Фонтан крови
Без четверти час, четверг, двенадцатое апреля, канун пятницы тринадцатого, по дурацкому суеверию, дня всемирных бед: я только что отхватила себе кусок большого пальца электропилой.
Я смотрю на свой большой палец — вернее, на то, что от него осталось. Анемичная бледность кожи — и розовеющая мякоть внутри. Моя плоть. Деловито констатирую, что отрезала довольно ровно, срез гладкий, это же, наверное, хорошо, да? Я лихорадочно роюсь в закоулках сознания в поисках хоть какой-нибудь информации, способной пригодиться в таком случае, но увы. В голове пусто. Мои познания в области расчлененки весьма скудны. К тому же срез теперь не так-то просто разглядеть из-за фонтана крови, внезапно брызнувшего прямо под потолок. Как маленький гейзер.
Пила с диким лязгом падает на пол. То ли я ее выронила, то ли отшвырнула. Не помню. Я обхватываю большой палец правой рукой, сжав что есть сил. Аж костяшки белеют. Проходит секунда, другая. Я стою и смотрю, как электропила выбивает бешеную дробь по полу, угрожающе потрясая лезвием.
В глазах начинает мельтешить, вроде помех в черно-белом телевизоре, и первый ручеек крови просачивается между большим и указательным пальцами. Как по сигналу, кровь вдруг начинает хлестать изо всех щелей, медленно окрашивая правую руку в ярко-красный цвет. Я сжимаю пальцы еще сильнее, но кровь не остановить. Капли так яростно барабанят по белой поверхности стола, что кажется, будто ее опрыскали из пульверизатора.
Я вдруг ощущаю пустоту в животе, как если бы я оказалась в лифте, у которого вдруг оборвался трос, и вместо того, чтобы плавно взмыть ввысь, обрушиваюсь вниз, на дно шахты. Мне приходится разжать пальцы и ухватиться за спинку стула, чтобы удержать равновесие. Кровь брызжет во все стороны — она фонтанирует, пульсирует и извергается из некогда столь дорогого мне пальца. Накрахмаленная грудь моей белоснежной парадной рубашки окрашивается алыми брызгами.
Черт. Папа меня убьет.
Хм, мне же должно быть больно? Почему же мне не больно?
В эту секунду в пальце разрывается бомба.
Затем еще одна.
И еще.
Меня накрывает яростная раскаленная боль. Просто неописуемая.
Усилием воли я пытаюсь заставить себя дышать, но у меня ничего не выходит. Горло сводит судорога, перекрыв доступ кислорода.
В немой панике оглядываюсь по сторонам. Вся работа в мастерской приостановилась. Никто больше ничего не лепит, не делает гипсовых слепков, не гнет железные листы и не возится с папье-маше. Все ошарашенно пялятся на меня, на лужу свежей крови на полу, на мои окровавленные руки и кровавый отпечаток на спинке стула.
И молчат.
Я не помню, чтобы здесь когда-нибудь было так тихо. Единственный звук, нарушающий мертвую тишину, — это стук пилы, яростно долбящей пол. Железные зубцы по камню.
Такое ощущение, будто я вдруг оказалась под водой на сорокаметровой глубине. Тысячи кубометров воды сковывают тело так, что любые движения даются с невероятным трудом. Картинка становится мутной, расплывчатой, звук пилы — искаженным, как при замедленной съемке. Я смотрю на своих одноклассников. Они плавно колышутся над партами. Как водоросли, успеваю подумать я, прежде чем мне наконец удается набрать в легкие воздух, — и я ору, так хрипло, как будто целый день до этого не открывала рта.
Я ору, широко распахнув глаза, пока в моем пальце один за другим разрываются снаряды. Я кричу, как никогда — вообще никогда — не кричала раньше, кричу и не могу остановиться. Лихорадочно ищу глаза Энцо, но выражение его лица сложно прочитать за защитными очками. Резинка, натянутая на затылок, врезается в кожу, стискивая пухлые щеки под поцарапанными стеклами очков. Он отделяется от застывшей толпы. Движется, как робот, рывками. Не сводя с меня глаз, наклоняется, поднимает с пола нечто маленькое и розовое и протягивает мне.
