Я поставил свой «рено-5» на стоянке в Патернель. Квартале выходцев из Магриба. Квартал был не самый трудный, но далеко не из лучших. Было только десять утра, а уже стояла удушливая жара. Здесь солнце могло натешиться вдоволь. Ни деревца, ничего. Дома. Паркинг. Пустырь. И вдали море. Эстак и его порт. Словно другой континент. Мне вспомнилось, что Азнавур пел «Не так сурова нищета на солнце». Он, конечно, не заезжал сюда. В эти нагромождения дерьма и бетона.

Когда я внезапно появлялся в пригородных кварталах, мне сразу приходилось связываться с хулиганами, наркоманами и бродягами. Теми, кто стоит вне общества, кто создает напряженность. Кто наводит страх на людей. Не только живущих в центре, но и на тех, кто живет в кварталах. Хулиганы — это подростки, уже погрязшие в преступности. Налетчики, торговцы наркотиками, рэкетиры. Некоторые из них, едва достигшие семнадцати лет, иногда к двум годам отсидки в тюрьме добавляют по нескольку лет «условного осуждения с установлением испытательного режима». Юная шпана, легко пускающая в ход ножи. Опасные ребята. Наркоманы, эти на неприятности не нарываются. Если не считать того, что им часто необходимы деньги и ради них они могут пойти на любую глупость. Это написано у них на носу. Их лица уже свидетельствовали о преступлении.

Пригородная шпана — парни спокойные. Крупных гадостей не делают. Судимостей у них нет. Они зачислены в профтехучилища, но туда не ходят, что устраивает всех: это уменьшает количество учеников в классах, но позволяет получать дополнительные ставки преподавателям. Целыми днями они ошиваются во ФНАКе или у Виржин. Там стрельнут сигарету, тут сшибут сотню франков. Изворотливость, безобидная. Но до того дня, как они начинают мечтать о том, чтобы разъезжать на БМВ, поскольку им осточертело ездить на автобусе. Или их «просветляют» наркотики. И они колются.

Далее следуют все остальные, которых я узнал позже. Тьма сорванцов, примечательных лишь тем, что они родились в Марселе. Но были арабы. Или черные, цыгане, выходцы с Коморских островов. Лицеисты всех классов, временно работающие, безработные, те, кто действует обществу на нервы, спортсмены. Их юношеский возраст был словно ходьба по натянутому канату. С той разницей, что они имели все шансы на то, чтобы сорваться. Куда? Это уже была лотерея. Никто этого не знал. Стать уголовником, хулиганом, наркоманом. Рано или поздно они это узнают. Хотя для меня это всегда оказывалось слишком рано, для них — слишком поздно. Пока они попадались из-за пустяков. Проезд без билета в автобусе, драка при выходе из коллежа, мелкая кража в супермаркете.

Об этом они судачили на радиостанции «Галера», гнусное радио, что занимается «промывкой мозгов». Местное болтливое радио, которое я регулярно слушаю в машине. Я ждал конца передачи, открыв дверцу.

— Наши предки, они же, черт возьми, больше не могут нам помогать. К примеру, возьми меня. Мне скоро восемнадцать годов, ну да. Так вот, в пятницу вечером мне надо пятьдесят или сто монет. Нормально, да? А в моей семье нас пятеро. И где, скажи, предок возьмет пять сотен монет, как по-твоему? Поэтому, как ни крути, я не о себе говорю, но… молодой, он должен будет…

— Чистить карманы! Так!

— Не мели чепуху!

— Конечно! А тип, у которого увели его денежки, сразу смекает, что украл араб. Ну да, из-за одной-единственной кражи, он становится сторонником Национального фронта!

— Даже если он и не расист!

— Украсть мог, ну, не знаю, португалец, француз, цыган.

— Или швейцарец! Бред! Воры есть везде…

— Но, надо признать, в Марселе чаще не везет арабу, а не швейцарцу.

