Вьюжной, заметной зимой прошли всадники Узбека по тверскому княжеству, огнем и мечом сокрушая все на своем пути.

Иван Данилович осунулся, похудел, словно бы даже почернел, глаза его глубоко ввалились. Глядя на пепелища, думал: «Много теперь не возьмешь… А покорства ждать от голи тверской вряд ли можно… Ну, да ничего — скрутим».

Ордынцы озверели от крови, легкой добычи. Рыскали шакалами свирепые Сюга и Туралык. Да и суздальцы, что присоединились к ним, помогли рушить Тверь.

Но вот закончился поход, снег торопливо занес тверские пожарища, и Калита, получив от Узбека золотой ярлык, наконец возвращался в Москву.

Отзвенели сосульки, срубленные лучами весеннего солнца, промурлыкали вешние воды, отзвучали песни-веснянки…

Стоял березозол — пора, когда пчеловоды окуривают ульи, когда вечером кружатся девичьи хороводы и молодежь играет в горелки.

Бориска неспокойно ерзал в седле, все поглядывал вперед: скоро ли, скоро ли покажутся кремлевские стены? Дух занимало от ожидания — так бы соскочил сейчас с коня и побежал навстречу Фетиньюшке! Не терпелось обнять, вручить подарки, что купил еще в Орде: занозки-булавки, колечко да серьги с искрами — не ахти какие, да от души. А главное — вез ей сердце свое…

В Кремле, предупрежденные гонцом, готовились к встрече. Здесь царило праздничное оживление. И ковры, разостланные в горницах, и золотом тканные, в ярких цветах наоконники, и подсвечники с висюльками из хрусталя, и благоухание от ароматных вод — все говорило о радостном ожидании.

Фетинья, в новом голубом платье, расшитом цветными стрелками, оживленная, с пылающими щеками, уже с десяток раз взбегала на чердачную башенку-смотрильню: не едут ли?

Отряд, простучав по деревянному мосту через ров, въехал в город. Князя встречал весь московский духовный собор, навстречу несли хоругви, иконы, торжественно пели попы, курился ладан, сверкали ризы и кресты. Калита неловко соскочил с седла, припал к иконе. К нему подошел, опираясь на посох, Феогност в сверкающей жемчугом митре, благословил возвращение, осенил крестом. Иван Данилович брезгливо бросил свой татарский колпак слуге, да, видно, не рассчитал, и колпак упал под конские копыта. Князь приложился к кресту. Далее все пошли пешие.

По всему Подолу — меж Москвой-рекой и кремлевской горой — разметались кузни, сараи, дворы. Спускались вниз, упирались в береговое пристанище для судов кривые улочки, где жила городская беднота — «черные люди».

Из мастерской бус и браслетов выбежали поглазеть на крестный ход подростки в длинных холстяных рубахах. Возле дубильных чанов стояли, с трудом разогнув спину, сапожники. Высунулся из двери пекарни осыпанный мукой остроглазый отрок с буйно всклокоченной порослью на голове, крикнул восторженно дружку:

— Тимка, Тимка, глянь-кось: Бориска-то храбрец! А сзади наши, верно, выкуплены из полона…

Бориска уже приметил знакомых, весело подмигивал им:

— Здорово, горе-Григорий!.. А ты, Филипп, к Москве прилип?

Худой, высокий мастеровой Митроха, со впалыми щеками на темном от копоти лице, сказал знающе своему подручному-молотобойцу:

— Князь, слышь, Азбяка облукавил, ярлык, говорят, получил, да весь он в крови тверчан…

— А нам, поди, облегчение приходит? — вопрошающе глянул подручный.

— Пожалуй, татарва перестанет ездить, — раздумчиво ответил Митроха, но тут же угрюмо добавил: — Зато держись, свои бояре поборами задавят! — И уже совсем тихо пробормотал: — Бог сотворил два зла — богатство да козла… По Кочёве веревка давно скучает…

Отряд уже взбирался на гору. Неистово чирикали воробьи, по-весеннему радостно вызванивали колокола. Над курными избами, садами в зеленовато-белой дымке, шатровыми крышами, над рекой и боярскими хоромами в причудливой резьбе плыл от Кремля к бору веселый перезвон.

