Одержимая
Наступил мамин сорок пятый день рождения. Я только что вышла из ванной.
Сорок пять лет. И она даже не дает мне возможности ее поздравить.
Сегодня я опять не стала заводить будильник, но все равно открыла глаза за минуту до семи, чувствуя себя такой проснувшейся, как будто мне только что вылили на голову ведро ледяной воды. Я по-прежнему не могла решить, стоит ли мне подняться, превозмогая гигантский соблазн прогулять школу. Остаться дома или прогулять? Я склонялась к ХЗ. Звучному такому ХЗ.
Капая водой, я прошла по квартире в поисках полотенца, которое было бы посуше оставленного папой на полу ванной. Зашла в свою комнату, задев бедром тумбочку, на которой стоял компьютер. Выругалась. Скринсейвер отключился и на экране возник папин почтовый ящик.
С новым сообщением.
От мамы. Полученным тринадцать минут назад.
Мое сердце перестало биться.
Я осторожно погладила экран, как будто он мог перенести меня поближе к ней. Уселась на кровать, аккуратно переставила компьютер с тумбочки на свои мокрые колени, задержала дыхание, набираясь решимости, и щелкнула по письму. Оно открылось, как медленно распускающийся цветок.
Юнас.
На прошлой неделе у меня диагностировали синдром Аспергера.
Окончательное подтверждение диагноза меня, конечно, ошеломило.
Сказать по правде, я была в абсолютном шоке.
Я знакома с этим диагнозом, читала об этом синдроме еще во время учебы, да и после тоже, и, конечно, отмечала некоторые совпадения. Тем не менее мне казалось, что описанные в учебниках симптомы были гораздо серьезнее моих.
В общем и целом можно сказать, что диагноз означает сложности в социализации и общении.
Какая ирония судьбы — я-то считала, что хорошо умею общаться с людьми. В последние годы, правда, начала понимать, что веду себя не так, как от меня ожидают. Я знаю, что очень прямолинейна. Даже слишком, как говорят. Как можно быть слишком прямолинейной? Не понимаю.
Мои родители всегда считали, что со шведами очень сложно, потому что те никогда прямо не скажут того, что думают на самом деле, вместо этого они говорят обиняками, и собеседник вынужден сам догадываться, что у них на сердце, должен научиться истолковывать отвернутые лица и опущенные глаза. Немцы же гораздо более прямые и откровенные, говорят, что думают, и ясно дают понять, чего от тебя ожидают. Это, конечно, сильно упрощенный взгляд, однако я действительно его придерживалась. Я считала, что все дело в столкновении разных культур, и, честно говоря, я до сих пор не уверена, что это не так, — хотя, конечно, я признаю, что проблема не только в этом.
Человеку с синдромом Аспергера сложно считывать язык тела собеседника, понимать, о чем думают и что чувствуют другие, кроме того, такие люди, как правило, очень негибкие в социальном плане и поэтому им сложно заводить друзей.
Мне всегда так неловко в обществе других людей. Тех, с кем я могла бы полностью расслабиться и быть собой, очень мало. Ты был раньше одним из них. Майя, конечно, тоже.
Ну вот. Понятно, что я не могу не спрашивать себя: так, значит, в этом все дело? Вот почему я настолько одинока? И если да, то испытываю ли я облегчение от того, что теперь я знаю причину? Или это, наоборот, только все усложняет?
Мне нужно было сделать паузу и перевести дух. У меня было такое чувство, будто кто-то силой опустил меня на самое дно морское и приковал цепью к камню, чтобы я не смогла сбежать. Мне нужно было всплыть обратно на поверхность! Мне нужно было снова начать дышать! Глотнуть воздуха! Я удивленно осмотрелась вокруг. Мои обычные вещи, моя одежда, мои книги, дурацкие вещи и предметы, которые, как я когда-то думала, представляли из себя какую-то ценность. Я изо всех сил старалась понять, чтÓ происходит, и единственным выходом было вернуться назад. И я нырнула обратно. По собственной воле снова бросилась в темную воду.
Люди с Аспергером часто проявляют узкие и специфические интересы, которые полностью их поглощают, на которых они зацикливаются.Яна.
Я не верю, что это правда.
Я не верю, что это так просто.
Понимаешь, то единственное, что меня действительно занимает, мой интерес к книгам и психологии, вдруг свели просто к симптому заболевания! Да это и не болезнь вообще, хотя я постоянно так говорю — и меня каждый раз поправляют. Нет, не болезнь, а «синдром», «функциональное расстройство», «ряд особенностей характера», «предрасположенность».
Оно и понятно, болезнь ведь можно вылечить. Синдром Аспергера вылечить нельзя.
Многие страдающие синдромом Аспергера привязаны к четко повторяющемуся расписанию и ритуалам — когда мой психиатр мне про это сказал, я почувствовала, как запылали мои щеки. Как если бы он дал бы мне пощечину. Как будто он читал мои личные записи.
