Бывают открытия, которые, имея первостепенное значение для истории человеческой мысли, проходят тем не менее почти незамеченными. Никто не говорит ни об эре «до Казобона», ни об эре «после Казобона», хотя датировка герметических трактатов, обнародованная Исааком Казобоном в 1614 году и показавшая, что герметические тексты были написаны не древнеегипетским жрецом, а автором христианской эпохи, оказалась водоразделом между Возрождением и Новым временем. Это открытие одним ударом обрушило стройное здание ренессансного неоплатонизма, в основе которого находился культ «древних богословов» с Гермесом Трисмегистом во главе. Оно лишило какой бы то ни было основы позицию ренессансного мага и ренессансной магии, укорененную в герметико-кабалистической традиции, в древней «египетской» философии и кабале. Оно не оставило камня на камне даже в немагическом направлении христианской герметики XVI века. Оно перевернуло с ног на голову построения радикальных герметиков — таких, как Джордано Бруно: его призывы вернуться к самой лучшей философии и самой лучшей магической религии «египетского», до-иудейского и дохристианского образца потеряли какой бы то ни было смысл в свете того факта, что сочинения древнего и святого египетского автора были созданы не только после Моисея, но и значительно позже земной жизни Христа. Это открытие лишило рационального зерна все попытки построения естественной теологии на базе герметики, т. е. идею, на которую возлагал столь большие надежды Кампанелла.

Бомба, заложенная Казобоном, взорвалась не сразу: многие не обратили внимания на его открытие и продолжали упрямо цепляться за старые идеи. Однако, хотя в XVII веке действовали и другие разрушительные для ренессансных традиций факторы, открытие Казобона следует, на мой взгляд, признать одним из важнейших событии, способствовавших освобождению мыслителей XVII века от магии.

Исаак Казобон родился в 1559 году в Женеве в протестантской семье. Обладая глубокими знаниями во всех областях классического образования и в церковной истории, он стал одним из самых блестящих ученых-грецистов своего времени. Его друг Иосиф Скалигер считал его самым образованным человеком в Европе. В 1610 году он был приглашен в Англию, где Иаков I предложил ему составить критический комментарий к «Церковным Анналам» («Annales Ecclesiastici») Барония. Именно в этом комментарии он опроверг легенду о седой древности герметических трактатов. Казобон умер в 1614 году и похоронен в Вестминстерском аббатстве.

Двенадцать огромных томов «Церковных Анналов» Цезаря Барония вышли в 1588–1607 годах и представляют собой ответ Контрреформации на протестантскую трактовку церковной истории. С неподдельным энтузиазмом и полным отсутствием критического подхода Бароний использовал все старинные романтические легенды и древние источники. Языческим пророчествам о пришествии Христа он отвел в первом томе большой раздел, основанный на трудах Лактанция, которые он цитирует в маргиналиях. Языческими пророками были, утверждает он, следуя Лактанцию, Меркурий Трисмегист, Гидасп и Сивиллы. Это, собственно, все, что сказано у него о Трисмегисте. Однако упоминание о нем вместе с сивиллами и со ссылкой на Лактанция подразумевает всю систему истолкования герметических трактатов как языческого пророчества о пришествии Христа. Совершенно очевидно, что именно так Казобон это и расценил, поскольку он предпринял развернутую атаку на аутентичность и древность как оракулов сивилл, так и герметических текстов.

Труд Казобона носит несколько отпугивающее название «Шестнадцать опытов о вещах священных и церковных» («De rebus sacris et ecclesiasticis exercitationes XVI»). В нем проводится скрупулезный разбор первой половины первого тома текста Барония с подробным указанием всех ошибок. Казобон хотел разобрать таким образом все двенадцать томов, но смерть не дала ему закончить задуманное. Анализируя то место у Барония, где он говорит о языческих пророках, Казобон выражает глубокое недоверие к подлинности их сочинений. Ни у Платона, ни у Аристотеля, ни у какого-либо другого знаменитого языческого автора, говорит Казобон, нет ни единого упоминания о Гермесе Трисмегисте или об оракулах сивилл. По предположению Казобона, их сочинения были фальсифицированы в раннехристианскую эпоху с целью приспособить новую доктрину ко вкусам язычников. Трактаты, приписываемые Трисмегисту, утверждает он, принадлежат на самом деле христианским и полухристианским авторам, и, хотя цели фальсификации были благими, она все же отвратительна, как всякая ложь. Он допускает возможность существования в глубокой древности реального человека по имени Гермес Трисмегист, но автором приписываемых ему трудов он быть не мог. В них нет ничего от древнеегипетских учений, они составлены отчасти по произведениям Платона и платоников, отчасти — по христианским священным книгам. В «Поймандре» можно найти отголоски трудов Платона, особенно «Тимея», Книги Бытия, Евангелия от Иоанна. «Власти» в Герметическом своде XIII напоминают «Послание к римлянам» апостола Павла. Многие гимны взяты из древних литургий, особенно из литургий св. Иоанна Дамаскина, или из псалмов. Идеи трактатов о «возрождении» взяты из сочинений св. Павла, Юстина Мученика, Кирилла, Григория Назианзина и других.

