Неожиданно для князя в Орду прискакал гонец с отпиской из Москвы. Дьяк Кострома писал со слов Василия Кочёвы:
»…Только ты уехал, чернь из урочища Подсосенки вздумала гиль подымать… отказалась дань платить. Зажига главный Андрюшка Медвежатник и общитель его Степка Бедный дерзнули языковредием черный люд возмущать, власть нашу рушить злым непокорством. Бросил я заводил в поруб, да еще выловил сброд — и туда ж. С гневом приказал за три дни хлеба и воды не дать… «
«Бдитель! — удовлетворенно подумал Иван Данилович. — Возвышу».
«А через три дни допрашивал пословно Андрюшку и Степку, примучивал дотоль, что губы их кровью смочились… В дыме повесил, а под ними огонь развел: „Реки, чего хочешь?..“
«Поделом собакам», — мысленно одобрил князь.
«Они ж уста замкнули. А послухов нет. Тогда Андрюшку связал, наземь поклал, сверху доску на грудь и на тую доску прыгал, пока грудь не затрещала: «Реки!» А Степку распинали на стене, очи воровские выжигали: «Реки, сквернитель, реки, как худым поносил, добро наше делить собрался». А он безмолвствует, страшения не убоявшись.
А дале сам признался: «Хотим, дабы хозяином был, кто за сохой ходит…»
«Ишь чего захотели, тати поганые!» — гневно сверкнул глазами князь.
«А мне главное сведать надобно было, кто у них еще пособник из черного люда. Да не признались. Я к Протасию и Даниле Романовичу ходил, совет держал с боярами Шибеевым, Жито. Они присоветовали: «Гибельщиков пошли». Гибельщики сыск учинили — мечи самодельные все же нашли у Сновида и Мирослава. На допрос митрополит Феогност приходил. Взывал: «Признавайтесь, богоотступники, кто с вами заедино?» Молчат, злохитрые. Тогда святитель страшной клятвой их проклял, а нам благословение дал изничтожить злодеев».
Князь разгладил рукой пергамент, благодарно подумал о Феогносте: «Верен слову. Возвращусь — пожертвую на собор и монастырь. — Перед глазами возник худенький Феогност. — Ничего не скажешь — умен, а вот без меры алчен. Надо было ему льняное масло сбыть, так сказал: „В елей мышонок попал — осквернение. Благословляю льняным маслом миропомазание совершать“. Что делает ненасытство! Нет бескорыстия святого Петра. На небо глядит, а по земле шарит. Но опираться и на такого надобно».
За стеной, во дворе, заржал конь. Князь отпустил гонца, приказал на словах тайно передать Кочёве: доволен, что сквернителей обуздал, что совет держит с боярами.
Со двора вошел Бориска. Он точил свой и князя мечи, рубаха его от жары взмокла, по лицу катился пот.
Бориска вложил меч князя в ножны, прислонил его к постели. Иван Данилович посмотрел на Бориску одобрительно: «Трудолюбец!»
— Послушай вести из Москвы, — предложил он юноше не столько для того, чтобы действительно Бориска узнал все новости, сколько для того, чтобы перечитать письмо.
Бориска весь встрепенулся, жадно устремил взор на Ивана Даниловича.
Князь начал медленно читать. Чем дальше читал он, тем бледнее становилось лицо Бориски. Юноша судорожно сжимал и разжимал пальцы.
Андрей, которому не раз поверял он свои самые сокровенные мысли, с которым делился краюхой хлеба, его Андрей попал в беду.
Перед Бориской, как живое, встало лицо Андрея: черные брови, точеный нос, крутой подбородок. Такое лицо нельзя было представить искаженным страхом или смятением.
А князь тихим голосом читал:
— «…На тую доску прыгал, пока грудь не затрещала: „Реки!“ А Степку распинали… А дале сам признался…»
Рыдания подступили к горлу Бориски. Князь поднял голову. Сразу понял: не надо было холопу письмо такое читать. Не для него!
Сузил недобро глаза, спросил жестко:
— А ты бы в ту пору в Москве был, что с зажигами делал?
Бориска, не помня себя, воскликнул:
— С ними б судьбу разделил!
Князь побледнел, ноздри его раздулись. Вскочив, гневно закричал:
— Прочь, холоп! Прочь! — Схватил прислоненный к постели меч в ножнах, замахнулся им, как палкой. — С глаз долой!
…Бориска брел по улицам чужого города. В душе было смятение: и то, что слышал от деда Юхима, и это письмо Кочёвы, и гнев князя тогда в селении и сейчас — все переплелось в клубок, жгло мыслями. «Пошто несправедливость такая на свете? На что господь смотрит? Пошто и впрямь хозяин не тот, кто за сохой ходит? Богачи в шелках, а бедным нечем тело прикрыть. На одно солнце глядим, а не одно едим!»
Эти сомнения, приходя раньше как недоуменный ропот, теперь все яснее становились протестом. «Кто он, Бориска? Княжий прислужник. От былой вольности только в памяти след остался».
Впервые закралась страшная мысль, будто ожгла: «Кому и зачем служишь?» Крикнул мысленно: «Не тебе — отчине! Нужен ты ей сейчас против татар. А все вы, богатеи, одинаково мазаны».
Он остановился на окраине города, лицом к степи, к Москве. И небо и степь были здесь чужие. На мгновение представил: вдруг оставят его в этом краю навсегда! Сердце сжалось — тогда лучше смерть.
Было тихо.
Расплавленным золотом поливало солнце землю. Стрекотали кузнечики, как в тот час, когда убили татары Трошку. Там, вдали, за этой степью, Бориска увидел избу деда Юхима, еще дальше — замученного Андрея, смердов в жалких лохмотьях; услышал голос деда Юхима, что с горечью произнес: «Мы пешеходцы».
«От кого такая неправда повелась? — мучительно думал Бориска. — Кем такая злая участь уготована? Как жаль, что не был рядом с другом, Андреем, в тот час в Подсосенках, не помог ему как умел. Пусть тоже погиб бы — ничто не страшно… «
Сами собой складывались певучие слова о нужде, о горе народном, о том, что не будь лапотника, не было бы и бархатника, что за крестьянскими мозолями бояре сыто живут…
Слова, как стон, просились на волю.
Князь, прогнав Бориску, бросил с сердцем меч на постель. «Если отпустить узду, чернь разнесет! Ярлык получу — хан будет помогать непокорных смирять: сам их боится».
Над ухом опять прозвучали подлые слова Бориски: «С ними б судьбу разделил!» Гнев снова вскипел в князе: «Сколь волка ни корми, все в лес глядит!» Грамота не впрок горделивцу пошла. Рассуждать, молокосос, вздумал! Всяка власть от бога, и не тебе, тля, судить! Жаль, что плетью не иссек».
Он поостыл, подсел к столу:
«Ладно хоть, что прям, за пазухой камня не держит. За спасение на базаре, как в Москву возвратимся, награжу, а из Кремля удалю».
Он прищурил недобрые, острые глаза:
«А чтоб не смел перечить и место свое знал, Фетинью за Сеньку-наливальщика отдам. — Тонкие губы князя изогнула язвительная улыбка. — Попрыгаешь тогда, сочинитель!»