Мое расписание мне помогает, оно мне необходимо, это не проблема, а, наоборот, решение! По его мнению, именно изменения в расписании привели к тому, что мне пришлось лечь в больницу тогда, после развода, почти тринадцать лет назад. Я с ним согласилась — и подумала про себя, что нельзя сбрасывать со счетов и то, как ужасно я была тогда расстроена, но вслух я говорить об этом не стала. Может быть, я настолько «ошведилась», что научилась не говорить того, что на самом деле думаю. Это шутка, Юнас. Как видишь, я умею шутить. А умение шутить — это социальный навык. Другое дело, что шутить нужно в нужное время и в нужном месте. Как ты думаешь, Юнас, это вот было нужное место? Нужное время? Ох, это так же сложно, как удерживать равновесие, идя по канату. Так сложно, что ты постоянно падаешь вниз. Видишь, я и метафорами пользоваться могу. Людям с Аспергером сложно воспринимать метафоры и сравнения, сложно шутить и, прежде всего, понимать шутки других. Мой психолог считает, что этот навык можно натренировать, разучить, но даже после долгих тренировок метафоры и шутки остаются неестественными для людей с моим диагнозом.
Однако мне они кажутся естественными. Разве нет?
Похоже, я ничего не знаю наверняка. Ничто теперь не кажется неоспоримым. Я вынуждена переоценить себя, весь окружающий мир, всю свою жизнь.
Меня очень ранит то, что они говорят, будто у меня монотонный голос. Безумно ранит. Я никогда об этом не задумывалась. Я подозреваю, что это должно восприниматься как нейтральная информация, что это просто один из симптомов, а потому не должно меня обижать. Их цель — донести до меня информацию, а не как-то меня уязвить, правда ведь?
У меня монотонный голос, Юнас?
И если да, что мне с этим делать?
Затруднение социальных взаимодействий. Ну да, можно так сказать. Это правильное определение. Так оно и есть. Почему же мне так больно?
Как я уже сказала, диагноз поверг меня в шок.
То есть, нет, пожалуй, сказать, что я была в шоке, — значило бы преуменьшить мою реакцию. Меня накрыло с головой. Я была не в состоянии разговаривать. Не в состоянии общаться. Я улеглась на пол в кабинете психолога и уставилась в потолок, у меня просто не было сил снова встать на ноги. И потом, я не знала, зачем и ради чего мне вставать. Все то, что, как я считала, было частью меня, оказалось просто диагнозом. От меня ничего не осталось.
Им пришлось меня, так сказать, госпитализировать. Так что теперь я госпитализирована.
В психиатрическом отделении.
А я-то клялась себе, что никогда больше там не окажусь.
Все здесь до жути мало изменилось. Как будто не тринадцать лет, а тринадцать дней прошло. Тринадцать часов или минут.
Я помню, как сюда приходила Майя. На ней было белое платьице, которое я привезла из Германии. Помню, как она держала тебя за руку. У нее были две коротенькие французские косички до плеч. Тонкие волосы, каждая косичка толщиной с мизинец. Я помню, как она зашла, как она остановилась в дверях и отказывалась ко мне прикасаться, отказывалась меня обнять, хотя ты так об этом просил. Наверное, я была не самой компетентной матерью.
Я не хочу, чтобы ты рассказывал об этом Майе, я расскажу ей сама. Я не знаю пока, как именно это сформулировать. Я надеюсь, что смогу принять ее через выходные, как всегда, но, может быть, мне стоит быть реалистом и отложить это решение на более поздний срок. Мы обсуждаем выписку в четверг. Да, просто чтобы ты знал, я сейчас на больничном.
Какое длинное получилось письмо, Юнас. Надеюсь, мне удалось выразиться ясно несмотря на мои — теперь официально подтвержденные — сложности в общении. У меня сегодня день рождения, как ты, может быть, помнишь. Сорок пять лет.
* * *
Все это время я сидела голой и продрогла до костей. Я встала, не отдавая себе отчета в своих действиях, прижимая компьютер к груди, как младенца. Я сглотнула, потом еще раз и еще, и еще, пытаясь проглотить комок в горле.
Я помнила тот случай. Теперь вспомнила. Раньше я просто оттесняла это куда-то на периферию сознания, далеко-далеко.
Голую палату с бело-желтыми стенами, рубиновый крестик на золотой цепочке у нее на шее. Маму с немытой головой и твердо скрещенными на груди руками, это я вспомнила. Она не сказала ни слова. Я ее боялась. Я всего боялась.
Однако между строк ее письма чувствовалась теплота, которая ничем себя тогда не проявила, которой я не помнила. Да и вообще, сложно было представить, что именно мама написала это письмо, такое оно было… сентиментальное.
Папа. Я не помнила, чтобы он там был. Он должен был там быть, конечно, но я не могла найти для него место в своем воспоминании.
Не видела его.
Потому ли это, что он был для меня чем-то само собой разумеющимся?
Или потому, что не сумел меня защитить?
Фантомные боли
Я шла по набережной Винтервикен. Шла, как робот, как высокоэффективный и целеустремленный автомат. Мимо яхт-клуба, плоских скал, украшенного граффити грота, брошенной яхты. Обошла бухту и вышла на пустынную ветреную косу. Я слышала в ушах собственное дыхание, будто его пропустили через небольшие усилители, чувствовала, как разрывается в груди сердце, как бегут по щекам слезы.