Опровергая бытующее мнение о глубокой древности герметических трактатов, Казобон выдвигает в качестве основных такие аргументы: в трактатах упоминаются Фидий и Пифийские игры; в них цитируются многие позднегреческие авторы; и наконец, против их древности свидетельствует их стиль, носящий черты не архаической, а позднегреческой традиции и основанный на соответствующем словаре. А посему, — резюмирует Казобон свой пространный и подробный анализ, — в высшей степени ошибочным было бы говорить, что эти труды написаны древнеегипетским автором Гермесом Трисмегистом или являют собой перевод его писаний.

Тот экземпляр «Герметики», которым пользовался Казобон для своих сокрушительных разоблачений — с его подписью на титульном листе и множеством рукописных заметок на полях, хранится в Британском музее. Это греческий текст, изданный в Париже Тюрнебом в 1554 году вместе с латинским переводом первых четырнадцати трактатов из Герметического свода, принадлежащим Фичино, и переводом «Определений», принадлежащим Лаццарелли. Держа в руках эту небольшую книгу, с некоторым трепетом осознаешь, что в ней заключена смерть ренессансного Гермеса Трисмегиста — вымышленного египетского жреца, который, в качестве главы «древних богословов», оказывал столь сильное и продолжительное влияние на историю культуры.

Доверчивый Бароний, не занимавшийся греческой филологией, повторяет старую теорию Лактанция о языческом пророчестве — теорию, которая, как мы видели, сыграла столь значительную роль в христианизации Гермеса Трисмегиста. Заявление Казобона о том, что герметические трактаты представляют собой христианскую фальсификацию, показывает, сколь велика была инерция их христианской интерпретации. Христианское влияние на эти трактаты представлялось ему столь очевидным, что он находит нужным дать ему объяснение и выдвигает гипотезу о том, что эти сочинения суть христианская фальсификация, — гипотезу, которая, возможно, косвенным образом возлагает ответственность за распространение этой мистификации на Лактанция, хотя Казобон нигде прямо не говорит об этом. В начале нашего исследования мы видели, что предлагавшаяся Лактанцием трактовка Гермеса — наряду с сивиллами — как языческого пророка сыграла значительную роль в утверждении его влияния. Ну а теперь, когда Гермеса повергла в прах современная критика текста, именно построения Лактанция, воспроизведенные Баронием, стали местом его крушения. И здесь нельзя не удивиться тому, как поздно герметические тексты стали предметом критического анализа. Текстологический инструментарий, который Казобон применил для датировки, — комплексный анализ содержания и стиля — был разработан давным-давно гуманистами-латинистами и успешно применялся для датировки произведений латинских авторов. Но нужно было пройти всему XVI веку, узнавшему самые невероятные следствия из неверной датировки герметических сочинений, чтобы появился Казобон, применивший этот давно опробованный инструментарий к датировке текста Герметического свода. Греческого текста «Асклепия» не существовало. Тем не менее «Асклепий», который в эпоху Возрождения всегда был тесно связан с Герметическим сводом, поскольку приписывался тому же древнеегипетскому автору, тоже, естественно, утратил свой статус, а значит, исчезла и главная опора для оправдания магии, имевшаяся у Фичино и его последователей.

Разумеется, к развенчанию Гермеса Трисмегиста в скрупулезном критическом анализе истории Барония, проделанном Казобоном, пренебрежительно или равнодушно отнеслись те, кто, хотя и жили в XVII столетии, когда возникали совершенно новые течения мысли, по-прежнему упрямо цеплялись за традиции Возрождения.

Первой и самой значительной фигурой среди таких стародумов следует считать Кампанеллу. Бруно был сожжен за четырнадцать лет до выхода в свет разоблачительного труда Казобона; Кампанелла был в это время в тюрьме, и все свои последующие кампании он проводил, об открытии Казобона не зная. Таким людям, как Бруно и Кампанелла, новый критический подход к священным древним текстам «древнего богословия» показался бы совершенно немыслимым. Оба они принадлежали к абсолютно негуманистической традиции, в которой «Гермес» и «платоники» оказывались привиты к средневековью без малейшего участия гуманистической филологии. Можно не сомневаться, что если бы Бруно был еще жив в начале XVII века, то, как бы ни отличалась его деятельность от деятельности позднего Кампанеллы, он, как и Кампанелла, не утратил бы веры в глубочайшую древность Гермеса Трисмегиста.

Впрочем, в этом отношении Кампанелла и дух Бруно не были одиноки в XVII веке. Ренессансный неоплатонизм умирал медленно и в самых различных формах сосуществовал с новой философией и новой наукой. Если одни мыслители — такие, как Марен Мерсенн, — активно боролись против ренессансного анимизма и магических концепций, чтобы расчистить путь новым временам, используя при этом новую датировку герметических трактатов как оружие в борьбе, то в то же самое время другие — такие, как Роберт Фладд и Афанасий Кирхер, — свято блюли ренессансный пиетет перед Гермесом Трисмегистом, не обращая на Казобона никакого внимания. Были и такие, кто, хотя и в большой степени продолжая ренессансный платонизм, все же обратил внимание на открытие Казобона.

Эту главу я собираюсь посвятить Фладду, розенкрейцерам и Кирхеру как характерным представителям ренессансного подхода к Гермесу Трисмегисту в постказобонову эру; а также Мору и Кадворту как платоникам ренессансного типа, чье отношение к герметическим текстам очень изменилось под влиянием открытия Казобона.

