— Товарищи, мы едем на экскурсию! — вбегая в класс Боканова, оглушительно закричал Снопков.

— Когда?

— Врешь!

— Куда? — раздалось сразу несколько голосов.

— Честное слово! Сам слышал, как полковник Зорин говорил нашему капитану… На металлургический завод… пять часов езды пригородным… Отдельный вагон… Харчишки с собой… Ночуем в вагоне…

Павлик Снопков обо всем узнавал первым и точнее всех. Вечно в движении, юркий и неистощимый в шутках, он был всеобщим любимцем, и ему снисходительно прощали проказы и острый язычок. При построении роты Снопков стоял левофланговым, и это его очень огорчало. Может быть, именно для того, чтобы приподняться выше, он твердо решил идти в кавалерию.

Новость, принесенная Снопковым, взбудоражила всех. Так хотелось вырваться на пару дней из стен училища с его укладом, расписанным по минутам, увидеть новые лица, почувствовать в вагоне хотя бы относительную вольницу.

«Верхние полки поднимем и, пожалуйста, — постели на ночь…» — хозяйственно прикинул Лыков.

— Интересно, кто из офицеров поедет? Чем меньше, тем лучше, — не преминул заметить Ковалев.

— Туристы за мной, чистить пуговицы и бляхи! — закричал Снопков и ринулся из класса, сопровождаемый товарищами.

Сборы заняли полдня. На рассвете поехали в грузовиках на станцию. Шумной ватагой, хохоча и остря, «штурмовали» отведенный вагон, хотя в штурме никакой надобности не было, и пожилая проводница, довольно улыбаясь, стояла в стороне от вагона. Кроме капитана Боканова и старшины Власенко, ехал майор Веденкин.

Как только поезд тронулся и первые лучи негреющего солнца, прорвав пелену туч, осветили вагон, начали завтракать. Видно, такова уж натура железнодорожного пассажира, — даже плотно покушав дома, он достает сверток с бутербродами, едва трогается вагон.

После завтрака все, как-то сами собой, разделились на две группы. Одни окружили Веденкина, и здесь начались споры, шутки, смех. Другие подсели к Боканову.

— На днях, — неторопливо рассказывал он, — мне попалось письмо Суворова Александру Карачаю — сыну одного из любимых соратников генералиссимуса. Этот юноша был зачислен на военную службу, и вот по случаю такого важного события в жизни Карачая-младшего наш славный дед адресовал ему письмо. Не ручаюсь, что дословно передам его содержание, но если и отклонюсь — не намного…

Сергей Павлович краем глаза отметил, что хотя Володя Ковалев в углу купе что-то и записывал в это время в блокнот, покусывая нижнюю губу, но, по-видимому, прислушивался к общему разговору.

— Будь чистосердечен с друзьями своими, — начал негромко Боканов, — умерен в своих нуждах и бескорыстен в поступках… Отличай честолюбие от гордости и кичливости… Будь терпелив в трудах военных; не поддавайся унынию от неудач… Остерегайся неуместной запальчивости…

— А мне кажется, — вдруг вмешался в разговор Ковалев и вызывающе откинул голову назад, — что человеку гордость и честолюбие не мешают, особенно военному. Разве неприятно стать героем, иметь ордена, быть окруженным славой и гордиться ею?

Боканов внимательно посмотрел на Володю и спросил:

— Скажите, идя в бой, вы будете думать о том, чтобы орден получить?

— Конечно, думать буду о защите Советской Родины! — не задумываясь, воскликнул Ковалев.

— Я в этом не сомневался, — удовлетворенно кивнул головой капитан, — и если удачно проведенный бой принесет вам славу — вы вправе гордиться победой. Но разве будете вы бить себя в грудь и кичливо кричать: «Я — герой!» — и ходить по земле, никого не замечая и не уважая?

— Нет, конечно, — согласился Ковалев и снова уткнулся в блокнот, не получив, видно, ожидаемого удовлетворения от вмешательства в разговор.

— Мне припомнился почему-то сейчас один комичный случай из моей жизни, — посмотрел на ребят смеющимися глазами Сергей Павлович, — учился я тогда на втором курсе института. В годовщину Октябрьской революции назначили меня командиром колонны. Был я членом комитета, председателем институтского Осоавиахима, активистом таким, что считал — без меня ни одно дело не обойдется. Ну, как и полагается командиру, стал я впереди оркестра, красная повязка на рукаве. Двинулись мы по улице. Музыка играет, иду — ног под собой не чую, никого не вижу, и думаю: «Все прохожие на меня глядит с восторгом, — такой молоденький, а демонстрацию возглавляет. Эх, увидел бы мой друг Венька Дорогин, — глазам бы своим не поверил». Бьет во-всю барабан, гремят трубы. Случайно поворачиваю голову и замечаю вдруг, что народ на тротуаре остановился, хохочет. Оказывается, оркестр оторвался от колонны и пошел со мной в одну сторону, а колонну кто-то завернул в другую — в переулок. Оркестр сконфуженно замолк, а я, готовый провалиться сквозь землю, отправился разыскивать своих. Потом, — смеясь, закончил Боканов, — я частенько вспоминал этот случай, и он не раз отрезвлял меня.

