Никогда я не видел ничего более страшного. Хотя я много такого повидал. Лейла лежала на проселочной дороге. Лицом в землю. Голая. Свою одежду она зажала под левой подмышкой. В спину ей попали три пули. Одна из них пробила сердце. Кучки крупных черных муравьев копошились вокруг отверстий и царапин, которыми была исполосована ее спина. Теперь налетели и мухи, чтобы оспаривать у муравьев свою долю засохшей крови.

Тело Лейлы было сплошь в укусах насекомых. Но не казалось, что его покусала голодная собака или лесная мышь. «Жалкое утешение», — подумал я. Кал засох у нее как между ягодиц, так и на ляжках. Длинные желтоватые потеки. Должно быть, у нее расстроился живот от страха. Или от первой пули.

Изнасиловав ее, они, вероятно, позволили Лейле предположить, что она свободна. Наверное, их очень возбуждало смотреть, как она убегает голая. Это был бег к надежде, что жила внизу проселка. У начала шоссе. Перед фарами любой подъезжающей машины. Лейла вновь обрела дар речи. «На помощь! Помогите!». О страхе забыто. Горе смягчается. Вот останавливается машина. Человечность, которая приходит на помощь, наконец, ее оказывает.

Лейла, наверное, не остановилась после первой пули. Как будто она ничего не почувствовала. Как если бы вовсе не было этого ожога в спине, от которого перехватило дыхание. Это уже был бег из жизни. Бег туда, где больше нет ничего, кроме дерьма, мочи, слез. И та пыль, которую она заглотнет, навсегда. Бег вдали от отца, братьев, случайных любовников, от любви, которой она желала всем сердцем, от семьи, которую могла создать, от детей, которых могла родить.

Получив вторую пулю, она, наверное, закричала. Потому что тело, вопреки всему, отказывается замолчать. Оно кричит. Но уже не из-за той резкой боли, которую оно превозмогло. А из-за его воли к жизни. Дух мобилизует всю свою энергию и ищет выход. Ищет, ищет. Забудь, что тебе хотелось бы лечь на траву и уснуть. Кричи, плачь, но беги. Беги. Теперь они тебя отпустят. Третья пуля оборвала все эти мечты. Пуля садистов.

Тыльной стороной ладони я яростно отогнал муравьев и мух. В последний раз я смотрел на это тело, которое так желал. От земли шел теплый и опьяняющий запах тимьяна. Мне очень хотелось бы, Лейла, заняться с тобой любовью здесь, летним вечером. Да, очень хотелось бы. Мы пережили бы наслаждение, счастье, которое способно повторяться. Даже если на кончиках пальцев, в каждой вновь воссоздаваемой ласке, просматривались бы разрыв, слезы, разочарование, что я еще знаю, грусть, страх, презрение. Это ничего не изменило бы в подлости людской, которая правит этим миром. Конечно. Но, по крайней мере, были бы мы, страстно любящие, бросающие вызов порядку вещей. Да, Лейла, мне следовало бы любить тебя. Слово старого дурака. Я прошу у тебя прощения.

Я снова прикрыл тело Лейлы белой простыней, которую набросили на нее жандармы. Моя рука задержалась на ее лице. На шее след от ожога, мочка левого уха разорвана — сорвали серьгу, — губы вымазаны в земле. Я почувствовал, что сейчас меня вывернет наизнанку. Я разъяренно натянул простыню на лицо и поднялся. Все молчали. Тишина. Только цикады продолжали попискивать. Бесчувственные и равнодушные к человеческим трагедиям.

Встав, я увидел, что небо было голубое. Абсолютно чистая голубизна, которую темная зелень сосен делала еще более ясной. Как на почтовых открытках. Блядское небо, блядские цикады, блядская страна. И я блядь. Я пошел, пошатываясь. Пьяный от горя и ненависти.

