Злокачественная опухоль

Когда субботним утром я проснулась одетой на собственной кровати, в своей убогой комнате, в голове стучала одна-единственная мысль. Мысль была столь назойливой, что можно подумать, будто именно она меня разбудила.

А ведь мама могла прислать мейл.

Ну конечно! Нужно обязательно проверить! Сейчас же!

Странно, что это мне раньше не пришло в голову. В промежутках между нашими совместными выходными электронная переписка была основным способом связи. А я так увлеклась, проверяя почту отца, что совсем забыла проверить свою собственную!

Я резко вскочила с постели — слишком резко, так что тяжелая свинцовая боль разлилась в висках, заставив меня снова опуститься на кровать. Во рту у меня пересохло. Я потрогала язык пальцем. Такое ощущение, что это не мой собственный язык, а какой-то чужеродный предмет. Как будто у меня во рту сдох маленький зверек. Я его понимала, я бы и сама сейчас с радостью последовала его примеру. Но сдержалась. Заставила себя встать и пройти несколько метров, отделяющих меня от кабинета, где я включила мамин комп. Пока он грузился, я нетерпеливо барабанила по клавишам. Мочевой пузырь неожиданно дал о себе знать, но я не обращала на это внимания. Я открыла свой почтовый ящик на «Хотмейле». Быстро пробежала глазами по заголовкам. Спам. Спам. Спам.

Черт!

Вот оно!

Письмо от мамы. Отправлено вчера. Вчера утром. Мне и папе.

Тема: «Не смогу встретиться с Майей на выходных!»

Майя.
Всего хорошего,

Юнас.
Яна.

Приношу свои извинения, что ставлю вас в известность в последний момент, но я не смогу принять Майю в эти выходные. К сожалению, в данный момент у меня нет взоможности позвонить, но я надеюсь, что ты, Юнас, прочитаешь это сообщение вовремя и успеешь отменить поездку. Майя, обещаю наверстать упущенное время и позвоню тебе, как только смогу. Юнас, надеюсь, билеты можно сдать, если нет, то я, конечно же, возмещу ущерб.

Сначала я просто тупо стояла, уставившись на экран, толком не понимая, какие чувства меня переполняют. Облегчение или… что-то другое? Значит, она все-таки жива. А я чего ожидала? Не знаю.

Потом во мне стала нарастать злость. Сначала потихоньку, потом все быстрее и быстрее, как покалывание в затекшей ноге. Горячая, едкая, как щелочь, она разливалась по моим венам.

Я проводила с ней два дня раз в две недели. Это что, слишком много? Неужели для нее это настолько мучительно?! Настолько, блин, неважно?!

Мне всерьез захотелось что-нибудь сломать.

Внутренний голос пытался увещевать: но ведь это хорошие новости, значит, с ней ничего не случилось? Правда? Почему же я в такой ярости?

Но было в ее деловом тоне нечто такое, что невыносимо меня задевало, распаляло мою злость. Как будто ей было плевать на то, что она писала, на то, что со мной творилось от этих слов. Впрочем, безучастный тон меня не удивлял. Раздражал и огорчал — сколько угодно, но, по крайней мере это было в ее духе. Пожалуй, только тон и был нормальным в этом письме, хотя, конечно, ничего нормального тут нет.

«Что может быть важнее меня, мама?» — внезапно выкристаллизовалась мысль, представ перед сознанием во всей своей наготе. Я не хотела ее думать, соприкасаться с ней, такой она казалась мне постыдной. Я пыталась прогнать ее прочь, выдавить из себя, удалить как злокачественную опухоль. Отключить эмоции. Но ничего не вышло.

Затем последовала чуть менее болезненная мысль: «Почему же папа ничего не сказал?» Он же свою почту проверяет по пятьдесят раз на дню. Это же, черт возьми, часть его работы? Я быстро вошла в его почтовый ящик, но письма от мамы не нашла, лишь очередное послание от этой идиотки Дениз, которая сообщала код от домофона на случай, если «она окажется везунчиком, и он осчастливит ее своим визитом». Везунчик. Кранты. У меня не было сил это читать.

Он что, стер мамино письмо? Корзина была пуста, хотя он мог, конечно, ее почистить. Я открыла папку «Отправленные», но ответа на мамино письмо не нашлось. Странно. Я еще раз проверила, стоит ли он в копии: да, все правильно, его адрес шел сразу за моим.

Ничего не понимаю! Вопросы так и сыпались со всех сторон, со свистом проносясь в моей голове, как снаряды. Почему она так поступила? Где она сейчас Почему она не позвонила? Почему папа ничего не сказал? Что происходит? Когда она вернется? Почему-она-так-поступила-почему-она-так-поступила-почему-она-так-поступила???

Поток моих мыслей внезапно прервали телесные нужды, и я рванула в туалет. Я еле-еле успела стянуть штаны и трусы, прежде чем из мочевого пузыря вырвалась струя. Необходимости сдерживаться больше не было. Я закрыла глаза руками, зажмурилась. Как больно. Болело все. Палец, сердце, голова. Я осторожно вымыла руки, стараясь не намочить повязку, и взглянула на себя в зеркало, обклеенное сиреневыми с блестками наклейками динозавров, которые я так любила много лет тому назад. Я обратилась к своему отражению, придав своему голосу максимум убедительности:

— Майя, не делай из мухи слона. Все хорошо, как ты не понимаешь? Она нашлась.

Может, все дело в том, что я смотрелась в ее зеркало, но впервые в жизни мне показалось, что я на нее похожа — папа вечно об этом твердил. Было что-то неуловимое в моих глазах. Взгляд стал резким, почти жестким. Что это — злость? Разочарование? Не странно ли, что наше сходство проявляется в такие моменты? И не печально ли, что только в такие?

Я вернулась в комнату и села за компьютер, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота. Меня смущала опечатка. «Взоможности». Мама никогда не допускала опечаток. Для этого она была слишком педантичной. Непостижимость происходящего только разжигала мою злость. Ничего не понимаю! Я раздраженно вскочила с места. Спустилась на первый этаж и пошла на кухню.

Полиция. Давно надо было им позвонить. Почему я до сих пор бездействую? Я схватила телефон, заряжающийся на подоконнике.

Ну не странно ли. Теперь, когда я точно знала, что она жива, я решила позвонить. С чего бы это?

Неужели я правда думала, что она… мертва? Я этого боялась?

Я набрала номер службы спасения. Это ведь чрезвычайное происшествие, правда? Я прижала трубку к уху. Открыла морозилку, дохнувшую холодом. Подставила голову под ледяные пары, остужая ее. Лицо онемело от холода, свинцовая боль немного отпустила. В трубке послышались гудки. Я глубже засунула голову в морозилку, прикрыв дверцу, так что мороз окутал меня со всех сторон. Волоски на моем теле встали дыбом. Соски затвердели. Я отломила кусок льда и запихнула его в рот. В трубке послышался женский голос:

— Служба спасения, слушаю вас.

И вот тогда…

— Алло, я вас слушаю?..

Совершенно неожиданно…

— Слушаю вас, говорите.

Я вдруг поняла, чтÓ тут не так.

Я положила трубку и медленно вышла из морозного облака. Сосредоточенно миновала все четырнадцать ступеней, ведущих наверх. На экране лэптопа включилась заставка, разноцветный мячик, отскакивающий от краев дисплея, будто застряв в двухмерном аквариуме. Я пошевелила мышкой, и на экране снова появилось мамино письмо.

Я так и думала.

Папин адрес.

В нем была ошибка: [email protected]

Homail.

В адресе не хватало буквы «T».

«Ну, держитесь»!

Все утро солнце скрывала туманная пелена, но вот небо посветлело, став ослепительно голубым. Я открыла дверь на веранду, решив выпить сок на ступеньках.

Было прохладно, а я не позаботилась одеться. На душе у меня было паршиво, я думала о маме и пыталась понять ход ее мыслей. У меня не очень-то получалось, хотя вряд ли кому-то это удавалось лучше.

Мама была не такой, как все. Обычно так говорят несколько свысока, когда не хотят понять человека, но в мамином случае это было правдой. Может, и плохо так говорить, но у нее явно были проблемы с коммуникацией. Лично мне всегда казалось, что она вообще не представляет, как устроены люди, как они думают, что чувствуют. Может, поэтому она никогда не знала, как себя вести в той или иной ситуации? Либо ей было попросту на это наплевать (что иногда казалось мне наиболее правдоподобным).

Я чуть не рассмеялась при мысли о том, что, вообще-то, она посвятила всю свою жизнь попыткам разобраться в людях. Но удержалась — положа руку на сердце, ничего смешного тут не было.

Подул холодный ветер, и мои руки покрылись мурашками. Мне так хотелось знать, почему ее нет, почему ее нет здесь, со мной. Я чувствовала себя опустошенной. Обессиленной. Вокруг все было таким пустынным, бесцветным и уродливым, как будто даже мир вокруг лишился красок и цветов. Я думала о маме. Знала ли я ее, мою собственную красавицу-мать? В сок капнула слеза. Как же мне надоело плакать, плакать о своей маме, у меня больше просто не было сил — внутри снова зашевелилось чувство, отдаленно похожее на злость, с примесью чего-то еще, мне стало жарко, и мурашки тут же исчезли. Ком в горле, который я отказывалась выплакать, затвердел — ни сглотнуть, ни закрывать на это глаза больше не было никакой возможности, — и я швырнула стакан прямо на каменные плиты перед верандой. Стакан разлетелся вдребезги — заблестели на солнце осколки, брызги сока и одна-единственная упавшая слезинка.

* * *

Когда я вернулась в дом, меня охватила деятельная лихорадка. В духе «ну, держитесь!».

Я носилась по дому, как самонаводящаяся ракета. Исследовала все, что могло бы хоть что-то рассказать о ней. О том, где она сейчас. Кто она.