Реакционные герметики: Роберт Фладд

Том Казобона, содержавший его критический анализ герметического корпуса, вышел в свет в Англии в 1614 году с посвящением Иакову I. Через три года англичанин Роберт Фладд посвятил тому же монарху первый том своего сочинения «История… обоих миров» («Utriusque cosmi… historia»), изданный в Германии. Едва ли можно вообразить более резкий контраст между двумя сочинениями, изданными с разницей всего в несколько лет и посвященными одному и тому же королю Англии. Казобон, применив инструментарий гуманистической учености к критике греческих текстов, убедительно опроверг раннюю датировку герметических трактатов и показал, что параллели между этими сочинениями и Ветхим и Новым заветом, трудами Платона и платоников объясняются заимствованиями более поздних авторов из авторов более древних. Фладд, полностью игнорируя новую датировку как в этой, так и в других своих — весьма многочисленных — книгах, живет в том мире, где появление Казобона попросту невозможно: в мире религиозной герметики с ее глубоким преклонением перед Гермесом Трисмегистом — древнеегипетским автором, чьи священные писания практически канонизированы. Снова и снова Фладд цитирует высказывания непогрешимого Гермеса, обладающие в его глазах равным весом с цитатами из Книги Бытия или Евангелия от Иоанна и либо содержащие те же религиозные истины, либо выражающие взгляды «древнего богослова», жившего задолго до Платона и платоников и давшего богатый материал для их учений.

Едва ли будет преувеличением сказать, что практически на каждой странице сочинений Фладда найдется цитата из фичиновского латинского перевода Герметического свода. Он часто обращается также к «Асклепию» и другим герметическим сочинениям, но главная его опора — фичиновский «Поймандр». Сравнения цитат Фладда с текстом Фичино позволяют предположить, что Фладд знал этот текст наизусть и цитировал по памяти — всегда достаточно близко к оригиналу, хотя порой и несколько вольно. Он также цитирует некоторые из фичиновских комментариев, усвоив из них и из последующей христианско-герметической традиции тот подход, согласно которому доктрина Гермеса находилась в согласии с писаниями Моисея о сотворении мира и предвосхищала Троицу.

Подробно иллюстрировать эти положения было бы утомительно, и я решила воспользоваться в качестве примера обращением к читателю из первого тома «Истории… обоих миров». Фладд цитирует в нем «Трисмегиста, самого божественного из всех философов, близкого к Моисею», сказавшего в своем «Поймандре», что человеку дарованы силы Семи Управителей (пассаж цитируется по фичиновской латинской версии), благодаря которым человек способен не только познать природу светил и их влияние на ход дольних вещей, но и взойти на высочайшие высоты и понять всю истину. Человеческий ум (mens) был сотворен из жизни и света, по образу Божиему, и, познав себя, человек уподобляется Богу (вновь цитата из латинского перевода Фичино). Итак, именно на основе герметического представления о человеке-маге Фладд выстраивает в своей «Истории… обоих миров» теорию двух миров — макрокосма и микрокосма.

Его рассказ о сотворении мира, открывающий первый том и снабженный прекрасными иллюстрациями де Бри, основан на обычном сопоставлении герметического «Поймандра» с Книгой Бытия, сопровождаемом многочисленными цитатами из обоих произведений. Более поздняя работа, «Философия Моисея» («Philosophia Moysaica»), также представляет собой коллаж из учений Моисея и Гермеса; иероглифы на титульном листе этого сочинения поясняются на соседней странице разворота следующим текстом: «Tenebrae fuerunt super faciem abyssi. Genesis I. Et Hermes, Erat umbra infinita in abysso, aqua autem amp; Spiritus tenuis in abysso inerant» [«Тьма была над лицом бездны. Книга Бытия I. И Гермес: Была в бездне безграничная тьма, а вода и тонкий Дух были в бездне»]. Фладд считает Гермеса египетским Моисеем и чуть ли не христианским тринитаристом — совершенно в духе Возрождения.

Подобно Пико делла Мирандола, на которого он постоянно и почтительно ссылается, Фладд к герметике фичиновского типа, буквально пронизывающей все его сочинения, добавляет кабалу. Я не могу здесь вдаваться в вопрос о том, насколько сведущ был Фладд в кабале или в еврейском языке. Говоря, что он добавляет кабалу к фичиновской герметике, я имею в виду, что в космологической системе Фладда над сферами элементов и сферами планет помещаются, как у Фичино, ангельские чины Псевдо-Дионисия, отождествляемые или приведенные в соответствие с кабалистическими сефирот. Это та самая схема, которая получилась у Пико в результате присоединения кабалы к магии, и в одной из предыдущих глав я приводила в качестве примера иллюстрации из трактата Фладда. Схема изложена и проанализирована в тексте первого тома «Истории… обоих миров», в главах о демонах и ангелах, где ангельские чины Псевдо-Дионисия сопоставляются со звездными демонами, или ангелами. В трактате «О философии Моисея», в главе о сефирот, где Фладд опирается на сочинение Рейхлина «О кабалистическом искусстве» («De arte cabalistica»), он соотносит сефирот с чинами Псевдо-Дионисия.

