Владыка медленно поднял на Тимофея глаза. Черные зрачки их были остры.

Изможденный, с еще более ввалившимися щеками, Тимофей стоял перед ним уже более получаса, сжав губы и только поглядывая исподлобья, когда владыка предлагал покаяться, рассказать о единомышленниках, дать клятву не писать более так, как писал.

— Смири гордыню, — глухо увещевал владыка, не отводя сурового взгляда от лица Тимофея, — повинись — и избегнешь огня будущего…

Дедята Нечистый раздувал горн в углу избы, накалял невиданной формы плотно сжимающиеся клещи. Шум за стенами избы становился все громче, походил на рокот Волхова. Откуда-то из-под пола раздавались приглушенные стоны.

«Все едино не повредить вам душу мою, писать стану одну правду! — мысленно давал клятву Тимофей. — Правду не выжжешь огнем, не устрашишь пыткой… Пальцы отрубите — зубами писать стану, кровью из ран! Что за птица без крыл, рыба без плавников! И если дан мне природой голос, как не петь правдивую песню?»

— Поклянись! Ты млад, и я прощу, сделаю соборным летописцем, — вкрадывался в душу голос владыки.

Тимофей метнул на него хмурый взгляд: «Хочешь посадить в золотую клетку и заставить каркать по-вороньи?»

Стенания под полом стали явственней. «Ради господа… помилуй мя… ради господа…» — слышалось оттуда.

Тимофей впервые разжал губы:

— Одну правду писать буду!

Владыка резко поднялся, лицо его покрылось пятнами, в уголках губ выступила пена. Не сдерживая более себя, закричал:

— Знаю твою правду, ехидново исчадье! — И тихо, словно нанося припасенный удар, произнес, подаваясь всем телом к Тимофею: — Дьяволица… твоя Ольга спуталась с Лаврентием… Что скажешь, правдивец?

Тимофей, отпрянув, задрожал от гнева; сжимая кулаки, закричал:

— Лжа! Навет! Безгрешна она! Не переломить вам душу мою! Буду правду писать, как прежде! Лжа!

Лицо Митрофана сделалось серым, нестерпимо острые зрачки жгли Тимофея.

— Не писать тебе боле вовсе! — протолкнул Митрофан сквозь стиснутые зубы и, выйдя из-за стола, тихо приказал Дедяте: — Обезручь! — Быстрым шагом пересек избу, скрылся за дверью.

…На Торговой площади люд кричал, видя, как собираются недруги на Софийской стороне:

— Мост разломать!

— Взять их на щит!

— Душат гладом! На щит!

— Хлеб сеем, а мякину жуем.

— Продают нас за ногату!

Костлявый новгородец — должник, которого недавно на глазах Тимофея тащили к боярину, — взобравшись на бочку, рывком разодрал на себе рубаху, показывая исполосованную, впалую грудь, кричал:

— Понатерпелись, буде!

— Буде! — свирепо сверкнул огромными очами обросший темной щетиной Игнат Лихой. — Кузнец Авраам — наш посадник! Мы — Новгород — избираем!

— Авраама! — подхватили тысячи голосов. — Новгород избирает!

Кузнеца подняли, передавая из рук в руки, поставили на помост. Авраам обвел площадь затуманенными от волнения глазами. «Не подведу ни в чем, послужу, как совесть прикажет», — обещали они.

Авраам низко поклонился, зычно сказал:

— Благодарю на чести, Господин Великий Новгород!

Потом выпрямился. Подняв над головой меч, крикнул, сбегая со ступени:

— Вперед! На мост!

За ним ринулись все, кто был на площади.

И на Софийской стороне, увидя эту движущуюся толпу, рванулись к мосту, словно желая первыми перебежать его.

Они сшиблись посредине, как две волны.

Летели камни и гири, били по головам молоты и топоры, вгрызались в самую гущу мечи и рогатины. Крики, стоны, вопли, лязг оружия разнеслись далеко по городу. Рваные снежные тучи, обагренные лучами заходящего солнца, повисли над мостом, казалось, окропляли его кровью.