Я спустился вниз по узкой дорожке, под пение цикад. Мы находились недалеко от деревни Вовенарг, в нескольких километрах от Экс-ан-Прованса. Тело Лейлы обнаружила пара любителей пеших прогулок. Это одна из дорог, что ведут в горный массив Сент-Виктуар, к горе, что так часто вдохновляла Сезанна. Сколько раз он совершал эту прогулку? Может быть, он даже приходил сюда, устанавливал свой мольберт, чтобы попытаться еще раз передать все сияние этой вершины.

Я облокотился обеими руками на капот машины и уткнулся в них лбом. С закрытыми глазами. Улыбка Лейлы. Жары я больше не ощущал. В моих жилах текла холодная кровь. Мое сердце село на мель. Сплошное насилие. Если бы Бог существовал, я придушил бы его прямо здесь. Не дрогнув. Со злобной яростью обреченных. Чья-то рука, почти робко, опустилась мне на плечо. И послышался голос Пероля:

— Ты хочешь ждать?

— Ждать нечего. Никому мы не нужны. Ни здесь, ни в другом месте. Ты ведь это знаешь, Пероль, да? Мы — полицейские ничтожества. Нас не существует. Ладно, поехали.

Пероль сел за руль, я примостился рядом, закурил и закрыл глаза.

— Кому поручено дело?

— Лубэ. Он был на дежурстве. Оно и лучше.

— Да, он хороший мужик.

С автострады Пероль свернул на Сент-Антуан. Как добросовестный полицейский, он включил радио на частоту полиции. Его потрескивание заполняло тишину. Мы больше не обменялись ни словом. Но он, не задавая вопросов, угадал, что я хотел сделать: прийти к Мулуду раньше других. Хотя я знал, что Лубэ сделает это тактично. С Лейлой это выглядело как семейная история. Он это понимал, Пероль, и это меня трогало. Я никогда не говорил с ним по душам. Я узнавал его постепенно, с тех пор как его назначили в мою бригаду. Мы уважали друг друга, но не более того. Даже за бутылкой. Чрезмерная осторожность мешала нам зайти дальше. Стать друзьями. Ясно было одно: как у полицейского, у него было не больше будущего, чем у меня.

Он переживал увиденное с той же болью и с той же ненавистью, что и я. И я знал почему.

— Твоей дочери сколько?

— Двадцать.

— И… Как она?

— Она слушает «Дорз», «Стоунз», Дилана. Могло быть и хуже. (Он улыбнулся.) Я хочу сказать, что я предпочел бы, чтоб она стала учительницей или врачом. Как сказать, не знаю еще кем, но не кассиршей во ФНАК'е, нельзя сказать, что я от этого в восторге.

— А, по-твоему, она от этого в восторге? Ты знаешь, есть сотни будущих взрослых, которые стали кассирами. У молодых больше нет будущего. Сегодня их единственный шанс — хватать все, что подвернется.

— Тебе когда-нибудь хотелось иметь детей?

— Я мечтал о них.

— Ты любил эту девушку?

Он закусил губу от того, что осмелился быть столь откровенным. В борьбу вступила его дружба. Это снова меня растрогало. Но желания отвечать у меня не было. Я не люблю отвечать на вопросы, которые меня глубоко волнуют. Ответы часто бывают двусмысленными и могут быть истолкованы совершенно по-разному. Даже если речь идет о близком человеке. Он это чувствовал.

— Ты не обязан об этом говорить.

— Лейле, ты понимаешь, выпала та удача, какая может выпасть одному из тысячи детей иммигрантов. Это оказалось слишком. Жизнь все у нее отняла. Мне следовало бы жениться на ней, Пероль.

— Это несчастью не мешает.

— Иногда достаточно одного жеста, одного слова, чтобы изменить течение жизни человека. Даже если обещание и не продержится вечно. Ты подумал о своей дочери?

— Я о ней думаю каждый раз, когда она уходит из дома. Но такие сволочи, как эти убийцы, не каждый день разгуливают по улицам.

— Ну да. Но сейчас они тоже где-то разгуливают.