За то время, что я занимаюсь своим сектором, я задержал нескольких настоящих преступников, немало наркоторговцев и налетчиков. Задержания с поличным, гонки преследования в кварталах или по окрестным дорогам. Направление Бометт — главная марсельская тюрьма. Я делал это без жалости, хотя и без ненависти. Но всегда с сомнением. Тюрьма в восемнадцать лет ломает жизнь любому парню. Когда мы с Маню и Уго были налетчиками, мы даже не задумывались о возможных осложнениях. Мы знали правило. Ты играешь. Если выигрываешь, тем лучше. Если проигрываешь, тем хуже. Иначе надо дома сидеть.

Правило оставалось неизменным. Но опасности увеличились во сто крат и тюрьмы переполняли несовершеннолетние. Шестеро на одного взрослого, эти цифры я знал. Цифры, от которых мне становилось не по себе.

Десяток мальчишек гонялись друг за другом, швыряясь камнями величиной с кулак. «В это время они не делают глупостей», — говорила мне одна из их матерей. «Глупости» — это когда приходилось вызывать полицию. Это все было лишь юношеским вариантом «ОК Corral». Перед 12-м корпусом о чем-то болтали шесть арабов двенадцати-семнадцати лет. В полутораметровой тени, которую давало здание. Они видели, что я иду к ним, особенно старший из них — Рашид. Он начал покачивать головой и тяжело дышать, уверенный в том, что само мое появление уже означает начало крупных неприятностей. Я не собирался его разочаровывать и спросил, не обращаясь ни к кому:

— Ну что, занимаетесь на свежем воздухе?

— Да нет! Сегодня, месье, учительский день. Они там одни учатся, — ответил самый младший.

— Угу. Проверяют, такие ли они умники, чтоб забивать нам башку всякой мутью, — поддержал его другой.

— Отлично. А у вас тут, я полагаю, практические занятия.

— Почему! Да нет! Мы ничего плохого не делаем! — не сдержался Рашид.

Для него учение закончилось давно. Рашида из профтехучилища выгнали. За то, что он угрожал преподавателю, обозвавшему его дебилом. Однако он славный малый. Он надеялся получить профессию, как многие в этих кварталах. Будущее здесь заключалось в том, чтобы ждать чего-либо, неважно чего. И это было лучше, чем не ждать вообще ничего.

— Я ничего не говорю, я пришел вас проведать. (Рашид был в тренировочном костюме общества «Олимпик де Марсель», синим с белым. Я пощупал ткань.) Новехонький, скажи-ка.

— И что! Я за него заплатил. Это моя мать…

Я обхватил его рукой за плечи и повлек прочь от группы. Его дружки смотрели на меня так, будто я только что нарушил закон. Готовые поднять хай.

— Послушай, Рашид, я иду в корпус 7, вон тот. Ты видишь? На шестой этаж, к Мулуду, Мулуду Лаарби. Ты его знаешь?

— Угу. Ну и что?

— Я там пробуду, ну, может быть, час.

— А я-то тут при чем?

Я заставил его сделать еще несколько шагов в сторону моей машины.

— Вот моя тачка. Ты мне скажешь, что это не бог весть что. Согласен. Но мне она дорога и мне не хочется, чтобы ее испортили. Чтобы ни одной царапины не было. Поэтому ты за ней присмотришь. А если тебе захочется пописать, договоришься с твоими дружками. О'кей?

— Но я не сторож, месье.

— Ничего, учись. Может быть, тебе придется занять это место. — Я чуть сильнее сжал ему плечо. — Ни единой царапины, понял, Рашид, иначе…

— Что! Я ничего не сделал. Вам не в чем меня обвинить.

— Я все могу, Рашид. Я полицейский. Ты не забыл, а? (Я провел ладонью по его спине.) Если я возьму тебя за задницу, то что я найду там, в заднем кармане?

Он резко вырвался, разволновался. Я знал, что у него ничего нет и только хотел в этом убедиться.

— У меня ничего нет. Я этих штук не касаюсь.