Я бродила вдоль косы, туда и обратно, снова и снова. Под шапкой проступил пот. Я решила вообще никогда не покидать эту тоскливую косу. Так и ходить вечно, след в след. Как иголка проигрывателя ходит по пластинке, по одной и той же дорожке, снова и снова. Так и я хочу ходить, пока мои следы не проделают в земле дыру.
И я шла.
И шла.
И шла.
Солнце поднималось все выше, на траву легли тени, утро превратилось в день. Люди приходили и уходили. Собаки обнюхивали гравий, поднимали головы и смотрели на меня, потом скользили взглядами дальше. Из чего я делала вывод, что выгляжу нормально. Да, думаю, так я и выглядела. Тело мое налилось тяжестью и решимостью, и я шла, и шла, и шла.
Ноги двигались машинально, касаясь земли через равномерные интервалы, большой палец ужасно болел. Вернее, болела его отрезанная часть. Я совершенно отчетливо ее чувствовала. Фантомные боли — так ведь это, кажется, называется? Я осторожно потрогала воздух над большим пальцем пальцами другой руки. Ничего. Пусто. Стоило мне дотронуться до самого кончика, как тут же появлялась другая боль, которая, впрочем, быстро утихала, так что снова осталась лишь фантомная, подрагивая в воздухе над пальцем. Моя ли это боль, несмотря на то что она вне моего тела? И если не моя, то чья?
Я шла, и шла, и шла.
Однако человеческое тело не рассчитано на то, чтобы ходить вечно, как бы нам этого ни хотелось. И я упала. Позволила себе упасть. Прямиком на влажную траву, в то время как пот заливал мне глаза, спину и грудь. Я ушибла плечо, но мне было плевать. Я лежала в траве, и моя грудная клетка поднималась и опускалась, поднималась и опускалась. Беспорядочное, судорожное дыхание. И тут я не выдержала закричала:
— Черт!
Крик отнесло ветром. Я села, набрала в легкие побольше ледяного воздуха и заорала:
— ЧЕРТ! ЧЕРТ! ЧЕРТ!
Вместе со словами из моего рта вылетела нитка слюны, которая оторвалась и исчезла с порывом ветра.
Я поднялась, подошла поближе к воде и сорвала с себя всю одежду. В кожу тут же впились тысячи острых иголок. Ветер хлестал, обжигая ударами, с такой силой, что я вздрагивала от боли. Кожа стала твердой, холодной и непроницаемой. Наконец-то.
Я пошла по направлению к набережной, острый щебень резал ступни. Я смотрела на серую воду, по которой ветер гнал мелкие пенные волны. Произнесла с горечью:
— Все это — просто фантомные боли. На самом деле ничего этого не существует.
С этими словами я решительно бросилась в воду.
Синдром Аспергера
Я сидела в окровавленной футболке Вальтера и искала в Интернете ясности. Все случившееся казалось настолько запутанным и непонятным, настолько огорошивающим и сложным. Волосы уже высохли, однако я до сих пор — вот уже битый час — стучала зубами, казалось, этому не будет конца.
Синдром Аспергера.
Я читала о том, как люди с синдромом Аспергера не могут смотреть другим в глаза, и вспоминала, как не моргая следили за мной большие мамины глаза. Как же это заставляло меня нервничать. Как же я из-за этого бесилась. Какие же они были красивые.
Я совсем замерзла, кожа покрылась мурашками, и я вышла в кухню и налила себе виски. Рука дрожала, бутылка позвякивала о край стакана. Папа всегда пил виски, когда мерз. Правда, когда не мерз, тоже пил.
Вернулась в комнату.
Синдром Аспергера.
Я читала о сложностях с интерпретацией мыслей и чувств других людей и вспоминала все бесчисленные комические ситуации, в которых она оказывалась, ее странные буквальные реплики, адресованные кассиршам и библиотекарям, то, с какой растерянностью и с каким изумлением они реагировали на ее слова. Вспоминала, как мама искренне не могла понять, почему некоторые ее необдуманные замечания так меня уязвляют, заставляют замкнуться в себе.
Я оцениваю твой уровень интеллекта как средний, Майя. Ты, конечно, одарена в языковом плане, даже очень — да и странно было бы ожидать другого от ребенка таких родителей. Во всем же остальном у тебя средний уровень. Ты только не пойми меня превратно! Посредственность — это хорошо, что бы там кто ни говорил. Середнякам жить проще. Крайности, они… с ними уживаться сложно. Бездарность, конечно, все сразу усложняет: учебу в школе, рабочую жизнь und so weiter [26] , это существеннейшим образом сужает возможность выбора. Однако высокая одаренность, слишком высокий уровень интеллекта — это тоже проклятие. Я бы так хотела, чтобы ты не столкнулась с теми проблемами, с которыми пришлось столкнуться мне, поэтому твой средний уровень, твоя… нормальность меня так радует!
И да, теперь-то я припоминаю, что ее голос и правда был монотонным. Просто нечеловечески безэмоциональным и монотонным.
Почему она не могла понять?
И утихнет ли когда-нибудь эта боль?
Казалось, что я промерзла насквозь, и мне больше никогда не согреться. Я отпила принесенного из кухни виски, горького и царапавшего горло, отдававшего дымом, смолой и бензином. Волна тепла прошла по нёбу, достигнув горла, но ниже опускаться отказывалась.
