Утром, подходя к дверям спальни, Боканов, услышал громкий, возбужденный спор. Голос Лыкова настойчиво требовал:

— Заправь койку лучше!

— Она и без того хорошо заправлена, — вспыльчиво возражал кто-то.

— А я тебе как дежурный по спальне говорю…

— А я чихать хотел…

Боканов быстро пошел в комнату и первое, что он увидел, было распаленное, с широко раздутыми ноздрями, лицо Ковалева. Кроме него и Лыкова, в спальне никого не было.

— Что у вас тут произошло? — спросил офицер у Василия.

— Да так… свой разговор, — замялся Лыков.

— Почему ваша койка, воспитанник Ковалев, не в порядке? — обратился Боканов к Володе. Лыков торжествующе посмотрел на товарища.

— А мне кажется… — начал было Ковалев.

— Я не спрашиваю, что вам кажется, — резко оборвал его Боканов. — Заправьте койку как следует.

Ковалев побледнел и не двигался с места.

— Почему вы на меня кричите! — вдруг выкрикнул он.

— Заправьте койку, — как можно спокойнее повторил приказание офицер, но на скулах у него проступило красное пятно. Ковалев, с трудом отрывая ноги от пола, подошел к своей койке и, словно чужими, одеревенелыми руками, поправил одеяло.

— Ну, вот теперь хорошо, — обычным спокойным тоном сказал Сергей Павлович, — можете идти в класс, но я, очевидно, вынужден буду написать неприятное для вашей мамы письмо.

Володя хотел что-то сказать, но с отчаянием махнул рукой и выбежал из спальни. Ушел и Лыков. Боканов, хмурясь, постоял еще несколько минут у окна, беззвучно побарабанил пальцами по стеклу. Получалось не так, как надо. Нервы — натянутая струна. Ведь вот еще немного, и опять произошел бы взрыв… Может быть, следует подойти к Володе с какой-то другой стороны, а то приказ да окрик, окрик да нотация, а отцовского отношения, действительно, нет… Не то, не то! — потер рукой щеку Боканов и, недовольный собой, вышел в коридор.

В классе Лыков добродушно хлопнул по плечу Ковалева.

— Послушался бы меня…

— Пошел к чорту, — вяло сбросил с плеча руку Володя. — И без тебя тошно, — как бы оправдываясь, добавил он и прошел к своей парте. Почему его все раздражает? Почему откуда-то вдруг поднимается грубость, и он не в силах справиться с ней, откуда желание противоречить и не подчиняться. А впрочем, так ли он виноват? Долго еще его будут третировать, как младенца? Он давно вышел из возраста, когда нужна мелочная опека!.. И когда же, наконец, удастся увидеть Галинку, хоть бы написала несколько строк…

Во время большой перемены старшина принес письмо. Мать писала Володе:

«Здравствуй, родной мой мальчик!
Крепко-крепко целую и обнимаю тебя.

Хотя ты и просил меня не упоминать в письмах о твоем поведении, говоря, что у тебя от этого портится настроение, но я хочу еще раз, и последний, возвратиться к этому. Знаешь, почему у тебя такие скачки? Ты не выработал в себе силу воли.
Твоя мама.

Дорогой мой! Ты знаешь, что нас с тобой всего двое — проклятый немец отнял у нас твоего отца. Я все силы души, все чувства перенесла на тебя. Мне больно будет, если ты вырастешь не таким, как мечтал папа. Поэтому мне тяжело было читать те строки письма, где ты говоришь о своем недовольстве воспитателем.

Володя! Твое училище — это твой дом, воспитатели — родители. Им партия поручила воспитывать тебя, поэтому надо точно выполнять все их приказания.

Если ты любишь меня как мать, уважаешь как старшего товарища, если дорожишь моим здоровьем, — прислушайся к моим советам».

Р. S. «Сыночек, я уже готовлюсь к твоему летнему приезду и, конечно, забирай с собой Семена. Я сделаю вам бисквит, такой же, как тот, что вы с папкой таскали у меня из буфета».

Володя медленно вложил письмо в конверт и вышел из класса: ему хотелось остаться наедине со своими мыслями.

* * *

… Когда около шести часов вечера Боканов проходил коридором, потух свет. В последнее время это случалось довольно часто: ремонтировали основную электростанцию, а подстанция не справлялась с нагрузкой.

Нащупывая стену, капитан завернул вправо, затем влево, решил, что он у выхода на улицу, но оказался в каком-то незнакомом месте. Вокруг бегали с громким криком невидимые человечки, и, судя по голосам, Сергей Павлович решил, что попал в роту Тутукина. Капитан невольно прислушался к разговорам;

— Получил двойку, плакать хотелось, а нельзя…

— Почему?

— Мужество мешает… — И шопотом: — Я ведь фамилию хочу переменить…

— На какую?

— Кожедуб…

— О-о-о, — послышался почтительный возглас. И после короткого молчания:

— А я на улице офицера выберу и сзади иду. Ему все честь отдают, а получается — вроде мне.