Я перечитала все газеты, которые лежали на столе, страницы статей, заляпанные пятнами, помятые или порванные — иными словами, те, которые читала она. Я изучила грязную посуду в раковине, сделала вывод, что последние несколько дней она пила чай и кофе, ела бутерброды и супы из пакетиков — впрочем, это ее обычный рацион. Я прочесала ее гардероб, чтобы понять, какой одежды недостает, и хотя в мамином гардеробе было не так уж много вещей, упомнить все ее наряды оказалось просто невозможно. Вроде бы не хватало серо-голубой шелковой блузки с короткими рукавами, но я не была уверена. Я потратила полчаса на поиски ее чемодана, который наконец обнаружила в шкафу в коридоре, из чего я сделала вывод, что она не уехала. Ну или по крайней мере конкретно с этим чемоданом. Я включила радио, чтобы узнать, какую станцию она слушала последней: как и следовало ожидать, это была «P1». Я проверила DVD-плеер, чтобы узнать, не смотрела ли она какой-нибудь фильм, но нет — в плеере был только поставленной мной две недели назад диск с сериалом «Настоящая кровь».

Я пролистала книги на ночном столике, обращая особое внимание на страницы с загнутыми углами, на которых она время от времени делала пометки, подчеркивала заинтересовавшие ее абзацы, ставила вопросительные и — реже — восклицательные знаки. Книги на английском были слишком сложными, и мне почти ничего не удалось понять — ни содержания, ни значения отдельных слов. Да что там — даже книги на моем родном языке были на редкость заумными. Время от времени глаз выхватывал отдельные фрагменты, которые вспыхивали, как искрящиеся бенгальские огни на фоне темного неба:

Жизнь можно приравнять к искусству. Как и в любом другом виде искусства, художник может совершенствоваться только в результате кропотливой работы. Осознание секретов мастерства приходит через совершенные ошибки.

Мама подчеркнула этот абзац два раза остро заточенным карандашом, чуть не процарапав бумагу насквозь. На полях она написала: «Жизнь — это искусство!», — поставив в конце один из столь редких для нее восклицательных знаков. По всей видимости, она действительно в это верила. Что жизнь — искусство.

Головная боль усилилась. В висках стучало так, что мне пришлось подойти к зеркалу, чтобы убедиться, что снаружи этого не видно.

Я пошарила в ящике прикроватного столика и, помимо каппы для зубов, упаковки салфеток, двух затычек для ушей и инструкции к видеоплееру, нашла фотографию.

Фотография в ящике прикроватного столика.

Чтобы можно было вытащить и полюбоваться перед сном.

Это что-нибудь да значит, подумала я. Здесь наверняка кроется подсказка.

Фото было сделано год назад, о чем свидетельствовали красные цифры в углу. С карточки на меня смотрели мама и темноволосый курчавый мужчина, которого я никогда раньше не видела. Несмотря на нечеткое изображение, было сразу видно, какая она красивая. Гладкие темно-русые волосы до плеч, брови вразлет и большие серо-зеленые глаза. Высокие скулы. Рот у нее был своеобразный — выдающаяся полная нижняя губа и тонкая верхняя. На лице ее читался намек на улыбку, спутник же хохотал, как сумасшедший. Хоть, блин, все зубы пересчитывай. На ней была темно-зеленая шелковая блузка с длинными рукавами, на которую я только что наткнулась в гардеробе. Она любила шелк. Говорила, что ей нравится его ласковое прикосновение. Вся остальная одежда казалась ей тяжелой и бесформенной. На нем был пиджак, под которым виднелась белая футболка. Его пальцы касались ее предплечья. Щеки ее раскраснелись, а поскольку ей бы никогда не пришло в голову использовать нечто столь бессмысленное и иррациональное, как косметика, румянец на ее щеках, видимо, объяснялся тем, что ей было либо жарко, либо холодно.

На обороте синими чернилами было выведено большими буквами: «ТОМАС». Не «МЫ С ТОМАСОМ», а просто «ТОМАС». Как будто сама она была пустым местом.

Я принялась искать другие фотографии на полках, в ящиках, шкафах, но нашла только фотоальбом, который рассматривала столько раз, что углы жестких картонных страниц обтрепались и закруглились. Столько раз, что могла описать каждую фотографию в мельчайших подробностях, от узоров папиных рубашек до маминых практичных металлических заколок и собственного сосредоточенного выражения лица за тарелкой яблочной каши. Столько раз, что знала наизусть каждую дурацкую, совершенно ненужную подпись: «Майя играет с поездом», «Юнас, Яна и Майя в зоопарке», «Яна и Майя на кухне». Вот я — маленький безволосый младенец в папиных руках, рядом стоит серьезная мама, вот я ползу, стою, первые спотыкающиеся шаги — а вот я уже пухлая трехлетка на красном трехколесном велосипеде.

А потом фотографии внезапно кончаются. Дальше альбом пуст. Пятнадцать белых страниц без единой фотографии. Как будто жизнь остановилась тогда, после развода. Наверное, так оно и было. В каком-то смысле.

Но кто этот Томас? Я взяла фотографию и уставилась на нее, разглядывая Томаса. Прищур смеющихся глаз, темные курчавые волосы.

Кто это? Кто этот человек, которого я никогда не видела и о котором никогда не слышала? Неужели у мамы были от меня секреты? Мне ни разу не приходило это в голову. Внезапно я осознала, что почти ничего о ней не знаю. О ее жизни в те дни, когда меня нет рядом. Я всегда считала, что они ничем не отличались от тех, когда мы вместе, но, возможно, я ошибалась.

Тут мне в голову пришла одна мысль. Я обвела глазами комнату в поисках ее мобильного. Ночной столик, подоконник, кровать. Его нигде не было. Я сдернула с кровати одеяло и услышала глухой стук где-то на полу. Вот он, мобильный. Я быстро подняла его и еще раз пролистала телефонную книгу.

И тут же увидела нужное имя.

Томас.

Без фамилии, просто Томас.

Немного поколебавшись, я нажала на кнопку «Вызов».

Напряженная, как струна, я стояла, прижав трубку к уху, слушая монотонные гудки. Я понятия не имела, что делать дальше, что сказать, если он ответит. Томас. Я почесала большой палец, и боль тут же пронзила руку до самого предплечья.

Но волновалась я напрасно. После ожидания, показавшегося мне бесконечным, внезапно включился автоответчик.

«Здравствуйте, вы позвонили Томасу. Оставьте свое имя и номер и телефона, и я вам перезвоню. Чао!»

Прозвучал сигнал автоответчика. Я продолжала молча стоять, как парализованная. «Чао». Кто вообще в наше время говорит «чао»?! Мне нужно было что-то сказать, но я молчала, а секунды все шли. В трубке раздался повторный сигнал, за которым последовали короткие гудки. Я слишком долго ждала. После мучительных раздумий я решила так легко не сдаваться. Я снова набрала номер. Гудки. Автоответчик.

— Здравствуйте, меня зовут Майя. Я… дочь Яны, возможно, вы ее знаете — Яна Мюллер?

Я попросила его мне перезвонить, второпях перепутав цифры своего телефона, так что мне пришлось повторить номер еще раз. Потом я положила трубку и вышла из кухни.

* * *

Я выпила маминого травяного чаю с привкусом соломы, поела рисовых крекеров с сырным вкусом и даже выкурила одну из вонючих сигарилл, найденных в кухонном шкафу над плитой.

Так вот, значит, что ей нравится, констатировала я некоторое время спустя, выблевывая пропахшие табаком и набухшие от травяного чая остатки рисовых крекеров в фарфоровое чрево унитаза. Все эти чуждые мне вкусы были для нее вполне привычны.

А может, она вообще случайно купила эти крекеры — скажем, на них было спецпредложение, или она задумалась и взяла первую попавшуюся упаковку.

А я тут делаю свои поспешные выводы, как какой-нибудь новичок-археолог.

Что я знала?

Что я знала о ней?

Что я вообще знала о жизни?

Да ничего.

Мне хотелось навсегда остаться тут, в надежных объятиях фарфорового нутра. И все же я встала, стараясь не задеть головой стенок унитаза. Я же все-таки не совсем чокнутая. Честное слово. Я опустила сиденье и спустила воду. Облокотилась на крышку унитаза, как алкаш на барную стойку, оторвала кусок туалетной бумаги и вытерла рот.

Ну что же. Может, я и вправду узнала ее чуточку лучше.

Но я все равно не понимала, почему она меня бросила.

* * *

Вымыв лицо, я услышала, как наверху тренькнул мобильный. СМС!

Может, это от мамы?

Я преодолела лестницу в пять прыжков и бросилась к кровати. Сообщение было от Энцо, и я испытала укол разочарования. Но, прочитав СМС, я приободрилась. Оно напомнило мне о другой жизни в другом городе. Там, где у меня были отец и друг. Там, где я была не одинока.

Салют! Чем занимаешься? Как твой палец? Как жизнь в провинции? Хотел просто рассказать — я наконец купил «Контроль»! Мои неотпиленные пальцы так и тянутся открыть коробку и поставить фильм, но я, так и быть, дождусь твоего возвращения. Посмотрим в понедельник вечером? Умоляю, скажи «Да»! Э.

Я улыбнулась и провела рукой по волосам. Челка была мокрой, и я сообразила, что окунула ее в унитаз.

Салют, компадре! Отвечаю на твои вопросы: а) я блюю, б) палец болит, поскольку какой-то кретин отпилил от него кусок, в) провинция… странно. Увидимся в понедельник, заодно поможешь мне постричься… М.

Лед и пламя

Мне пришлось выйти подышать свежим воздухом. Отойти от этой дурацкой сигариллы оказалось непросто. Волны тошноты то и дело сотрясали мой желудок, подкатывая все выше. Усевшись на верхнюю ступеньку, я пыталась надеть ботинки без помощи левой руки, когда из-за живой изгороди вынырнула знакомая голова. Джастин.

Он помахал мне рукой. Я встала. Спустилась по лестнице и в нерешительности остановилась на нижней ступеньке. Я вдруг вспомнила, что не переодевалась со вчерашнего вечера. Ярко-зеленые треники в карман не спрячешь, хорошо еще, что я успела снять подтяжки.