Синдром Аспергера.
Я читала о том, как больные сосредотачивают все внимание на деталях, игнорируя целое, и видела, как мама часами упорно драила плитку над раковиной, не обращая никакого внимания на оставшиеся три стены ванной.
Я пила, и пила, и пила.
Синдром Аспергера.
Я читала об упрямстве, о сопротивлении любым переменам, о недостаточности социальных связей. Я читала о важности устоявшегося порядка, о языковой одаренности, о преследовании узких специфических интересов.
И все как будто становилось на свои места. В прямом смысле я видела перед собой, как это «все» падает с неба кубометровыми бетонными плитами. Как они по очереди, друг за другом, попадают в одинаковые и правильные квадратные отверстия, разверзающиеся в асфальте. Как они идеально подходят по размеру. Ужасно. Подходят.
Я подумала: а я-то считала, что все это — мама. А это просто была болезнь. Диагноз.
Потом я задалась маминым вопросом: кем бы она была без Аспергера? Было ли в ней какое-то зерно или только пустота, оболочка, тело?
Не эти ли мысли заставили ее лечь на пол, не давая подняться?
Я ее понимала. Я бы тоже предпочла оставаться на полу.
Я выглянула в окно. Небо было тускло-серым, и облака лежали так низко, будто покоились на крышах. Мысли в голове стали вязкими, как сироп.
Я зажмурилась. И что теперь?
Что, черт бы их всех побрал, мне теперь делать?
Так боюсь твоих слов. И твоего молчания
Я прокладывала себе путь в толпе прохожих, протискиваясь мимо сведенных от вечного стресса тел. Перепрыгивала через сумки, подныривала под вытянутые руки и отодвигала в сторону детей, внезапно оказывавшихся на моем пути. Хватала ртом воздух, чувствовала, как стучит в висках пульс. Полку я крепко прижимала к бедру, ее деревянная грань больно резала руку. Я уже видела автобус, видела сквозь затонированные вокзальные стекла, что зал возле выхода к нему почти пуст, все пассажиры успели зайти внутрь. У окна остался лишь одинокий мужчина, явно взволнованный, со слезами на глазах. Шофер махнул рукой, объявляя отправление.
Я бежала как никогда быстро, и в голове у меня застряла одна-единственная мысль: я должна на него успеть, я должна успеть! Как только я вбежала в тамбур, за мной тут же закрылись раздвижные двери — и прошла целая вечность, прежде чем передо мной распахнулись следующие. Автобус был окружен серо-синим облаком выхлопов. Я вошла в открытую заднюю дверь, пока шофер тушил окурок носком тщательно отполированного ботинка, рухнула на сиденье и будто вросла в него, со своей несчастной полкой на коленях и черными пятнами на изнанке век.
* * *
В автобусе было холодно, зато прямо под ногами у меня оказался обжигающе горячий радиатор. Я смотрела на покрытую граффити автобусную остановку, на поцарапанный пластик, покрывающий расписание, и на коричневое поле, раскинувшееся за ними. Вдруг в светло-серых сумерках начали мягко падать тяжелые снежинки. Снова снег! Ни в январе, ни в феврале не было, кажется, ни единого снежного дня — и вот, пожалуйста, снова снег в середине апреля. Как странно.
Грязная обочина медленно покрывалась белыми крапинками. Слышался слабый гул мотора. На остановке не было ни души, и выходить на ней тоже никто не собирался, однако мы все же остановились. Двери открылись, впустив при этом пару кубометров ледяного воздуха.
Впереди меня сидела девочка лет десяти-двенадцати, я мельком видела ее за спинками сидений. Спутанные светлые волосы, шуршащая красная куртка. Она обернулась, взглянула на меня большими влажными глазами и еле слышно прошептала:
— У тебя что, рак?
Может, это из-за волос. А может, из-за моего вида в целом.
Я помотала головой, но ничего не ответила.
Она снова отвернулась, и дальше сидела молча.
Нет, у меня не рак. Но у моей мамы синдром Аспергера.
Автобус медленно покатился, отъехал от остановки и прибавил скорости. Выбрался на шоссе, где его слегка занесло, и поехал еще быстрее.
Проплывающие мимо деревья сливались в непроницаемую черную стену. Я прислонилась лбом к стеклу, чувствуя кожей обжигающий холод. Мы въехали в туннель. Темнота и холодные оранжевые огни. Я тяжело дышала, и стекло покрылось испариной, по которой я провела пальцами. Жидкая коричневая влага проступила в четких линиях, оставленных моей рукой. Я закрыла глаза, однако пульсирующий свет пробирался и сквозь веки, по одному удару светового пульса на каждую оранжевую лампу, которую мы проезжали. Я покрепче зажмурилась.
Это было похоже на пожар.
Я подумала:
«Мама
Мама
Мама
Мама, я так боюсь тебя, твоих слов и твоего молчания. Я так боюсь внезапно обледеневших дорог, боюсь разбиться об отвесный склон горы. Боюсь умереть и навсегда потерять способность думать. Хотя, конечно, все равно это было бы ужасно красиво».
Но никаких отвесных склонов вокруг не наблюдалось, одни деревья и пашни, в бороздах которых застыла глинистая земля. Единственное, что я видела в оконном стекле, — это себя саму, свои расширенные от испуга глаза. И вот опять.
