Двухмерный аквариум для крошечных человечков

В среду я не пошла в школу. Когда будильник зазвонил, я не стала даже делать вид, что пытаюсь проснуться. Папа ушел совсем рано, так что с ним объясняться не пришлось. В девять утра я все равно проснулась от яркого солнца, совершенно не гармонировавшего с тем, что творилось у меня внутри. Я, естественно, снова забыла опустить шторы.

По привычке проверила папины почту и «Фейсбук», но везде было пусто — не считая очередного отчаянного уязвленного вопля от Дениз, который я удалила. С большим удовольствием. Я вообще испытываю удовольствие, удаляя придурков то тут, то там. Может, я и сама вроде тех уродов, которые врываются в школы с оружием и устраивают бойни? Одежда, по крайней мере, у меня для этого есть. Найдутся даже спортивная сумка и длинное кожаное пальто.

Я снова вернулась в кровать и принялась внимательно рассматривать обои — в их черно-белых психоделических узорах мне чудились то кроткие ягнята, то злые чертята. Несколько раз позвонила в больницу Вринневи, но доктор Руус был занят, страшно занят, ему что-то передать, нет, я перезвоню попозже; и каждый раз я одновременно испытывала и ужасное разочарование, и невероятное облегчение.

На десятичасовой перемене позвонил Энцо. Не в силах пошевелиться, я тупо пялилась в экран, на котором призывно мигало его имя, однако так и не смогла заставить себя снять трубку.

В половине двенадцатого, когда я лежала на диване и щелкала пультом, переключая каналы, раздался звонок в дверь. Я нехотя поднялась, вышла в коридор и выглянула в глазок. На площадке стоял Энцо. Все понятно, обеденная перемена. Он помахал рукой в глазок, так что я поняла, что он меня услышал и придется его впустить.

Он вошел, осторожно прикрыв за собой дверь, и мы какое-то время молча смущенно смотрели друг на друга. На нем была зеленая куртка «Адидас» с белыми полосками, отличная куртка, очень ему идет. Он несколько раз набирал в легкие воздух, будто собираясь что-то сказать, однако так и не решился. Я все завязывала и развязывала узел своего шелкового халата, как будто результат меня каждый раз чем-то не устраивал. Наконец Энцо выпалил:

— Ты… ты что, подстриглась?

— Ага, — кивнула я и провела рукой по волосам.

— Понятно… тебе идет. Так коротко. Ты заболела?

— Ну, так… Как сказать.

Энцо все это явно давалось нелегко (хотя кому было бы легко на его месте), однако он все-таки нерешительно продолжил:

— Как вообще… дела?

Я пожала плечами и тихо ответила:

— Да так.

Потом я вернулась к дивану и нашла пульт, чтобы сделать потише.

Было слышно, как Энцо снимает в передней ботинки. Он проследовал за мной в гостиную и уселся на диван, на ту самую продавленную подушку, чуть накренившись ко мне.

— Слушай… там, в Норрчёпинге, что-то случилось, что ли… ну, в смысле… ты просто… ты стала какая-то очень странная после того, как оттуда вернулась. Ну, не странная, а какая-то… дерганная. Неуравновешенная, вот. Кажется, будто с тобой что-то не так.

— Нет, — рассмеялась я. — Со мной все так.

— Может, хочешь… не знаю, поговорить?

Я снова пожала плечами. Хочу ли я об этом поговорить? Понятия не имею. Он печально посмотрел на меня, и я ответила ему таким же печальным взглядом.

— Что смотришь?

— Это называется «телевизор». Такой двухмерный аквариум для крошечных человечков. Только без воды.

Он улыбнулся и ответил:

— Круто.

Так мы какое-то время и сидели, уставившись в экран, где расхаживали крошечные человечки, открывая и закрывая рты, точь-в-точь как рыбы. Спустя какое-то время Энцо спросил, можно ли включить звук, на что я рассмеялась и ответила: нет, нельзя, и он включил звук, а я спросила, можно ли мне положить голову ему на колени, и он удивился, но разрешил. В двухмерном аквариуме показывали фильм, несмешную американскую комедию, рука Энцо покоилась на моем плече, и поначалу он напрягся, но мало-помалу расслабился — я чувствовала, как его тело обмякло, а рука потяжелела. Кажется, мы никогда еще не бывали так близки, как в этот момент.

И вот пока я так лежала, рассеянно глядя в экран, мне вдруг кое-что вспомнилось. Режущее ножом воспоминание, внезапно освещенное белым, как порошок магнезии, светом. Ясное и холодное.

* * *

Мне года три. Я стою рядом с мамой, она читает, сидя в кресле. Я тяну ее за штанину, пытаясь обратить на себя внимание, я хочу писать, и мне нужен горшок. Я знаю, что когда мама читает, ей нельзя мешать, разве что случится что-то очень-очень важное. Но я так долго терпела, что больше не могу.

— Подожди немножко, — холодно говорит мама, переворачивая страницу, — я скоро закончу.

Я жду. Смотрю, как дневной свет освещает крупинки пыли, и надеюсь, что сейчас придет папа, хотя и знаю, что нет, не придет. Может быть, еще долго не придет.

Несколько капель просачиваются в штаны. Совсем немножко, но между ног становится холодно. Я изо всех сил сдерживаюсь, стою, скрестив ноги, и думаю только об одном, только об одном: мне нельзя написать в штаны.

— Яна, — говорю я снова, с отчаянием в голосе.

— Ну подожди! Говорю же, скоро.