— Привет, — сказал он, переводя дух.

Его щеки были красными от напряжения, а глаза сияли ледяной голубизной. У него были такие светлые ресницы, что их почти не было видно.

— Привет… Джастин, — ответила я и подошла к дороге. Меня снова поразило то, какой он длинный.

— Вообще-то, я не Джастин, — сказал он, и мои щеки мгновенно покрылись румянцем, став того же цвета, что и его. Я ждала продолжения, но его не последовало. Мы так и стояли, молча глядя друг на друга, и лишь его дыхание нарушало тишину. Ну, если, конечно, не считать всего остального, вроде шума проезжающих машин, птиц и моего колотящегося сердца.

— Ну как ты? — спросил он.

На нем были те же штаны, что и вчера: значит, не одна я не успела переодеться. Хоть что-то общее. Мне нравилось, что у нас есть что-то общее. И румянец ему к лицу.

— Да так, ничего.

— Как нога?

Я удивилась: «Нога? А что с ногой?» — в то время как он затянулся сигаретой, зажатой, как в гангстерских фильмах, между большим и указательным пальцами. И тут в памяти всплыло его лицо, склонившееся над моей ступней; я вспомнила, как это было приятно, и внутри разлилось тепло. Что в принципе, конечно, странно.

— Ах да, нога! Нормально, все хорошо, — ответила я и задрала ногу, как последняя дура, но тут же опустила. Он смотрел на меня, не отрываясь. Я улыбнулась.

— Ну а ты как? — спросила я.

— Хорошо. Убрался в доме. Не мог заснуть.

Он сделал еще одну затяжку, выпустив несколько колечек дыма.

— Что-то я не видел, как ты вчера ушла.

— Нет.

Он удивленно поднял брови.

— Что нет?

— Я… просто ушла, — сказала я.

— Да?

— Да.

— У вас в Стокгольме все так делают?

— Нет. Ну или не знаю, не думаю. Я… э-э…

Он исчез за изгородью, и мои «я…» и «э-э…» повисли в воздухе, как назойливые насекомые. Через просвет между кустами, где было меньше веток и листьев, я разглядела, как он тушит сигарету о подошву. Я пожалела, что у меня нет фотоаппарата. Тлеющий окурок, его белые кеды, рыжая челка — все это сквозь фильтр ярко-зеленой листвы. Он снова вынырнул из-за кустов и зашелся в кашле, спрятав лицо в сгибе локтя.

Мы продолжали стоять по разные стороны изгороди, дожидаясь, пока кашель уймется. Интересно, это у него от курения или от простуды? Прокашлявшись, он сказал:

— Мне надо съездить в пункт вторсырья.

— Окей…

Он кивнул на вишневый «вольво», на который я обратила внимание вчера вечером.

— Мама скоро приедет, она меня убьет, если увидит столько бутылок. Хочешь со мной?

Этот вопрос привел меня в замешательство.

— Прямо сейчас?

— Ну да.

Я пытливо посмотрела на него, отыскивая в его взгляде скрытую насмешку или какие-нибудь тайные намерения. Но напрасно. Ничего такого я не увидела. Правда, особой проницательностью я никогда не отличалась. Я пожала плечами.

— Ладно.

* * *

Водил он как профессиональный угонщик, и мне это нравилось. Мне сейчас нравилось все, что могло отвлечь от тягостных мыслей. Аляповатая Дева Мария, болтающаяся на зеркале заднего вида, тряслась при каждом рывке и резком торможении. Мы молчали. По радио передавали Blumchen «Heut’ ist mein tag», и я уже заранее знала, что мотивчик привяжется надолго, но даже это меня не беспокоило.

Мы отлично работали в паре, он и я. Эффективно, как слаженная команда.

Я выбрасывала металл, он — картон.

Он пластмассу, я — стекло.

Я специально выбрала стекло. С грохотом швыряла бутылки в черное жерло. Слышала, как они разбиваются друг о дружку. Пролила пиво на повязку и мечтала об одном — чтобы тишина никогда не наступила. Мне хотелось быть среди грохота и звона, но бутылок оставалось все меньше — и вот разбилась последняя: моя работа окончена. Стало тихо.

— А твоя мама, вообще-то, не хочет провести с тобой время, пока ты здесь? — спросил он.

— Не думаю, — честно ответила я.

Он вопросительно поднял брови.

— Не знаю, в чем фишка, но какая-то ты на редкость честная. Это даже как-то освежает. Ты всегда такая?

— Нет, — ответила я со свойственной мне освежающей честностью, и он рассмеялся.

— Как-то не хочется домой, — продолжил Джастин. — Такая отличная погода.

— Хочешь покататься на байдарке? — предложил он и закашлялся прямо мне в лицо, забрызгав мою щеку слюной.

— Ой, прости.

Я подняла было ладонь, чтобы вытереться, но он меня опередил.

— Дай я, — он улыбнулся и вытер мне щеку рукавом своей куртки. Ткань была жесткой, а его запястье — теплым и мягким.

Несколько черных волосинок моей челки зацепились за кнопку на его рукаве, и он случайно выдернул их, но я промолчала, наблюдая, как они плавно следуют за рукой, словно изысканный шлейф.

Интересно, он всем так мило улыбается? Наверное. Но какая разница?

* * *

Мы поехали на озеро Огельшен на окраине Норрчёпинга. Он курил в машине, я такого не видела с тех пор, как пять лет назад побывала в Германии, так что мне пришлось дышать через шарф. Заметив это, он открыл окно, велев мне сделать то же самое. Машину продувало насквозь, поэтому расслышать что-то, кроме шума ветра, было совершенно нереально. Зато сигаретным дымом не пахло.

Берег озера оказался холмистым и заросшим деревьями. По словам Джастина, с северной стороны берег был скалистым, и скалы уходили отвесно в воду, но этого отсюда было не разглядеть.

Он хранил байдарку рядом с маленьким домиком с облупившейся серо-голубой краской, на деревянной стойке под большим куском брезента. Джастин отцепил резиновые петли, привычным жестом сунув их в задний карман, и откинул брезент. Ткань с оглушительным хлопком упала на землю, открывая желтую, как одуванчик, одноместную байдарку. Довольно длинную — пять-шесть метров, не меньше. Он поднял ее и потащил к воде.

— Похожа на большой банан, — сказала я, и он остановился с тяжеленной байдаркой в длинных напряженных руках.

Я догнала его — он так ослепительно улыбался моей убогой шутке, что я не выдержала и обняла его. Я изо всех сил обхватила его правой рукой, чуть щадя левую, потом запустила пальцы в его рыжую челку и закрыла глаза — волосы его оказались необычайно мягкими. Сначала я обнимала его поверх свитера, потом запустила ладони под свитер, всей кожей ощущая теплое, напружиненное тело человека с тяжелой байдаркой в руках.

Черт, да что я творю?! Он же для меня слишком взрослый. Слишком взрослый, слишком длинный, я его вообще не знаю. К тому же не мой тип.

Впрочем, кого я обманываю. Как будто у меня есть любимый тип.

В конце концов он застонал, но не от страсти, а от напряжения — байдарка весила довольно прилично. И я опомнилась:

— Ой, совсем забыла… Байдарка…

Хотя ничего я, конечно, не забыла. Как можно забыть, что человек, на которого ты смотришь, держит здоровенную желтую байдарку?!

Я разжала руки, не зная, куда их девать, и они повисли плетьми. Он посмотрел на меня как-то странно, с прищуром, но ничего не сказал. Щеки мои запылали — я уже не понимала, что со мной происходит, может, я схожу с ума? Мне не хотелось так думать, но в голову закралась мысль: может, это наследственное?

Сошла с ума?

Или просто немного влюбилась?

Он отнес эту здоровенную желтую дуру по ухабистому откосу к кромке воды, я попыталась было возразить, что все равно не смогу грести с забинтованной рукой, но он только пробурчал что-то невнятное, я так и не поняла, что он хотел этим сказать. У меня почти не было опыта общения с людьми, занятыми физическим трудом. Да и опыта физического труда у меня было маловато. Да что там, любого физического, телесного опыта. Он бережно опустил байдарку на воду, закрепив ее у причала при помощи тех самых резиновых петель.

Потом он осторожно сел в байдарку, закачавшуюся на волнах.

— Это морской каяк, — сказал он. Я понятия не имела, что мне делать с этой информацией, поэтому промолчала.

Он показал, как нужно сидеть, с прямой спиной и полусогнутыми ногами. Показал, как грести, как наваливаться всем телом на весла, как использовать пресс и даже мышцы ног. Пока он все это объяснял, над нами собрались тучи. Он показал, как удерживать равновесие. Я отнекивалась, как могла. Не хочу, не могу, у меня не получится. Да и вообще, как я буду грести, когда у меня палец разрывается от боли?

Но он сказал:

— Если проплывет другая лодка, не пугайся. Могут подняться волны, так ты просто плыви на них. Прямо против волн. Греби изо всех сил и иди против волн.

Как ни странно, это мне понравилось. Вот это мне понравилось. Я быстро выдавила четыре таблетки из упаковки и мгновение спустя уже стояла напротив него в неоново-оранжевом спасательном жилете со свистком, болтающимся на груди, пока он обвязывал мне руку полиэтиленовым пакетом, чтобы не намочить повязку. Он помог мне сесть в байдарку, приобняв за спину, — в эту минуту голова у меня слегка закружилась, ну или просто каяк был «верткий», по его выражению.

Вначале байдарка шла без моего участия, мне было тяжело держать весло из-за пальца и скользкого пакета, рука чертовски болела, но вскоре я приноровилась и научилась управлять, придя к выводу, что опрокинуть каяк куда сложнее, чем мне казалось. Джастин орал, сотрясая скалы, что у меня талант, но мне в это не верилось. И все же я улыбалась, когда он не видел, и упорно гребла против волн.