Я не шевелюсь. Тогда он кладет это нечто мне на правую ладонь и беззвучно оседает на залитый кровью пол в каком-то метре от обезумевшей пилы.
Вальтер несется ко мне со всех ног. Мягкие локоны вразлет. Обычно-то он держится с величавым достоинством, но сейчас не тот случай. Я еще никогда не видела, чтобы он с такой скоростью преодолевал расстояние от кафедры до задних парт. Я не слышу характерного стука его каблуков, и он застает меня врасплох, пока я не соображаю, что мой голос, мой дикий непрекращающийся вой, перекрывает все остальные звуки.
Я смотрю на свою правую руку. На странный предмет на моей ладони. Я знаю, чтÓ там, но все равно не могу это осмыслить. Не получается — и все тут. Какой-то… абсурд. Как-то уж слишком противоестественно. Да что там, просто отвратительно.
На моей ладони — часть моего тела. Часть меня.
Кончик моего пальца.
Легкий, словно горошина — ну, может, две. Почти невесомый.
Я не хочу на него смотреть, но не могу отвести глаз.
Верхняя, закругленная часть ногтя в целости и сохранности. В заляпанной кровью подушечке сидит маленькая заноза. Сквозь кровь проглядывает что-то белое — и тут до меня доходит, что это кость. Часть моего скелета.
Я была неправа. Срез совсем не гладкий. Мясо перемолото, как фарш. В глазах на мгновение темнеет. К сожалению, в обморок я не падаю. Пока. Вместо этого к горлу подкатывает неудержимая волна тошноты. Усилием воли, достойным русской гимнастки, мне удается сдержать рвоту.
Угрожающее клацанье пилы внезапно стихает — это Вальтер выдернул шнур из розетки. В ту же секунду замолкаю и я. Как будто мы с пилой работали от одного источника питания.
Повисает тишина. Гулкая тишина.
Вальтер делает шаг ко мне. Он стоит близко, даже слишком — его порывистое дыхание обдает мое лицо ментоловыми парами. Он сглатывает, и в его серо-голубых глазах я читаю страх. Пожалуй, даже панику. Ее выдают зрачки, мечущиеся из стороны в сторону. Мелкое, едва заметное подрагивание. Так мы стоим несколько секунд, не сводя друг с друга глаз.
И тут раздается какой-то звук. Вроде протяжного поскуливания. Мы с Вальтером одновременно смотрим вниз, на пол. Там лежит Энцо. Как стоп-кадр из фильма ужасов — лезвие пилы застыло в сантиметрах десяти от его правого глаза. На щеке и волосах — кровь. Пятно крови на защитных очках. Моей крови. Его карие глаза широко распахнуты, рот открыт, как будто он собирался закричать, но передумал. Я отмечаю, что молния на его ширинке чуть расстегнута.
Тут раздаются осторожные шаги. Какой-то механический щелчок. Я бросаю взгляд через плечо, и меня ослепляет бело-голубая вспышка.
Щелк.
Симон. Конечно же, это Симон. Он подносит мобильный к моей руке.
Щелк.
Потом нацеливается на лежащего на полу Энцо.
Щелк.
Кровь, защитные очки, ширинка. Все освещается слепящей вспышкой.
Щелк. Щелк. Щелк.
Спохватившись, Энцо закрывает рот. Прокашливается. Подает голос, не меняя своей унизительной позы на полу:
— Ты это… засунь его в рот. Ну, то есть, как его, обрубок. Его так проще будет пришить… я это… где-то слышал.
Перед глазами все плывет. Непрекращающиеся щелчки и голос Энцо отдаются в голове причудливым эхом.
Щелк. Ты это… засунь его в рот…
Я заваливаюсь назад — и падаю, шарахнувшись головой обо что-то твердое.
Щелк.
И тут наконец наступает благословенная тьма.
Диагноз: отрезанный палец
— Ну вот, — произнесла доктор Левин, облокотившись на стол и припечатав меня взглядом. Ее покрасневшие глаза обрамлены толстым слоем туши, неопрятные комки которой придают слипшимся ресницам сходство с мохнатыми паучьими лапками. На носу у нее небольшая царапина, и я успела подумать, что, может, она споткнулась и упала. Может, она вообще алкоголичка.
