Селение, к которому подъезжал небольшой отряд Калиты, оказалось десятью дворами на бугре. Трошка поскакал вперед — выбрать для князя избу почище да попросторней, и скоро Иван Данилович уже снимал сапоги в облюбованной Трошкой избе.

Бориска остановился возле ветхих ворот с крестом и образом у верхней перекладины. Из ворот вышел кряжистый дед в сермяжных заплатанных штанах, полотняной рубашке и берестяных лаптях.

Зеленовато-белые волосы облепили его голову и лицо, густо иссеченное морщинами. Дед был не стар, а древен, но меж морщин его ясно светились спокойные, мудрые глаза. Достаточно было глянуть в них, чтобы понять: никого и ничего не боится дед. И на Бориску смотрел он сейчас так, словно видел позади него что-то такое, чего другим не дано было видеть.

— Разреши, деда, на постой? — попросил Бориска громко, думая, что дед глуховат.

— Да ведь не разрешу — все едино станешь! — усмехнувшись, ответил дед и начал открывать ворота.

— Ан не разрешил бы — за двором под плащом заночевал! — весело ответил Бориска.

В глубине двора стояла приземистая изба из бревен, обмазанных глиной; к ней притулился хлев, сплетенный из жердей; правее избы виднелись низкий стог сена и колодец.

— Позволь, дед, коня накормить?

— Ну вот! — весело отозвался дед. — Только впусти, а уж и захозяиновал. Да шучу, шучу — бери!

Бориска привязал коня, вытащил из стога охапку сена, подложил ему.

— У тебя, деда, конь есть?

— Мы пешеходцы, — с горечью ответил тот. — Сироты… Заходи в избу, гостем будешь.

Парень деду Юхиму понравился: вежливый, видно, душевный.

Войдя в избу, Бориска снял плащ и огляделся. С детства знакомая картина: мох и пакля меж бревен, на окнах вместо слюды холстины, пропитанные маслом, в углу сноп — будет стоять до весны, на потолке оконце-дымница открыто. Посередине на деревянном помосте печь глинобитная. В том месте, где дым выходит, потолок очадел, стал бурым. У стены глиняные горшки, оплетенные берестой, на деревянном ведре висит ковш. В избе чисто; даже лохмотья, валяющиеся на лавке, старательно вымыты.

— Садись, сынок. Звать-то как?

— Бориска…

Дед взглянул в лицо юноши, добро улыбнулся:

— Ну, стало быть, до конца борись-ка!

«Дедушка Лука точь-в-точь так говорил», — подумал юноша, и сразу на сердце стало тепло.

В избу вошли старуха и высоченный мужик в широких портах, с ведрами только что выкопанной репы.

— Внук мой единственный, Фрол, — кивая на него, сказал дед Юхим. — Было шестеро — молодец к молодцу, золотые руки, — да пятерых ордынцы увели при находе Берка.

— Неужто пережил ты все это? — воскликнул Бориска.

— Все пережил… Батыя видел… Да много ли в том радости — убийцу видеть, что засеял Русь костьми! Александр Невский через наше село проезжал — на Орду путь держал. Этот порадовал!

— Каков он? — встрепенулся Бориска, и глаза его загорелись.

— Светлый ум… — тихо сказал старик.

Он помолчал, словно боясь разговором отогнать дорогие ему видения.

— Помяни слово, сынок: сбросит Русь ордынцев… Неможно иго их терпеть, неможно! Рано ль, поздно ль, всем народом пойдем на них… Только б князья не грызлись меж собой, силы съединили. К Москве б жались — самим лучше было… Иван-то, Данилы сын, хозяин твой, хоть и шкуродер, прости за прямое слово, а понимает время. В Орду наезжает с дальним умыслом…

Старуха зажгла лучину, стала возиться у печи. Фрол притих за перегородкой.