— Здорово! — одобрил первый голос и вдруг решительно:

— Старшего лейтенанта Стрепуха терпеть не могу!

— Почему?

— Он думает только, чтоб ему хорошо было… он не любит нас, а только притворяется…

— Ему так надо, — презрительно согласился второй.

— А ехидный! Ко всякому делу не просто, а с подходцем. Другой прямо сказал бы: «Пора уроки готовить». А он нет: «Ну, что, — передразнил голос в темноте, — все тем же занимаешься? Вас кормят, обувают, а вы бездельничаете? Человека из тебя не выйдет…».

«Любопытно, — вскользь подумал Боканов, — как мои относятся ко мне?» Эта мысль пришла ему впервые — никогда, ни раньше в школе, ни в училище, он не интересовался, любят ли его учащиеся. Просто он считал этот вопрос праздным, не стоящим внимания. Важно делать для них все, что можешь, требовать в полную силу, держать ответ перед своей совестью: все ли сделал? Так ли сделал, чтобы росли настоящими гражданами? Остальное — признательность, благодарность, нежные чувства — дело десятое и придет само. Конечно, приятно это «приложение» к твоему труду, но разве обязательно оно сейчас? Да и зачем? Пощекотать самолюбие? Умиляться своей миссией? Пусть этим занимаются педагогические сластёны…

— Максим! — раздался крик совсем рядом.

— Ну, чего ты, Сенька, орешь? — отозвался кто-то справа от Боканова.

— Максим, я, знаешь, придумал спор. Сегодня перед обедом взял четыре листка. На одном написал — «4 борща», на другом — «4 соуса», на третьем — «4 хлеба», на четвертом — «4 компота». Подговорил Авилкина, Мамуашвили и Кошелева — начали тащить. Мне четыре борща досталось, уж я ел, ел — чуть не лопнул.

И эти пробежали мимо.

«Все-таки, как мало знаем мы их мир и повадки», — подумал Сергей Павлович, — выбираясь на свет появившейся в вестибюле свечи.

Капитан почти достиг выхода, когда какой-то мальчуган, нечаянно толкнув его, пустился стремглав убегать в темноту. «Эк, пострел!» — подумал Боканов. В это время две барахтающиеся фигуры стали приближаться к Сергею Павловичу.

— Товарищ капитан, — послышался запыхавшийся голос — привел!

— Кого? — удивился Боканов.

— Авилкина привел.

— Да зачем он мне?

— Он вас толкнул и не извинился…

— А-а… это хорошо, что вы учите его вежливости, — одобрил Боканов. — Я думаю, в другой раз он сам догадается извиниться.

— Так точно, догадаюсь… Если б за мной Каменюка не погнался, я б и сам вернулся.

— Ну, хорошо, хорошо, идите.

Офицер вышел из училища и, улыбаясь, стал пересекать плац, — так было ближе к дому.

Неожиданно впереди него на землю легла широкая светлая полоса. Он оглянулся. Все окна училища светились ярко и весело. Значит, включили свет. Он постоял полминуты, глядя на огни, нашел окно своего класса, представил, что сейчас там происходит: Лыков выжимает гирю, Ковалев решает кроссворд, Сурков достал краски и приготовился рисовать. Сергей Павлович вспомнил, что обещал Андрею дать лист ватманской бумаги, но из-за темноты не успел этого сделать.

Он возвратился в училище и принес в класс бумагу Суркову. Идти на квартиру теперь не имело смысла — скоро должна была начаться подготовка уроков. Боканов спустился в актовый зал, приоткрыл дверь на широкий балкон. Нетронутый, покрытый легкой коркой снег лежал на перилах. Сергей Павлович раскурил папиросу.

… На фронте, в минуты тоски, неизбежной у каждого надолго оторванного от любимых людей и дел, Боканов вспоминал о школе, как о чем-то далеком и, скорее всего, невозвратном, потому что свыкся с мыслью, что жизнь может быть прекрасной и без него и что нужно не жалеть себя ради этого прекрасного.

В кармане гимнастерки носил он полуистлевшее письмо, полученное им в армии от 7-го класса «б», где до ухода на войну работал он руководителем. Под письмом стояло сорок подписей. Боканов не раз доставал эти листки и, глядя на нетвердые росчерки, вспоминал о каждом из тех, кто подписался; какой голос… походка… волосы? где сидел в классе? И досадовал, что до войны так мало успел сделать для них и, конечно, мечтал все-таки снова войти в класс. Он не представлял себе другой профессии, кроме педагогической, которая принесла бы ему большее моральное удовлетворение. Но годы пребывания в армии родили любовь и к военной дисциплине с ее требованием беспрекословности исполнения приказаний, четкости и самоотверженности. В умении подчинять и подчиняться была своя красота.

Здесь, в Суворовском училище, удачно удовлетворялись потребность в работе с детьми и желание Боканова не расставаться с воинскими порядками. Это было именно «то, что нужно», то, к чему лежало у него сердце.

И если бы спросили его, в чем счастье, он скорее всего ответил бы очень скупо: в любимом труде, потому что избегал красивых слов и, по натуре своей, чужд был выспренности.