Пероль предложил подождать меня в машине. Я рассказал Мулуду обо всем. Кроме муравьев и мух. Я объяснил ему, что придут другие полицейские, что ему придется пойти на опознание тела, заполнить кучу бумаг, и что если я ему понадоблюсь, я, конечно, приду.

Он сидел и слушал меня, не шелохнувшись. Глядя мне прямо в глаза. У него не было слез, готовых вот-вот пролиться. Подобно мне, он оцепенел. Навсегда. Он стал дрожать, хотя не замечал этого. Он уже не слушал меня. Он старел здесь, у меня на глазах. Годы сразу побежали быстрее и нагнали его. Даже счастливые годы вернулись к нему с горьким привкусом. Потому что в минуты горя ты вновь убеждаешься, что ты изгнанник. Так говорил мой отец.

Мулуд потерял вторую женщину в своей жизни. Свою гордость. Ту, кто оправдала бы все его жертвы, вплоть до сегодняшних. Ту, кто, наконец, придала бы смысл его изгнанию. Алжир больше не был его родиной. Франция, в конце концов, его отвергла. Теперь он был всего лишь бедный араб. Никому и в голову не придет поинтересоваться его судьбой.

Он будет ждать смерти здесь, в этом вонючем пригороде. В Алжир он не вернется. Однажды, после Фоса, он уже возвращался туда с Лейлой, Дриссом и Кадером, чтобы посмотреть, как «там» обстоят дела. Они пробыли двадцать дней. Он быстро все понял. Алжир уже не был связан с его жизнью. Там шла жизнь, которая его больше не интересовала. Пустые, запущенные магазины. Земли, розданные бывшим моджахедам, оставались невозделанными. Деревни опустели и замкнулись в своей нищете. Не осталось ничего, что могло бы утолить его мечты, позволить начать новую жизнь. На улицах Орана он не обрел свою молодость. Все осталось «по ту сторону». И ему стало не хватать Марселя.

В тот вечер, когда они вселились в эту маленькую двухкомнатную квартиру, Мулуд вместо молитвы заявил своим детям: «Теперь мы будем жить здесь, в этой стране, во Франции. Вместе с французами. Это плохо, но это не худшее из зол. Это судьба. Надо приспосабливаться, но не забывать, кто мы такие».

Потом я позвонил в Париж Кадеру, чтобы он срочно приехал. И чтобы он рассчитывал пожить здесь какое-то время. Мулуду он будет нужен, и Дриссу тоже. Затем Мулуд сказал сыну несколько слов по-арабски. Наконец, я позвонил Мавросу, в боксерский зал. Дрисс занимался там каждую субботу после полудня. Но я хотел говорить с Мавросом. Я сообщил ему о Лейле.

— Найди ему бой, Жорж. Быстро. И заставь его работать каждый вечер.

— Черт, я его угроблю, если пошлю на бой. Даже через два месяца. Он будет хорошим боксером. Но этот юнец еще не готов.

— Я предпочитаю, чтобы он гробил себя в боксе, чем занимался глупостями. Жорж, сделай это для меня. Займись им. Лично.

— Хорошо, о'кей. Тебе его дать?

— Нет. Отец скоро ему расскажет, когда Дрисс придет домой.

Мулуд кивнул в знак согласия. Потому что отцом был он. Именно он и должен был все сказать сыну. Когда я повесил трубку, с кресла поднялся уже старик.

— Сейчас тебе надо уйти, месье. Я хотел бы остаться один.

Он был одинок. И обречен.

Солнце зашло, и я находился в открытом море. Уже больше часа. Я взял с собой несколько банок пива, хлеб и колбасу. Но я никак не мог начать рыбачить. Чтобы рыбачить, надо ни о чем не думать, как при игре в бильярд. Смотришь на шар. Не сводишь глаз с него, с траектории, по которой ты хочешь его направить, потом придаешь кию ту силу, какую желаешь. Уверенно, решительно. На рыбалке забрасываешь удочку, затем не сводишь глаз с поплавка. Кое-как удочку не забрасывают. По ее забросу узнается рыбак. В забрасывании удочки проявляется искусство рыбака. Нацепив наживку на крючок, надо проникнуться морем, его отблесками. Знать, что рыба здесь, под тобой, недостаточно. Крючок должен опускаться на воду с легкостью мухи. Ты должен предчувствовать поклевку. Чтобы подсечь рыбу в ту секунду, когда она клюет.