Итак, Фладд действует внутри той самой системы, в которой ренессансный маг имел дело с магией и кабалой, — системы, условно привязанной к христианству благодаря тому факту, что в ней фигурировали христианские ангельские чины. Был ли Фладд «оператором», т. е. занимался ли он практической магией? На мой взгляд, его многочисленные цитаты из труда Агриппы «О тайной философии» не оставляют в том никаких сомнений. Мерсенн безусловно придерживался этой точки зрения и сурово осуждал его как мага-практика.

Единственная цель, которую я ставила перед собой в этом очень кратком очерке взглядов Фладда, — определить их место в общем контексте излагаемой в этой книге истории. Это место, в общих чертах, представляется мне таким. Очень поздно — когда герметические трактаты уже были датированы и все ренессансное мировоззрение было готово уступить дорогу новым движениям XVII века, Фладд предпринимает попытку полной реставрации мировоззрения эпохи Возрождения. Он кажется современником то ли волны мистического энтузиазма, вызванной некогда фичиновскими переводами герметических текстов, то ли слияния магии с кабалой, осуществленного Пико. Впрочем, это, конечно, преувеличение, поскольку его учение было подвержено и многим более поздним влияниям. К примеру, Фладд знаком с руководством по ренессансной магии, составленным Агриппой. Кроме того, я склонна полагать, что ему были известны традиции религиозной герметики XVI века — герметики чисто мистического типа, свободной от магии, такой, например, как герметика Фуа де Кандаля. Фладд твердо верит, что герметические сочинения — это канонические книги, равноценные Писанию, и энтузиазм его не знает границ. Создавая свои сочинения в Англии XVII века, он — будто механизм замедленного действия — выражает в них религиозно-герметическую систему XVI века в ее наиболее сконцентрированном виде.

Даты жизни Фладда (1574–1637) почти совпадают с годами жизни Кампанеллы (1568–1639). Обоих можно охарактеризовать как представителей позднего религиозного герметизма, но происходят они из разных традиций. Кампанелла принадлежал к оригинальной итальянской традиции, которая продолжала жить и развиваться. Акцентируя внимание не на кабале, а на натурализме герметического культа, Бруно и Кампанелла в определенной степени преобразили традиции Возрождения. По сравнению с ними Фладд — реакционер, застрявший у самых истоков, у Фичино и Пико. Кроме того, Фладд не прошел той доминиканской выучки, которая сделала двух магов-доминиканцев столь грозными и значительными — в роли как философов, так и миссионеров. Тем не менее есть вопросы, для прояснения которых исследователь трудов Фладда может с пользой для себя сравнить их с сочинениями Кампанеллы и Бруно. Сочинение Кампанеллы «О святой Монотриаде» («De Sancta Monotriade») основано на том типе герметического тринитаризма, который использует Фладд, хотя эта книга едва ли могла оказать на него непосредственное влияние, поскольку «Теология» Кампанеллы, одну из частей которой представляет собой эта книга, так и не была издана. Сравнение взглядов Фладда и Бруно может оказаться еще более продуктивным. Как уже отмечалось, хотя воззрения Фладда, безусловно, отличаются от взглядов Бруно — последний избегал тринитаризма, да и вообще позиции этих мыслителей сильно разнятся, — тем не менее некоторые положения Фладда представляются очень близкими утверждениям Бруно. На мой взгляд, по меньшей мере с одним трактатом Бруно, «О составлении образов», Фладд был бесспорно знаком, поскольку он использован в мнемонической системе Фладда, которая, в свою очередь, бросает свет на этот трактат Бруно. Возможно, Фладд видел и некоторые магические схемы Бруно, прежде всего — схемы его латинских поэм. Мистическую интерпретацию циркуля, предлагаемую Фладдом (илл. 16а), тоже можно было бы рассмотреть в связи с загадочной полемикой Бруно и Фабрицио Морденте.

16а. Мистический циркуль. Из книги Роберта Фладда «История… обоих миров», II (I), с. 28.

В своих ранних работах Фладд выступает как ученик розенкрейцеров, мистической секты, или тайного общества, или группы, возникшей, видимо, в Германии, скорее всего, в лютеранских кругах. Свидетельства о взглядах розенкрейцеров обескураживающе туманны, и нет никаких достоверных доказательств тому, что они были объединены в организованную секту. Розенкрейцеры выражают собой характерную для XVII века тенденцию ренессансного герметизма и других оккультных направлений к уходу в подполье. То, что раньше было мировоззрением, определявшим господствующие философские направления, теперь стало занятием тайных обществ и узких кружков.

Связь с розенкрейцерами помещает Фладда в поле этих тенденций. Его поздняя реставрация мировоззрения ренессансного мага появляется в то время, когда ренессансный маг — вытесненный господствующим течением мысли XVII века с высот, завоеванных для него Фичино и Пико, — уходит в подполье и становится чем-то вроде розенкрейцера.

Реакционные герметики: розенкрейцеры

Поскольку задача тайного общества — быть тайным, не так-то просто раскрыть секреты розенкрейцеров. Даже манифесты, явно имеющие к ним отношение, написаны сокровенным и таинственным языком. Ничего не известно об их организации или хотя бы о том, была ли у них вообще организация, объединялись ли они в секту. Однако когда Марен Мерсенн, относившийся к ним с острой антипатией, говорит в одном из своих трудов, что он питает вражду «aux magiciens et aux charlatans qu’on appelle Frures de la Rose-Croix, lesquels se vantent d’entendre Trismegiste et tous les cabalistes de l’Antiquite» [«к магам и шарлатанам, которых зовут Братья Розы-Креста, и которые хвалятся, что понимают Трисмегиста и всех кабалистов древности»], этого достаточно, чтобы сделать вывод, что они тем или иным образом принадлежали к герметико-кабалистической традиции.