Княгиня Елена вышла навстречу мужу празднично принаряженная. Серебряный венчик осторожно охватывал ее голову, подбитый шелком багряный плащ, скрепленный запоной у плеча, волнисто спадал на руку. Из-под плаща виднелась сорочка, украшенная внизу зеленым бисером. От волнения то поднималась, то опускалась на груди княгини золотая коробочка на цепочке.

Иван Данилович поцеловал княгиню в бледный лоб, спросил тревожно:

— Чада все во здравии?

— Все, — ответила она и, припав к его груди, замерла. На худых щеках заиграли нездоровые пятна.

Князь ласково отстранил жену:

— Пойду с дороги умоюсь…

Бориска встретил Фетинью неожиданно, на завороте широких сеней. Всегда так бывает: мыслью нарисуешь встречу, а получается совсем иное.

Они враз остановились друг против друга, словно приросли к полу. Первым движением девушки было броситься к Бориске, да она сдержала себя, но очи — любящие, застыдившиеся — открыли больше, чем слова.

И Бориска стоял недвижно. Ему бы сказать: «Вот и снова вместе, теперь вовек не разлучимся. После мая и обвенчаемся». Пошутить: «Чтоб не маяться», — а он молчал, язык словно прилип к нёбу. Сказать бы, как говорил про себя: «Здравствуй, яблонька весенняя!» — но слова не шли с губ.

Фетинья повзрослела, в ней появилось что-то новое: была и такой, какую оставил, какой представлял в разлуке, и еще во сто крат милее, краше.

Раздались гулкие шаги, пол гнулся под чьими-то тяжелыми стопами.

— Вечером под дубом! — успел только прошептать Борисками погладил ее руку от плеча к ладони.

Фетинья кивнула головой, побежала своей дорогой.

Грузно переваливаясь, навстречу Бориске шел Василий Кочёва, неся впереди себя серовато-бурую бороду. Недобрыми глазами посмотрел на юношу, словно обыскал. Не нравился ему этот стихоплет, давно до него добирался. Послухи с базара сказывали — о нем, Кочёве, побасенка ходит: «Лошадь любит овес, земля — навоз, а воевода — принос». Не Борискина ль выдумка?…

Кочёва повел в его сторону широким, в крупных порах носом и прошел мимо.

Бориска с ненавистью поглядел вслед, на бугристый затылок Кочёвы, на шишки за ушами. Сжал кулаки: «Убивец проклятый, попался бы ты мне в руки!» Резко повернувшись, зашагал сенями.

А на улицах окраины уже заиграли гусли и свирели, запели женские голоса, отплясывали плясцы, в складчину устраивали пирушки. Приседая и трясясь, пророчил Гридя: «Мир и тишина… мир и тишина… «Исступленно голосила мать погибшего Трошки…

Близких имовитых людей князь созвал в гриднице в тот же вечер.

Бояре расселись на широких лавках вдоль стен, увешанных доспехами, выжидательно уставились на князя.

«Подался, смотри, как подался… Видно, нелегко ему пришлось в эти месяцы. Лик осунулся, проседь проступила, новые морщины лоб избороздили… "

Князь встал, острым взглядом окинул лица, сказал резким, властным голосом:

— Собрал вас, думцы, чтобы поведать: Москва ярлык золотой получила!..

Приостановился, снова внимательно оглядел бояр. Умели они чувства не выказывать. Но весть была столь важна и радостна, что все зашевелились. Протасий смотрел так, словно говорил: «Великое спасибо за то, что свершил».

— Теперь, — продолжал Иван Данилович, — кто выступит против нас — враг всей земли нашей, ей ущерб нанесет. Большой кровью дался ярлык. Дорогой ценой достался… Будем дале беречь кровь русскую, без нужды не допускать драки…

В гриднице стояла такая тишина, что слышно было, как с трудом дышал толстогубый хранитель печати Шибеев и поскрипывала лавка под воеводой Кочевой.