* * *

Поверхность воды была зеркально гладкой, в мраморных серых разводах от отражающихся облаков. Было тихо, словно ночью, и я слышала лишь плеск весел и собственное дыхание. Я наблюдала, как от капель с весел расходятся круги по воде. Проплыла мимо мостков, мимо дерева, ветви которого спускались к самой воде, мимо кирпично-красного лодочного домика, погладила рукой поверхность мутной зеленоватой воды, и она сомкнулась над моей ладонью, ответив мне ледяной лаской. Я никого не видела, никого не слышала — ни других лодок, ни людей. Каяк медленно плыл вперед, мимо небольшого острова со скалистыми берегами и стройными соснами. Большие желтые кувшинки с длинными стеблями до самого дна. Я попыталась сорвать одну, но стебель оказался таким крепким, что байдарка опасно закачалась, и мне пришлось его отпустить.

Я ни о чем не думала. Ничего не чувствовала. Ни боли. Ни тоски.

Я отпустила весла и зажмурилась, дыша полной грудью, скользя по воде. Я устремила взгляд в небо, где светло-серые тучи нависали воздушным потолком.

Are you okay? [13]

— Так где же все-таки твоя мама? — спросил Джастин, подъезжая к дому своих родителей.

Он повернул ключ зажигания, и мотор смолк, но радио продолжало играть. В салоне звучал сингл Майкла Джексона «Smooth Criminal», только в ускоренном темпе и с бешеными басами и барабанами.

Annie, are you okay? So, Annie, are you okay? Are you okay, Annie? [14]

Я взглянула на мамины окна, за которыми было темным-темно. Дом из-за отсутствия штор выглядел крайне негостеприимным, почти заброшенным. Джастин проследил за моим взглядом.

— Не знаю, — честно ответила я.

— Не знаешь?

— Нет.

— Ну хорошо, а когда она вернется, знаешь?

— Не знаю.

Annie, are you okay? So, Annie, are you okay? Are you okay, Annie?

Он развернулся ко мне и легонько погладил по руке, ласково и чуть щекотно. Я посмотрела на его руку, на широкую ладонь, длинные пальцы с траурной каймой под ногтями. Зачем он меня гладит? Зачем обо мне беспокоится? Что это — братские чувства? Приглашение к сексу? Однако тут я вдруг вспомнила, что случилось у озера, и кто там кого трогал и к чему приглашал.

— Слушай … мне жутко неудобно, что все так вышло… ну там… у озера… что я тебя обняла, пока ты… держал каяк.

Он рассмеялся, запрокинув голову. Видимо, он хотел изобразить непринужденность, однако выглядело это так, будто у него шею свело. Его ладонь как бы нечаянно соскользнула с моей руки.

— Да ладно тебе, — сказал он. — Мне не привыкать. Шучу, шучу.

Он смущенно кашлянул и отвернулся к окну, я же продолжала украдкой его разглядывать. Он покраснел, и я невольно улыбнулась. Мысль о том, что мне удалось его смутить, почему-то наполняла меня торжеством.

Он снова прочистил горло и вдруг закашлял в полную силу. Его театральное покашливание превратилось в самый настоящий приступ, со слезами на глазах и клокочущей в горле мокротой. Теперь наступила моя очередь отвернуться — смущать его мне понравилось, однако всему есть предел. Когда приступ прошел, Джастин высморкался в салфетку, выуженную из кармана куртки, и сказал:

— Ну, слушай… Она же, наверное, должна скоро вернуться? Вечером-то уж точно?

Голос его при этом звучал до странного напряженно.

Свет погас, так что теперь мы сидели в темноте, и я наблюдала, как на зеркале заднего вида раскачивается силуэт Девы Марии.

— Я не знаю. Правда.

Я открыла дверь и вышла из машины — потому что мне стало стыдно. Стыдно за маму, которой нигде нет. Стыдно за себя, потому что я — дочь матери, которой нигде нет. Стыдно, что она мной пренебрегла.

Не-Джастин так и сидел в машине с прижатой к лицу салфеткой, пока я захлопывала дверцу, шла по шуршащему гравию, поднималась по лестнице и подходила к двери. Так и сидел, пока я возилась с замком, входила в дом и тщательно закрывала за собой дверь.

Ну а что уж он там делал дальше, я не знаю.

Я осторожно улеглась на пол, уткнувшись лицом в коврик с надписью «Добро пожаловать». Жесткая щетина покалывала щеки. Пахло пылью.

Добро пожаловать. Ха-ха.

Я так тосковала по человеческой близости, мне так хотелось, чтобы кто-то меня обнял, утешил.

Я так ужасно тосковала — сама не знаю по кому или чему. Да только пользы от этой тоски…

Не знаю, сколько я так пролежала — может, десять минут, может, час. Я не засекала, а никого другого, кто мог бы засечь, рядом не было.

* * *

И тут зазвонил телефон.

Я вздрогнула, как от удара током, перевернулась на спину и выудила телефон из влажного кармана джинсов. Звонила не мама. Папа. Мой достойный восхищения папа. Мой внушающий уважение, ответственный папа. Разочарование лишило меня последних сил.

— Алло.

— Алло! Как там моя Майюшка? — сказал папа чуть громче обычного, как всегда бывает после того, как он пропустит пару бокалов.

Мой пьяный вспотевший папа.

— Нормально, хорошо, — ответила я хриплым голосом, как будто только что проснулась.

Я повернулась на бок и поняла, что вся моя одежда промокла до нитки. Куртка, штаны, ботинки. Натекло с весла.

— А как твой палец?

— Ну, так…

— Болит?

— Не без этого.

Я прекрасно понимала: он хочет от меня услышать, что все нормально, все в порядке, чтобы он спокойно мог вернуться к тому, к чему ему не терпится вернуться, — однако я не смогла себя заставить произнести нужные слова. Моего запаса щедрости сейчас на это не хватало. Прежде чем он успел продолжить, я спросила:

— А ты что делаешь?

— В смысле?

— Ну, что ты делаешь, когда я уезжаю? Вот сейчас, например?

— Сейчас? Прямо сейчас?

— Ага.

Он откашлялся. На заднем плане играла музыка, какая-то певица с тоненьким девичьим голосом. Дебби Харри, что ли? Я вспомнила хищную блондинку — поклонницу Тимберлейка и ее благодарный поцелуй в щеку, перепачкавший меня помадой и слюной.

— Да вот, с Улой сидим за пивом, разговариваем. А что?

Произнес он это настороженно, почти вызывающе. Ему явно не хотелось говорить о себе. Он бы предпочел простой и короткий разговор. Возможность продемонстрировать свою отцовскую заботу, чтобы потом с чистой совестью вернуться к своим делам. Я испытала разочарование. Мне хотелось, чтобы он ответил честно. Что он собирается на вечеринку к Дениз. Что собирается напиться, как свинья, выпрыгивая из штанов на танцполе какого-нибудь клуба, для которого он уже слишком стар, и в конце концов, если повезет, трахнуть Дениз или другую двадцатипятилетнюю жертву современной культуры со стрижкой «паж». В общем, кого-то, кто будет сражен тем, что он — широко известный в узких кругах музыкальный критик и при этом в одиночку растит эмоционально нестабильную дочку-подростка. Может, конечно, стоило радоваться, что он обо мне рассказывает, однако у меня порой возникало чувство, будто он просто рисуется, рассказывая обо мне и «моих проблемах», чтобы добавить себе очков. Использует меня, чтобы показать, какой он со всех сторон положительный парень, как не боится брать на себя ответственность и не растворяется с этой ответственностью в тумане. Дело же не только в том, что написала Дениз, до нее были и другие, и их было немало. Однако эти отношения всегда завязывались и развивались где-то за пределами моего мира, в его «свободные» выходные, в обеденных перерывах, посредством писем и СМС. Он никогда о них не говорил, делая вид, что их не существует, — но у меня, к счастью, были свои способы добывания информации. Вернее, именно поэтому мне и пришлось эти способы найти.

— Да нет, ничего, интересно просто.

Сейчас была моя очередь что-то сказать. Сказать, что мамы тут нет, что она не пришла меня встречать, я здесь одна, одна, одна. Я открыла было рот, но услышала в трубке смех Улы и начала размышлять, что же это, интересно, могло его так рассмешить.

— Ну ладно, Майя, — произнес папа тем резюмирующим тоном, которым всегда закругляет разговор, но я его перебила. Нет уж, первой буду я.

— Слушай, пап, мне бежать нужно, — сказала я. — Яна пришла, мы… мы ужинать сейчас будем, наверное.

— Вот и ладненько, Майя! Хорошо! Увидимся завтра тогда, да? В семь.

Уж не облегчение ли я слышу в его голосе? Как же я ненавижу это облегчение, что порой чудится мне в его интонациях.

Я сказала: «Пока», — но нажала на отбой, не договорив: мне хотелось дать ему понять, что я расстроилась, что меня это уязвило. Хотелось, чтобы он перезвонил, но он, конечно же, не стал перезванивать. Глупо было на это надеяться, он никогда таких намеков не понимал.

Яна пришла.

Сказала я ему.

Яна пришла.

Я попыталась представить, что это правда. Что я действительно слышу шаги ее босых ног по паркету, шлепанье влажных ступней по лакированному дереву. Представила, как она выходит из коридора с танцующими по плечам волосами. Видит меня лежащей на полу, распахивает глаза от удивления, наклоняется, протягивает мне руку и говорит мягко и сочувственно: «Ты что, тут лежишь?»

Да, я тут лежу.

Лежу, уж можешь не сомневаться.

Я не без труда поднялась (пришлось оттолкнуться от пола левым локтем) и направилась в ванную. Там я разделась и сняла с руки пакет. Повязка под ним оказалась рыхлой и мокрой — пакет, естественно, протек. Я забралась в ванну, уселась на упаковку туалетной бумаги, повернула кран. На меня полилась вода. Я сидела, а вода лилась на меня прохладным апрельским дождем. В большом пальце пульсировала боль. Перед глазами снова встала предельно четкая картинка — как будто все это происходит прямо сейчас, и никуда от этого не деться.

Пила. Пронзительный оглушительный визг.

Стук металлических зубцов о камень.

Плоть. Обнаженная, беззащитная.