Первым документом, посвященным тайне розенкрейцеров, считается манифест, изданный в 1614 году в Касселе. Эта необычная публикация поделена на две странно неравноценные части. «Всеобщее преобразование» есть не что иное, как перевод на немецкий язык 77-й главы «Парнасских ведомостей» Траяно Боккалини. «Fama Fraternitas» представляет собой манифест розенкрейцеров.

Я уже упоминала сочинение Боккалини «Парнасские ведомости» в главе XIX, предположив, что в этой сатире, принадлежащей перу венецианского либерала, горячего поклонника Генриха Наваррского и непримиримого противника испанцев, сатире в мифологических декорациях с Аполлоном в центре, — есть отзвуки «Изгнания…» Джордано Бруно. Боккалини вполне мог быть знаком с этим произведением, поскольку книги Бруно распространялись в Венеции. В сочинении Боккалини, изданном в Венеции в 1612–1613 годах, проводится профранцузская антииспанская либеральная линия; на сюжет наброшено лишь прозрачное мифологическое покрывало — акция очень смелая в итальянской политической ситуации того времени. Автор был другом Галилея и принадлежал к венецианско-падуанской либеральной группе. Когда в 1613 году он неожиданно умер, ходили слухи об убийстве или отравлении, хотя доказательств, судя по всему, не было.

Глава из книги Боккалини, избранная немецкими розенкрейцерами для перевода на немецкий язык и предваряющая их первый манифест, называется «Всеобщее преобразование мира, провозглашенное семью греческими мудрецами и другими учеными людьми по распоряжению Аполлона». Век пришел в такое ужасное состояние, что многие совершают самоубийство. Аполлон приказывает провести Всеобщее преобразование, которое поручает семи греческим мудрецам. Мудрецы произносят речи, высказывая свое мнение о том, что должно делать. Фалес считает, что все современные беды происходят от лицемерия и притворства. Он рекомендует проделать оконце в груди каждого человека и вложить в него искренность. Идея нравится Аполлону, и он отдает распоряжение проделать такие оконца. Но когда хирурги берут в руки необходимые инструменты, некоторые из ученых людей указывают на неловкость положения правителей, если всякий сможет заглянуть к ним в грудь. План отвергается. По мнению Солона,

в столь плачевное состояние повергла нашу эпоху жестокосердная ненависть и злобная зависть, правящие в наши дни людьми. Стало быть, единственное, что может избавить нас от напастей, — это вернуть человечеству милосердие, взаимную привязанность и ту священную любовь к ближнему, которая была важнейшей Божией заповедью. Поэтому мы должны направить все наши знания и умения на искоренение причин для ненависти, царящей в наши дни в человеческих сердцах… [1186]

Солон полагает, что это можно сделать, поделив все земные блага так, чтобы каждому досталось поровну. Но прочие указали на множество неудобств, сопряженных с этим планом, и проект Солона был отвергнут. Блестящие идеи остальных мудрецов тоже были сочтены непрактичными, и в финале Век вновь наряжают в яркие одежды, чтобы скрыть его прогнивший остов, а реформаторы, отказавшись от великих планов всеобщего преобразования мира, берутся за регулирование цен на капусту, шпроты и тыкву.

Разительный контраст этому изощренному развенчанию иллюзий, этой горькой иронии утомленного жизнью венецианского либерала составляет «Fama Fratemitas» — розенкрейцерский манифест, следующий за немецким переводом отрывка из Боккалини. Второй столь же наивен и бессвязен, сколь первый умудрен и ясен. Мы узнаем, что братство Розового Креста было основано немцем Христианом Розенкрейцем, получившим образование в монастыре, а затем много путешествовавшим по миру, особенно на Востоке. Магия и кабала мудрецов, с которыми он встречался в Фесе, оказалась не вполне чистой, «но несмотря на это, он знал, как употребить ее во благо, и обрел еще лучшее основание для своей веры, находящееся в полном согласии со всеобщей мировой гармонией и удивительным образом запечатленное во всех периодах времени». Он также пришел в восхищение, увидев, как ученые Феса сообщают друг другу свои открытия в области математики, физики и магии, и пожелал, чтобы маги, кабалисты, врачи и философы Германии сотрудничали между собой столь же тесно. Многие места манифеста «Fama» абсолютно не поддаются пониманию; нет сомнения, что это темнота умышленная. Мы встретим здесь загадочные «колеса» (rotae), своды, испещренные геометрическими схемами и тому подобное. Во владении братства находится несколько книг Парацельса. Среди правил, которые они согласились исполнять, были такие: никто не должен заниматься никакой деятельностью, кроме лечения больных, причем бесплатного; у них не должно быть отличительного одеяния, но каждому должно следовать обычаям той страны, в которой он живет; слово R.C. должно стать их печатью и знаком; братство должно оставаться тайным в течение ста лет.