— Я знаю. Ты бедный маленький араб, которого «достает» мудак-легавый. Так ведь?

— Я этого не говорю.

— По крайней мере, так думаешь. Смотри в оба за моей тачкой, Рашид.

Корпус Б7 ничем не отличался от других корпусов. Вестибюль замызганный, лампочку разбили камнями, все пропахло мочой и не работал лифт. Шесть этажей. Преодолевать их пешком — ясное дело не в рай подниматься. Мулуд звонил вчера вечером, на автоответчик. Сперва меня удивил записанный голос, слышались бесконечные «Алло! Алло!», молчание, потом сообщение: «Пожалуйста, надо, чтоб ты приехал, месье Монтале. Из-за Лейлы».

Лейла была старшая из троих детей. У Мулуда было трое. Еще Кадер и Дрисс. Наверное, он имел бы больше. Но Фатима, его жена, умерла, рожая Дрисса. Мулуд сам по себе мог служить воплощением мечты иммигрантов. Его, одного из первых, взяли на строительство Фос-сюр-Мер в конце 1970 года.

Фос было эльдорадо. Работы там хватало на века. Строили порт, который мог бы принимать огромные танкеры для перевозки сжиженного метана, заводы, где будет выплавляться сталь Европы. Мулуд гордился, что участвует в этом деле. Ему нравилось это — строить, создавать. Свою жизнь, свою семью он создавал в соответствии с этим. Он никогда не заставлял своих детей отделяться от других, не общаться с французами. Советовал только избегать дурных связей. Сохранять самоуважение. Приобретать приличные манеры. И как можно выше подняться по лестнице успеха. Интегрироваться в общество, не отрекаясь ни от себя, ни от своего народа, ни от своего прошлого.

«Когда мы были маленькие, он заставлял нас повторять вслед за ним: „Alla Akbar, la ilah illa Allah, Mohamed rasas Allah, Ayya illa Salat, Ayya illa et Fallah“, — призналась мне однажды Лейла. — Мы в этом ничего не понимали. Но это было приятно слышать. Это было похоже на то, что он рассказывал об Алжире». В то время Мулуд был счастлив. Он поселился с семьей в Пор-де-Бук, между Мартиг и Фос. В мэрии были с ним «любезны», и он скоро получил жилье в прекрасном муниципальном доме с умеренной квартплатой, на проспекте Мориса Тореза. Работа была тяжелая, но чем больше будет арабов, тем лучше будет всем. Именно так думали бывшие рабочие с судостроительных верфей, которых взяли на строительство Фоса. Итальянцы, в большинстве своем сардинцы, греки, португальцы, немного испанцев.

Мулуд вступил во Всеобщую конфедерацию труда. Он был трудящийся и нуждался в том, чтобы находиться среди своих людей, которые могли бы его понять, помочь ему, защитить его. «Это самая большая», — сказал ему Гуттьерес, профсоюзный делегат. И он прибавил: «После окончания строительства будут организованы курсы подготовки рабочих для черной металлургии. Считай, что благодаря нам у тебя уже есть место на заводе».

Мулуд был очень доволен. Он твердо в это верил. Гуттьерес тоже в это верил. В это верила ВКТ. Верил в это Марсель. В это верили все окрестные городки и вовсю строили муниципальные дома, школы, дороги, чтобы принять всех рабочих, призванных в это эльдорадо. Сама Франция в это верила. С первой выплавленной болванкой стали Фос уже не был миражом, последней великой мечтой семидесятых годов. Он стал самым жестоким из разочарований. Тысячи людей остались ни с чем, и в их числе Мулуд. Но он не пал духом.

Вместе с ВКТ он бастовал, оккупировал стройку и дрался с жандармами, которые приехали вышвырнуть их на улицу. Они, конечно, потерпели поражение. Рабочие никогда не побеждают в борьбе с экономическим произволом господ в шикарных костюмах и при галстуках. Родился Дрисс. Фатима умерла. И Мулуд, выброшенный за дверь как смутьян, больше не находил постоянной работы. Только мелкие приработки. Теперь он был подсобным рабочим в универсаме «Карфур», получая СМИГ после многих лет трудового стажа. Но «это удача», говорил он. Так уж он был устроен, Мулуд, в нем жила вера во Францию.