Но я не могу больше ждать, ни секунды, — и холодное сменяется горячим. Первые несколько мгновений я так радуюсь, что больше не надо сдерживаться, что полностью расслабляюсь и позволяю моче свободно литься. Теплая струя стекает по ноге на пол. Я смотрю на маму. Она продолжает читать, ничего не замечая.

Моча почти моментально остывает и вызывает покалывающее ощущение, как стыд, быстро и коварно сменяющий радость.

Мама захлопывает книгу.

— Все, kleine. Идем.

Когда она понимает, что уже поздно, она приходит в ярость. Ее глаза — я боюсь их выражения, у нее такой острый взгляд.

— Я же просила подождать! — говорит она холодным и злым голосом, хватает меня за руку и тащит в туалет, где грубо сажает на горшок. Мне приходится сидеть на нем очень, очень долго, хотя это и абсолютно бессмысленно.

Я не могу больше выдавить из себя ни капли.

* * *

Энцо напрягся, готовясь встать, и я вжала голову ему в колени, чтобы удержать его.

— Мне нужно идти, — сказал он. — Перемена скоро закончится.

Он осторожно приподнял мою голову и встал, оставив меня лежать на диване. Я прижималась щекой к диванной подушке, еще теплой от его тела, и слушала, как он аккуратно обувается в прихожей, как открывает, а затем закрывает за собой входную дверь. И уходит.

Я целый день пролежала на диване, в своем шелковом халате, как гламурная фифа, скатившаяся на дно. Наблюдала за тем, как солнце опускается все ниже и ниже. Один раз, не помню точно когда, я встала, сходила за телефоном и позвонила на мамин мобильный. Автоответчик включился сразу же — скорее всего, телефон был полностью разряжен. Потом я позвонила в больницу, однако доктор Руус уже ушел домой. Наконец я набрала номер университета, где сначала мамин голос произнес «Вы позвонили Яне Мюллер», а потом включился другой, автоматический, который подхватил: «Абонент 34–56 в данный момент не доступен и сможет ответить на ваш звонок 30 апреля. Оставьте сообщение после…» Я бросила трубку.

Поморгала.

Ну что ж, получается, она связалась с университетом. Хороший знак, наверное, но я не могла себя заставить этому радоваться. Я просто машинально отметила, что, судя по всему, она все-таки собирается вернуться. 30 апреля. Через двенадцать дней.

Она связалась с университетом. Но не со мной.

Я вышла на балкон, вдохнула холодный, по-весеннему прозрачный воздух. Солнце садилось за деревья, и по ту сторону горизонта уже начало смеркаться. Из балконных ящиков торчали скелеты мертвых растений, переломанные коричневые ветки и маленький светло-зеленый стебелек, каким-то чудом переживший зиму. В старом цветочном горшке с завядшим черенком в слипшемся комке земли я насчитала двенадцать окурков. Интересно, это папина порция за выходные, или они копились несколько недель? Может быть, это на все готовая Дениз?

Как же больно, что никто со мной не связывается, никто не звонит. Ни мама, ни… Джастин. Я толком его не знала и все равно по нему скучала. Скучала по его медно-рыжим волосам, по голубым глазам. В голове пронеслись обрывки воспоминаний. Его выцветшие розовые брюки, его горячее дыхание у меня на шее.

Пинцеты и виски. Тимберлейк и лаймовый коктейль. Мои руки у него под свитером там, в лесу, напряженные под тяжестью каяка мускулы. Сырость, мох и еловые иглы. Его руки под моей ночной рубашкой у лестницы, мои лопатки, вжатые в пол, тяжесть его тела поверх моего. Запах светло-желтой резины, свидетельства его ответственности.

Я толком его не знала, но я по нему скучала. Я даже не была уверена, что влюблена, и все равно скучала.

Я по нему скучала.

Я прислонилась лбом к балконной решетке, оказавшейся совершенно ледяной. Я охладила ею лицо, прижимаясь по очереди щеками, ртом и подбородком.

Башня у Телефонплан снова сменила цвет, теперь ее окна светились яркой бирюзой, и она прямо и гордо, как большой восклицательный знак, возвышалась над Хагерстеном. У башни вроде был номер, на который можно позвонить и самому выбрать цвета для того или иного этажа, набрав соответствующую комбинацию кнопок. Какой-то арт-проект. Я позвонила в справочную, узнала номер и набрала его, в надежде хоть над чем-то получить власть. Хоть что-то изменить. Что-то большое.

Голос в трубке сообщил, что смешивая красный, синий и зеленый можно получить любые цвета, но я ничего не поняла. Как получить желтый? Я была почти одержима идеей добиться желтого. Звонила и звонила, смешивала и смешивала, башня светилась зеленым, и красным, и розовым, и сиреневым, но только не желтым. Не исключено, что кто-то еще звонил одновременно со мной, потому что цвета были не совсем теми, которые выбирала я. Я звонила снова и снова, нажимала на цифры, слушала сигналы в трубке, больше зеленого, 3–3–3, меньше синего, 4–4–4. Однако желтого у меня не получалось. Если бы только можно было убрать из зеленого синий, подумала я, но там не было возможности нажать на минус. Только плюс. В конце концов я остановилась на светло-розовом, ничего более приближенного к желтому у меня не вышло, и я решила этим удовлетвориться. Так и сказала себе:

— Удовлетворюсь этим, я же не сумасшедшая.

Услышав, как в замке поворачивается ключ, я положила трубку, вернулась в квартиру, тихонько, как кошка, прокралась в свою комнату и закрыла дверь.