— В принципе, все готово… Так что…
Красивая темноволосая медсестра, которую, судя по бейджику, зовут Мариам, невольно перебила ее, попросив меня держать ладонь неподвижно. Она подняла мою руку, и я инстинктивно вздрогнула, но тут же расслабилась, не чувствуя боли. С облегчением вспомнила про местную анестезию. Мариам улыбнулась, демонстрируя на редкость безупречные зубы, и осторожно надела мне поверх стежков тонкую сетку с компрессом. Большой палец она обернула слоем ваты.
— Чтобы уберечь от травм, — пояснила она.
Я кивнула, не сводя с нее глаз. Она перевязала мое запястье тонким бинтом, обвивая его вокруг большого пальца теплыми и сухими руками. Доктор Левин сидела со скучающим видом, глаза полузакрыты, как будто она изо всех сил пыталась перенестись в другое место, но это ей никак не удавалось. Она набрала в легкие воздух, собираясь что-то сказать, но сперва окинула нас с Мариам строгим взглядом, чтобы убедиться в том, что на этот раз ее не перебьют.
— Есть еще вопросы?
Я принялась лихорадочно соображать. Как же она меня нервирует.
— Да нет, — ответила я наконец, — вернее… да. Есть. А с пальцем что теперь будет?
— В каком смысле?
— Ну, что вы сделаете с этим, как его… кончиком?
— Ах, вот ты о чем… Выбросим, — честно ответила она, глядя в свои бумаги.
— Как выбросите? — мой голос сорвался на фальцет.
— Так. С ним уже ничего не поделаешь. Надеюсь, ты это понимаешь? Знаешь, как сложно пришить кончик большого пальца, отпиленный пилой, да еще с такими рваными краями? Можешь себе представить, какая это адская работа — сшить нервные окончания, сосуды и все такое прочее? Мы не можем тратить столько усилий ради какого-то обрезка, без которого прекрасно можно обойтись.
Обрезка?
Неужели нет какого-нибудь аккуратненького медицинского термина, при употреблении которого не выворачивает наизнанку?!
— Вот если бы ты, скажем, откусила палец клещами, тогда другое дело. У них срез гораздо ровнее. Проще пришивать.
Я смотрела на нее во все глаза, не веря своим ушам.
— В следующий раз непременно буду иметь это в виду, — ответила я.
— Что? — переспросила она, нетерпеливо барабаня ногтями по столу. — Да и потом, он же весь в занозах, пыли и бог знает в чем еще. Сомневаюсь, что он бы вообще прижился, хотя это, конечно, утешение слабое. Еще вопросы?
Я покачала головой.
— Тогда все, — объявила доктор Левин.
Она сделала пол-оборота на крутящемся стуле, повернувшись ко мне спиной, и тут же принялась начитывать текст в продолговатый диктофон.
— Отчет доктора Мари-Луиз Левин о неотложном посещении пациентки Майи Мюллер. Причина посещения, двоеточие. Отрезанный кончик большого пальца руки.
Она умолкла, откашлялась и посмотрела на меня через плечо. Мариам, похлопав меня по руке, объяснила, что в понедельник нужно прийти на повторное обследование и перевязку, а через десять дней я могу обратиться в районную поликлинику, и там снимут швы. Я кивнула, не отрывая глаз от доктора Левин, которая невозмутимо продолжала диктовать:
— Возраст, семейное положение, двоеточие. Незамужняя девушка, семнадцать лет, запятая, проживает с отцом в Эрнсберге, запятая, родители разведены. Род занятий, двоеточие, учащаяся гимназии Санкт-Эрик в Стокгольме, точка. Не курит, точка. Алкоголь практически не употребляет, точка.
Зато ширяется по полной, мысленно добавила я и не смогла сдержать улыбки.
Она продолжила:
— Описание происшествия, двоеточие. Пациентка выпиливала книжную полку на уроке столярного мастерства электро…
— Это было не столярное мастерство.
— Что?
Голос режущий, как стекло. Узкий прищур глаз. Я представила, как ее паучьи ресницы отделяются от век мохнатыми пучками и медленно карабкаются по щекам вниз.
— Это было не столярное мастерство. А скульптура. Урок скульптуры.