Это в кабинете комиссариата полиции Мулуд однажды вечером рассказал мне о своей жизни. С гордостью, чтобы я все лучше понял. Его сопровождала Лейла. Было это два года назад. Я задержал Дрисса и Кадера. Несколькими часами раньше Мулуд купил батарейки для транзистора, который ему подарили дети. Батарейки в розницу. Батарейки не работали. Кадер отправился на бульвар к дрогисту, чтобы их обменять, Дрисс пошел с ним.

— Вы не умеете их ставить, вот и все.

— Нет, я умею, — ответил Кадер. — В первый раз, что ли.

— Вы, арабы, всегда на все способны.

— Это невежливо, мадам, говорить такое.

— Я вежливая, если того пожелаю. Но не с грязными арабами, вроде вас. Вы меня заставляете время терять. Забирай свои батарейки, если, во-первых, ты у меня же не купил сначала использованные.

— Это мой отец. Он только что купил их у тебя.

Из задней комнаты магазина выскочил ее муж с охотничьим ружьем.

— Ступай, приведи сюда твоего вруна-отца! Я ему его батарейки в глотку вобью. (Он смахнул батарейки на пол.) Убирайтесь! Подонки этакие!

Кадер вытолкнул Дрисса из магазина. Потом все разыгралось молниеносно. Дрисс, который до сих пор молчал, подобрал крупный камень и швырнул его в витрину. И бросился бежать, следом за ним Кадер. Мужчина вышел из магазина и стал стрелять в них. Но не попал. Через десять минут сотня подростков уже осаждала дрогиста. Потребовалось более двух часов и фургон с жандармами, чтобы восстановить спокойствие. Ни одного погибшего, ни одного раненого. Но я был в ярости. Моя задача как раз в том и состояла, чтобы избегать обращаться к жандармам. Чтобы не было бунта, провокаций, а главное — не было «промашек».

Я выслушал дрогиста.

— Слишком много арабской дряни. Вот в чем проблема.

— Они живут здесь. Не вы их сюда привезли. И не я. Они живут здесь и мы должны жить с ними.

— А что, вы за них?

— С этим ничего не поделаешь, Варунян. Они — арабы, вы — армянин.

— И горжусь этим. Вы что-то имеете против армян?

— Ничего. Против арабов тоже.

— Ну да. И к чему это приводит? Центр стал похож на Алжир или Оран. Вы туда заходите? Я захожу. Так вот теперь там от них не продохнешь. (Я дал ему выговориться.) Раньше, если ты толкал магребинца, он извинялся. Теперь он тебе говорит: «Ты мог бы извиниться!». Наглецы, вот они кто! Считают, что они у себя дома, черт возьми!

Мне больше не хотелось его выслушивать, ни даже спорить с ним. Это вызывало у меня отвращение. И всегда так было. Слушать его означало словно читать «Меридиональ». Каждый день эта ежедневная газета крайне правых изливала ненависть. Она заходила так далеко, что писала: «Однажды придется использовать республиканские отряды безопасности, жандармерию, полицейских собак, чтобы уничтожить арабские кварталы в Марселе…». Все это взорвется, если мы ничего не будем делать. Это точно. Но у меня не было решения. Ни у кого его не было. Надо было ждать. Не смиряться. Ставить на будущее. Верить, что Марсель выживет в этом горниле человеческих рас. Возродится. Марсель и не такое видывал.

Я развел враждующие стороны, наложив на них штрафы за нарушение порядка в общественных местах, которые предварил небольшой моральной нотацией. Варунян ушел первый.

— Полицейским, вроде вас, мы устроим праздничек, — сказал он, открывая дверь. — Скоро. Когда придем к власти.