Кровь — ручьем, струей, брызгами.

Взрыв снаряда. Боль.

Я замотала головой, прогоняя воспоминания, картинки, звуки, боль. Подставила лицо струям воды, будто солнцу, и осталась так сидеть, мотая головой в бесконечном отрицании. Вода лилась в глаза, лилась из глаз. Лилась до тех пор, пока бумажная кипа не размокла и не начала оседать.

* * *

Потом я как была, нагишом, поднялась в свою комнату и принялась сушить повязку феном. На это ушла целая вечность, и все равно внутри, там, где повязка прилегала к коже, бинт оставался мокрым.

Я вывернула содержимое сумки на кровать, вывалив всю одежду на покрывало, и выудила из черно-белой кучи черные бриджи и белую блузку с оборками, у которой были такие длинные рукава, что папа называл ее смирительной рубашкой. Вообще-то, можно было подвернуть манжеты и закрепить их запонками, но их я забыла в Стокгольме. Застегнуть рубашку без помощи большого пальца левой руки оказалось до смешного трудно. Я снова пристегнула к поясу свои прекрасные черные подтяжки, над которыми так потешался дебил Ларс, обернула шею черным же шелковым шарфиком, тщательно накрасилась и вдела в уши крупные блестящие серьги. Для кого это, интересно, я так стараюсь?

Я спустилась на кухню, открыла кухонный шкаф и закинула в рот две пригоршни мюслей прямо из пачки. На вкус точь-в-точь сухой корм. Пока жевала, еще раз окинула взглядом кухню: крошки под обеденным столом, стопка пожелтевших газет, переполненная раковина. Подумала, не вымыть ли посуду, но не стала. В конце концов, у меня было отличное оправдание.

Я заглянула в холодильник, в котором не было ничего, кроме пары бутылок минералки с газом, экологически чистого молока и открытого пакета густого, мутного и наверняка очень полезного йогурта, вытащила бутылку воды и выпила почти пол-литра в три ледяных глотка. Пузырьки щекотали гортань. Я вынула молоко и проверила срок годности на упаковке — пахнет вроде нормально, хоть и просрочено на два дня. Ни масла, ни сока, ни сыра — никаких продуктов к завтраку, которыми она обычно запасалась к моему приезду.

Можно ли считать это обстоятельство ключом к разгадке?

В то время как холодильник зиял тоскливой пустотой, морозилка была забита прямоугольными упаковками всевозможных цветов. Полуфабрикаты. Пицца, пироги, лазанья. Съедобное дерьмо. Ни уму, ни сердцу.

Я окончательно потеряла аппетит и захлопнула дверцу.

Какой кошмар. Какое жалкое убожество. Маму настолько не интересовала еда, что, будь это возможно, она наверняка предпочла бы питаться внутривенно. Впрочем, в данный момент я бы, пожалуй, предпочла то же самое.

Я допила воду и улеглась на диван. Нужно разработать план действий. Нужно что-то сделать. Может, стоит все-таки позвонить в полицию? В больницу? На телевизионную программу, в которой ищут пропавших родственников?

Все эти варианты я отбросила — нет, не стоит. Она подала признаки жизни. Она жива. То, что сейчас ее здесь нет, — ее собственный выбор.

Я быстро встала, в несколько шагов преодолела лестницу и зашла в мамин кабинет, где включила компьютер и еще раз просмотрела ее почту. Как знать, может быть, в этот раз я смогу вычитать из ее письма нечто большее. Хоть какое-то сожаление.

Приношу свои извинения, что ставлю вас в известность в последний момент, но я не смогу принять Майю в эти выходные…

И тут я обнаружила еще одну странность. Адрес, с которого отправлено письмо, был незнакомый, не ее обычный рабочий. Какой-то новый почтовый ящик на Gmail, которого я раньше никогда не видела. Почему она не написала с рабочего адреса? Почему не написала с рабочего адреса, как делала всегда?

На красном крови не видно

Сумерки сгущались, но фонари еще не зажглись. Я вышла из дома и присела на крыльцо, ощущая сквозь бриджи холод ступенек. Закрыла глаза и попыталась сосредоточиться. Как же я завидовала сейчас курильщикам, которые могут просто выйти покурить и обдумать все в тишине за сигаретой. Сколько времени нужно на то, чтобы выкурить сигарету? Пять минут? Я просидела на ступеньках пять минут, затягиваясь воображаемой сигаретой и прислушиваясь к ходу своих мыслей. Не исключено, что это помогло, поскольку по прошествии этих пяти минут я решительно встала и прошла к засыпанной гравием площадке перед гаражом, где подобрала горсть камешков. Чтобы остаться незамеченной, я пролезла сквозь дыру в изгороди, крепко прижав к груди свою несчастную левую руку. Встречаться с чужими мне сейчас абсолютно не хотелось. Острый гравий покалывал ладонь.

Вот они. Его окна. Горят теплым желтым светом. Несколько секунд я колебалась, но потом подумала — черт с ним, в самом деле.

Прицелившись, я бросила гравий в окно — и в то же мгновение увидела, как оно широко распахивается. Створка с силой отбила пущенные в нее камни, и они полетели обратно, обрушившись на меня метеоритным дождем. Один из них угодил мне прямо в лоб. Заваливаясь на спину, я подумала с подобающим моменту пафосом: «Ну все, умираю!» Но умереть я, конечно, не умерла. Умирают вообще не так уж часто.

— Ого! — прокричал сверху Джастин.

Я в ответ смогла лишь простонать нечто нечленораздельное.

Да я просто какой-то персонаж из анекдота. Анекдота, в котором я постоянно занимаюсь членовредительством, подвергаюсь побоям, отпиливаю себе части тела, вгоняю в ноги занозы и получаю камнем по башке. Я ощупала лоб и поднесла руку к глазам: ну конечно, кровь. Естественно, лоб разбит в кровь, как же иначе.

— Я сейчас спущусь, — крикнул он. — Никуда не уходи.

Я, в общем-то, никуда и не собиралась, так что осталась лежать на месте, глядя на покачивающуюся над головой темно-зеленую крону какого-то дерева — дуба, что ли. Я лежала и прислушивалась к себе. Мое дыхание, поначалу частое, становилось все тише и ровнее. Земля подо мной была холодной и влажной, пахло мокрой травой. Кровь не унималась, я чувствовала, как теплые струйки стекают по носу и щекам к самому рту. Я вытерла лицо рукавом, и белый как мел манжет тут же окрасился алым.

И вот я снова лежу в белой рубашке, а из меня хлещет кровь. Лежу и не могу встать. Как же мне это надоело.

Джастин вышел из-за угла все в тех же розовых штанах и грязно-белых кедах с развязанными шнурками.

— Привет, — сказала я, изо всех сил стараясь придать голосу беспечность.

Как будто я и не думала валяться в крови на газоне.

— О Господи, Майя! Как ты?

Я попробовала пожать плечами, но сделать это лежа оказалось не так-то просто.

— Какой у тебя голос простуженный, — заметила я, и с этим было сложно поспорить, «М» в его устах прозвучало как «Б». Красоты это моему имени не прибавило.

Он взял меня за правую руку и потянул, стараясь поднять, но никогда еще гравитация не казалась такой сильной, а мое тело — таким тяжелым. На какое-то мгновение я зависла в нескольких сантиметрах над землей, не в силах ни подняться, ни опуститься. Когда я наконец встала на ноги, Джастин мне улыбнулся. Теплой и — как мне показалось — ласковой улыбкой. Уголки его губ шевельнулись, как будто он собирался что-то сказать, но передумал. А мне бы так хотелось, чтобы он что-нибудь сказал. Что-нибудь хорошее.

Улыбка его погасла, и он наконец произнес:

— Ты на клоуна похожа.

Из гостиной, где я сидела меньше суток назад, доносился звук телевизора, но в комнате никого не было. Я успела разглядеть распухшее тело женщины-утопленницы, над которым бесцеремонно чавкал яблоком датский патологоанатом.

— А где твоя мама?

— На даче.

— Ты же говорил, что она должна вернуться?

— Нет, я говорил, что она меня прибьет, если увидит бутылки.

— Она что, вообще не заезжала домой?

— Почему? Заезжала. И опять уехала.

А он, оказывается, дотошный. Прямо как я.

— Забрала садовые ножницы или еще какую-то хрень. Они с отцом почти каждые выходные там проводят.

Я внутренне застонала. Значит, кровь моя пролилась напрасно.

Мы поднялись наверх, в туалет с цитатой из Фрейда, где густо пахло какой-то хозяйственной химией. Взглянув в зеркало, я, к сожалению, убедилась, что действительно похожа на клоуна. Пытаясь вытереть кровь со лба, я только размазала ее по всему лицу, так что теперь и нос, и щеки, и залитый кровью рот были одинаково красными. Подтяжки только подчеркивали это цирковое сходство, так что я поспешила сбросить их с плеч, и они повисли на поясе.

— Scheisse. Этой рубашке теперь тоже капут.

— Вообще, конечно, с твоим везением имеет смысл носить красное, — сказал Джастин. — Ну, красные рубашки. На красном крови не видно.

Я смыла кровь, осторожно протерев рану на лбу ватным тампоном, но белые волокна тут же прилипли к ссадине. Джастин пожертвовал одно из белых гостевых полотенец — смочил его и несколько раз тщательно промокнул мой лоб. Полотенце окрасилось в розовый — стало оттенка его штанов.

Вытерев кровь, я стала выглядеть получше, однако рана на лбу от этого красивее не стала, к тому же обнаружилось, что у нее рваные края.

— Не думаю, что это необходимо зашивать, но вообще, наверное, тебе не мешало бы показаться врачу, — сказал Джастин, оглушительно высморкавшись. — Если хочешь, я могу тебя отвезти.

— Да нет, спасибо, не стоит, — поспешно ответила я.

Он поднял было брови, но потом пожал плечами и нашел в аптечке упаковку пластыря.

— Ну, как хочешь, голова твоя.

— Моя, моя, к сожалению.

Он засмеялся, но я даже не улыбнулась.