— Да о черни памятовать след. Разве были б у нас кладовые снеди, рухлядь богата, коли кормы нам смерды не носили? Были б табуны коней, хлеба на пажитях, одежды златотканы, коли дали б мы повадку черни руку поднимать на богатство наше?

Шибеев, одобрительно глядя на князя, потянулся к уху соседа, дворского Жито, прошептал, едва не касаясь толстыми губами серьги:

— Нам крепче вкруг него держаться надобно…

Жито — с крупными ушами и таким большим изрытым временем лбом, что дворского прозвали «Старый лоб», — расстегнул ворот кафтана, солидно погладил заплывший кадык:

— Твердоумен и мудростей…

Только боярин Алексей Хвост — Калита про себя отметил это — покривился заносчиво, поджал змеиные губы: может, жалел о дружках своих тверских?

А Хвост думал о князе: «Больно много берешь на себя, не сломал бы шею! И без твоей заботы жили». От золотого ярлыка он ничего доброго для себя не ждал. Тверь не жалел, хотя одно время собирался туда переметнуться. Хорошо, что остерегся. Единственное, чего хотел, — жить, как деды жили: никому не подчиняясь, самовластно управляя своими владениями. Да, видно, теперь и вовсе сжаться придется. Или, может, в Рязань податься?…

Дни Ивана Даниловича наполнены делами, словно калита, доверху насыпанная монетами.

Вызвал строителя Анцифера Жабина, румяного, белокурого красавца, вопрошал:

— Как мыслишь пристроить к Успенскому собору храм во имя спасения вериг святого апостола Павла?

— Мыслю своды сделать на четырех основах, на человечьи головы схожие, — с готовностью ответил Жабин.

— Лишняя выдумка! — запретил князь, — Главное — покрепче строить, поболе из камня. Сеннописцам Николаю и Захарию прикажи расписать стены.

Отпустив Анцифера, задумался: «Да, не забыть иноков из Данилова монастыря перевести к храму Спаса на Бору… Пусть перекладывают с греческого на русский, летописи составляют… Книжное ученье нам впрок».

С митрополитом Феогностом князь говорил долго, благодарил, что вразумлял Кочёву.

— Теперь, после тверских дел, возблагодарим господа — построим под колокола храм святого Иоанна Лествичника для спасения от греховных бед…

Грек довольно прикрыл сухонькие веки.

— Хочу еще раз поздравить тебя с удачей и счастьем в Орде, — сказал он тонким голосом.

Калита про себя усмехнулся: «Счастье без ума — дырявая сума», а вслух сказал:

— Твоими молитвами, отче… — Помолчал, задумчиво склонив голову, наконец промолвил вкрадчиво: — Еще молю тебя, владыко, о подмоге…

Феогност посмотрел вопросительно.

— Александр Тверской скрывается от ханского гнева во Пскове. А Узбек требует Александра…

— Что же я могу сделать? — недоумевал Феогност.

— А мню, святитель: наложи на Псков проклятье — испугаются, враз выдадут Александра, — тихо посоветовал Иван Данилович и умолк.

Феогност в нерешительности молчал. Ему и не хотелось вмешиваться в эти хлопотные дела, а вместе с тем он понимал, насколько выгодно сейчас быть заодно с Узбеком и московским князем. Да и князь поддержит церковь в борьбе с нечестивой ересью. Повсюду пошла вредная вольность мысли; новгородские протопопы монашество порицают — бесовским учением называют его. Споры вздумали заводить, есть ли рай.

— Да, чуть не забыл! — живо воскликнул Калита, точно только что вспомнил об этом. — Дозволь, святой отче, в казну твою передать кресты золотые и чаши. Давно собирался… А еще: выкупил я в Орде трех мастеров-иконописцев. Пришлю их тебе — составь дружину.

Князь скромно склонил голову.

— Быть посему, — неожиданным баском провозгласил митрополит. — Завтра ж приказ пошлю: церкви во Пскове затворить, не быть звонению и пению по всему городу, покуда не выдадут Александра.