Этот взгляд. Не мой.
Мамин взгляд.
Был час дня, мы ехали сквозь бесконечный туннель. В нем было темно, как ночью — или как в аду.
* * *
Пару часов спустя, когда мы подъехали к автовокзалу в Норрчёпинге, бело-серый дневной свет вернулся, а тяжелые снежинки сменились колючим дождем. Я вышла из автобуса, смочила салфетку дождевой водой и аккуратно оттерла ею кровь за контурами лакированного сердца. Оттереть удалось не полностью, но все равно получилось здорово.
Сердце со смутным, неясным ореолом.
Была ли я там вообще?
Теперь, после всего произошедшего, это кажется невероятным.
Была ли я там вообще?
А она — была?
Воспоминания — застывшие, как во сне, и нечеткие, как зернистые черно-белые фотографии амбициозного любителя.
Но она же там сидела? На кровати, заправленной туго натянутым светло-желтым покрывалом. Блестящие русые волосы, большие, как распахнутые окна, глаза. Голова склонена над книгой, верхняя часть тела странно изогнута, как будто она выгнула спину. Как кошка. Или как фламинго. Наверное, это должно было меня успокоить. То, что она сидит в той же позе, что и обычно.
А я сама? Я же стояла там, разве нет? В дверях, с отражающимся в глазах синеватым люминесцентным светом и полкой, крепко зажатой под мышкой. Так крепко, что рука дрожала, что я дрожала всем телом.
— Мама, — сказала я, но голос мой прозвучал, как слабый шепот, словно увядший лист рассыпался в порошок между пальцами.
Я назвала ее мамой, не Яной. Сама не знаю почему, но я назвала ее мамой.
Я попробовала снова:
— Мама. Поздравляю, мама. С днем рождения.
Мама. Насколько же непривычным казалось это слово. Как редко используемое ласковое прозвище. Когда ты вообще не уверен, разрешено ли тебе кого-то так называть.
Она не подняла взгляд, просто продолжала читать свою книгу.
Свою книгу.
Поздравляю, мама.
Я вдруг почувствовала, как во мне всколыхнулась мокрая склизкая ярость. Неожиданно, внезапно.
Книги.
Как будто я съела что-то не то, и меня вот-вот стошнит.
Поздравляю, мама.
Как же я их ненавидела.
Проклятые ее книги.
Мои заклятые соперники. Всю жизнь.
И в то же время мой пропуск к ней. Мой способ приблизиться, быть с ней. Всю жизнь.
Поздравляю с днем рождения.
Она послюнила палец и перевернула страницу.
Я видела все происходящее как в свете стробоскопа, черные паузы перемежали освещенные стоп-кадры. Пульсирующий сине-белый свет.
И вдруг.
Когда я решила, что она так и продолжит читать, она резко подняла на меня глаза.
Большие глаза. Застывший взгляд.
Взгляд.
Холод и неприступность? Или капитуляция? Узнаю ли я когда-нибудь наверняка? Это синдром или она? Это она или синдром?
Из меня вышла вся злость.
Я опустила полку на пол.
Ее взгляд, каким бы он ни был, удерживал меня, пригвоздив к месту. Я стояла, чувствуя, как пульс молотком ударяет в большой палец.
Она снова отвела взгляд и опустила глаза в книгу. Стеклянные свои глаза. Продолжила читать. Как будто меня здесь не было. Как будто она взглянула в эту сторону только потому, что услышала какой-то звук и, осмотрев источник звука, нашла его несущественным.
Я не знала, что мне делать, так что ничего делать не стала.
Просто стояла с обнаженным сердцем в руке.
Как бы мне хотелось, чтобы она произнесла мое имя, но ей ведь это так тяжело дается.
И вдруг — ее ясный голос. Взгляд по-прежнему устремлен вниз.
Неужели ее глаза скользят по строчкам, бегут вниз по странице?
— Ты не должна сюда приходить.
Неужели она читает?
Я подумала, что ослышалась.
Тогда она повторила громче:
— Уходи. Тебе не нужно было сюда приходить.
Неужели она, выгоняя меня, продолжает читать? Неужели правда?
Я сделала шаг по направлению к ней, медленно приближаясь, как к пугливому животному.
Я хотела сказать — это же я. Я, Майя. Ты написала, что рядом со мной можешь просто быть собой. Только со мной. Разве ты не помнишь?
Но я ничего не сказала.
Ничего.
Она подняла на меня холодный взгляд.
Страх?
— Уходи. Ты не должна сюда приходить. Это неправильно.
Я продолжала стоять.
И голос ее зазвучал снова. Неожиданно мощно, как будто откуда-то из другого места. Как из колонок на потолке. Шевелились ли вообще ее губы?
— УХОДИ!
Я попятилась к двери, не сводя взгляда с ее серо-зеленых глаз, которые, казалось, смотрели не на меня, а в какую-то точку за моей спиной. Ее глаза, в которые невозможно было заглянуть, от которых отскакивали взгляды.
Я пятилась назад.
Споткнулась о полку, которая упала на пол с таким оглушительным грохотом, что в коридоре отозвалось эхо. Я чуть не упала навзничь, но нащупала рукой косяк и вцепилась в него. Вцепилась изо всех сил.