Я поймала в зеркале его взгляд и заметила красные прожилки в глазах. Простуда? Похмелье? Или и то и другое? Он вытащил большой пластырь с нарисованным на нем черепом и заклеил им мою рану.

Я сказала:

— Моя мама пропала.

Прижав обоими большими пальцами клейкие края, он ответил:

— Да, я заметил.

* * *

— Этому должно быть какое-то логическое объяснение, — сказал Джастин, когда я рассказала ему все как есть. Голос его звучал спокойно и убедительно, и я даже подумала, что, может быть, преувеличила масштаб проблемы. Мы сидели у него в комнате: я на кровати, он — в бирюзовом вращающемся кресле, беспокойно вертясь туда-сюда и ни на секунду не сводя с меня глаз. Оставалось только надеяться, что он больше не считает меня похожей на клоуна.

— Ты думаешь? — с надеждой спросила я.

— Естественно, как иначе. Где она работает?

Рана на лбу саднила, и я осторожно погладила пластырь указательным пальцем.

— В университете в Линчёпинге. В Институте психологии.

Он перестал вертеться и наклонился ко мне, сидящей на кровати — его кровати. Светло-рыжий локон выбился и упал на лоб.

— Кем?

— Ну, она в основном занимается научными исследованиями. Иногда читает лекции студентам.

— Командировки у нее бывают?

— Бывают… иногда.

— Ну вот, пожалуйста! Срочная командировка — чем тебе не ответ? — он развел руками и, довольный собой, откинулся на спинку кресла.

Я собиралась продолжить: да, бывают, но не так уж часто, а внезапные и незапланированные так и вообще никогда — то есть действительно никогда, — однако что-то в его тоне меня остановило. Он говорил так уверенно, так убедительно.

В глубине души мне так хотелось ему верить.

— А что ее отсутствие кажется тебе таким таинственным… таким… ну, эпохальным — это потому, что ты одна в пустом доме, где вы должны были быть вместе.

Эпохальным? Я улыбнулась, поскольку никогда раньше не слышала, чтобы кто-то произносил это слово вслух, только видела его напечатанным в книжках, а учитывая диалектный выговор Джастина с этими его тщательно артикулируемыми гласными, звучало оно смехотворно старомодным.

Э-по-халь-ным.

Это, наверное, как-то связано с эпохой или судьбой? Я подавила желание спросить, что именно это значит.

Вместо этого я провела рукой по гладкому желтому покрывалу на его кровати и сказала:

— Самое странное, что ее компьютер остался дома и телефон тоже, и на нем много неотвеченных вызовов, еще со среды.

— Ну смотри, если она ходит на лекции или встречи, компьютер ей с собой не нужен, так? А телефон она просто могла оставить дома, с кем не бывает. Не забывай, что она написала и предупредила.

— С какого-то странного нового адреса, да.

— Ну, может, на работе спустили директиву не пользоваться рабочим ящиком для личной переписки. И ей пришлось завести другой адрес.

Я с сомнением посмотрела на него. Он расчесывал свою челку пальцами, прижимая ее к виску, и я вдруг обомлела, не сводя взгляда с его волос: да у нас же одинаковые прически! У меня волосы черные, у него светло-рыжие, но прически абсолютно одинаковые. Я с досадой поймала себя на ребячливой мысли, что мы никогда не сможем быть вместе. Как, скажите на милость, встречаться с тем, у кого такая же прическа, как у тебя?

— Что такое «директива»? — спросила я после секундного молчания. Любопытство взяло верх над гордостью. Его словарный запас явно превосходил мой, и это угнетало и вдохновляло одновременно. Вдохновляло, потому что приятно встретить кого-то, кто умеет обращаться со словами, кто умеет ими играть, как и я. Угнетало, потому что слова всегда были моим козырем. Моим. И этого козыря у меня на руках больше не было, он его отобрал.

— Ну, это распоряжение, но из тех, что обязательны к выполнению.

Я задумчиво кивнула и вдруг выпалила:

— Молоко было просрочено на два дня. Мама никогда не оставила бы в холодильнике просроченное молоко.

Джастин в ответ только рассмеялся, как бы говоря — я тебя умоляю.

Но я не смеялась. Мне было не смешно. Он понятия не имел, что для нее значило молоко. Вернее, нет, не так: он понятия не имел, что для нее значил кофе. Он не видел, с какой серьезностью и сосредоточенностью она взбивала молоко для капучино. С той же поразительной сосредоточенностью она совершала и другие элементарные будничные обряды: чистила зубы, подрезала ногти, мыла стаканы. Она никогда не делала этого на ходу или за просмотром телевизора, никогда параллельно не разговаривала и не смеялась. Это были точно продуманные действия, требовавшие полной концентрации.

— Ты ее не знаешь, — огрызнулась я, пытаясь проглотить подступивший к горлу комок.

— Нет, не знаю, конечно, — серьезно ответил он.

— Ты не знаешь, какая она на самом деле.

— Не знаю. Какая?

«Какая»? Нет, правда, он действительно хочет знать? И если да, как ему объяснить? Как можно объяснить, какая она, кому-то, кто ее не знает, не представляет ее характера?

Как можно объяснить неумение быть… нормальной? Как объяснить ее часовые простаивания под душем, ее маниакальное планирование всего и вся, ее напряженный взгляд, то, как редко, по-птичьи, мигают ее глаза? Как объяснить, что в теории она помешана на отношениях и социальных коммуникациях, но на практике не может ответить на элементарный вопрос вроде «Как дела?» или сказать «Спасибо»? И, с другой стороны, как объяснить ее фантастически выверенное чувство юмора, ее способность удерживать в памяти абсолютно все, что я когда-либо говорила, позволяющая мне почувствовать свою значимость? Стоило мне вскользь упомянуть о чем-то, что меня интересовало, будь то группа, фильм или роман, и я могла быть уверена, что этот диск или книга будут присланы по почте в течение ближайших двух недель. Никаких при этом вложенных записок, сколько конверт ни тряси. Никаких «С любовью, мама» или хотя бы просто «Яна». Без единого комментария. Как объяснить кому-то, кто всего этого не знает, какая мама на самом деле?

— Она… она очень… своеобразный человек.

— Ага, — мягко отозвался Джастин и оглушительно шмыгнул носом.

— Она — моя мама, — продолжила я и с вызовом уставилась ему в глаза, как будто он пытался мне возразить.

Он не отвел глаза, и мы так и сидели какое-то время, приковав друг к другу взгляды. В конце концов он откинулся назад и посмотрел в окно, где сгущались лилово-синие сумерки, и это было вовремя, потому что секундой позже по моей щеке скатилась слеза. Не могу больше, подумала я. Не могу больше здесь находиться. Не могу больше быть собой, не могу больше проживать свое жалкое подобие жизни. Как будто прочитав мои мысли, он сказал:

— Пойдем, прокатимся на машине.

This is what happens when you go out of town [16]

Мы уселись в старый вишневый «вольво» и покатили в сторону города: бесцельно покружили по центру, проехали по бульвару, усаженному липами. Один за другим светло-желтыми световыми кругами зажигались фонари. В салоне приглушенно играло радио. Было здорово сидеть рядом, не говоря ни слова.

На Джастине была зеленая шапка, которая была ему велика и постоянно сползала на лоб, так что ему приходилось ее поправлять. Наконец он припарковался на небольшой улочке, довольно круто уходящей вверх, и выключил мотор, отчего в салоне воцарилась непривычная тишина. Он кивнул в сторону обшарпанного грязно-желтого дома, перед которым на тротуаре, под широким зеленым козырьком были выставлены столы и стулья. Если верить вывеске, называлось все это «Мир-бар».

— Зайдем? — предложил он.

— Давай, — согласилась я.

Джастин вошел в бар первым, я последовала за ним. Внутри оказалось всего несколько посетителей, и я подумала, что для субботнего вечера мы пришли слишком рано. На столах стояли масляные лампы в форме луковиц, с длинными белыми фитилями, погруженными в светло-зеленую жидкость. Чуть дальше обнаружился вход в отдельный небольшой зал, стены которого были увешаны киноафишами пятидесятых и шестидесятых, а в углу стоял большой музыкальный автомат. Стульями служили ряды красных плюшевых кресел, как в кинотеатре. Зал был пуст.

Джастин вопросительно поднял бровь, и, когда я кивнула, расположился в одном из кресел и зажег масляную лампу. Я уселась напротив, вытащила из кармана упаковку с таблетками и внимательно огляделась вокруг. По правде говоря, я никогда раньше не бывала в настоящем баре. Мы с папой пару раз смотрели футбол в затрапезном пабе в Эрнсберге, и еще раз в не менее затрапезном кабаке на Рингвеген — этим весь мой барный опыт и ограничивался. Мы с Джастином встретились взглядами, он мне улыбнулся, и я вдруг осознала, какой же дурой я должна сейчас выглядеть. Я тут же придала лицу скучающее выражение, приподняв брови и опустив уголки губ.

Джастин не переставая сморкался в скомканные клоки туалетной бумаги, которые он, как фокусник, вытаскивал из кармана. Выглядело это, конечно, не очень-то изящно, но я ему прощала, во мне сейчас был неиссякаемый запас всепрощения. Я спросила, заболевает ли он или, наоборот, уже выздоравливает, он ответил, что выздоравливает, но лихорадочный блеск его глаз говорил об обратном. Вдруг он уставился на меня этими самыми блестящими глазами и спросил:

— Слушай, сколько тебе лет вообще?

— А что? — угрюмо спросила я. — А тебе сколько?

— Я первый спросил.

Однако я не собиралась отвечать и упрямо смотрела на него. Он откинул назад волосы и сказал:

— Ну ладно, ладно. Мне летом будет двадцать. В июле.

— А, ну тогда ты немного старше меня, — сказала я и, чтобы потянуть время, сделала вид, будто ищу что-то в кармане. Он оказался младше, чем я думала, и этот факт привел меня в необъяснимый восторг.

— «Немного» — это на сколько?..