— И рад бы тя, Бориска, попотчевать, да, окромя щей, ничего нет, — с огорчением сказал дед Юхим. — Сам видишь наш достаток: одна овчинка — и та с плешинкой…

— Да сыт я…

— Сыт ли, гладен ли, а нетути… — Он сокрушенно вздохнул. — Раньше бывало: что есть в печи — на стол мечи. А теперь в печи пусто. Разве что щи… Маломочны стали. Татарам давай, князю твому давай, Протасию давай… А нонешний год — неурожай. В прошлый голод лист ели, кору березову, шелуху толкли, даже мох с соломой мешали. Псина на деревне вывелась. Вон, слышишь… Одна-единственная осталась.

Бориска прислушался. В той стороне, где остановился князь, брехала собака.

— А бывало в сю пору, — глядя на юношу светлыми глазами, продолжал старик, — дед мой садится за стол — да-авно то было, еще до Батыя проклятого! — садится за стол с яствами, а яства-то снопами обставлены, и спрашивает: «Видите вы меня, чада?» — «Не видим», — молвим. «Ну, чтоб и на другой год не увидели!» — Дед Юхим помолчал, сказал с сердцем: — А теперь за боярами да за татарами ничего не видать! Поросла Русь печалью да нуждой…

Умолк, поглядел с опаской на Бориску: все же княжеский слуга.

— Не сторожись ты меня, деда! — страстно попросил Бориска.

Юхим усмехнулся:

— Ладно уж… Запомни, сынок: белые руки чужие труды любят. Бояре да воеводы нас не поят, не кормят, а спину порют. По какому божьему праву? Соль не под силу стало купить! А?.. Чего не придумают, лишь бы ободрать! За женитьбу приноси «выводную куницу», землю переписывают — давай «писчую белку», скот продашь — плати за клеймо. Один богатей меня ударил, бесчестье нанес. Я пожаловался. Меня отец Ивана, князь Данил, судил. А что вышло? Меня же избили да с меня же князю виру присудили. Если эти не грабежники, так кто тогда грабежники? — Глаза его сердито сверкнули из-под густых зеленоватых бровей. Опять помолчал. Подняв голову, промолвил с гордостью: — А мы-то живы, живы! Нас ничем не убьешь! Погляди вокруг: везде трудовой люд руками своими жизнь возводит. Кто победит его рукотворение?

Бориска вспомнил, как думал он сам об этом же, проезжая сегодня выгарью, и понимающе кивнул головой.

К столу подошел и сел молчаливый Фрол. Старуха поставила горшок со щами. Они вчетвером начали хлебать их.

За перегородкой раздались плач ребенка и женский раздраженный окрик:

— Цыть! Цыть!

— Правнук мой, — пояснил дед Юхим и тихо позвал: — Дуняша!

Молодая женщина, с круглым, в нежном пушке лицом, вынесла ребенка.

— Никак не уснет, — пожаловалась она, и ее большие наивные глаза просительно поглядели на деда.

— А ну давай его сюда, давай! — умело взял старик в руки младенца, и тот мгновенно умолк. — Ты чего же лишаи развела? — недовольно спросил дед у матери. — Гляди-кось, вот и вот… Смажь-ка дегтем немедля… Да камушек нагретый на брюшко ему положь.

Был дед Юхим целебником, приезжали и приходили к нему даже из дальних селений. Платы никакой он не брал, а коли спрашивали: «Как тебя за врачбу отблагодарить?» — отвечал неизменно: «Живи для людей, поживут люди и для тебя… Друг для друга — все нетуго».

В избу вошел Трошка. Обращаясь к Бориске, сказал:

— Князь тебя кличет! — и подмигнул дружески: мол, приятное ждет.

Трошка к Бориске льнул, как младший брат к старшему, старался во всем подражать ему, да не всегда получалось: непоседлив был, так и вертелся юлой, тараторил без умолку.

Бориска поднялся с лавки; улыбнувшись Трошке, провел ладонью по его голове «против шерсти», взъерошил волосы. Трошка обрадованно замотал головой.

— Иди, иди! — напутствовал он и юркнул вслед за Бориской.

Отдохнув, Иван Данилович решил повечерять.

Трошка, доставая из походного ларца ломти медвежатины, сыр и домашнее печенье, раскладывал все это на расстеленном рушнике. В избе запахло мясом и свежими яблоками.