— И почему же ты тогда делала полку?
— Я… мне разрешили. Как бы. Я не очень дружу со скульптурой.
Доктор Левин демонстративно вернулась к диктовке.
— Пациентка выпиливала полку электропилой на уроке скульптуры, точка.
Она посмотрела на меня в упор. Казалось, что ее усталые глаза сейчас просверлят меня насквозь.
— В результате оплошности пила соскользнула, и пациентка отрезала кончик большого пальца левой руки. Статус, двоеточие. Отрезанный кончик большого пальца левой руки, запятая, двадцать три — двадцать четыре миллиметра от межфалангового сустава, запятая, отрезано около пяти миллиметров, запятая, повреждение не затронуло сустав, точка. Других повреждений нет, точка. Общее состояние, двоеточие. Наблюдается остаточное действие болевого шока, пациентка держится несколько… отчужденно.
Тут она резко умолкла.
— Я вытачивала фламинго, — сказала я. — Когда случилась эта… оплошность. Я вытачивала силуэт фламинго на боковой стенке.
Она непонимающе уставилась на меня.
— Ты можешь идти, — сказала она, и я кивнула и вскочила, как от удара током. Огляделась по сторонам — оказывается, Мариам успела незаметно выскользнуть из кабинета.
— Спасибо, — сказала я, пятясь к выходу.
Она даже не подняла головы. Небось ждет не дождется, когда я наконец уйду. Только я за дверь — а она хвать из ящика стола миниатюрную бутылочку водки из дьюти-фри и — хлобысть! Я закрыла дверь. Теперь я уже никогда не узнаю, что она за ней делает.
Выйдя в приемную, я опустилась на стул — вокруг не было ни души, не считая молоденькой чернокожей девушки с крупными золотыми сережками. Она тут же уставилась на мою рубашку с засохшими брызгами крови на груди и рукавах.
За окном пошел дождь. Мелкие аккуратные капли дробно застучали по стеклу. «Держится отчужденно», — вспомнилось мне. Так вот, значит, я какая. Отчужденная.
Вальтер трижды прошел мимо приемной, прежде чем наконец заметил меня.
— Вот ты где! — выпалил он, переводя дух. От него пахло дымом — не сигаретами, а чем-то пряным вроде благовоний.
Я ничего не ответила. Да и что на это скажешь.
Он успел снова натянуть футболку, которой замотал мой палец в такси где-то с час тому назад, и теперь на ней красовалось идеально круглое кровавое пятно, словно в него выстрелили в упор. Он сел рядом — как по мне, так даже слишком близко, вокруг штук тридцать стульев, садись — не хочу, но нет, почему-то обязательно надо сесть в трех сантиметрах от меня.
Девушка с золотыми сережками тут же уставилась на Вальтера, потом снова перевела взгляд на меня.
Да уж, видок у нас, наверное, что надо. Все в крови. Красота.
— Не день, а черт знает что, — сказал он, вытаскивая из кармана пиджака коробочку с ментоловыми конфетами.
С этим было сложно поспорить.
— Я пока твоему папе позвонил.
Он сунул леденец в рот и протянул мне коробочку. Я покачала головой.
— До мамы не смог дозвониться, оставил ей сообщение.
— И какое именно?
В моем голосе прозвучала тревога, и мне это не понравилось.
— Ну, как какое, сказал, что произошел несчастный случай, но сейчас все под контролем.
«Под контролем»? Это называется «под контролем»?
— Я оставил ей номер своего телефона, попросил перезвонить, прежде чем ехать сюда, чтобы мы не разминулись. Но она, наверное, сразу тебе позвонит. У тебя мобильный включен?
— Да.
Я не стала объяснять, что она все равно не приедет. У меня не было ни малейшего желания отвечать на его назойливые вопросы, которые непременно бы за этим последовали.
— А папа приедет?
— Да, где-то через двадцать.
— Минут?
Блин, да что со мной такое? Можно подумать, есть какие-то варианты.
Вальтер криво усмехнулся.
— Да, — ответил он. — Минут.