— До свидания, господин Варунян, — надменно ответила Лейла.

Он сразил ее взглядом. Я не был в этом уверен, но мне показалось, что я слышал, как он пробормотал сквозь зубы «сволочь». Я улыбнулся Лейле. Через несколько дней она позвонила мне в комиссариат полиции, чтобы поблагодарить меня и пригласить к ним в воскресенье на чай. Я принял приглашение, Мулуд мне нравился.

Теперь Дрисс был учеником в гараже на улице Роже Саленгро. Кадер работал в Париже у дяди, который держал бакалейную лавку на улице Шаронь. Лейла училась в университете Экс-ан-Прованса. В этот год она кончала магистратуру по современной литературе. Мулуд снова был счастлив. Его дети были пристроены. Он ими гордился, особенно дочерью. Я его понимал. Лейла была умная, чувствовала себя уверенно и была красива. «Вылитая мать», — уверил меня Мулуд и показал мне фотографию Фатимы: Фатима и он в старом порту. Их первый день вместе после долгой разлуки. Он отправился туда встретить Фатиму, чтобы отвезти ее в рай.

Дверь открыл Мулуд. Глаза у него были красные.

— Она пропала. Лейла пропала.

Мулуд приготовил чай. Уже три дня он не имел от Лейлы известий. Это было не в ее привычке, я это знал. Лейла проявляла уважение к отцу. Ему не нравилось, что она носит джинсы, курит, пьет аперитивы. Он упрекал ее за это. Они спорили по этому поводу, ругались, но Мулуд никогда не навязывал ей своих мыслей. Лейле он доверял. Именно поэтому он разрешил ей поселиться в общежитии университетского городка в Эксе. Жить самостоятельно. Она звонила раз в два дня и приезжала домой на воскресенье. Часто Лейла оставалась ночевать. Дрисс отдавал ей диван в гостиной, а сам спал с отцом.

Молчание Лейлы вызывало беспокойство еще и потому, что она даже не позвонила, чтобы сообщить, сдала ли она экзамен.

— Может быть, она провалилась и ей стыдно… Она сидит у себя в уголке и плачет. Она боится приехать домой.

— Может быть.

— Ты должен поехать к ней, месье Монтале. Сказать ей, что это неважно.

Мулуд сам не верил ни единому слову из того, что говорил. Я тоже. Если она провалила бы свой экзамен, то да, расплакалась бы. Но из-за этого сидеть безвылазно в своей комнате, нет, я не мог в это поверить. И потом я был уверен, что она защитила свою работу на тему «Поэзия и долг самобытности». Две недели назад я ее прочел и нашел, что это замечательная работа. Но жюри был не я, а Лейла была арабка.

Она вдохновилась ливанским писателем Салахом Стетие и разбивала некоторые его тезисы. Она наводила мосты между Востоком и Западом поверх Средиземного моря. И она понимала, что в сказках «Тысячи и одной ночи» в поступках Синдбада-морехода проглядывают те или иные из эпизодов «Одиссеи» и находчивость, которую признают за Улиссом и его лукавой мудростью.

Больше всего мне нравился ее главный вывод. Для Лейлы, дочери Востока, французский язык становился тем местом, куда переселенцы привозили с собой свои родины и где могли, наконец, поставить свои чемоданы. Язык Рембо, Валери, Шара сможет скреститься с другими языками, утверждала она. Мечта второго поколения арабов. В Марселе этот процесс уже породил какой-то диковинный французский язык, смесь провансальского, итальянского, испанского, арабского с примесью арго и налетом «верлана». Но мальчишки и девчонки прекрасно понимали друг друга, изъясняясь на нем. На улице. В школе и дома — это было совсем другое дело.

В первый раз, когда я зашел за ней на факультет, я обнаружил на стенах расистские надписи. Оскорбительные и непристойные. Я задержался перед самой короткой: «Арабов, черных — вон!». Для меня фашистским факультетом был факультет юридический. В пятистах метрах отсюда. Человеческая подлость проникла и в современную литературу! Кто-то приписал для тех, до кого еще не дошло: «Евреев тоже!».