Даже у самого общительного человека бывают часы, когда ему хочется побыть наедине со своими мыслями. И хотя Володя научился выключать себя из общего шума в классе, читая книгу или решая головоломку, научился, при подготовке уроков, не обращать внимания на бубнящего соседа — все же временами, особенно, если получал письмо или появлялось желание написать стихотворение, его тяготила необходимость быть на людях.

После некоторых поисков он нашел укромное место. Это была небольшая комната, примыкающая к актовому залу. В ней стояло три столика для игры в шахматы, висела картина «Золотая осень», а гардина на небольшом окне придавала всему особую домашнюю уютность.

… Володя включил настольную лампу с зеленым абажуром, потушил свет наверху, под потолком, и яркий круг лег на тетрадь, которую он положил перед собой, а комната погрузилась в полумрак. Володя открыл свой дневник. Первые страницы были заполнены выписками из любимых авторов.

Он перечитал слова лейтенанта Герасимова из рассказа Шолохова «Наука ненависти»: «Тяжко я ненавижу немцев за все, — что они причинили моей родине и мне лично, и в то же время всем сердцем люблю свой народ и не хочу, чтобы ему пришлось страдать под немецким игом».

Ковалев не спеша перелистал страницы дневника. Поучения Суворова перекликались со страстным призывом к жизни Николая Островского, с гордым восклицанием Радищева: «Твердость в предприятиях, неутомимость в исполнении суть качества, отличающие народ российский. О народ, к величию и славе рожденный!».

Дальше шла запись о событиях в училище, отрывки из стихотворений, злополучная страница, которую чорт дернул его дать прочитать Пашкову. Гнев на Пашкова за его нечестный поступок исчез. Недовольство же собой, своим поведением возрастало, хотя вслух об этом Володя никому не сказал бы.

Он открыл чистую страницу и быстро написал неустойчивым почерком:

«Путь у меня впереди прекрасен, но труден… Надо будет руководить людьми, заботиться о них, воспитывать. И вот я часто думаю — есть ли в моем характере задатки для такого будущего? Я уже не ребенок. Мне почти шестнадцать лет. Я стараюсь заглянуть в глубину своей души… Я вспыльчив, часто даже груб. Неужели я неисправим? Неужели не смогу воспитать свою волю, стать сдержанным? Сейчас я еще паршивый человек…»

Володя вспомнил сегодняшний разговор в спальне с Бокановым и тяжело вздохнул. Подумал ободряюще. «Все-таки важно, что я вижу свои недостатки и очень хочу их выправить…»

В зале, послышались чьи-то шаги, Володя торопливо выдернул штепсель и несколько минут сидел в темноте. Потом снова включил свет и записал: «Капитан Боканов говорил: „Вы должны воспитать в себе пять основных черт характера, чтобы стать советскими офицерами: беззаветную преданность Отчизне и партии; честность; храбрость; выдержку; скромность. Конечно, и многие другие качества важны, но эти — главные…“ Обладая этими чертами характера, я с гордостью буду носить самое высокое звание — советский человек — и только тогда смогу сам, как офицер, воспитывать бойцов».

Почему-то с особенной ясностью возникло лицо отца — даже шрамик небольшой у правого виска увидел. В последнее время Володя думал об отце очень часто. Хотя бы на могиле его побывать. Мама писала — его похоронили в Сальске.

Торопливо, боясь приостановить бег мысли, перечеркивая неудачные слова и тотчас подбирая новые, Володя написал:

Я б сотни верст до Сальска прошагал Уставшими, избитыми ногами; Хоть на мгновенье грудью бы припал К могиле, не украшенной цветами. Я б горсть земли с твоей могилы взял, К груди поднес дрожащими руками И с силой к сердцу бы ее прижал, Чтоб запылало в нем святое пламя… Клянусь, отец, я родине отдать Высокое и чистое стремленье — Жить для нее, бороться, созидать — Ведь в этом самое большое наслажденье! Сейчас еще мне очень мало лет, Но годы, месяцы бегут без остановки. Сегодня — радость, счастья ясный свет, А завтра — в руки мы возьмем винтовки — И снова в бой… Но нас не устрашит Ни пули свист, ни смертный визг шрапнели, И снова в грозной битве победит Советский воин в простенькой шинели. Советского не сбить богатыря! Пройдет он смело через все ненастья, Над ним трепещущее знамя Октября, — То наше завоеванное счастье.

В отдалении прозвучал сигнал. Володя прочитал написанные строки, решил: «Отшлифую потом…» Надо было идти в класс готовить уроки на завтра. Володя быстро дописал: «А в Галинке я вижу только верного, чуткого друга, она похожа на цветок в утренней росе…» Подумал и вычеркнул окончание фразы («цветисто», — поморщился он).

Спрятал тетрадь под гимнастерку, потушил свет, бесшумно открыл дверь в актовый зал, вышел из него в светлый коридор. Впереди неторопливо шел капитан Боканов. Володя переждал, пока тот поднимется по лестнице, и побежал стремглав в класс, чтобы очутиться там раньше Боканова.