— Лови, пострел! — кинул румяное яблоко хозяйскому золотушному сыну Иван Данилович.

А Трошка уже извлек фряжское вино в баклажке, чарку из сердолика и, окинув хозяйским глазом стол, удовлетворенно сказал:

— Хошь гостей принимай…

— А и впрямь… Покличь Бориску! — приказал Иван Данилович.

Человек осторожный и недоверчивый, князь тем не менее питал к Бориске какую-то особую слабость, хотя и редко допускал его к своим мыслям. Нравилась удаль Бориски, его бесстрашие, умение складывать песни («Гляди, и меня там помянет! Я прахом стану, а слово останется»). Но не терпел в характере Бориски беспощадную правдивость: юноша безбоязненно говорил ему прямо в глаза все, что думал, о чем другие не осмелились бы сказать, и эта бесхитростная, по-детски ясная прямота сердила князя. «Рассуждает не по достатку, — не однажды думал он. — Напрасно мирволю ему».

Бориска постучал в дверь князевой избы.

— А-а-а, песнотворец! Входи, — приветливо поглядел князь. — Садись, потчуйся. Вишь, мне княгинюшка в путь сколь добра припасла!

Бориска, стесняясь, подсел к столу. Трошка где-то задержался во дворе.

Они выпили по чарке-другой. Заморское сильное вино сразу ударило Бориске в голову, и он быстро охмелел.

— Спой, — попросил его Иван Данилович и, откинувшись на лавке, привалился спиной к стене.

А Бориска и рад — залился соловьем о родной стороне, о Москве-матушке, что милее всего, и вдруг на полуслове умолк, вспомнив рассказ деда Юхима.

— Дозволь, княже, слово молвить? — глухо попросил он, и лицо его стало сумрачным, сквозь загар проступила бледность.

— Сказывай, — разрешил князь и насторожился.

— Может, и не моего ума се дело, да хочу допытаться: пошто так скудно смерды живут? Пошто ниварь голодает?

Юноша смотрел открыто, доверчиво ждал ответа.

— Я не облегчитель! Все от бога, — холодно сказал князь, нахмурившись. И, резко оборвав беседу, приказал: — Ну, поди спать, наговорились!

Досадливо подумал: «Лучше бы не звал!»

…Темень — хоть глаз выколи. Казалось, весь мир погрузился в эту кромешную тьму. Слышно, как жуют овес кони. Пахнет теплым навозом и недавно прошедшим дождем. Хмель у Бориски исчез, будто и не было его. Юноша пошел к избе Юхима.

Далеко впереди ветром разогнало тучи, и по небу прокатилась звезда, упала в стороне Москвы.

«Земля-то наша сколь велика! Конца-края нет… И народ — богатырь. Любой татарина осилит. А содружности мало… И справедливости нет… « — думал Бориска.

Во тьме заскрипела уключина колодца, заплескалась вода. «Надобно левее брать, — сообразил Бориска и, взяв немного в сторону, продолжал размышлять: — Вот читал я „Поучения Владимира Мономаха“. Написано: „Кругом все исполнено чудес и доброт. Солнце и звезды, птицы и рыбы, свет и тьма — не все в един образ, каждый свое лицо имеет, и все дивно, все то дано на угодье человекам“. На угодье! А кругом бедность какая… Пишет: „Не заводи беззакония“. А где он, сей закон?»

И прежде возникали у Бориски эти мысли потаенные, мучили его. Но сейчас, после разговора с дедом Юхимом, все стало еще яснее и оттого беспокойнее.

Бориска нашел своего коня, достал в торбе натертую чесноком краюху ржаного хлеба — решил отнести ее деду Юхиму.

В сенях не сразу нашел дверь: рука натыкалась то на грабли, то на кади. Дед не спал, что-то строгал возле горящей лучины. Обрадовался, что Бориска возвратился, что позаботился о нем, старике. Словно извиняясь, сказал:

— Сам лечу, а от хвори не сплю. Одолевает. Кости ссохлись, трясовица ломает… Входит-то болезнь в нас возами, а выходит лукошками. — Видно, недовольный своими жалобами, бодро добавил: — Переможусь!