Я забрасывал удочку как-то неуверенно. У меня под ложечкой словно ком застрял, который не рассасывался от пива. Комок нервов. И слез тоже. Мне было бы лучше, если бы я расплакался, но не удавалось. Я буду жить с этим чудовищным образом Лейлы и этой болью до тех пор, пока эти твари остаются на свободе. Меня успокаивало, что делом будет заниматься Лубэ. Он — человек дотошный. Он не упустит ни одной улики. Если есть человек, если есть один шанс из тысячи достать этих сволочей, Лубэ его отыщет. Он хорошо зарекомендовал себя. В этой области он был гораздо лучше многих, гораздо лучше меня.

Мне было плохо и потому, что я не мог вести это расследование. Не потому, что я хотел превратить его в личное дело, а потому, что мне было невыносимо знать, что такие сволочи на свободе. Нет, на самом деле не поэтому. Я понимал, что меня терзало. Ненависть. Мне очень хотелось убить этих типов.

Сегодня у меня все валилось из рук. Но я не смирялся с тем, чтобы ловить на толстую лесу с крючками. Так быстро достаешь рыбу. Пателл, дорад… Но этот способ совсем не доставлял мне удовольствия. При нем навешиваешь крючки на леску через каждые два метра и тащишь ее по воде. У меня в лодке всегда есть толстая леса на всякий случай. На те дни, когда я не хочу возвращаться в порт с пустыми руками. Но для меня рыбалка — это ловля на удочку.

Лейла обратила мои мысли к Лоле, а Лола — к Уго и Маню. И от них у меня чертовски гудела голова. Избыток вопросов и никакого ответа. Но был один неотвязный вопрос, и на него я не хотел отвечать. Что я должен был делать? Я ничего не сделал для Маню. Будучи убежден, не признаваясь себе в этом, что Маню только так и мог кончить. Дать прикончить себя на улице. Либо полицейским, либо, что более обычно, мелким бандитам, нанятым кем-то. Это было в порядке вещей на улице. А вот то, что Уго подох на тротуаре, в эту логику вписывалось меньше. У него не было той ненависти к миру, которая жила в глубине души Маню и которая с годами лишь усиливалась.

Я не думал, что Уго изменился до такой степени. Я не мог считать его способным вытащить пушку и выстрелить в полицейского. Он понимал, что значит жизнь. Именно поэтому он «порвал» и с Марселем, и с Маню. И отрекся от Лолы. Человек, который способен так поступить, я был в этом уверен, никогда не колеблется в выборе между жизнью и смертью. Загнанный в угол, он дал бы себя арестовать. Тюрьма — это всего-навсего лишение свободы. Когда-нибудь из нее выходят. Живым. Если я и мог что-то сделать для Уго, то именно это. Понять, что же произошло.

В ту секунду, когда я почувствовал, что рыба клюнула, мне вспомнился разговор с Джамелем. Я подсек не сразу. Я вытащил удочку, чтобы нацепить новую наживку. Если я хочу понять, мне необходимо прояснить этот след. Выследил ли Ош Уго по показаниям телохранителей Дзукки? Или он установил за ним слежку после его ухода от Лолы? Или Ош позволил Уго убить Дзукку? Это была гипотеза, но я не мог ее допустить. Ош мне не нравился, но я не представлял его себе таким вероломным. Я вернулся к другому вопросу: каким образом Уго так быстро все узнал о Дзукке? И от кого? Еще один след, по которому придется пройти. Я еще не понимал, как я за это возьмусь, но мне придется этим заняться. Не попадая в лапы к Ошу.