Он снова высморкался в кусок туалетной бумаги и посмотрел на меня. Я простонала, чтобы продемонстрировать, насколько это неинтересный и идиотский вопрос.

— Да прекрати ты закатывать глаза. Сколько тебе лет? Так сложно ответить, что ли?

— Черт, да от тебя не отвяжешься. Восемнадцать мне, доволен?

— Понятно. Восемнадцать. А чего ты так разозлилась?

Я ответила, немного смягчившись:

— Потому что меня вечно принимают за шестнадцатилетку, и это страшно бесит.

— Ну ладно. Буду знать, — после чего продолжил назидательным тоном: — Располагая этими ценными сведениями, я теперь могу задать тебе следующий вопрос: вино будешь?

Тепло прилило к моим щекам.

— Буду, ага! Давай я схожу, — торопливо сказала я, стараясь окончательно убедить его в том, что я совершеннолетняя, однако сразу пожалела об этом. Половой зрелости, я, допустим, достигла, да и папа, будучи в соответствующем настроении, говорил, что гонора у меня, как у взрослой, однако к собственно совершеннолетию это особого отношения не имеет. Что я буду делать, если у меня попросят удостоверение личности?

Я медленно направилась к бару, где за стойкой стояла девушка на вид немногим старше меня, с легким загаром и светло-рыжими локонами, и сосредоточенно рассматривала какие-то чеки. Я решила вежливо подождать, пока она не закончит. Прожектор под потолком был направлен прямо на нее, и ее загорелая кожа отливала бронзой, — я бы на ее месте так и стояла весь вечер, настолько она была красивой. Наконец она подняла на меня взгляд и улыбнулась, но тут же уставилась на мой окровавленный рукав, перепачканную повязку и пластырь с черепом на лбу — хотя, к ее чести, комментировать это не стала. Я заказала первую бутылку вина в своей жизни, и, как ни странно, удостоверение личности у меня не спросили. Мне хотелось прошептать: «Спасибо» — прямо в ее светло-рыжие кудри. Я, наверное, слишком долго ее разглядывала, потому что она опустила глаза.

Она внимательно изучила бутылку в поисках ценника и даже заглянула в меню, однако вино оказалось из новой партии, так что ей пришлось спросить на кухне, сколько оно стоит. Там тоже никто не знал, и она предложила мне заплатить сто крон — и сколь бы ограниченными ни были мои представления о винах, алкоголе, барах — да что там, о жизни в целом, — было ясно как день, что вино так дешево стоить не может. Но я промолчала и просто улыбнулась в ответ — я никогда не отличалась особой щепетильностью, — но тут до меня дошло, что у меня с собой вообще нет денег: моя сумка осталась под ненадежной защитой стен незапертого маминого дома. Я промычала что-то похожее на извинение и сбегала к Джастину, который вручил мне мятую сотню. Когда я протянула эту сотню рыжей барменше и ее загорелая кожа порозовела, меня переполнило ликование. Потому что вино было удачным приобретением, и Джастин был удачным приобретением — ну, если мне, конечно, удастся его заполучить хоть на время.

Я разлила вино по бокалам с таким видом, будто в жизни ничем другим не занималась, в то время как мои сережки гипнотически покачивались — по крайней мере мне так казалось, когда я ловила свое отражение в застекленных рамах красочных киноафиш. Мы пригубили вино и заговорили о музыке, о старой доброй синтетике — при этом я была так убедительна, будто действительно понимала, о чем говорю. Притворялась я прекрасно, что-что, а это я всегда умела. Джастину такая музыка не нравилась, он считал, что есть в ней что-то фашистское, я же возражала, рассудив, что небольшая разница во вкусах может стать той искрой, из которой разгорится большой пожар. Ну и потом мне в самом деле нравились блестящие черные сапоги и группа Front 242, по крайней мере сингл «Tragedy for you». Пока Джастин оживленно болтал, проливая вино на свитер, я вдруг заметила у него на щеке родинку, и это открытие каким-то непостижимым образом сделало его очень уязвимым, не знаю почему. Когда он улыбнулся и уголки его рта поползли вверх, я поняла, что эта родинка подчеркивает в его лице что-то женственное, пожалуй, даже девичье, и задумалась, всегда ли женские черты выглядят уязвимыми. Грустно, если это действительно так. Я сделала пару глотков вина, чтобы заглушить грустные мысли. Джастин от меня не отставал.

Мы пили, пили, пили и пили это темно-красное, пахнущее железом и землей вино, не закусывая ничем, кроме пригоршни блестящего арахиса, хотя к тому времени я уже умирала от голода. Я спросила Джастина, почему он не снимет шапку, ему что, холодно? Он ответил, что мерзнет, хотя в баре было жарко, как в Италии.

— Я сейчас, — внезапно сказал он, встал и направился к туалету.

Он шел медленно, зажав в руке шарик туалетной бумаги. Я закрыла глаза, представив его совершенно нагим. Тело пронзила дрожь, пробрав до самого низа живота.

Я открыла глаза и уставилась прямо перед собой — и тут заметила то, чего не видела раньше: под стеклом на столешнице была настоящая доска объявлений. Здесь были чеки, реклама, билеты на концерты, списки дел, стихотворения и даже фотографии. Ничего себе. Я нашла объявление о знакомстве, которое с первого прочтения выучила наизусть:

Привет, я парень из Шерблака, мне 22 года. В свободное время я люблю тусоваться и бухать. Ищу девушку, которая любит и тусоваться, и бухать.

Я прыснула со смеху. Четко сформулированный запрос — первый шаг к успеху. Может быть, он устал иметь дело с девушками, которые любят тусоваться, но не любят бухать? А может, наоборот, его подружки хотели исключительно бухать и отказывались тусоваться? Я тоже написала записку и сунула ее под стекло.

If you wish to make an apple pie from scratch, you must first invent the universe [18] .

Темнота за окном сгущалась как-то неестественно быстро, словно Бог повернул выключатель. Когда я в очередной раз окинула взглядом зал, оказалось, что два столика заняты молодыми людьми лет двадцати — кто-то из них, должно быть, скормил музыкальному автомату пять крон, потому что тот играл какую-то милую песню битлов. Шум, доносящийся из большого зала, тоже вдруг стал гораздо громче, да и вообще со мной творилось что-то странное — оказалось, будто прошло несколько часов, а я и не заметила.

Эти, за столиками, были милыми, правда, ужасно милыми, они явно долго собирались, красились, выбирали одежду, и еще от них хорошо пахло. Я вдруг удивленно подумала: что я-то здесь делаю? Вся в крови, ни на кого не похожая, слишком юная, я совершенно сюда не вписывалась — хотя, с другой стороны, я вообще никогда никуда не вписываюсь.

Не знаю, в вине ли было дело — во всяком случае, я всеми силами старалась убедить себя, что именно в нем, — но когда Джастин вернулся, мне нечеловечески захотелось почувствовать его язык у себя во рту. Может быть, я просто хотела казаться такой же, как все. Смешаться с ними, нет, стать одной из них. Джастин сел на шаткое сиденье рядом со мной, он был теперь так близко, что наши колени соприкасались. Так мы сидели какое-то время, и каждую секунду я каждым миллиметром своей кожи болезненно ощущала близость его тела.

Вдруг он схватил меня за руку и сказал:

— Слушай! Это самая красивая мелодия на свете, мы обязательно должны под нее потанцевать.

Я сразу же услышала, чтÓ это за песня, и встала со стула, хотя, конечно, тут никакой танцплощадки и в помине не было, и он притянул меня к себе.

Slowly fading blue The eastern hollows catch The dying sun Night-time follows Silence and black Mirror pool mirrors The lonely place Where I meet you. See your head In the fading light And through the dark Your eyes shine bright [19] .

Его рука оказалась под моим шарфом, так что мне стало тяжело дышать, а еще он, наверное, прочел мои мысли, потому что посреди танца вдруг наклонился и поцеловал меня.

Не скажу, чтобы это было восхитительно — особенно поначалу. Его язык двигался слишком быстро и настойчиво, но потом он сбавил темп, засунув руку под мою окровавленную рубашку, чем поставил нас в довольно идиотское положение: за столиками вокруг было полно народу, и никто, кроме нас, не танцевал. Я искренне надеялась, что он вымыл свои сопливые руки, и все-таки убрала его ладонь из-под своей рубашки, но она как будто успела оставить отпечаток на моей талии. Не сопливый, в смысле, отпечаток, нет, просто я еще долго продолжала чувствовать легкое прикосновение кончиков его пальцев к своей коже.

Мы всё целовались и целовались, и я ужасно удивлялась тому, что способна испытывать такие чувства. Все тело пульсировало, будто я наполнилась крошечными пузырьками, поднимающимися к голове. Снова и снова. Но тут он резко от меня отстранился, сделав такой глубокий вдох, словно только что поднялся на поверхность после того, как целую вечность пробыл на морском дне.

— Подожди, — сказал он. — Мне нечем дышать!

Я вспомнила, что у него насморк, и он не может дышать через нос, что, конечно, слегка смазало торжественность момента, но мы продолжали танцевать. Он склонил голову, наши лбы соприкасались, и было ужасно здорово ощущать его близость — пока он не задел мой украшенный черепом пластырь и я не вскрикнула, как от ожога.

And burn like fire Burn like fire in Cairo [20] .

Песня закончилась, и все вокруг как будто разом посерело, но он взял меня за руку — естественно, за левую, но я ловко подсунула ему правую. Его кожа была куда горячее моей, у него явно была температура. Мы вернулись к своему столику, допили остатки вина, и он вытер нос тыльной стороной ладони. Я развернулась к нему и поцеловала в щеку, аккурат в родинку, дыша ему в ухо, и почувствовала, как нестерпимо горячая волна накрывает мой запутавшийся мозг, и подумала: вот, значит, каково это — влюбиться. Оставалось лишь надеяться, что он чувствует то же самое.

* * *

Я, конечно, понимала, что Джастин простужен, но когда он сказал, что нам пора домой, мне стало нестерпимо больно. От танца и поцелуев я разгорячилась и вспотела. Теперь же пот мгновенно остыл, и унижение стекало по спине холодными солеными струйками.