— Сон развеяло, — садясь рядом со стариком, признался Бориска и, скрестив на столе руки, положил на них голову.

— Ну, и посидим полуношниками. Хочешь, расскажу тебе, как город Переяслав возник?

— Расскажи, дедуся.

— Было то давно… — начал неторопливо, полушепотом старик. — Жил в дальних краях отрок Переяслав. Кожемякой его прозвали, потому что однажды во время работы рассерчал он и разорвал кожу руками, такой силы человек… Но вот дошло дело до единоборства с Печенегом. Отрок Переяслав оторвал Печенега от земли, до смерти удавил в руках и ударил им оземь…

Бориска сидел, устремив глаза в темный угол избы. Перед ним вставала картина за картиной, и ему чудилось, будто все это с ним свершается: он душит татарина, бросает его под ноги и земля вздыхает радостно.

…Так в эту ночь и не сомкнул глаз Бориска. На зорьке он покормил коня, оплеснул водой лицо и вышел за ворота.

Выпала сладкая, медвяная роса; солнце подсушит — выступит ржою. Нежно заалел край неба у леса.

Через дорогу вперевалочку брели к реке утицы. От реки веяло утренней свежестью, доносились тонкие звуки посвистели. Горьковатый дым кизяков поднимался из соседнего двора, стелился над землей.

«Родная сторонка, земля светлорусская! Нет краше и лучше тебя, так бы любовался и любовался тобой… «

Бориска глубоко вдыхал чистый, опьяняющий воздух, восторженными глазами глядел кругом: воистину все дивно и свое лицо имеет!

Из соседних ворот вышла смуглолицая девица с коромыслом через плечо. «До чего ж хороша купава! » На ногах роса сверкает, лицо румяно. Повела на Бориску черными очами — словно полымем обожгла. Хотел заговорить, да раздумал. К чему? Мало ли красивых на свете, а сердцу одна мила. Встало улыбчивое лицо Фетиньюшки: меж губ зубок острый неумело лег. На ногах сапожки на подборах высоких. Все-то любо в ней…

Ему так захотелось положить свою голову сейчас на колени Фетинье и смотреть, смотреть на нее без конца, смотреть на детские губы, на милую улыбку…

А девица с коромыслом уже скрылась в другом дворе. Запела голосом нежным и тихим, словно бы укоряла, или звала, или ждала: не ответит ли песней?..

Бориска возвратился в избу. Фрол уже встал, перебирал бредни.

— Пойдем рыбу ловить? — предложил он густым, хриплым голосом.

— Пойдем.

Они остановились на берегу. Сквозь синие с золотой гривой тучи, как из колодца, проглянуло солнце, и на реке возникло золотое озерцо. Оно росло, приближалось к берегу, и вот мелкие волны заблестели так, будто близко к поверхности проходил огромный косяк золотых рыбешек…

Часом позже, когда проснулись воины отряда Калиты, на берегу, на белой каемке песка, горел костер. Над котелком струился дымок, и Бориска, веселый, с портами, подкатанными до колен, кричал издали чумазому вертлявому Трошке, призывно размахивая руками:

— Айда уху пробовать! Трошка, айда! Навались!

Речной ветерок ласкал его золотистую бородку, перебирал выгоревшие на солнце волосы.

Трошка подбежал, радуясь, что увидел Бориску, что они вместе у реки, что светит утреннее солнце. На отроке была крестом вышитая легкая рубаха, из-под ворота виднелась тонкая шея.

— Рубаха-то у тебя ладная, — мягко улыбаясь, сказал Бориска, зная, что похвала эта приятна Трошке.

Они с таким нетерпеливым ожиданием склонились вместе над котелком, так жадно вдыхали запах свежей разваренной рыбы и лука, что даже угрюмый Фрол пошутил:

— Ну, други, доставайте ложки поболе! — И по его мрачному бородатому лицу непривычно скользнула скупая улыбка.