Единственным связующим звеном между «Fama» и переводом из Боккалини, соединенными в одну книгу, оказывается ожидание розенкрейцерами всеобщего преобразования мира.

Как бы то ни было, мы знаем, что через определенное время произойдет всеобщее преобразование всего — как божественных начал, так и человеческих — в соответствии с нашими чаяниями и ожиданиями других людей. Ибо надлежит, чтобы перед восходом Солнца появилась и излила свой свет Аврора, или некая ясность, божественный свет в небе [1193] .

Ближе к началу «Fama» сообщается, что человек вот-вот «осознает свое собственное благородство и достоинство и поймет, почему его называют микрокосмом и сколь далеко в глубь природы простираются его знания».

Розенкрейцерское всеобщее преобразование мира представляется мистико-магическим движением, возможно, в чем-то подобным восходу солнца магических реформ, которое приветствовал Бруно. А если обратить внимание на его связь — через отрывок из Боккалини — с мировоззрением итальянских либералов, которое — в политической части — разделял и Бруно, то мы вернемся к гипотезе, о которой я говорила в одной из предыдущих глав. Не было ли какой-то связи между розенкрейцерами и сектой джорданистов, основателем которой в Германии будто бы был Бруно?

Факт помещения отрывка из Боккалини перед «Fama» исключительно любопытен. Розенкрейцер, считавшийся наставником Фладда, Михаэль Мейер, говорил, что нет никакой связи между этими двумя документами и что объединение «Всеобщего преобразования» Боккалини и «Fama» — чистая случайность. Это в высшей степени неправдоподобно и уж во всяком случае опровергается явной симпатией к Боккалини, явствующей из других произведений, связанных с розенкрейцерским движением.

В Германии Бруно проповедовал грядущую магическую реформу, которую он связывал в политическом аспекте с Генрихом Наваррским. Убийство Генриха IV в 1610 году означало конец надежд, возлагавшихся на него либералами. В 1612–1613 годах Траяно Боккалини издал свои «Парнасские ведомости», полные панегириков и сетований о французском короле, ненависти к Испании, иронических нападок на ее педантизм и тиранию. В 1613 году Боккалини умер. В 1614 году немецкие розенкрейцеры издали свою «Fama» вместе с сочинением Боккалини о всеобщем преобразовании. Эта последовательность событий ничего не доказывает — она просто наводит на размышления.

Среди других розенкрейцерских изданий можно назвать «Исповедание братства» («Confessio Fraternitatis», Кассель, 1615) и «Химический брак Христиана Розенкрейца» («Chymische Hochzeit Christiani Rosencreutz», Страсбург, 1616). Последний трактат принадлежит, без сомнения, Иоганну Валентину Андреэ, лютеранскому пастору, который, возможно, был также автором перевода из Боккалини и других манифестов, хотя с уверенностью это утверждать нельзя. Похоже, что розенкрейцерство, возникшее в Германии в начале XVII века, имеет лютеранские корни: одно из предлагаемых объяснений розенкрейцеровской эмблемы — креста и розы — заключается в том, что это имитация эмблемы лютеранской. «Христиан Розенкрейц», основатель движения, — фигура, судя по всему, абсолютно мифическая; возможно, это имя тоже — аллюзия на Лютера. Но розенкрейцеры были лютеранами-магами, герметиками, кабалистами, особенно тяготевшими к алхимической символике, самые изощренные и загадочные примеры которой можно найти в «Химическом браке Христиана Розенкрейца».

Лютеранский оттенок розенкрейцерства не противоречит гипотезе о его связи с Бруно: мы знаем, что Бруно снискал благорасположение лютеран в Виттенберге, а в своем горячем обращении к университету предсказывал, что истина будет обретена в кругу лютеран.

В эпилоге трактата «Высшее благо» («Summum bonum»), отражающего магические, кабалистические и алхимические воззрения розенкрейцеров, утверждается, что разделение христианства на католичество, лютеранство и кальвинизм не имеет под собой реальной основы, о нем следует забыть, ибо христианство в конечном итоге едино и стремится к единой цели. Таким образом, в розенкрейцерстве мы имеем пережиток или продолжение примирительных и либеральных тенденций, составлявших характерную особенность религиозного герметизма XVI века. Эти тенденции Бруно воплощал в жизнь, путешествуя из страны в страну и обличая «педантизм» везде, где бы с ним ни столкнулся. Возможно, розенкрейцеры надеялись предотвратить Тридцатилетнюю войну средствами магии; возможно, приехав в Париж, надеялись увидеть там либерального французского короля. Если так, их постигло разочарование. Французская монархия находилась к тому времени под управлением Ришелье, способствовавшего разрушению Германии в Тридцатилетней войне.

Многое напоминает о Бруно в этом розенкрейцерском движении, но во многом оно исповедует различные с Бруно взгляды. Если считать Фладда выразителем их мировоззрения, его версия магии и кабалы не тождественна версии Бруно, как уже говорилось выше. У Бруно и христианское, и алхимическое начало выражено слабее, чем у Фладда и розенкрейцеров; система Фладда не гелиоцентрична, в отличие от системы Бруно. Но, при всей неопределенности наших сведений о розенкрейцерах, в целом не будет ошибкой сказать, что розенкрейцеры и Фладд подхватывают идею реформы в герметическом контексте, столь характерную для Бруно.