Через какое-то мгновение, показавшееся вечностью, мне удалось вернуть равновесие. Я с бесконечной осторожностью подняла полку. Отполированное дерево ласково коснулось моей руки.
* * *
И бросилась бежать.
Теперь, после всего произошедшего, это кажется невероятным.
Была ли я там вообще?
А она — была?
Хочу быть машиной
Слезы стерли действительность, размыли четкие контуры и сменили излучаемый лампами свет на сияние шестиконечных звезд. Я снова пустилась бежать. Я бежала по коридорам, судорожно зажав полку под мышкой, сердце кровоточило в ладони. Мне хотелось бежать, пока не взлечу, мне хотелось никогда больше не возвращаться обратно, но тяжелые ботинки неумолимо тянули меня вниз, к земле. Я уступала дорогу то одному, то другому человеку в белом халате, все они шли в одном направлении — и при этом каждый сам по себе.
Почему они идут не вместе?
Я выбежала на улицу, миновав конечную остановку автобусов, и взяла курс на Гамла Эвеген. Дождь падал тяжелыми каплями и смешивался со слезами. Я бежала, бежала, бежала, бежала, пока окончательно не выбилась из сил, и потом все равно еще немножко. Воздух, который я вдыхала, был до того холодным и жестким, что раздражал трахею. Игнорируя резь в боку, я продолжала переставлять ноги. Раз, другой. Я хотела стать машиной, которая никогда не прекращает свой бег.
Я хотела стать машиной, которая ничего не чувствует.
Я хотела стать машиной, как она.
Я пробежала мимо парковки, мимо рощицы, мимо транспортной развязки. Я бежала по мокрому от дождя асфальту, по высокой траве, по скользкой гальке, на которой ничего не стоит свернуть себе шею, и снова по асфальту.
Внезапно я выронила полку, и она с грохотом упала на асфальт. Я пробежала еще пару метров, прежде чем мне удалось затормозить — как бегуну, только что пересекшему финишную черту. Я медленно вернулась, тяжело и напряженно дыша, подняла полку и снова принялась было идти по направлению к городу, но передумала. С громким невнятным восклицанием схватила полку, подняла ее над головой и изо всех сил швырнула на мокрый черный асфальт. Удар получился мощным, дерево недовольно треснуло, но полка выдержала. Сработана она была на славу, я и проклеила, и скрепила гвоздями все стыки. Большой палец пульсировал, но боли я не чувствовала.
Разбитое сердце не беда — скотч Карлссона поможет всегда.
Я подняла полку и снова швырнула ее на землю.
Если мозг взрывается, сохнет, разрушается.
И еще разок.
Не волнуйся, все проще простого!
И еще.
Поможет гвоздь пятидюймовый!
Я потопталась по дереву своими тяжелыми рабочими ботинками. Ударила по нему. Попрыгала на нем. Наподдала ему так, что щепки полетели.
Переполнявший меня адреналин разогрел тело до болезненного жара. Я не успокоилась, пока от полки не остались одни доски с изрядно поломанными краями. Боковины с резьбой полностью утратили свой первоначальный вид, никто теперь и предположить не мог, что на них когда-то был силуэт фламинго.
Я закрыла глаза, попыталась ухватиться за фонарный столб, чтобы удержаться на ногах, но промахнулась и навзничь упала в канаву. Угол полки впился между ребер, но мне было плевать.
Трава была мокрой и холодной, но мне было плевать.
Маму упекли в психушку, но мне было плевать.
Мама не хотела меня знать, но мне было плевать, мне было плевать, мне было плевать. Я стала машиной.
Окровавленное сердце в канаве
И тут я услышала шаги. Стук каблуков по асфальту. Твердые размеренные шаги, как барабанная дробь из дешевого синтезатора. Я закрыла глаза и поняла, что шаги звучат совсем как вступление в песне «True Faith» группы New Order — не исключено, что это лучшая песня, которую я слышала за всю свою жизнь, может даже, лучшая песня на свете. Дождь падал тяжелыми крупными каплями. Я пошевелила губами, но слов не вышло. Только в голове у меня звучало:
Вдруг барабанный такт смолк. Я открыла глаза, но не могла толком сфокусировать взгляд. Прямо надо мной сидел на корточках кто-то в черных кожаных сапогах на гигантской шпильке. Кто-то, кого я точно где-то видела, но, хоть убей, не могла вспомнить где.
— Дорогуша! Ты что тут делаешь? — воскликнула она.
Это была Дебби — я узнала ее по шершавому, курю-по-две-пачки-в-день-с-самой-конфирмации голосу.
На ней была кожаная куртка, украшенная широкими молниями, — такая маленькая, что казалась почти детской, — и джинсы, узкие до такой степени, что казались нарисованными на ее теле.
— Привет, Дебби, — ответила я сдавленным голосом. По голосу наверняка было понятно, что я только что плакала — да я и правда плакала.
Она рассмеялась:
— Какая же я Дебби, love, меня зовут Сара.
Имя свое она произносила на английский манер, хотя я так и не поняла, была ли она в самом деле англичанкой или просто воображала. Ничего остготского, во всяком случае, в ее выговоре не было, поэтому не исключено, что она и правда англичанка.