…Кое-кто из воспитанников искал в вагоне уединения. Андрей Сурков забрался на вторую полку и просматривал выписанные им в блокнот афоризмы.

«Без наблюдений нет искусства», — перечитал он слова известного скульптора и подумал: «И художник, у которого мы были, сказал: „Все замечайте, вбирайте в себя…“».

Андрей перелистал еще несколько страниц: «Самый совершенный руководитель, ведущий через триумфальные ворота к искусству, — это рисование с натуры. Оно важнее всех образцов».

Поезд остановился на полустанке. Сурков посмотрел в окно и схватился за карандаш и альбом. У опущенного шлагбаума покорно стояла окутанная зимним туманом колонна автомашин с зенитными пулеметами. Водитель головной машины, открыв кабину, высунулся из нее и с нетерпением поглядывал на состав, преградивший путь. Андрей начал лихорадочно набрасывать эскиз.

— Это на фронт, — негромко сказал Лыков.

— «Катюши» есть, глядите вон — на молотилку похожи, — знающе показал Гербов.

Товарищ капитан, а как она стреляет? Вы ее близко видели?

— Приходилось… — и Боканов рассказал о том, что видел.

— Я уверен, — воскликнул Пашков, — что мы с нашей техникой одолели бы фрицев и без союзников!

— Конечно!

— Надумали открывать второй фронт, когда увидели, что мы вот-вот победим.

— Привыкли они чужими руками жар загребать!

— Вы слышали последнюю сводку? — возбужденно, блестя глазами, спросил Ковалев, обращаясь ко всем. Он был страстным политинформатором и, хотя ему никто этого не поручал, вывесил в ротной комнате отдыха карту фронтов, а в час ночных последних известий прокрадывался к репродуктору в читальном зале и по утрам, собрав у карты с полсотни ребят (прибегали и из младших рот), «разъяснял обстановку». Когда же известия были особенно радостными, он в полночь будоражил всю спальню.

Сразу просыпались все, поднимался шум, и появляющийся дежурный офицер немного растерянно успокаивал прыгающие на кроватях фантастические фигуры — нельзя было допустить нарушения распорядка, но, чорт возьми, как быть строгим, когда самому хочется обнять первого же из них!

… Поезд двинулся дальше, и Сурков с сожалением провожал глазами уплывающую картину: он не успел сделать даже эскиза.

Капитан Боканов вышел в тамбур. Пожилая проводница, широко улыбаясь, сказала восхищенно:

— Это настоящие люди будут… Такой не оскорбит при посадке.

Сергей Павлович подумал: «Сколько работы еще впереди, чтобы они стали настоящими», а вслух сказал: «Постараемся». На подножке вагона пристроился Савва Братушкин. Боканов повернулся было окликнуть его, отправить в вагон, но раздумал: не хотелось надоедать замечаниями.

Савва оставался верен себе — он неимоверно фасонил. Без шинели, выпятив грудь с двумя медалями, то и дело подносил к глазам неизвестно где раздобытый бинокль с испорченными стеклами. Когда поезд пробегал мимо домика под черепичной запорошенной снегом крышей и на крыльце его можно было ясно разглядеть ватагу ребятишек, Савва принял небрежную позу, слегка привалился плечом к двери и снова навел бинокль.

«Вот, пожалуйста, — подумал Сергей Павлович, мысленно продолжая разговор с проводницей, — упустишь только из поля зрения — фанфаронишка получится, а ведь у него много данных и для того, чтобы стать хорошим офицером».

— Савва, вам не надоело позировать? — добродушно спросил капитан, подходя к воспитаннику.

— Почему позировать? — смутился юноша и поднялся с подножки в тамбур.

Боканов стал расспрашивать его, что пишут из дома, получает ли письма от матери? Мать Саввы — колхозница — пользовалась среди земляков большим уважением. До войны она даже ездила в Москву на сельскохозяйственную выставку.

— Вы этим летом помогали ей? — спросил офицер.

— Конечно, — просто ответил Братушкин, и глаза его засветились мягким светом. — Для коровы базок на зиму поставил, сено привез, ворота починил, — я ведь в доме один мужчина… — Он задумчиво посмотрел на пробегающие мимо поля.