Хотя мне неизвестны упоминания о Джордано Бруно в связи с розенкрейцерами, Томмазо Кампанелла в связи с ними упоминался — здесь связь представляется несомненной. Вспомним, что немецкий ученик Кампанеллы, Тобиас Адами, увез некоторые рукописи учителя в Германию и со временем издал их там. Между 1611 и 1613 годами он привез рукописи в Тюбинген, где жил Иоганн Валентин Андреэ, который — независимо от того, был ли он в самом деле автором розенкрейцеровских манифестов, — был, безусловно, связан с группой, из которой эти манифесты происходили. Не вызывает сомнения, что Андреэ познакомился с идеями Кампанеллы — не только путем, описанным выше, но и через другого немца, своего близкого друга Вензе, посетившего Кампанеллу в Неаполе в 1614 году. Вензе предложил назвать проектируемый Андреэ христианский союз Городом Солнца; кроме того, изданный Андреэ труд об идеальной республике демонстрирует значительное влияние на него «Города Солнца» («Civitas Solis») Кампанелльг. То есть существовала бесспорная связь между Кампанеллой и розенкрейцерами — через немецких учеников Кампанеллы, посещавших его в тюрьме и увозивших некоторые из его трудов в Германию.

Констатация связи между Кампанеллой и представлениями розенкрейцеров о реформе не отменяет, по-моему, предположения об их связи с Бруно — скорее дополнительно подтверждает его. Если Бруно ранее посеял зерна своего учения в Германии, основав там группы «джорданистов», то тем самым была подготовлена почва для влияния Кампанеллы, поскольку, как мы показали в предыдущей главе, ранний Кампанелла и его калабрийское восстание стали непосредственным продолжением реформаторского движения Бруно.

Подводя итог этой сложной и темной проблеме, скажу, что розенкрейцеры в какой-то форме продолжают герметико-кабалистическую традицию Возрождения, тесно связанную с религиозными идеями. Если считать взгляды Фладда характерными для розенкрейцеров (в чем нельзя быть уверенным), то их магия и кабала были скорее возвращением к ренессансным истокам, сохранившимся, возможно, в лютеранских кругах Германии — например, в Виттенбергском университете с его острым интересом к такого рода предметам, — нежели выражением более поздних тенденций этой традиции, представленных Бруно и Кампанеллой. Однако отголоски реформаторской деятельности одного из этих миссионеров, Кампанеллы, безусловно, доходили до них. А возможно, им были известны и взгляды второго миссионера, Бруно, проповедовавшего свои идеи в Германии. Стало быть, можно предположить, что своими упованиями на всемирную реформу в герметическом контексте розенкрейцеры могут быть отчасти обязаны как Кампанелле, так и Бруно.

Есть ли связь между движением розенкрейцеров и возникновением масонства, или такой связи нет? Некоторые считают, что есть; другие полагают, что масонство происходит из мировоззрения, сходного в своих проявлениях с розенкрейцерством, но имеющего с ним разные непосредственные источники.

Впервые масонство выступило в роли самостоятельного института в XVII веке в Англии. Игравший важную роль в раннем масонстве Элиас Эшмол пишет в дневнике, что был принят в масонскую ложу в Уоррингтоне в 1646 году. Конечно, в Англии существовали более ранние традиции и источники, на которые опирались Эшмол и его круг, но о них известно очень мало. Масоны заявляют, конечно, что их движение берет начало в гильдиях средневековых каменщиков, но этот вопрос окутан мраком.

Не может ли оказаться существенным тот факт, что Джордано Бруно проповедовал свои взгляды не только лютеранам в Германии, но и придворным в елизаветинской Англии? В одной из предыдущих глав я выдвигаю пробное, ни на что не претендующее предположение, что деятельность Бруно в Англии — его обращение к дореформационным социальным и мистическим идеям, ламентации по поводу разрушения больших аббатств и монастырей — могла бы иметь какое-то отношение к возникновению масонства. Бруно связывал свой герметизм с роялизмом, с рыцарским культом Елизаветы I, бытовавшим среди придворных кавалеров. Взгляды первого известного нам масона, Эшмола, не противоречат идее о том, что он оказался в сфере влияния придворных кругов елизаветинской эпохи. Эшмол был убежденным роялистом и проявлял большой интерес к истории рыцарства. То, что влияние Бруно было еще сильно в придворных кругах, показывают «Небеса Британии» («Coelum Britannicum») — сочинение, написанное при дворе лишь за двенадцать лет до того, как Эшмол стал масоном. Не кажется невероятным предположение, что влияние перенесенных в Англию розенкрейцерских идей на Фладда, Вогана и Эшмола могло пересечься с более ранней придворной тенденцией, возможно подвергшейся влиянию Бруно, в результате чего возникло масонство.

В любом случае новое понимание природы влияния идей Бруно в Англии и в Германии делает его ключевой фигурой для исследования импульсов, загнавших ренессансный герметизм в подполье, в рамки эзотерических обществ.