— Давай, помогу тебе подняться.
— Давай, — послушно согласилась я.
Она потянула меня за руку, а я тем временем думала о том, что Джастина зовут не Джастин, а Дебби зовут не Дебби, а маму зовут не мама, и эти мысли почему-то так меня утомили, что я чувствовала, что вот-вот впаду в нарколептический сон.
Когда я наконец встала на ноги, она попросила меня повернуться и стряхнула с моей одежды прилипшие грязь, щебень и щепки. Она не стала спрашивать, почему я лежу в канаве, как бомж или проститутка-наркоманка, и слава богу, что не стала, у меня все равно не было сил отвечать. Приведя в порядок мою одежду, она достала из лакированной красной сумки пачку сигарет, закурила и скептически оглядела меня с головы до ног. Сняла высохший лист с остатков моей челки той же рукой, в которой держала сигарету, так что оранжевый огонек прошел в двух сантиметрах от моего глаза. Потом мягко погладила меня по волосам, как в первую нашу встречу, и я подавила всхлип.
— Ты откуда и куда? — спросила она.
Это было сказано таким тоном, будто она вкладывала в вопрос не только географическое, но и экзистенциальное значение. А может быть, я искала в ее словах то, чего не было.
— Не знаю, — ответила я на оба вопроса.
Она подняла брови и пошла своей дорогой, пока я продолжала стоять и смотреть ей вслед, не в состоянии решить, что же теперь делать. Какую-то долю секунды я даже подумывала улечься обратно в канаву, однако делать этого не стала. В конце концов, она так старательно отряхнула с меня все листья, что мне не хотелось показаться неблагодарной. Дебби, которую звали Сара, сунула руку в карман (карман был пришит так высоко, что со стороны казалось, будто она ощупывает свою грудь) и с такой силой колотила каблуками по асфальту, что они звучали как пистолетные выстрелы. Она обернулась и немного попятилась, махнув головой, словно скомандовав мне следовать за ней. Я послушалась, как бездомная собачонка, и пошла рядом.
Свое окровавленное сердце я оставила в канаве. Дождь ему нипочем, подумала я, еще бы — такой слой лака.
— А ты? — спросила я. — Куда идешь?
— Домой, просто домой. Я словно побывала в аду, где мне дали еще один шанс вернуться к жизни.
— Почему? Что случилось?
— Да нет, ничего не случилось. Ну, ничего такого, чего не случалось бы каждый день. Я работаю в гериатрическом отделении, со стариками, сама понимаешь. Это чуть лучше дома престарелых, но задницы им вытирать все равно приходится.
Я представила ее в коротком полупрозрачном белом халате, на котором внизу расстегнуто до неприличия много пуговиц, с голыми ногами и красными губами. Если уж никак не обойтись без посторонней помощи при вытирании задницы, то лично я бы предпочла, чтобы эту помощь оказывала именно она. Она выбросила окурок в лужу и тут же снова вытащила пачку. На сей раз она достала две сигареты. Зажала фильтры обеих между зубами и оскалилась, как хищник, готовый к атаке, роясь в сумочке в поисках зажигалки. Отыскав ее, она прикурила обе и протянула мне одну. Я не стала протестовать, но она все-таки сказала:
— You need it, that’s why.
Мы шли по направлению к городу, она впереди, я — чуть отставая, неуклюже куря свою сигарету, избегая глубоких затяжек, чтобы не закашляться. Я была бы не прочь поговорить, чтобы развеять тучи, но никак не могла сообразить, что сказать. Когда мы подошли к южной части города, Сара сказала:
— Вон там я живу, — и указала на ряд домов из желтого кирпича.
Подъехал кричаще-желтый и, судя по всему, абсолютно пустой трамвай, и дом на мгновение скрылся за ним. Земля задрожала. Мы остановились, пропуская трамвай.
Я почувствовала, как возвращается отчаяние. Как мои внутренности заполняют покалывающие пузырьки отвращения. Мне удавалось его сдерживать, пока мы шли, пока я передвигала ноги, пока я снова и снова прокручивала в голове вступление «True Faith», однако теперь оно снова появилось где-то в области солнечного сплетения, медленно распространяясь на руки, ноги и голову. Агрессивное, яростное отчаяние.
Я посмотрела на Сару, и вдруг выпалила, выложила как на духу:
— Сара, можно к тебе?
Голос был твердым, однако внутри я вся дрожала. Ненавижу просить людей о чем бы то ни было. Не хочу рисковать быть отвергнутой, оно того не стоит. Секунда до ее ответа тянулась целую вечность, я зажмурилась и приготовилась к худшему.
— Да, конечно, — сказала Сара и выплюнула жвачку, которую я раньше не замечала. — У меня, правда, следующая смена через пару часов, но это ничего.
* * *
Пока Сара была в ванной, я лежала на ее неприбранной кровати, пахнувшей потом и мускусом, и слушала шум воды, хлеставшей по плитке и по ее телу. Сара напевала что-то мягкое и лиричное.