— Сил у нее уже немного, — сказал он негромко.

— Ничего, офицером станете — поддержите, — ободрил капитан.

Савва благодарно улыбнулся.

— Пойду к ребятам, — словно извиняясь, сказал он и шагнул в вагон.

Поезд, замедляя ход, взбирался на подъем, тяжело отдуваясь. Одолев подъем, он пошел вдоль берега реки, скованной льдом. Небо местами походило на снег в водяных пролежнях. Бокалов возвратился в вагон. Снопков оглушительно звонко возглашал:

— Внимание, граждане, — сейчас будет представлена спаренная декламация! Прошу вас, «Зяблик», подойти поближе, — деловым тоном обратился он к Суркову, слезшему с полки. Длинный Андрей вышел к окну в проходе — здесь было свободней. Снопков продел свои руки подмышки Суркову и скрылся за спиной у друга. Тот стал декламировать «Мужичок с ноготок», а Павлик уморительно жестикулировал — то почесывал своими руками нос Суркова, то поглаживал его живот, то заламывал руки, как провинциальная певица — и, казалось, все это делает сам декламатор.

— Следующий номер: клоун-эксцентрик, — объявил Снопков.

Хохот, реплики, возня и шум. Они были самими собой — пятнадцати-шестнадцатилетними мальчишками — и никакие кители и брюки с лампасами не изменяли их природы. Вволю нахохотавшись, немного устав от смеха, притихли, и начались серьезные разговоры вполголоса: о наступлении нашей армии, о героях, о письмах с фронта и из дома.

… Геннадий Пашков перечитывал про себя письмо отца — генерала армии:

«Вот кончим, сыну, войну, приеду к тебе, обниму крепко-прекрепко. Мы ведь теперь с тобой соратники. Только научись, родной, сначала повиноваться. Не зазнавайся, не думай, что ты умнее и лучше других, себя никогда не хвали — пусть другие скажут о тебе доброе слово… Ты огорчаешься, что в день моего рождения не можешь сделать подарка. Лучший подарок — будь примерным суворовцем.
Твой батька…»

Пашков представил: блиндаж, горит самодельная лампа из гильзы (об этом во всех военных рассказах теперь пишут), отец сидит на ящике из-под снарядов, заканчивает письмо… И такая теплая волна охватила сердце юноши, что он прикрыл глаза. Показалось на минуту, что притронулся щекой к чуть шероховатой щеке отца, почувствовал особенный запах табака, одеколона и кожи…

Семен Гербов читал книгу о партизанах Украины. Ему опять припомнились дни, проведенные в гестапо. Всю их семью бросили в подвал, били сапогами, но ничего не выведали… Вот и сейчас временами болит грудь. «Проклятые, неужели повредили что-то?» — угрюмо хмурился он, рассеянно перелистывая страницы.

Ковалев забился в угол, сосредоточенно покусывая нижнюю губу, думал о Галинке: «Если бы она знала, какое хорошее чувство у меня к ней… И это навсегда… Ни за что не скажу о нем, — признание оскорбит ее. Да и словами я не смогу выразить то, что внутри меня. Пусть даже не догадывается. Но во всем буду таким, чтобы она гордилась мной…»

Володя увидел себя в бою… Он, как Николай Гастелло, направляет горящий самолет на врагов… Сейчас раздастся грохот взрыва… Таков долг!.. — «Он иначе и не мог поступить», — скажет Галинка, узнав о его гибели.

Володя широко раскрытыми, глазами смотрел в окно. Он не видел мелькающих столбов, весь ушел в свои мысли. Безотчетным движением достал из кармана блокнот, положил его на колени, низко пригнувшись, стал писать. Никто в классе не знал, что он сочиняет стихи, — никто, кроме самого близкого друга — Семена Гербова.

Если бы имел я десять жизней. Все бы десять родине отдал!

Лихорадочно набросал Володя первые строки, и румянец проступил у него на щеках.

— Ты что пишешь? — некстати подсел Гербов.

— Ничего… — досадливо буркнул Володя, и желание писать тотчас исчезло. Увидя, что Семен огорченно отодвинулся, объяснил мягче:

— Хотел стихи написать…

Гербов виновато хмыкнул, но Ковалев, пряча блокнот, успокоил ею:

— Ничего, главная мысль есть… потом закончу…

… Проплыл вокзал. Поезд подходил к высокому дебаркадеру. Ребята, уже в шинелях, подтягивали ремни, надевали перчатки, придирчиво оглядывая друг друга, счищая пылинки.