Мы еще посидели вот так, бок о бок. Хорошо хоть, он футболку свою надел, а то буйная светло-русая поросль на его груди прямо-таки притягивала взгляд. Медсестры травмпункта, судя по всему, были со мной в этом согласны. Доктор Левин оказалась единственной, кто смог устоять: на протяжении всего разговора она смотрела ему в глаза.
Я посмотрела в окно. Черно-серые тучи собирались над горизонтом. Небо потемнело, как будто надвигались сумерки.
— Ну, — произнес Вальтер, — и что тебе сказала врач?
Я пожала плечами. Как только доктор Левин приступила к осмотру моего покалеченного пальца, Вальтер стремительно ретировался, сославшись на то, что ему нужно позвонить моим родителям. Все было ясно без слов, но я его не виню — я бы и сама на его месте постаралась свалить. Образ врачихи, подпиливающей кость, чтобы зашить рану, навеки отпечатался на моей сетчатке. А все эти ее словечки перед началом процедуры? Она только «немного причешет кость». «Причешете?» — переспросила я, изо всех сил изображая невозмутимость. Ну да, причешет, чуть подшлифует, а то вон она какая лохматая.
Я зажмурилась, словно заново ощущая вибрации пилки, шлифующей кость. Инстинктивно прижала забинтованную руку к сердцу.
— И что, правда нужно брать в рот?
— Что?!
На какое-то мгновение я зависла, пытаясь переварить столь откровенную пошлость из уст своего учителя.
— Ну, Энцо же говорил, что нужно положить обрубок в рот. И что сказала врач?
Я выдохнула.
— Она сказала, что с тем же успехом можно было запихнуть его себе в задницу.
— Что, так и сказала?!
Вальтер яростно перекатывал во рту леденец, глядя на меня с явным недоверием.
— Ну типа того. Сказала, что там столько же бактерий.
Он покачал головой. Тяжело вздохнул.
— Зря я тебе вообще разрешил взять эту пилу в мастерской, нужно было сразу сказать: «Я не могу брать на себя такую ответственность, это вне моей компетенции. Так что займись-ка ты, Майя, скульптурой, как все остальные». Тогда всего этого бы не произошло. Уж слишком я с вами добрый, всегда этим грешил. Господи, что скажет директор?!
Мы немного помолчали. Меня слегка мучила совесть. Но, блин, — скульптура! Какой от нее вообще толк?
— Полка — это тоже скульптура.
— Нет, Майя. Полка — не скульптура.
* * *
Первое, что произнес папа, ворвавшись в приемную полчаса спустя:
— О боже, что это на тебе надето?!
Не «О боже, что с тобой случилось?!», не «О боже, девочка моя!», ну или любое другое восклицание, подобающее встревоженному родителю.
Куда там. Его интересовало, что на мне надето.
Он смерил меня взглядом. Открытое лицо, серьезные карие глаза.
— Моя оркестровая униформа!
Он присел на корточки и стал ощупывать жесткую ткань брюк, словно не веря своим глазам. В этом весь папа — зациклиться на какой-нибудь мелочи, забыв про главное.
Пару недель назад я залезла в его гардероб и нашла эти феноменальные темно-синие штаны с красно-золотой отделкой. Сверху они пузырились колоколом, сужаясь к икрам, как галифе. У щиколоток блестели три золотые пуговицы, а бока украшали лампасы из красного бархата.
Я понятия не имела, что папа когда-то играл в оркестре, и, поскольку брюки были узкими в талии, решила, что они принадлежали кому-то другому. В этих штанах — в комплекте с накрахмаленной белоснежной рубашкой и парой подтяжек в красно-бело-синюю полоску — я чувствовала себя аццкой королевой, выходя из дома тем злополучным утром.
— И рубашка… — с запозданием добавил он, глядя на некогда ослепительно белую манишку, насквозь пропитанную потемневшей заскорузлой кровью. Я ощутила, как ткань липнет к коже.
Папа поднял глаза и наконец заметил Вальтера.
— Здравствуйте, — произнес Вальтер и протянул ему руку.
— Юнас, — представился папа, сжав его руку так, что костяшки побелели. Была у него такая дурная привычка.
— Вальтер, — ответил Вальтер, ни одной мышцей лица не выдав страданий человека, кисть которого зажата в тиски. — Я преподаватель Майи по художественному мастерству и… скульптуре. Это на моем занятии она…
Он замешкался.