— Эти граффити, наверное, не стимулируют работу, — сказал я ей.

— Я не обращаю на них внимания.

— Правильно, но они у тебя в голове. Разве нет?

Она пожала плечами, закурила «кэмел», потом взяла меня под руку, чтобы увести подальше отсюда.

— Когда-нибудь мы добьемся этого, предъявим наши права. Я голосую именно за это. И я уже не одна.

— Ваши права, да, наверное. Но они не изменят твою физиономию.

Она смотрела мне прямо в лицо, улыбаясь одними губами. Ее черные глаза сверкали.

— Как бы не так! А что в ней особенного, в моей физиономии? Может быть, она тебе не нравится?

— Очень милая, — пролепетал я.

Лицо ее напоминало лицо Марии Шнейдер в фильме «Последнее танго в Париже». Такое же округлое, такие же длинные и вьющиеся волосы, только черные. Как и ее глаза, которые в упор смотрели на меня. Я покраснел.

Два этих последних года я часто встречался с Лейлой. Я больше знал о ней, чем ее отец. У нас вошло в привычку раз в неделю, в полдень, вместе обедать. Она рассказывала мне о матери, которую едва знала. Ей недоставало матери. Время ничего не сгладило. Наоборот. Каждый год тяжело переживался день рождения Дрисса. Всеми четырьмя.

— Дрисс, ты понимаешь, именно поэтому он стал, нет, не злым, а вспыльчивым. По причине этого проклятья над ним. Он полон ненависти. Однажды отец мне сказал: «Если бы я мог тогда выбирать, я выбрал бы твою мать». Он сказал мне об этом потому, что только я способна его понять.

— Мой отец тоже, ты знаешь, говорил мне такое. Но моя мать выжила, и я тоже уцелел. Единственный сын. И одинокий.

— Одиночество — это стеклянный гроб. (Она улыбнулась.) Так называется один роман. Ты не читал? (Я отрицательно покачал головой.) Роман Рея Брэдбери. Я дам тебе почитать. Тебе надо бы читать более современные романы.

— Они меня не интересуют, у них нет стиля.

— Это же Брэдбери! Фабио!

— У Брэдбери, может быть, и есть.

И мы пускались в бурные споры о литературе. Она, будущая преподавательница литературы, и я, полицейский-самоучка. Я читал только те книги, какие давал нам старый Антонен. Книги о приключениях, о путешествиях. Читал я также поэтов. Марсельских поэтов, сегодня забытых. Эмиля Сикара, Турски, Жеральда Неве, Габриеля Одизио и моего любимого Луи Брокье.

В то время еженедельного обеда в полдень уже стало не хватать. Мы встречались один-два раза в неделю, когда я не был на дежурстве или она не подрабатывала, присматривая за детьми. Я заезжал за ней в Экс, и мы отправлялись в кино, потом ужинали где-нибудь.

Мы пустились в большое — от Экса до Марселя — обследование ресторанов с иностранной кухней, что могло занять нас на долгие месяцы. Мы присваивали звездочки одному, а другому ставили плохие оценки. Во главе нашего списка был ресторан «Тысяча и одна ночь» на Афинском бульваре. Там ели, сидя на пуфах перед большим медным блюдом, слушая рай. Марокканская кухня. Самая утонченная в Магрибе. В этом ресторане они подавали лучшую pastilla de pigeon, какую я когда-либо ел.

В тот вечер я предложил пойти поужинать в греческий ресторанчик «Тамариск» в бухте Самена, неподалеку от моего дома. Было жарко. Давящая, сухая жара, которая часто бывает в конце августа. Мы заказывали простые блюда: салат из огурцов с йогуртом, далму, тараму, шашлык с пряностями, зажаренный на побегах виноградной лозы, брынзу. И все это запивали белым греческим вином «ретсина».