Комсомольцы города ждали их под широким навесом перрона. К вагонам спешил подполковник Русанов — он выехал вперед подготовить экскурсию. Русанов пожал руку Боканова, приветливо закивал головой воспитанникам, выглядывающим из тамбура.

— Выходи на перрон! — приказал он и отвел в сторону Сергея Павловича. — Мы сейчас под оркестр пройдем по главной улице; на площади, около горкома комсомола — пятиминутный митинг, а потом — на завод. Там воспитанники ремесленного училища покажут свои рабочие места, объяснят процесс. А вечером организуем в пионердворце встречу с комсомольцами города.

… Завод поразил бесчисленностью цехов, труб, размахом стройки, перекликом «кукушек», мощью техники. Неутомимо бежали вагонетки; ковши кранов разевали рты, как рыбы, выброшенные на берег; ревели, сотрясая фундамент машины; пронзительно визжали, скребя по сердцу, пилы и сверлильные станки; какие-то чудовищные челюсти с хрустом раскалывали металлические орехи и, казалось, выплевывали скорлупу. Золотые брызги металла рассыпались обманчиво-безопасными звездами; ящерицами вихляли на железном полу ослепительно-красные полосы; пламя вокруг раскаленных глыб походило на космы зеленого меха; весело прыгали голубые серные огоньки.

И везде, над всем — у руля, рычага, крана — возвышался спокойный и сильный укротитель и властелин — человек. Он бесстрашно ворошил клокочущую пасть топок, смирял вылезших из печей хищных, огненных змей, бросал пищу в пылающую горловину и, словно играя, выхватывал из жадных щупальцев-кранов добычу, Движению его рук покорно подчинялись металлические громады. Он бросал в огонь плоские полосы металла, — и они мгновенно выходили оттуда длинными огненными трубами; он нажимал рычаги, — и таран, бешено стуча, превращал болванку в восьмидесятиметровую трубу. Человек возвышался над всем! Он подчинил своей воле металл: маховики, колеса, цилиндры и поршни и заставил, вместо себя, перетаскивать, сверлить, гнуть.

Гербов остановился у станка, за которым паренек его лет, в кепке с задранным козырьком, делал нарезку на трубе. Паренек застенчиво улыбнулся, повернув на секунду к Семену широкое лицо, и еще проворнее забегали его ловкие руки, подводя резец к металлу. Гербов дружески кивнул молодому рабочему.

— Здравствуйте! — прокричал Семен, потому что от грохота, скрежета и гула звенело в ушах.

— Привет! — весело ответил паренек, подталкивая козырек кепки вверх.

— На сколько норму выполняете? — как у старого знакомого спросил Семен.

— Две даю… ведь для фронта!

— Здорово! — с восхищением воскликнул Семен, — а все-таки тяжело? — сочувственно спросил он.

— С непривычки тяжело казалось, — усмехнулся паренек, — а сейчас — как дома. К первому мая экзамен сдам на повышение разряда… А, чорт! — выругался он, заметив какую-то неполадку, перегнулся через станок и сразу забыл о госте.

Гербов почувствовал неловкость за свою праздность, чистенький костюм и торопливо отошел.

— Сема, — крикнул ему на ухо Ковалев, — ты погляди, какие чудеса машины делают. Вот техника!..

… В училище возвращались ночным поездом, но заснуть сразу никто не мог: слишком ярки были дневные впечатления.

Ковалев и Гербов, умостившись на верхней полке, вели разговор вполголоса.

— Я, Сема, думаю, — настоящие патриоты и те, которые самоотверженно трудятся, ведь это геройство каждый день так работать!

— Ну, еще бы, — согласился Гербов, — я сегодня в цехе с одним молодым токарем говорил и, знаешь, как-то неловко стало. Мы чистенькие, вроде мамины сыночки-белоручки, ходим между ними — экскур-сни-ча-ем, а они, видел, как работают! Ты заметил пожилого рабочего, что у печи палкой такой длинной ширял, а лицо от огня рукой прикрывал? Ведь он так трудится, чтобы мы спокойно учились.

— Ну, насчет маминых сынков, это ты хватанул, — возразил Ковалев. — Ты не думай, Сема, что труд у нас легкий будет, — всё в походах, в поле, никогда сам себе не принадлежишь; лагери, сборы, тревоги, смотры, обучение солдат. Мы потом отблагодарим честной службой.

Они беседовали почти до рассвета. В тамбуре дневальный Сурков объяснял что-то проводнице; в вагоне наступила сонная тишина. Внизу, неудобно согнувшись, спал Бокалов. Ему, видно, стало холодно, и он, поеживаясь, ворочался.

Семен спрыгнул с верхней полки, осторожно укрыл капитана своей шинелью и возвратился к Володе. Здесь, под одной шинелью они вскоре уснули.