперь в глаза Тоне?»
Он представил ее у автобуса: трет щеку варежкой, глядит доверчиво.
«Предал ее… Изменил себе… Обокрал, прежде всего, себя. У Ларисы я, конечно, не первый. И будет у нее еще много.
Разве так становятся мужчиной? С любой, без чувства?»
Внутри словно все выгорело… Он, конечно, расскажет Тоне. Но в темноте: при свете не сможет. Захочет ли она простить его?..
Антон прыгнул на подножку подошедшего трамвая. Колеса отстукивали: «Предал, предал…»
На первой же остановке он вышел — нет, лучше, легче пешком. Злорадно скрипел снег под логами: «Шваль-шваль, шваль-шваль…» Антон подцепил горсть снега, растер лицо.
В училищном городке спали прачечная, парикмахерская, баня. Только несколько окон общежития затянул желтый утомленный свет. Антон поднялся по ступенькам крыльца под навесом, заглянул в нижнее окно.
В вестибюле, у телефона, сидела, на его несчастье, сама комендантша, решительная и властная Анна Тихоновна, кому-то звонила. Важно было пройти мимо нее уверенной походкой.
— Тебе письмо. — Анна Тихоновна протянула конверт.
Письмо было от Тони.
Он поднялся на свой этаж, открыл комнату, зажег свет. Положил письмо на стол. Почему оно пришло с таким запозданием? Если бы вчера!.. Антон не мог заставить себя сейчас прочитать письмо.
Надо заснуть и забыть обо всем. Ничего не было. Надо заснуть.
16
Рощина жила с матерью в двухкомнатной квартире, недалеко от училища. Мать тоже была учительницей, преподавала биологию. Сибирячки, они полюбили этот утопающий в зелени город, его общительных, склонных к юмору жителей, людей громкой речи и бурной жестикуляции.
Завтра начиналась третья учебная четверть, и Зоя Михайловна «подбирала хвосты». Она проверила несколько десятков тетрадей, составила конспект урока, начала обдумывать план воспитательной работы.
«Разве нам безразлично, какую молодую гвардию рабочего класса готовит училище на новой стартовой площадке?..
Что знаю я о внутреннем мире, ну, скажем, Антона Дробота? Как относится он к музыке? Как представляет себе любовь? Вероятно, не так же, как Хлыев. А может быть, вообще не думает об этом. Надо бы чаще давать сочинения на вольную тему, в таких случаях они охотнее впускают в свой мир».
На этом месте своих размышлений Зоя Михайловна почему-то вспомнила о недавнем разговоре с Середой. Он назвал брак рискованным обменом изолированной квартиры на коммунальную. Поразительный примитивизм закоренелого холостяка.
Хотя намекал, что почти готов облагодетельствовать Рощину предложением ей руки, готов потерять драгоценную свободу.
Спасибо, спасибо… Весьма признательна… оставайтесь при своей изолированной квартире и сомнительной свободе. Обмена не предвидится. Сближения — тоже, потому что ему должна предшествовать близость душевная, как полету — разгон.
Она не принимала выражение «интересный», когда говорила о внешности мужчины. Писаный-расписаный мог оказаться пошляком, ничтожеством, квазимодистый — интересным мужчиной.
О Середе Зоя Михайловна слышала от других женщин это пресловутое «интересный мужчина», но для нее он настоящего интереса не представлял. Правда, что-то все же притягивало. Была в нем потаенная пружинистая сила при полном отсутствии суетливости, лишних слов и движений.
Лицо Константина Ивановича невозможно было представить искаженным от страха, душевной боли. Собранность, целеустремленность, воля с изрядной примесью педантизма. Неужели этот экземпляр — порождение века НТР?..
Иногда ей хотелось что-то такое сказать Середе, чтобы он взвился. Пожалуй, единственный раз она сумела этого добиться после ухода из ее кабинета Егора Алпатова.
Зоя Михайловна обнаружила Середу в его маленькой комнате, забитой аппаратурой, пособиями, схемами. Сказала, не подбирая выражений:
— Между прочим, любимым учителем можно стать, только став любимым человеком. С Алпатовым вы себя держали сейчас отвратительно… Как робот… Понимаете — формально, бездушно!
Вот когда «робот» побледнел:
— Я не позволю так разговаривать с собой.
— Вы не достойны иного разговора! — Зоя Михайловна повернулась и вышла.
Собственно, чего она тогда на него накинулась?.. Но все-таки мог же Середа найти для мальчика теплые слова! Что это: черствость, недомыслие?..