— …отпилила часть пальца.
Папа перевел взгляд с лица Вальтера на кровавое пятно на его футболке, затем повернулся ко мне. Он взял меня за руку и недоверчиво осмотрел повязку.
— Майя… — произнес он.
В голосе его сквозило больше разочарования, чем тревоги. Он почесал голову, поднялся и отвел Вальтера в сторону. Встав ко мне спиной, он обеспокоенно выдавил из себя:
— Вальтер… вы думаете, это она нарочно?
Вербализация страха
— Нет, ну у тебя с головой вообще в порядке?! Конечно, я не нарочно!
Я встала было в дверях, но папа протиснулся в квартиру и рванул в туалет. Я с силой захлопнула входную дверь, задев при этом пальцем о косяк. В глазах потемнело. Анестезия явно начала отходить. Я скривилась от боли. Зеркало в прихожей отразило мою перекошенную физиономию под длинной черной челкой. Я отметила, что волосы по бокам отросли до безобразия. Срочно брить!
— А я откуда знаю? — крикнул отец из ванной.
— Закрывай дверь, когда идешь отлить!
Не успела я произнести эти слова, как в ушах застучало, будто включили усилитель. Такой дробный металлический стук.
Пила. Пронзительный оглушительный визг.
Стук металлических зубцов о камень.
Плоть. Обнаженная, беззащитная.
Кровь — ручьем, струей, брызгами.
Взрыв снаряда. Боль.
В глазах замелькали молнии. Я заморгала, чтобы прийти в себя, но меня не отпускало. Пошатнувшись, я села на корточки. В ушах по-прежнему стучало. Я ухватилась было за дверной косяк, но промахнулась и чуть не упала, плюхнувшись на задницу. Я зажмурилась, но молнии продолжали мелькать под закрытыми веками. Еще немного посидела — по ощущениям, несколько минут, хотя вряд ли, конечно, на самом деле так долго. Постепенно я начала приходить в себя. Молнии исчезли, стук в ушах начал стихать, как будто кто-то прикрутил звук, а потом и совсем выключил. Остались только слабость и головокружение. Да что со мной такое творится?
Я принялась расшнуровывать ботинки. С одной рукой дело шло убийственно медленно. Послышался шум спускаемой воды, потом — струи́ из крана — две секунды, не больше. Папа вышел из туалета, вытирая руки о джинсы. Я представила себе, как разбавленная водой моча впитывается в ткань. Он скинул с ног кроссовки и швырнул куртку на галошницу.
— Ни один дурак не станет отпиливать себе палец назло, — ядовито произнесла я.
— Ну, я подумал, вдруг тебе плохо.
Да за кого он меня принимает? Мы вообще знакомы?
— Может, я и не пребываю в эйфории дни напролет, но это не значит, что я стану добровольно себя калечить!
Я возмущенно уставилась на него.
— Я знаю, Майя, знаю. Я просто подумал, что ты… как бы это сказать? Не можешь вербализовать свой страх…
О боги. «Вербализовать страх». Интересно, на каких курсах он такого нахватался, какие такие книги читал, с каким придурком консультировался? Он встретился со мной взглядом и провел пятерней по волосам, тщетно пытаясь убрать непослушные пряди со лба.
— Ты в курсе, что у тебя теперь моча в волосах?
— Что?
Как обычно, он предпочел не слышать того, чего слышать не хотел.
— Моча в волосах. А, ладно, проехали. Я прекрасно могу вербализовать свой страх. Если я что-то и могу поделать со своими страхами, так это вербализовать их.
Да? Прозвучало вполне убедительно, но это, конечно, вовсе не означает, что я была убеждена в своей правоте. Папа ничего не ответил, только продолжал на меня смотреть сверху вниз, засунув руки в задние карманы джинсов. Я дернула за шнурок и продолжила:
— Если ты так беспокоишься о моем самочувствии, мог бы, вообще-то, у меня поинтересоваться. А не у моего учителя. И уж точно не при первой же встрече!
Папа выдохнул через нос. Он что, фыркнул? Или он считает, что я сказала что-то смешное? И то и другое казалось мне одинаково оскорбительным.