Круглый, неуклюжий тысяцкий Кочёва, как всегда, по-медвежьи переминался у двери с ноги на ногу. За эти месяцы стал он еще толще, пальцы рук походили на обрубки — кольца так врезались в них, что князь подумал: «Скоро придется распиливать».

— За то, что гиль истребил, смутьянов обезглавил, обдаряю тебя двумя селами у Клязьмы, где корабли грузим. Грамоту сегодня получишь… Быть тебе на Москве постоянно воеводой.

Кочёва медленно подогнул ноги, грузно опустился на колени, забормотал бессвязно:

— Да я… если что или там… опять кто… — Боясь княжеского гнева, не осмелился признаться, что Андрей Медвежатник перед самой казнью сбежал из-под стражи, хоронится в лесах. Да и не ко времени было бы сейчас, при такой милости, говорить об этом.

— Встань! — приказал князь. — Всю дружину собери, сделай смотр. Нерадивых накажи, хоть палками бей. Дружба с Узбеком — дружбой, а меч вострить надобно. Не вечно игу тому на Руси быть… Мастеров-ордынцев, что бежали от татар, и тех, что я выкупил, пристрой к делу. Посели слободой. Пусть колчаны делают и стрелы со свистом. Чай, в Сарае научились… — Помыслил, вслух не сказал: «Под звон ханских цепей будем ковать мечи… «- Да на дорогах татей истреби, по рекам стражу учини, — продолжал князь. — Вкруг Москвы купцу, пешеходу страха не должно иметь. Пусть торгуют без зацепок. Надобно нашу землю от татей вовсе избавить, руки им рубить…

Князь помолчал.

— Кто из имовитых-то ненадежен, худые замыслы носит? — неожиданно спросил он, понижая голос.

— Так что… Я смотрю, что там или там… подозреваю — Алексей Хвост, — заикаясь, медленно ответил Кочёва. — Злорад… То да се… Что ты ни сделаешь — ему, злоумышленнику, все не так. Туда-сюда… двуязычит…

Князь нахмурился:

— У кого желчь во рту, тому все горько! Да, может, только и беды, что на глупые речи невоздержан. Уста бездверны… Ты за ним поглядывай… Ну, пойдем в терем, — поднялся он. — К нам из Киева служить пришел боярин Аминь. Верно, почуял, где сила, иначе бы чего с насиженного места трогался?…

Они вышли в сени.

Калита, бесшумно шагая, думал: «Надо привладеть землю Белозерскую… Внести за белозерского князя дань Узбеку. Станет князь сразу шелковым. А Юрьеву монастырю пожаловать грамоту — снять налоги с их земель и промыслов».

В тереме, дожидаясь князя, толпились люди. Нестройный гул их голосов сразу умолк, когда вошел Калита. Старый, но еще очень крепкий боярин с белой, как пена, бородой, поклонился ему, сказал густым басом, словно в бочку пустую дохнул:

— Приехал к тебе, великий князь всея Руси, бить челом в службу. Может статься, слыхал про боярина Аминя из Киева?

Все, кто был в горнице, переглянулись: «Вот как… Всея Руси!.. "

— Еще бы не слыхать! — пошел навстречу Аминю Иван Данилович.

Обнимая его за плечи, мысленно восхитился: «Сущий Муромец! Ишь грудища-то — не обхватишь».

Будто мимоходом, поинтересовался:

— Верно, не один прибыл?

— Да сотен пятнадцать народу привел и сына тож, слугами верными будут, — с достоинством ответил боярин и низко поклонился.

Он оставил насиженное место, потому что истосковался по твердой власти, прочности, устал от княжеских раздоров, от незнания, что ждет завтра, от запустения и смут.

— Рад, рад! — еще приветливее сказал князь. — У нас в почете будешь, не пожалеешь, что пришел. На первый случай жалую тебе Волоколамское: владей, пока служишь мне и детям моим…

Боярин Алексей Хвост побледнел от зависти: давно хотел иметь то владение.

Кочёва все приметил — и эту бледность и недобро вспыхнувшие глаза Хвоста. «Враждебник!» — уверенно решил воевода.