Или она сама — ведьма, самоуверенная и самолюбивая, поглядывающая на коллегу сверху вниз?
Было бы несправедливо назвать Середу человеком недалеким из-за его увлеченности техникой, и только техникой. Узость — да, но не скудоумие.
Но вот внутренний мир его оставался для Рощиной совершенно неясным. Добрый он человек или нет? Душевно щедрый или скупой? Способен совершить подвиг самопожертвования или предпочтет отсидеться в стороне?..
Себя-то он любит.
Любопытно, что иной раз в пустяке вдруг проступает характер. Даже в том, как начинает человек разговор, подняв трубку звонящего телефона.
Константин Иванович в таких случаях сообщает:
— Середа слушает. — Именно он, и никто другой.
Черт возьми, она, кажется, к нему стервозно придирается!
…Еще когда Рощина училась на третьем курсе университета, начала она встречаться с прекрасным парнем Володей.
Познакомились они в сводном строительном отряде студентов. Потом были вечера у реки, письма в стихах, трижды в день.
Володя тоже был «технарем», из Научного центра, но никакого сравнения с Середой. Талантлив во всем. Даже в веселье.
Он был человеком разносторонних интересов, но натурой — цельной. И внутренне удивительно деликатным. Вероятно, с этим рождаются, это как дар природы. Дала она тебе слух или нет, дала деликатность или обделила. У Середы только внешний блеск, а глубже, как она полагает, — грубоватость натуры.
Володя погиб в позапрошлом году в автомобильной катастрофе, за месяц до их свадьбы. И теперь, любого сравнивая с ним, она не в состоянии поставить кого-нибудь рядом.
Лучше никого, чем «абы кто», кого душа не принимает безоговорочно.
Вероятно, она максималистка. Мама поглядывает с тревогой: «Засиделась в девках!»
Страдает ли она, вроде бы преуспевающая «литераторша», от одиночества? Пожалуй, да. Женщина есть женщина — хотелось быть необходимой Ему. Такому, чтобы не возникало одиночества вдвоем.
Да, ее любят ученики, уважают коллеги, и все же остается внутренний вакуум: нерастраченная женская нежность, невостребованная семейная заботливость. И еще: естественное желание чувствовать рядом сильного человека, верное «затулье», возможность не решать одной все дела. И, хотя бы временами, освобождаться от чего-то мужского в своем характере, что появилось в последние годы. Наверно, от чрезмерной независимости, которая тоже порой в тягость.
Через несколько дней после того как «покатилась» третья четверть, Рощина предложила группе монтажников и полиграфистов написать сочинение: «Мой идеал человека».
Тоня Дашкова с нежностью писала о Горожанкине.
Гриша Поздняев разразился панегириком в адрес Середы: и как он дело свое знает, и какой пунктуальный… Прямо эталон. Но все же Зое Михайловне почему-то приятно было читать об этом.
А вот сочинение Дробота встревожило своей надрывностью, недоговоренностью. «Любить тоже надо уметь, — писал он. — Жалкий человек, кто разменивает настоящее чувство на минутное удовольствие». Сочинение было не очень «на тему», но, вероятно, что-то накипело у парня, просилось на бумагу.
Сразу после возвращения из дома Тоня почувствовала, что с Антоном происходит неладное. Он старался не смотреть ей в глаза, ни слова не сказал об ее письме, а ведь она писала, что очень дорожит их дружбой. В «драмгаме» Антон неожиданно наотрез отказался от роли старшины Баскова:
— Не для меня эта роль!
И как ни уверяла его Розалия Семеновна, что нет же, для него, — твердил упрямо:
— Я знаю — ничего не получится.
В воскресный вечер они задержались в Доме, культуры позднее обычного: там сдавали программу, подготовленную учащимися профтехучилищ для показа в Скандинавских странах. В мае «гастролерам» предстояло побывать в рабочем предместье Копенгагена, на фабрике художественных изделий в Осло, в одном из университетских городков Швеции — Унсала и на фарфоровом заводе в Хельсинки.
Программа получилась на славу. Исполнял «Танец Анитры» Грига квартет юных, как на подбор круглолицых, баянистов; звучали Бах, Паганини, Лист; кружил хоровод девушек в длинных розовых платьях; с гиком и свистом лихо плясали мальчишки. Пели «Калинку» и «Коробейников». Подготовили и шведскую колыбельную, финскую польку… А заканчивали концерт песней «Слава рабочим рукам».
Уже в десятом часу Антон и Толя спустились с высоких ступенек Дома культуры и пошли вдоль берега реки, покрытой льдом.