— Я обещал, что мы постираем его футболку. Или отдадим деньги. Выглядит она недешево.
Мне наконец удалось расшнуровать ботинки, так что я осторожно встала, опасаясь новых вспышек боли, прошла в гостиную и плюхнулась на диван. Папа проследовал за мной.
— Ладно, — мягко произнес он. — Как твой палец?
— Так себе, — ответила я, чувствуя, как глаза предательски наполняются слезами. И эти слезы вот-вот польются через край.
— Так что же все-таки произошло? — спросил он.
— Я выпиливала…
Я замешкалась, подыскивая слова, но он не дал мне договорить.
— Ну, это я уже понял.
От высокомерия в его голосе слезы мгновенно отступили. Оно едва угадывалось, но, несомненно, присутствовало. Как же я ненавидела это его высокомерие! Сам он уверял, что это профессиональная деформация — якобы ему столько раз приходилось брать интервью у самовлюбленных людей, что высокомерие стало механизмом самозащиты и вошло в привычку.
— Я выпиливала полку, — закончила я.
— Но почему ты выпиливала полку на уроке скульптуры? Я думал, там возятся с глиной или из чего там лепят это все?
— Полка — это тоже своего рода скульптура, — в очередной раз повторила я.
— Нет, Майя, полка — не скульптура. Полка — это полка, а скульптура — это…
Я его резко перебила, подпустив в голос металла.
— Как бы то ни было, я делала подарок для Яны.
— Для Яны? — растерянно переспросил он.
В его взгляде читалось удивление. Мы не часто о ней заговаривали.
— У нее день рождения на следующей неделе. Сорок пять.
— Я помню, — не сразу ответил он, но я знала, что это ложь. Он и про мой-то день рождения никогда не помнил, хотя специально записал в мобильный.
Он сел рядом и обнял меня за плечи. Рука его была теплой и тяжелой. От него пахло одеколоном, который мне никогда не нравился, и немного потом. Я представила, как он несся в травмпункт. Он уселся поудобнее на чуть продавленной подушке, и диванная кожа заскрипела.
Идея кожаных диванов всегда мне претила. Они казались страшной пошлостью. Но, привыкнув сидеть на коже дохлой коровы (или из кого уж их там делают), я не могла не признать, что диван был страшно удобным. Что не отменяло его уродства и дешевых понтов. Для папы же диван был любовью с первого взгляда, поразившей его в мебельном магазине. Не просидев на нем и минуты, отец заявил, что просто обязан его купить. Диван оказался на редкость дорогим. Мне вспомнилась Долли Партон, однажды заявившая: «Вы не поверите, во сколько обходится такой дешевый вид».
Сам диван не мог бы сказать лучше.
Папа убрал руку и откинулся назад. Сразу стало холоднее.
Он вздохнул и сказал:
— Мне, наверное, нужно ей позвонить?..
— Кому?
— Яне, кому же еще.
— Зачем?
— Что значит «зачем»? Ты, если помнишь, имела неосмотрительность отпилить себе палец.
Он хохотнул, но тут же снова принял серьезный вид.
— Надо ей сообщить. Как-никак она твоя мама.
— Я могу ей сама рассказать все на выходных, — поспешно предложила я, поглядывая на часы.
Четверть девятого — до следующего приема «Цитодона» оставалось больше получаса. Наркоз совсем отошел, и то, что раньше ощущалось тупой болью, превратилось в яростные удары отбойного молотка. А, гори все огнем! Я вытащила упаковку из кармана куртки и выдавила круглую белую таблетку. Отправила ее щелчком ногтя прямо в рот, поймав на лету, как соленый орешек. На папу этот фокус впечатления не произвел.
— Ты правда думаешь, что тебе стоит завтра ехать в Норрчёпинг? — спросил он, наморщив лоб.
— Конечно!
— Ты уверена?
— Ну я же не ноги себе отпилила.
Он открыл было рот, чтобы что-то ответить, но передумал. Я изобразила самую убедительную улыбку, какую смогла. «Верь мне», — было написано на моем лице. По крайней мере, так мне казалось, когда я репетировала это выражение перед зеркалом. Я сказала:
— Все будет в порядке. Честное слово.