То одна, то другая волна наступала и отступала. Боярские жены, подхватив добро и детей, прятались в подвалы — тряслась в страхе Прусская улица!

Сеча шла не только на мосту, но и под ним, на уже ненадежном волховском льду, на берегу под стенами Детинца.

То и дело с моста падали сброшенные тела, пробивая лед, шли ко дну. Игнат Лихой, падая, зацепился армяком за выступ сваи, повис надо льдом. Милонег, крякнув, всадил в его спину меч. Иные, сброшенные с моста, придя в себя, снова лезли по сваям вверх, в гущу драки.

Кулотка, взяв обеими руками свинцовую булаву, отнятую у боярского сына Нестряты, крушил ею направо и налево. Лицо его, опаленное северным снегом, обрамленное густой курчавой бородкой, казалось бронзовым. В пылу сражения он не почувствовал, как чей-то меч случайно срезал у него на спине мешок со шкурками и они полетели под ноги дерущихся. Наоборот, ощутив неожиданное облегчение, Кулотка с еще более веселой яростью прокладывал себе путь.

Торговая сторона явно теснила Софийскую. И тогда вдруг, словно какой-то успокоительный ветер прошел по мосту, руки, поднятые для удара, стали опускаться, свершая крестное знамение.

— Владыка, владыка! — пронеслось в толпе.

Он спустился с Епископской улицы и, не торопясь, шел посредине моста. Впереди архимандрит и игумен несли чудный крест и образ святой Софии — белого крылатого ангела под сияющей звездой. Они подносили крест и образ к губам остывающих от битвы воев и шествовали дальше.

— Дети мои! — говорил владыка, умиротворяюще поднимая десницу. — Не соступайтесь на бой! Примиритесь! Господь против кровопролития…

— Не верьте ему! — раздался одинокий голос Авраама и замер, будто повис в воздухе.

Привычная сила повиновения была столь велика, что враждующие волны отхлынули друг от друга.

И в это время в тыл черни ударил владычный полк. Он появился с развернутым знаменем, как на поле боя, обрушился всей силой своей на чернь. В первое мгновение она растерялась, заметалась меж двух стен. Но замешательство продолжалось недолго. Измена удесятерила силы. Все руша на своем пути, восставший люд стал еще упорнее пробиваться через мост, к владыке. Защищенный стеной воев, Митрофан уже успел возвратиться на Софийскую сторону и, стоя у Пречистенских въездных ворот Детинца, возле вековой сосны, наблюдал за продолжением боя, всем видом своим показывая, что бессилен как-либо унять враждующих и то, что произошло, от него не зависит.

Но вот он встревожился, лицо его побледнело: на владычный полк напали свежие силы мятежников, теперь полк дрогнул и побежал.

А по мосту упорно пробивались все ближе и ближе к владыке Авраам, Кулотка, Прокша и Павша. Распаленный Кулотка показался владыке самим сатаной.

Митрофан услышал его крик: «Ждешь, кроволитец?!» — и, подхватив ризу, старчески перебирая тонкими ногами, засеменил к открытым дверям Софийского собора.

…На Волхове меж льдин плавали трупы. Черные волны жадно заглатывали их.

Покрывая голосом шум сражения, кричал Кулотка:

— Нажми, голота, руби змеюк! Чай, не блох чесать! Нажми!

Дедята Нечистый подошел вплотную к Тимофею, держа в руках раскаленные клещи. Тимофей невольно отступил.

— И не таких укорачивали, — упершись единственным, свирепым оком в Тимофея, прохрипел Дедята и вдруг схватил его клещами за кисть правой руки.

Раздался хруст расплющенных пальцев, нечеловеческий крик, запахло паленым мясом.

Тимофей побледнел и, потеряв сознание, рухнул на земляной пол.

Дедята презрительно поглядел на неподвижное тело, сплюнул:

— Кончился летописец.

Тимофей пошевелился. Дедята взял в углу ведро, наполненное водой, с силой окатил Тимофея. Тот приподнялся на левой руке, оглядел избу мутными глазами. Темные волосы прилипли к его лбу, с них на потрескавшиеся губы стекала вода.