Мы шли по маленькому галечному пляжу, потом сидели на прибрежных камнях. Это была великолепная ночь. Вдали маяк Планье обозначал мыс. Лейла положила голову мне на плечо. Ее волосы пахли медом и пряностями. Ее рука скользнула под мою ладонь. При ее прикосновении я вздрогнул. Я не успел вырваться из ее пальцев. Она стала декламировать по-арабски стихотворение Брокье:

Сегодня мы без тени и без тайны, Мы в бедности, ведь нас покинул дух; Верните нам и грех, и вкус земли, Что заставляют наше тело волноваться, трепетать и отдаваться [12] .

— Я перевела его для тебя, чтобы ты услышал его на моем языке.

Ее родной язык был также ее голосом, сладким, как халва. Я был растроган. Я медленно повернулся лицом к ней, чтобы сохранить ее голову у себя на плече и упиваться ее запахом. Я видел, как блестят ее глаза, едва освещенные отблесками луны на воде. Мне очень хотелось обнять ее, прижать к себе. И поцеловать.

Я не мог не понимать, и она тоже, что наши все более частые встречи приведут к этому мгновению. Я страшился этой минуты. Я слишком хорошо знал мои желания. Я понимал, как все это кончится. Сначала постель, потом — слезы. Я в жизни только и делал, что повторял неудачи. Ту женщину, которая моя, мне еще требовалось найти. Если она вообще существовала. Но это была не Лейла. К ней, такой юной, меня влекло лишь желание. Я не имел права играть с ней. И с ее чувствами. Для этого она была слишком хороша. Я поцеловал ее в лоб. На своей ляжке я почувствовал ласковое движение ее ладони.

— Ты увезешь меня к себе домой?

— Я отвезу тебя в Экс. Так будет лучше для тебя и для меня. Я всего лишь старый дурак.

— Мне очень нравятся старые дураки, ну и что.

— Брось, Лейла. Найди кого-нибудь поумнее. И помоложе.

Я вел машину, глядя прямо перед собой, так, чтобы ни разу не обменяться с ней взглядом. Лейла курила. Я поставил кассету с записями Кэлвина Рассела. Он мне очень нравился. Ехать — это было прекрасно. Я мог бы пересечь всю Европу, чтобы только не сворачивать на развилке автомагистрали, ведущей в Экс. Рассел пел «Rockin' the Republicans» . Лейла, по-прежнему не говоря ни слова, выключила кассету до того, как он начал «Baby I Love You».

Она включила другую кассету, мне неизвестную, с арабской музыкой. Соло на бендире — музыка, которую она мечтала слушать в эту ночь вместе со мной. Она распространялась по машине, как запах. Безмятежный запах оазисов. Запах фиников, сушеного инжира, миндаля. Я осмелился украдкой взглянуть на Лейлу. Юбка у нее задралась намного выше колен. Лейла была красива, красива для меня. Да, я хотел ее.

— Ты не должен был… — сказала она, еще не выходя из машины.

— Не должен что?

— Позволять мне тебя любить.

Она захлопнула дверцу, но не резко, только с грустью. И с раздражением, какое ее сопровождает. Это было год назад. Мы перестали встречаться. Она больше не звонила. Я мысленно переживал ее отсутствие. Две недели назад я получил по почте ее дипломную работу. На извещении стояли только слова: «Для тебя. До скорого».

— Я буду ее искать, Мулуд, не волнуйся.

Я одарил его своей самой неотразимой улыбкой. Улыбкой доброго полицейского, которому можно довериться. Я вспомнил, что Лейла, имея в виду своих братьев, говорила: «Когда поздно, а один из них еще не вернулся, мы волнуемся. Здесь все может случиться». Я тоже был взволнован.

У корпуса 12 был только Рашид, сидящий на роликовой доске. Он встал, увидев, что я вышел из дома, подобрал доску и исчез в вестибюле. Вероятно, про себя он послал меня куда подальше, арабский ублюдок. Но это не имело никакого значения. Моя машина находилась на стоянке без единой царапины.