Я допил свое пиво и все-таки сумел взять морского сома. Двухкилограммового, ровно два кило. Для неудачного дня это было лучше, чем ничего. Онорина ждала моего возвращения. Сидя на своей террасе, она через окно смотрела телевизор.

— Бедняжка, как рыбак, вы успеха не добились, да! — сказала она, увидев моего сома.

— Я никогда не выхожу на рыбалку ради успеха.

— Только вот такой сом… (Она посмотрела на него с грустным видом.) И как же мы его приготовим? (Я пожал плечами.) Ба! С соусом «бель элен» он, может быть, сойдет.

— Понадобится краб, а его у меня нет.

— О! Да вы выглядите как в плохие дни. Бог мой, не надо так уж себя изводить, как говорится! Знаете, у меня есть тресковые язычки, которые маринуются со вчерашнего дня. Хотите, я завтра вас угощу?

— Никогда не пробовал. Где вы их взяли?

— Да племянница из Сета привезла. Я сама не ела их с того дня, как ушел мой бедный Туану. Ладно, я вам оставила суп с базиликом, он еще теплый. Хорошо, отдыхайте, а то на вас, в самом деле, лица нет.

Бабетта не колебалась ни секунды.

— Батисти, — объявила она.

Батисти. Черт! Почему я не подумал об этом раньше? Настолько очевидно, что мне даже в голову не приходило. Батисти был один из подручных Меме Герини, главаря марсельского преступного мира в сороковые годы. Он отошел от дел лет двадцать назад после бойни в «Танагре», баре в Старом порту, где четверо соперников, близких к Дзампе, были расстреляны. Батисти, друг Дзампы, чувствовал ли он, что ему угрожают? Бабетта этого не знала.

Батисти открыл небольшую импортно-экспортную фирму и беззаботно поживал, уважаемый всеми бандитами. Он никогда не принимал ничью сторону в войне преступных главарей, не проявлял ни малейшего стремления к власти и деньгам. Он давал советы, служил «почтовым ящиком», связывал людей друг с другом. При налете Спаджари в Ницце это Батисти в разгар ночи собрал «команду», способную вскрыть сейфы в «Сосьете Женераль». Людей с газовыми горелками. При дележе добычи он не взял свои комиссионные. Он просто оказал услугу, и все. Его зауважали еще больше. А уважение в преступном мире было лучшим страхованием жизни.

Однажды к нему «причалил» Маню. Обязательный заход, если не хотел оставаться жалким налетчиком. Маню долго колебался. После отъезда Уго он «работал» в одиночку. Не доверял никому. Но мелкие налеты становились опасны. К тому же конкуренция. Для многих молодых арабов налеты стали излюбленным «делом». Несколько удачных ограблений давали возможность подсобрать деньжат, необходимых, чтобы стать наркодилером и контролировать определенный участок, даже целый квартал. Гаэтан Дзампа, который восстановил преступную среду Марселя, повесился у себя в камере. Смуглый и Бельгиец пытались избежать нового распада. Они снова набирали людей.

Маню стал вкалывать на Бельгийца. По случаю. Батисти и Маню нравились друг другу. Маню обрел в нем отца, которого у него никогда не было. Идеального отца, который был похож на него, но не читал ему мораль. По-моему, худшего из отцов. Батисти я не выносил. Но я имел отца, и мне, действительно, жаловаться было не на что.

— Батисти, — повторила она. — Хватит думать об этом, миленький.

Очень довольная собой, Бабетта снова налила себе граппы. «Ваше здоровье», — сказала она, поднимая рюмку и улыбаясь одними губами. После кофе Онорина отправилась к себе немного отдохнуть. Мы остались на террасе, лежа в купальных костюмах на шезлонгах под пляжным зонтом. Жара сжимала нас тисками. Бабетте я позвонил вчера вечером, и к счастью, она оказалась дома.

— Значит, роковой красавец, ты, наконец-то, решил на мне жениться?

— Просто пригласить тебя, моя красавица. На обед, ко мне, завтра.