Но папа не ответил на мою улыбку. Морщинка над переносицей, похоже, поселилась там навсегда. Он недоверчиво прищурился. Когда он так делал, ему и в самом деле можно было дать его сорок два, невзирая на модную футболку и потертые джинсы. Как ни странно, мне это нравилось.
Потом он встал и обреченно произнес:
— Ладно, пойду позвоню.
— Смотри, тапочки от радости не потеряй!
Он сделал вид, что не расслышал.
Я включила телевизор и, стараясь двигаться максимально осторожно, прилегла на диван. И все равно стоило затылку коснуться подушки, как голову пронзила такая боль, будто мне звезданули прямо по шишке. К горлу подкатила тошнота, рот наполнился слюной с металлическим привкусом. Пришлось повернуться на бок. Стало немного легче.
Я рассеянно щелкала пультом, перед глазами мелькали картинки. Серые мужчины в костюмах неестественно улыбаются и пожимают друг другу руки, танцующие девушки вызывающе шлепают друг друга по попам под ритмичную музыку, лев медленно крадется в высокой траве. Я взглянула на руку. Большой палец левой руки, столь старательно забинтованный медсестрой, ныл от боли под белоснежной повязкой. Я попыталась найти для руки положение поудобнее, но, как я ни изворачивалась, боль была такая, словно мне под ноготь загнали ржавый гвоздь. Вспомнилась вибрация пилки, шлифующей кость, и я вновь ощутила тошноту — на этот раз подкатившую к самой гортани. Я пожалела, что не потребовала общего наркоза, надо было настоять. Вечно я строю из себя сильную, все-то мне по плечу. Как ни странно, больше всего меня мучила не адская боль, а мысль о том, что я лишилась части тела. Кусок моей плоти вдруг стал чем-то отдельным и теперь валяется на какой-нибудь помойке на площади Св. Йорана, выброшенный недрогнувшей рукой. От этого я себе казалась… неполноценной, что ли. Калекой.
Я по привычке взяла со стола мобильный, вошла в интернет и залезла в папину почту. Интернет дико тормозил, но и я никуда не торопилась. Я забила пароль — папа, понятное дело, не стал париться, выбрав самое очевидное — «майя» (конечно же, с маленькой буквы), — и пролистала письма. В основном рабочие мейлы. Какой-то редактор с редактурой папиной статьи. Папин ответ. Я зашла в его «Фейсбук». Ничего интересного, кроме упоминания его приятелем Улой какой-то телки по имени Дениз, с которой папа, судя по всему, познакомился на выходных — девица, по мнению Улы, была «совсем без башни».
«Совсем без башни».
И почему меня это ни капли не удивляет?
* * *
Когда папа снова вошел в комнату, я поняла, что отрубилась. Может, потеряла сознание? Ну или просто уснула, если не драматизировать.
Он прочистил горло и почесал отросшую щетину.
— Она не отвечает.
Мне захотелось снова закрыть глаза.
— Может, она занята, — пробурчала я.
— Занята? По-твоему, такое возможно? Я ей сказал, что ты отрезала палец. Оставил сообщение на автоответчике. Очень странно, — добавил он, терзая ногтями щетину. — Я еще по дороге в больницу ей позвонил. Она и тогда не ответила. Обычно она всегда отвечает.
«Обычно»? Можно подумать, они созваниваются каждый день, а не раз в полгода. Или я чего-то не знаю?
Он бросил телефон на стол и воскликнул:
— Черт, что ж так чешется-то? Все, я в душ! И бриться!
И папа исчез в ванной. Я протянула руку к его телефону. Поиграла кнопками. Заскорузлая от крови рубашка царапала грудь. Вообще, если кому-то здесь и следовало принять душ, так это мне, только вот где взять сил? Это ведь надо напрячься, а напрягаться совсем не хотелось.
Из ванной послышался плеск воды, папа что-то напевал себе под нос. Принимая душ, он тоже не считает нужным закрывать дверь, хотя я уже пять лет капаю ему на мозги. Понятия о приличиях для этого человека — пустой звук.
Немного поколебавшись, я набрала мамин номер. В трубке послышались гудки, затем включился автоответчик. Я набрала еще раз, затем еще.
Но на том конце никто не отвечал.