— Занеможел, птаха? — поднимая его с пола за цепочку нательного креста, с напускной участливостью спросил Дедята и, встряхнув, свирепо закричал: — Станешь, как прежде, писать?!

Тимофей выпрямился, бесстрашно глядя на мучителя, сказал хрипло:

— Не заставишь накриве… Как прежде буду…

— Брешешь, кончился летописец! — зарычал Нечистый и уже остывшими клещами потянулся к кисти левой руки Тимофея.

Он не успел дотянуться — с грохотом распахнулась окованная дверь избы, и на пороге ее появился Кулотка. Зипун висел на нем клочьями, лицо было в кровоподтеках, светлые кудри колтуном скатались на непокрытой голове.

Кулотка с порога прыгнул на Дедяту, но тот, отбросив клещи, выхватил из-за голенища нож и всадил его по рукоять в грудь Кулотки. Кулотка упал на палача, придавив его своим телом. Железные пальцы его дотянулись до горла Дедяты и разжались только тогда, когда Нечистый омертвело выпрямился.

Тимофей бросился к Кулотке. У него хватило сил вытащить нож из груди мертвого друга, и он снова потерял сознание.

Изба наполнилась новгородцами, пробившимися через мост Авраам склонился над Тимофеем, обмотал искалеченную руку тряпкой, Павша и Прокша поднесли к губам Тимофея склянку с вином, добытую у Милонега. В избу вбежала маленькая, похожая на девочку, Настасья.

Услышав, что Кулотка появился в городе, она, схватив острогу, устремилась к мосту — где же еще ему быть! И там, увидя его впереди, стала пробираться к нему. Но ее все оттирали, и она упустила его из виду. Сейчас, вбежав в избу, Настасья остановилась, как в столбняке, с ужасом уставилась на Кулотку. Он лежал на спине спокойно, словно на время уснул, только впадины глаз пугающе окаменели.

Настасья с рыданием бросилась к нему на грудь; никого не стыдясь, закричала:

— Суженый мой! Очнись, суженый мой!

Прижимая к груди искалеченную руку, пошатываясь, Тимофей вышел из Одрины на владычный двор. Неясно проступал в темноте Софийский собор.

«За белыми стенами — черные души! — с ненавистью поглядел на него Тимофей. — Кто, как не вы, подослали убийц к моему отцу!»

Тимофей долго брел домой.

По улицам еще метались в ночи смоляные факелы.

Бой затих, и только кое-где, как перекличка, слышались в темноте гулкие от близости Волхова голоса:

— Владыка-то сбег из города.

— Утек, подлюка… Житницы с собой не унес…

— А Нездиного щенка давень за город вывели, ларь какой-то отняли, пинок дали — не попадайся боле!

— Рыло-то ему ктой-то отменно расписал!

— Эх, в монастырях знатно порастрясли боярское добро!

— А чо горит?

— Хоромы Незды и Милонега…

Все это происходило где-то рядом с Тимофеем, глубоко не задевая его сознания.

На Торговой стороне полыхали дома. Огромные языки пламени взметались к небу, зловещие отсветы их недобро играли на мрачной воде Волхова.

Но Тимофей шел словно в черном непроницаемом тумане, ничего не видя. Нет Кулотки, нет… И как теперь без руки писать?

Валил мокрый снег. Багровые искры пожара сплетались с хлопьями снега, казалось, мела невиданная пурга. Одежда прилипла к телу Тимофея, мучительно болела рука. Он ткнул ногой дверь своей избы. Одиноким огоньком горела, потрескивая, лучина. Ольги не было.

«Верно, у соседей, — подумал Тимофей и невольно вспомнил то, что говорил о ней владыка. Гнев захлестнул его: — Лжа! Не могла Ольга изменить! Затравить меня хотите! Лжа!»

Он стал на колени возле лавки, положил голову на шкуру, прошептал нежно:

— Поклеп не коснется тебя, люба моя! Не бойся, не коснется.

В памяти неожиданно возник разговор об Ольге с Авраамом. Отгоняя его прочь, Тимофей успокаивал себя мысленно: «Не все след принимать, что по реке плывет, не всему верить, о чем люди говорят».