— Ты хочешь попросить меня об услуге? Все такой же подлец! Сколько же мы не виделись? А? Спорю, ты даже этого не помнишь.

— Гм… Ну, месяца три.

— Восемь, идиот ты эдакий! Наверное, ты шлялся повсюду и спал с кем попало.

— Только со шлюхами.

— Фу! Срам какой. В то время, как я умираю от тоски. (Она вздохнула.) Хорошо, а что в меню?

— Тресковые язычки, жареный морской сом, лазанья с укропом.

— Ты полный дурак или нет? Я спрашиваю тебя, о чем ты хочешь со мной поговорить? Чтобы я что-то проверила…

— Ты должна мне объяснить, что сейчас происходит в преступном мире.

— Это из-за твоих дружков? Я читала об Уго. Очень сожалею.

— Может, и так.

— Послушай! О чем ты только что говорил? О тресковых язычках? Это вкусно?

— Ни разу не пробовал, моя красавица. Это будет в первый раз, вместе с тобой.

— Гм. А не устроить ли нам прямо сейчас небольшую закусочку? Я приношу мою ночную рубашечку и поставляю презервативы! У меня есть голубые, под цвет твоих глаз!

— Понимаешь, сейчас уже полночь, простыни грязные, а чистые неглаженные.

— Дерьмо!

Она повесила трубку. Со смехом.

С Бабеттой я был знаком уже двадцать пять лет. Я встретил ее однажды ночью в «Пеано». Ее недавно взяли корректором в газету «Марсейз». У нас была связь, такая, как у каждого в то время. Она могла длиться одну ночь или неделю. Никогда дольше.

Мы вновь встретились на пресс-конференции, на которой был представлен план реорганизации Бригад по наблюдению за секторами. И я в качестве «приглашенной звезды». Она стала журналисткой, специализировалась на хронике происшествий, потом ушла из газеты и стала работать самостоятельно. Она регулярно пописывала в «Канар Аншенэ», а ежедневные газеты и еженедельники довольно часто доверяли ей проведение крупных расследований. Она знала гораздо больше меня о преступности, о политике в сфере безопасности и уголовном мире Марселя. Настоящая ходячая энциклопедия, хорошенькая до невозможности. Чем-то она напоминала мадонну Боттичелли. Но в ее глазах можно было прочесть, что вдохновляет ее не Бог, а жизнь. И все наслаждения, которые ей сопутствуют.

У нас опять была короткая связь. Такая же короткая, как и первая. Но нам очень нравилось встречаться. Пообедать вдвоем, провести ночь. Уик-энд. Она ничего не ждала. Я ничего не просил. До следующего раза каждый возвращался к своим делам. Вплоть до того дня, когда следующего раза уже не будет. А в последний раз мы с ней поняли, что больше встречаться не станем.

Я занялся готовкой рано утром, слушая старые блюзы зажигательного Хопкинса. Почистив морского сома, я набил ему брюхо укропом, потом полил оливковым маслом. Затем я приготовил соус для лазаньи. Остальной укроп отварил на маленьком огне в соленой воде, добавив немного сливочного масла. На раскаленной сковородке я обжарил нарезанный тонкими кружочками репчатый лук, чеснок и мелкорубленый стручковый перец. Влив столовую ложку уксуса, я потом добавил помидоры, ошпаренные кипятком и нарезанные мелкими кубиками. Когда вода испарилась, я выложил на сковороду укроп.

Я наконец успокоился. Готовка всегда так на меня действовала. Ум больше не блуждал по сложным лабиринтам мыслей. Он встал на службу запахов, вкуса. Удовольствие.

Бабетта вошла под звуки «Последнего ночного блюза», в ту минуту, когда я налил себе третью порцию анисового ликера. Она была в черных джинсах, очень узких джинсах, в голубой, под цвет глаз, тенниске. На длинных и курчавых волосах белая полотняная фуражка. Мы были ровесники, но она, казалось, не старела. Любая крохотная морщинка у глаз или в уголках губ усиливала ее очарование. Она это знала и умело этим пользовалась. Меня это неизменно волновало. Она понюхала запах над сковородкой, потом подставила мне губы.