Посвистывала метелица. Они шли молча, но Тоня знала, точно знала, что вот сейчас начнется какой-то — она даже не могла себе представить, какой, — разговор, объясняющий странное поведение Антона. Не сговариваясь, остановились возле чугунной тумбы причала, занесенного снегом. Антон с трудом поднял глаза:
— Я хочу тебе сказать… — Голос хриплый, прерывистый. Лицо он спрятал в тень. — Хочу сказать… без тебя на каникулах… встречался я с одной… был у нее дома и… и… у нас было все… Это гнусно… Но я должен сказать тебе…
У Тони внутри все оборвалось. Слезы невольно потекли из глаз. Но она справилась с собой.
Антон стоял жалкий, потерянный, чужой. Совсем не тот, кого она знала. Свет от фонаря сейчас падал на его лицо, и оно тоже было чужим.
За что же он так? За что?.. Она ни слова не сказала, медленно пошла в гору. Неужели никому нельзя верить? И есть только пошлость, обман?.. Если бы он полюбил другую и честно признался… Но ведь он сам сказал «гнусно». «Такой он мне не нужен… Совсем… Я себя знаю — не нужен».
Тоня долго стряхивала снег в коридоре общежития, долго поднималась по лестнице, оттягивая минуту, когда должна была войти в комнату. К счастью, Дины еще не было, не возвратилась с Леней из театра. Галка посмотрела на подругу испуганно — та была бледной, поникшей.
— Нездоровится мне… — сказала она медленно, через силу разделась и легла в постель.
— Может быть, лекарство? Скорую помощь?
— Нет, продрогла я… Засну…
Тоня с головой укрылась одеялом, свернулась калачиком. Долго лежала так. Только когда услышала, что Галя посапывает, дала волю слезам. Ее трясло, она старалась унять дрожь и не могла. «Что же он наделал! Что наделал!..»
Странную вещь заметил Егор, когда возвратился домой от Гриши, где прекрасно провел время. В рассказах матери все чаще стал появляться какой-то Матвей Федорович, завгар, — добрый, славный, по ее отзывам, человек. У него, оказывается, была неизлечимо больная жена, «просто приговоренная к смерти».
Маргарита Сергеевна очень сочувствовала Матвею Федоровичу: «Так, бедный, мается, так переживает».
Сначала — когда приезжал на своей машине, как леший, обросший волосами, здоровенный мужик и, войдя, стыдливо ставил на стол бутылку сухого вина, клал коробку конфет, — мать конфузилась, смотрела на сына виновато, словно бы говоря: «Ну что мне с ним делать? Не выгонять же из дома хорошего человека?»
Но скоро, еще до прихода «несчастного» Матвея Федоровича, мать притворно-озабоченно советовала:
— Ты бы, Георгий, прошелся по свежему воздуху… Или в кино сходил… На тебе деньги… Ну что бирюком сидеть? Иди, иди, — и выпроваживала его.
Вот тогда у Егора возникла зыбкая надежда: а вдруг удастся ему возвратиться в училище? Мать обойдется без него. Теперь вполне обойдется.
Он повеселел, приободрился, написал письмо Зое Михайловне, где осторожно намекнул, что ситуация в доме изменилась, и кто знает…
Коробов дома продумывал свое завтрашнее выступление на пленуме обкома партии. Там речь пойдет об улучшении работы профтехучилищ.
О чем скажет он? О том, что проблему подготовки молодых рабочих надо решать в союзе со средней школой — в таком единении сил таятся огромные скрытые резервы. О важнейшей задаче — нравственном воспитании учащихся.
Он не верил в мгновенные, святочные метаморфозы. И если в хлыевых намечался заметный перелом, даже не перелом, а поворот к лучшему, то как же закрепить, развить успех, добиться нравственной акселерации?
Это хорошо, что Павел Павлович Карпенко стал проявлять повышенный интерес к их общему делу, но и здесь не должно быть временности. Все следует, опять-таки вместе, продумать глубоко и намного вперед.
Проблемы, проблемы… Они обступают со всех сторон. Ждут решения… Впрочем, какое значительное дело обходится без трудных подъемов? Надо искать возможности повышения КПД нашей системы.
Вот этими мыслями он поделится на пленуме…
В училище тишина. Идут занятия.
То на одной, то на другой доске чертит профили проката Середа, показывает образцы печатных наборов Горожанкин, читает поэму Твардовского Рощина.
Всяк думает по-своему: подперев кулаком щеку — Гриша, скрестив руки на груди — Антон, покусывая прядку волос — Тоня, напряженно морща лоб — Хлыев.
Тишина. Идут занятия.