Князь опустился в высокое кресло в переднем углу, жестом позволил остальным сесть на лавки.

Бревенчатые стены, укрытые коврами, дубовый стол простой резьбы, широкие лавки с суконными подстилами — все это придавало комнате холодновато-деловой вид и словно подчеркивало, что хозяин хором не стремится к внешней роскоши.

Да и сам князь одет был в скромный, из темно-синего станеда, кафтан с меховой оторочкой.

К Ивану Даниловичу приблизился круглоликий татарский мурза Чет, в крещении названный Захарием. Сохраняя важность, почтительно поклонился, сказал по-русски:

— Я, княже, с просьбой: дозволь на Ордынской улице склады мои огородить.

Калита удовлетворенно подумал: «Предки твои жгли те места, что ты огородить просишь». Промолвил ласково:

— Никто тебе помехи чинить не будет — огораживай, бог в помочь.

Вслед за Четом подошли переселенцы из Мурома — отец и два сына. Отец подтолкнул сыновей в спины; они пали ниц, да так и остались, словно уперлись лбами в пол, а старик, широкоплечий, с обветренным, точно вырубленным из дуба лицом, сказал натужно:

— Не оставь, великий княже, милостью: в Москву переселиться замыслили. На твою заступу и пособие надеемся…

Князь терпеливо выслушал старика.

— Землю отведу… — милостиво пообещал он. — На первое обзаведение получишь топоры, гвозди. Пока на ноги станете, от податей освобождаю. — А про себя решил: «Позже свое возьму с лихвой». С доброй улыбкой смотрел на упавшего рядом с сыновьями старика. — Встань, встань… Нечего время терять, за работу принимайся!

…Как-то вечером князь позвал дворского. Посмотрев книги, долго распекал за лишние расходы:

— Зачем свечей без меры накупал, кем к роскошеству приучен? Где ж око твое хозяйское?

Жито уныло опустил утиный нос с бородкой. Отчитав дворского, князь сказал хмуро, словно отсек что:

— Бориске в Кремле не место!

Жито удивленно выпучил и без того навыкате глаза, уставился на князя: «От любимца отрекается!»

Иван Данилович спохватился. Гася любопытство дворского, ровным голосом сказал:

— Отпускаю на обучение к мастеру колокольному Луке. Выдай из казны на устройство…

После разговора с Бориской о ниварях и потом, позже, в Орде, о письме Кочёвы князь не мог преодолеть в себе неприязнь к юноше, и даже храбрость Бориски на татарском базаре не уменьшила этой неприязни.

Так и стояли в ушах слова: «С ними б судьбу разделил!» И разделил бы. «Как душу черни в княжеских хоромах ни полощи — черной останется!»

Вспомнился и недавний разговор с Фетиньей. Когда сказал ей: «Оженю Сеньку на тебе», рухнула на колени, зарыдала: «Не губи сироту, не люб мне Сенька!» — «Не люб? Будто надобно, чтобы люб был! — Прикрикнул: — Натрещалась? Как смеешь отговор и пререкание делать? От дружка непокорливость переняла?»

А она, как полоумная, свое твердит: «Не губи, не люб Сенька! Не губи!»

Оборвал ее: «Слышал припевку! Хватит! Княжеской воле перечишь? Прикажу на цепь посадить!»

И вовсе спятила: с колен вскочила, глаза безумицы — такие у волчицы видывал, когда волчат защищала.

«Воля твоя, — хрипит, — можешь убить! Все едино за постылого не пойду… Это нерушно, не пойду! Нет такого божьего закона!»

Можно б силой ослушницу под венец повести, да стоит ли из-за дурехи закон церковный рушить, разговоры вызывать лишние?

Он позвал Кочёву, строго приказал связать непокорную и отправить в самый дальний монастырь Покрова Богородицы.

«Да никому в Кремле не сказывай, куда!»

…Вспоминая сейчас все это, князь припомнил и сумное лицо Бориски. В последнее время зверем смотрит, только что не рычит. Нет, спокойнее удалить его из Кремля…