— Привет, матрос, — сказала она. — Гм, я тоже не отказалась бы от рюмки анисового.

На террасе я докрасна раскалил угли, Онорина принесла тресковые язычки. Они были замаринованы с маслом, мелко нарезанной петрушкой и перцем, в глиняном горшочке. Согласно указаниям Онорины я приготовил тесто для блинов, в которое добавил два взбитых яичных белка.

— Ладно! Ступайте пить ликер, отдыхайте. Остальным я займусь.

Тресковые язычки, объясняла она нам за столом, блюдо очень тонкое. Можно обжаривать их в сухарях, с соусом из морских петушков или с майонезом, обернув в промасленную бумагу, или даже варить в белом вине, добавив в него кусочки трюфелей и шампиньонов. Но запекать их в блинах, по ее мнению, было, все-таки, лучше всего. Мы с Бабеттой были готовы попробовать и другие рецепты, так восхитительно вкусны они были.

— А теперь имею я право на маленький леденец? — спросила Бабетта, облизав языком губы.

— Ты не считаешь, что мы уже вышли из этого возраста?

— Для баловства, мой милый, возраста нет.

Мне очень хотелось поразмышлять над всем тем, что она рассказала мне о преступном мире. Потрясающий урок. И о Батисти. Все рассказанное вызывало у меня жгучее желание повидать его. Но это могло подождать до завтра. Было воскресенье, а у меня воскресенье бывает не каждый день. Бабетта, наверное, читала мои мысли.

— Спокойно, Фабио. Брось, сегодня воскресенье. (Она встала, взяла меня за руку.) Не пойти ли нам искупаться? Это умерит твой пыл.

Мы плавали так долго, что у нас легкие могли лопнуть. Мне это нравилось. Бабетте тоже. Она хотела, чтобы я вывел лодку, и мы вышли на простор Залива обезьян. Мне пришлось отбиваться. Так было заведено: на лодку я не брал никого. Лодка была моим островом. Бабетта орала на меня, обзывала болваном, ничтожеством, потом бросилась в воду. Она была невероятно бодрая. Запыхавшись, закинув за голову слегка уставшие руки, мы дали себе отдохнуть, плывя на спине.

— Чего ты хочешь по поводу Уго?

— Понять. Потом решу.

Впервые я предположил, что одного понимания мне, наверное, будет мало. Понимание — это дверь, которую открываешь, но редко знаешь, что за ней найдешь.

— Смотри, куда ноги ставишь.

И она нырнула. Поплыла к дому.

Было уже поздно. И Бабетта осталась. Мы сходили к Луизетт за пиццей с начинкой из морских моллюсков. Мы съели ее на террасе, запивая розовым провансальским вином «мас негрель». Холодным, как и полагалось. Мы выпили всего бутылку. Потом я стал рассказывать о Лейле. Об изнасиловании и обо всем прочем. Медленно, покуривая сигарету. Подыскивая слова. Чтобы найти самые прекрасные. Стемнело. Я замолчал. Опустошенный. Нас окутывала тишина. Ни музыки, ни единого звука. Только плеск воды о скалы. И какие-то перешептывания в отдалении.

На дамбе ужинали целые семьи, едва освещенные походными газовыми лампами. Удочки крепились на камнях. Изредка слышался смех. Затем команда: «Тихо!» Как будто смех мог спугнуть рыбу. Мы чувствовали себя где-то в другом месте. Вдали от дерьмового мира. Все вокруг дышало счастьем. Волны. Голоса вдалеке. Этот запах соли. И даже Бабетта рядом со мной.

Я почувствовал, что ее рука ерошит мне волосы. Она нежно привлекла меня к себе на плечо. Она пахла морем. Бабетта ласково погладила мне щеку, потом шею. Ее рука поднялась к моему затылку. Это было приятно. И я, наконец, разрыдался.