— Мне завтра вставать рано, — объяснил он безо всякого намека на сожаление.

Неужели он ничего не почувствовал?

— Понятно, — как можно равнодушнее отозвалась я, хотя какое там «понятно», я вообще ничего не понимала. Сама я ни за что не стала бы сейчас уходить.

И тут заиграла Blondie, снова Blondie, и Джастин, осушив бокал, одобрительно кивнул музыкальному автомату, как будто тот выбрал эту песню по собственной воле. Мне вспомнились убийственные каблуки Дебби и мои робкие попытки уберечь от них свои ноги ровно сутки назад.

Джастин натянул шапку на глаза и надел куртку, пока я послушно стояла рядом, молча наблюдая за ним. Мы вышли на улицу, в резкий апрельский холод. Воздух был пропитан голубоватым светом. Расслабившись от вина, я уцепилась руками за его шею и безвольно повисла на ней неуклюжим громоздким украшением. Мой отставленный в сторону большой палец смотрелся довольно дико, будто я чему-то выражала одобрение. И болел при этом, как сволочь.

С деревьев вокруг осыпались белые хлопья, похожие на кусочки сахарной ваты. Не снег же это, в самом деле?

Я запрокинула лицо и поцеловала его. Он ответил. Его язык был горячим от вина, а может, от температуры. Он прижался ко мне всем телом, его руки скользнули ко мне под рубашку, под лифчик, очутившись на моей груди. Мне нравилось, что он распускает руки, нравилось, что он явно не может удержаться, не может до меня не дотрагиваться. Нравилось, что я так на него действую.

В шапке он выглядел немного по-дурацки, потому что под ней не видно было волос, но с этим можно было жить. Он спросил:

— Не хочешь остаться у меня? Я просто хочу спать с тобой в обнимку.

Я даже расхохоталась, такая это была бесхитростная классика жанра. Неужели он сам этого не понимает? Не то чтобы мне это раньше кто-то предлагал, но, можно подумать, он не читал книжек и не смотрел кино.

— Ты сам-то в это веришь? — спросила я. Сейчас был подходящий момент, чтобы опустить глаза, изображая милое кокетство, но этого я никогда не умела.

Мимо проехала зеленая машина с приоткрытыми окнами, сквозь которые грохотало техно.

Он снова поцеловал меня так, что я покрылась гусиной кожей. Мои соски затвердели, чего он не мог не заметить, потому что его руки были везде, где только можно.

— Я просто хочу спать с тобой в обнимку, — повторил он, и я даже задумалась над его предложением — правда, — но тут его рука скользнула в мои бриджи — для одного этого уже надо было постараться, поскольку штаны были нечеловечески узкими, — и потом дальше в трусы.

И это было чересчур.

Это было возмутительно.

Это как пять ходов в шахматах подряд, не давая противнику возможности сделать свой ход. Это был перебор.

Я застыла и ослабила свою судорожную хватку, отпустив его шею.

Это что, у них в провинции так принято, что ли?

Так, что ли?

Я вспомнила своего стокгольмского парикмахера, англичанина Роба, и его предостережение прошлой осенью. Тем летом я была в Норрчёпинге, и вдруг впала в такую панику по поводу прически, что зашла в первую попавшуюся парикмахерскую на одной из тихих улиц где-то в самом центре. Я, конечно, должна была сразу почувствовать неладное — все внутри покрывал толстый слой пыли, а стены были увешаны пожелтевшими плакатами восьмидесятых, рекламирующими какой-то гель для волос, о котором я никогда не слышала.

Вышла я оттуда с ежиком. С настоящим дебильным ежиком!

Не то чтобы эта прическа вообще когда-нибудь кому-нибудь шла, но на мне — на мне она выглядела действительно чудовищно. Как только я вернулась в Стокгольм, я отправилась к Робу, умоляя его что-то с этим сделать, и я никогда не забуду, что он мне на это ответил: «This is what happens when you go out of town», — наставительно подняв указательный палец.

Вот о чем я думала, пока рука Джастина шарила у меня в трусах.

This is what happens when you go out of town.

У него были холодные пальцы, и я знала — он не может не чувствовать, какая я горячая и влажная, но надеялась, что ему хватит ума понять, что это исключительно благодаря всему предшествующему. Джастин приглушенно простонал мне в ухо — теперь и оно стало горячим и влажным. Все это было уже чересчур, так что мне пришлось немедленно убрать его руку из своих трусов и высвободиться.

Я быстро отступила на несколько метров и отряхнулась, как собака. Он смотрел на меня удивленно — будто видел впервые.

Но, конечно, надо признать, что если бы не его холодные руки, и не этот вот приглушенный стон, и не тот факт, что мама, между прочим, может быть, лежит где-то мертвая, — если бы не все это, то не исключено, что я переспала бы с ним той ночью.

Но я все-таки не стала.

* * *

Домой мы поехали на такси. Вот так вот, да. «Поехали на такси». Можно теперь с гордостью это рассказывать друзьям, чтобы поразить их воображение; правда, сколько я ни старалась, так и не смогла вспомнить никого, чье воображение мне хотелось бы поразить. Энцо раскусил бы меня в мгновение ока и сразу же заметил бы за моим напускным равнодушием плохо скрытый восторг.

Мы сидели на заднем сиденье, на приличном расстоянии друг от друга, прижавшись каждый к своему заиндевевшему окну, наблюдая за тем, как нечто воздушно-белое падает с деревьев — или, может, с неба. Я отказывалась верить, что это снег.

— Слушай, — сказал Джастин, продолжая при этом мечтательно смотреть в окно. — А почему ты просто письмо ей не напишешь? На этот новый адрес?

Он повернулся ко мне, слегка приоткрыв рот, и в ту же секунду машина остановилась перед его домом.

Да, почему бы мне не написать ей письмо? Об этом я как-то вообще не подумала.

Я молча вышла из машины. Прежде чем захлопнуть дверцу, я услышала, как Джастин, шмыгая носом, платит сто шестьдесят две кроны, которых у меня, ясное дело, не было.

Вокруг чирикали птицы — уж не знаю почему, но мне слышалось в их крике что-то отчаянное. Это нормально вообще, что птицы так щебечут по ночам? Или это лишнее подтверждение того, что мир сошел с ума и вот-вот наступит конец света?

Джастин вылез из машины, такси тронулось с места, и мы оба остались стоять на дороге, провожая его глазами. Вскоре такси исчезло из виду, и мы растерялись, не зная, куда нам теперь смотреть. Джастин уставился в небо, проведя рукой по волосам, а я неловко подалась к нему, глядя под ноги.

Вот такое дурацкое вышло прощальное объятие — так, беглое прикосновение внезапно отяжелевшими руками.

* * *

Той ночью я долго сидела у компьютера, чувствуя, как в венах пульсирует вино. Каждый палец лежал на своей клавише, в точности как меня научил (заставил, вымуштровал) папа-журналист. Ну, кроме большого пальца в перепачканной повязке, который я судорожно удерживала на весу.

Я ждала вдохновения, но оно все никак не приходило. Насильно впихнула в себя один за другим несколько солоноватых рисовых крекеров, отдававших пылью. Вернув пальцы в исходную позицию на клавиатуре, я попыталась сконцентрироваться. Экран мерцал белым светом. На кухне тикали часы, и время от времени с крана срывалась крупная капля воды, разбиваясь о нержавейку раковины. Какое-то время звуки звучали в такт, потом часы вырвались вперед, и ритм был утерян, но немного погодя восстановился. В этой гонке было нечто гипнотизирующее. И хотя я понимала, что звуки никак не могут нарастать, мне все равно казалось, что они становятся громче. Я тупо вперилась в экран невидящим взглядом.

Мне хотелось, чтобы письмо получилось искренним, но я сомневалась, что у меня получится. Черт, до чего же это нелегко. Тяжесть в руках, тяжесть в голове. В конце концов, я так вымоталась, что просто плюнула, позволив пальцам самим стучать по клавишам. Письмо получилось сначала чуть длиннее страницы, и следующие полчаса я потратила на то, чтобы стереть все неважное и неправильное, оставив только самую суть.

Привет, Яна.
Майя.

Я бы хотела знать, где ты. И почему ты не можешь встретиться со мной на этих выходных. Почему ты не можешь быть сейчас здесь — со мной.

Где ты? Что ты делаешь?

Позвони мне, пожалуйста.

Я несколько раз перечитала письмо, каждое слово по отдельности. Навела курсор на клавишу «Отправить», готовая нажать на нее в любой момент, однако все равно чего-то выжидала.

Часы продолжали тикать.

Из крана по-прежнему капала вода.

Я все-таки не нажала. Не отправила. Не смогла.

Вместо этого я сохранила письмо в черновиках и проверила сначала папину почту, а потом его «Фейсбук». Прочла очередное послание от жаждущей любви Дениз и тут же об этом пожалела — не потому что раскаялась в своем поступке, а потому что оно было такое мерзкое. Дениз отправила это письмо вчера, до начала вечеринки, и оно было безгранично идиотским и пестрящим дебильными восклицательными знаками.

Как же я рада, что ты придешь! Знаешь, как порадовать девчонку! Здорово! Круто-круто!!!

Сначала я хотела его удалить, но, сделав глубокий вдох, приняла мудрое решение и просто пометила как непрочитанное.

Потом снова открыла папину почту и отправила оттуда следующее довольно резкое письмо.

Привет, Яна.
Юнас.

Я получил твое письмо о том, что у тебя не выйдет принять Майю на выходных, и надеюсь, что у тебя есть на то серьезные причины, хотя мне, конечно, кажется, что ты могла бы объяснить, в чем дело. Свяжись со мной как можно скорее, чтобы мы могли обсудить твое дальнейшее общение с Майей. На следующей неделе меня нелегко будет застать по телефону, так что лучше пиши.

Это письмо я отправила без всяких колебаний. Потом удалила его из исходящих, почистила корзину и без сил отправилась спать.