Он вспомнил вишневые косточки, что сбирала Ольга в ладошку в темноте.

— Нет, нет ее провинки! Изолгали!

И вдруг почувствовал что-то твердое под щекой. Увидел на шкуре нож Лаврентия, оброненный им, тот поясной нож с черенком в серебре, что подарил ему когда-то в ладье, после боя у Отепя.

Тимофей задохнулся. Казалось, сердце остановилось. Он схватил здоровой рукой этот нож, как змею, глядел на него с ужасом и ненавистью. Рыдания подкатили к горлу, все тело его содрогалось.

С бешенством швырнул он нож, и тот вонзился в пол у порога.

А подлая память услужливо подсунула: река… и он с Ольгой, и ее ответ: «Сила». Всплыло жирное лицо Лаврентия: «И это сила?» И еще… как-то Ольга сказала о Настасье: «Ну чего она ждет Кулотку? Слова не давала, а девичье дорогое время теряет». Тимофей тогда впервые закричал на нее: «Да ты смыслишь, что говоришь?!»

Ольга прижалась к нему, заласкалась: «Пошутила я, пошутила… Ну что ты все к сердцу так близко берешь?»

Нет, не шутила она, просто вырвалась муть из глубины души. Как мог он жить столько под одной кровлей, не ведая, кого пригрел?

С полки свешивалась плеть, когда-то врученная ему отцом Ольги. Исполосовать? Или притвориться слепцом? Будто ничего не увидел, не понял?

Он застонал от боли.

— Нет, не могу! Вырвать из сердца! Или задушить своими руками!

Тимофей заскрипел зубами, сердце раздирала боль, она была сильнее, чем боль в руке.

В сенях стукнула дверь, и на пороге появилась запыхавшаяся, порозовевшая от быстрой ходьбы Ольга, воскликнула радостно:

— Выпустили?

И нежданно в глубине души его пробилась робкая надежда: «Сейчас прояснится… Ничего не было… все по-старому». Это возникло как мольба к жизни — пощадить его хотя бы здесь.

Ольга хотела броситься к Тимофею, но, увидя выражение его лица, налившиеся кровью глаза, култышку руки с окровавленной тряпкой, нож у порога, смертельно побледнела.

От страха лицо ее стало некрасивым, она рухнула на колени, завыла:

— Нет вины моей!.. Нет!.. Прости!

В неистовстве Тимофей подбежал к ней, схватил за руку так, что Ольга вскрикнула.

— Что, что простить?

Она закрыла глаза, готовая на смерть, на побои. Тимофей гадливо отшвырнул Ольгу от себя, приглушенно стеная, выбежал на улицу.

Ольга продолжала лежать ничком на полу. Что могла она сделать? Как доказать, что ничего не было, когда кругом виновата? Принимала подарки, скрытничала…

И сегодня Лаврентий пришел под вечер — она только зажгла лучину, — сразу показался ей каким-то странным, взъерошенным.

Поставил на стол тяжелый ларь; отбросив крышку его, прошептал, ликуя:

— Гляди!

В ларе навалом ожерелья, кресты, перстни, браслеты, золотые с эмалью колты и камни, камни… От их ослепительного сияния Ольга даже глаза зажмурила, а когда открыла — невольно залюбовалась чудной игрой лучей.

Лаврентий же, довольный произведенным впечатлением, ближе пододвинул к ней ларь:

— Да ты погляди! Захочешь — все твоим станет! Погляди!

Она отстранилась, строго сказала:

— Не надо! Ты уходи! — Не хотела и разглядывать все это, когда Тимофей в беде. — Уходи!

Но Лаврентий протянул ей золотое оплечье:

— Да ты только примерь! Ну чего боишься? Примерь скорее!

Оплечье красоты невиданной: на золотых пластинах, нежно раскрашенных по эмали в изумруд и синь, сидели птицы у древа жизни.

Рука Ольги невольно потянулась приложить оплечье к груди, полюбоваться, как станет выглядеть.