Повязка на большом пальце промокла насквозь и стала просто неописуемо грязной. Я снова вспомнила про повторное обследование, которое мне удалось полностью вытеснить из сознания. Повязку нужно было сменить еще несколько дней назад. Не задумываясь толком над тем, что я делаю, я начала медленно, бесконечно медленно ее разматывать. В итоге у меня в руках оказалась длинная, почти метровая лента бинта, и я наконец получила возможность взглянуть на белую и рыхлую кожу под ней. Кончик большого пальца был темно-розового цвета, однако выглядел под швами неожиданно гладким. Швов получилось всего шесть, шесть маленьких черных стежков в ряд. Я сравнила свои большие пальцы — на левом не хватало где-то полсантиметра, как и сказала доктор Левин, однако странным образом то, что кончик левого был не круглым, а плоским, выглядело совершенно естественным. Что выглядело жутковато — так это черные нитки на мясисто-красной плоти. Я провела рукой над отрезанным ногтем, и почувствовала, как по телу пробежала оргазмоподобная дрожь — если убрать из оргазма всякое удовольствие. Я снова ощутила фантомную боль в отрезанной части, которой больше не было, вместо которой теперь был только воздух.
Сара вышла из ванной в желтом халате без пояса, на ходу вытирая волосы старым тонким полотенцем. Прежде чем я пришла в себя и опустила взгляд, я успела мельком разглядеть небольшую грудь с бледно-розовыми сосками и вьющиеся светло-рыжие волосы на лобке, и почувствовала, как мои щеки наливаются горячей краской.
— Можно я посмотрю? — спросила она, взяла мою руку в свою и внимательно прищурилась, чуть закинув голову, как будто ей нужны были очки. — Вроде ничего… правильно срослось и быстро заживает… Хочешь, я сниму швы?
— Их только в понедельник нужно снимать.
— Четверг, понедельник, big difference. Но дело твое, конечно.
Она отпустила мою руку и уселась на стул.
— Ну, — сказала она, — хочешь поговорить?
— О чем? — довольно глупо спросила я, потому что она прекрасно понимала, что я знаю, что она знает, что у меня что-то случилось.
Она закатила глаза и попыталась сдуть со лба челку. Это ей не удалось, потому что волосы были мокрыми и слипшимися, к тому же челка была чересчур короткой, хотя и длиннее моей. Без косметики она выглядела совсем иначе. Голое, почти детское лицо, несмотря на тонкие морщинки вокруг рта. Глаза тоже не казались теперь такими хищно косыми.
— Sweetie, либо хочешь — либо нет. Мне-то все равно. Если хочешь, я тебя внимательнейшим образом выслушаю. Не хочешь, поговорим о чем-то другом, о насилии, там, или о погоде. Или о том, как подтирать старикам задницы, это, между прочим, совсем не так просто, как многие думают. Ты не представляешь, сколько на свете разных задниц. Так вот я о чем: решение за тобой. Но только не надо, пожалуйста, мне заливать, что ничего не случилось, потому что просто так, блин, люди не валяются в вонючей канаве в три часа дня. В куче свежих деревянных щепок. Ты же не какая-нибудь ханыга.
И я рассказала ей, что случилось.
Все, как на духу.
Полное отсутствие сентиментальности с ее стороны меня подкупило. Я поняла, что она не станет изображать ужас, закрывая рот руками и тараща глаза. Не станет меня жалеть и сюсюкать со мной.
Я лежала на ее кровати, глядя в потолок, откуда хлопьями, смахивающими на детские ладони, свисала растрескавшаяся побелка, и рассказывала о маме, о папе и о себе. Главным образом о себе. И если изредка я по привычке приукрашивала действительность, я тут же признавалась в том, что только что ее приукрасила, и объясняла, что сделала это для того, чтобы Сара не думала, будто мама странная, поскольку хотела, чтобы Сара ее поняла и испытала к ней симпатию.
Пару раз я поворачивалась к Саре и встречала ее взгляд, ее сузившиеся от сосредоточенности глаза. Несколько раз она вставала, чтобы взять сигареты или что-то надеть — крошечное розовое белье с бирюзовыми кружевами, пару темно-синих джинсов в обтяжку — вся одежда была ей мала на один или даже два размера, пуская складки по всему телу, хотя вообще-то она была тощей, как наркоманка. Наконец она подняла палец, и я замолчала, взяла паузу, просто дышала, пока она не вернулась, снова направив на меня все свое внимание, как тепловую пушку.
Это даже доставило бы мне удовольствие, если бы рассказывать было не так мучительно. Безраздельное внимание человека, которым я восхищаюсь.
Часы показывали сначала четыре, потом пять, потом шесть. В семь зазвонил мой телефон. Я поднялась, нашла его, взглянула на экран — конечно же, это был папа, обнаруживший, что меня нет дома. У меня не было сил отвечать. Что я могла сказать, что он мог сказать, что мы могли сказать друг другу? Я выключила звук и положила телефон обратно в сумку.
— Ну, как-то так, — сказала я, вдруг болезненно переживая из-за того, что отняла у нее столько времени, столько драгоценного внимания. Я снова села на постели, чувствуя жар во всем теле, даже одеяло, на котором я лежала, нагрелось.
— Это все? — спросила она. — Точно?
— Вроде да… или нет. Не знаю. Думаю, все, — сказала я, и это последнее, что я помню.
Видимо, я была настолько изнурена, что провалилась в сон.