И вдруг Лаврентий набросился. Рот слюнявый, расквашенный, глаза юродивого…

Она задохнулась от неожиданности, гадливости, ударила его по лицу ожерельем, убежала, плача, к соседям, рассказала им обо всем… И вот эта страшная встреча с Тимофеем…

Да, он вправе, вправе не верить ей, подлой!

Ольга уткнулась лицом в пол и зарыдала.

Только теперь она поняла, как свята и верна Тимофеева любовь, как не ценила она ее… Пусть он безмолвник, а кому она, Ольга, более, чем ему, надобна?

Она вспомнила его жениховский подарок — заставку, что с таким пренебрежением сунула за божницу, и сердце заныло еще сильнее: не умела ценить, ни во что ставила его…

А теперь не поверит… Лучше б убил или хоть ударил — легче б стало.

Как, как убедить его, что соблюла верность? Может, пойти к владыке, броситься в ноги и признаться во всем, чтобы наказал ее, но и вернул Тимофея? Может, пойти к отцу и повиниться, что не дорожила мужем, что в голове дурь сидела, и пусть он, отец, накажет ее? Или на улице пасть к ногам Тимофея, обхватить их и не выпускать, пока не поверит?

Ей на секунду представилось, никогда больше не будет Тимофей, как голубь-бормотун, шептать ей ночью слова откровений, и станет она ему чужой-чужениной, неверной, брошенной женой.

— Не могу без тебя — в петлю кинусь! — крикнула она при мысли об этом бедстве и громко, жалобно заголосила, омывая слезами душу: — Тимоша, за что ты… Тимоша…

На улице Тимофея обступила темень. Где-то недалеко громыхал гром. Продолжал идти липкий снег.

Сердечная боль погнала Тимофея к дубу над Волховом. Гроза приближалась. Эта была та необыкновенная зимняя гроза, о которой потом еще долго с недоумением упоминали летописцы.

Вспышки молний следовали одна за другой, и тогда видно было, как внизу, в проломах льда, бурлили и метались черные волны, тянулись к черному небу.

С непокрытой поседевшей головой стоял Тимофей у дуба, напряженно вглядываясь в пляшущие волны, будто силясь рассмотреть в них что-то.

С раздирающим уши треском ударила молния в дуб, возле которого стоял Тимофей, опалила дерево.

— Почему не в меня, почему не в меня? — как в бреду, вопрошал Тимофей темноту.

Он шагнул к обрыву. Ему почудилось: волны теперь тянутся к нему, зовут его. Снова к измученному сердцу прихлынуло все: коварство Незды… владыка, что толкал ко лжи… пытки… гибель Кулотки… предательство Лаврентия… и Ольга… Не во что верить… нечего ждать…

На мгновение в обезумевшей голове мелькнула больная мысль: «Все кончено, затравили, растоптали, к чему противиться?»

Небо снова прорезала молния. Опаленный дуб продолжал гордо стоять над обрывом, воздевая черные ветви к небу, будто угрожая ему.

Пальцы левой руки Тимофея случайно коснулись костяного стержня для письма, что неразлучно висел у пояса. Казалось, стержень напомнил о себе, и Тимофей нежно погладил его.

«Лживите, не кончился летописец Тимофей, еще не всё вы у меня отняли! — Он до боли сжал зубы. — Когда плавят, зерна железа слипаются в крицу… Где взять сердцу твердость, как стеснить его в крицу?»

Тимофей снова нежно прикоснулся здоровой рукой к костяному стержню: «Нет, верю в правду… в честных, простых людны…»

Он медленно повернулся спиной к Волхову и пошел к избе Авраама.

Навстречу бежала простоволосая женщина, кричала горестно:

— Тимофей, Тимоша!

«Оленька!» — радостно дрогнуло сердце, и, повинуясь только ему, Тимофей бросился к Ольге, прижал ее к себе, целуя мокрые, соленые от слез щеки, забормотал, успокаивая:

— Не надо, Олюня, не надо… верю… Хоть весь свет… верю…

По небу разметалось гневное зарево пожара. Пламя бушевало теперь на вечевой площади, перекинулось к Великому ряду, охватило Нутную улицу, пробиралось по мосту к Софийской стороне. Горящие головни осыпали крыши домов.

Над городом кружила красная метель.