Считается, что в «Волшебной флейте» Моцарта отражены некоторые идеи масонства. Если это так, то, возможно, опера переводит на язык поэтической и музыкальной образности темы благой египетской религии, мистерий Изиды и Озириса, в которые посвящены достойные, магической атмосферы, помогающей человеческим душам найти путь к герметико-египетскому спасению. Имя верховного жреца «Зарастро» отражает в таком случае идею о тождестве Зороастра и Гермеса Трисмегиста, которую мы встречаем в ренессансных генеалогиях мудрости.

Реакционные герметики: Афанасий Кирхер

Оставим эти запутанные вопросы, касающиеся «confraternite ed associazioni variamente caratterizzate» [«разнохарактерных братств и объединений»], как назвал Э. Гарэн те формы, которые принял герметизм после того, как «Гермес Трисмегист» был датирован, — и перейдем к обширному массиву изданий, где, как и в книгах Роберта Фладда, датировка Гермеса Трисмегиста абсолютно игнорируется, а ренессансный герметико-кабалистический синтез продолжает покоиться на незыблемой основе.

Тебе принадлежит слава Трисмегиста, непогрешимого Гермеса; ты превзошел его тройное величие…

Эти стихи адресованы иезуиту Афанасию Кирхеру и принадлежат перу его английского почитателя. Эти слова предпосланы его громадному труду по иероглифике, «Эдип Египетский» («Oedipus Aegyptiacus»), изданному в 1652 г. Они дают представление о природе его репутации и готовят нас к бесчисленным цитатам из фичиновского «Поймандра» и из «Асклепия» — цитатам, которыми нашпигованы громадные тома. Кирхер относит Гермеса Трисмегиста ко времени Авраама и подразумевает, не оговаривая этого специально, что именно он был автором всех трудов, приписываемых ему. Он предвосхитил Троицу, и, хотя он не дал ей отчетливого определения, все же нельзя отрицать, что он первым заговорил о ней, и сделал это лучше, чем все последующие язычники.

Великой страстью Кирхера были египетские иероглифы и их значения. Он продолжает ренессансную традицию интерпретации иероглифов как символов, содержащих скрытые божественные истины; своим колоссальным трудом и псевдоархеологическими изысканиями он углубляет эту традицию. Эти титанические усилия, в которых последним цветом расцвела ренессансная иероглифика, были предприняты столь поздно, что почти мгновенно им пришлось уступить место открытию истинной природы иероглифов. Чтобы интерпретировать иероглифы в ренессансном ключе, совершенно необходима вера в Гермеса Трисмегиста как древнеегипетского жреца: ведь именно его мудрость, мудрость герметических трактатов, была зашифрована в иероглифах и образах египетских богов. У Кирхера есть интересные страницы, где он недвусмысленно соотносит дефиниции Бога из Герметического свода с египетскими символами. Так, процитировав начало Герметического свода IV, где говорится о боге как творце, пребывающем в мире, который есть в некотором смысле его тело, а также приведя цитату из Герметического свода V, тоже посвященную богу, незримо присутствующему в мире, он разражается восторженными — в обычной для религиозного герметика экзальтированной манере — восклицаниями: ни один христианин и ни один богослов не сумел сказать о Боге более глубокие слова, чем эти. А затем он добавляет, что все это скрыто и в иероглифах. Обе цитаты взяты из фичиновского латинского перевода, которым, без сомнения, подобным же образом пользовались иероглифисты Возрождения. Ренессансная иероглифическая традиция с ее интерпретацией иероглифов как истин о Боге и мире служила каналом, через который на протяжении всей этой эпохи распространялась герметическая религия космоса, и своего — очень позднего — апогея эта традиция достигает в трудах Афанасия Кирхера. В конце «Эдипа Египетского», в финальной вспышке герметизма, Кирхер излагает свое кредо, вдохновившее его на труд по иероглифике.

Гермес Трисмегист, египтянин, первым создавший иероглифы и ставший таким образом началом и прародителем всей египетской теологии и философии, был первым и самым древним из египтян, высказавшим верное суждение о божественных вещах; он навеки запечатлел свои мысли на неразрушимых камнях и огромных скалах. Отсюда Орфей, Музей, Лин, Пифагор, Платон, Евдокс, Парменид, Мелисс, Гомер, Еврипид и другие почерпнули истины о Боге и божественных вещах… И этот Трисмегист был первым, кто в своих сочинениях «Поймандр» и «Асклепий» сказал, что Бог есть Одно и что Он есть Благо, остальные философы следовали ему [1219] .

Итак, и иероглифы, и герметические сочинения — все это творения Гермеса Трисмегиста, содержащие одни и те же положения о божественных вещах. Им следовали затем все поэты и философы древности. В свете этой безоговорочной веры Кирхер интерпретирует все египетские монументы и обелиски: на них в иероглифах даны истины фичиновского герметизма.

Кирхер уделяет большое внимание Озирису и Изиде, главным богам Египта. Рассуждая об их значении, он говорит:

Божественный Дионисий свидетельствует, что все тварные вещи суть не что иное, как зеркала, отражающие для нас лучи божественной мудрости. Вот и египетские мудрецы утверждают, будто Озирис, передав заботы обо всем Изиде, сделался невидимым и растворился в мире. Что это может означать кроме того, что сила невидимого Бога проницает все творение? [1220]

Здесь «египетское» божественное присутствие в сочетании со световой мистикой Псевдо-Дионисия создает обостренное ощущение «божественного в вещах», столь характерное для ренессансного герметизма. Кирхер усматривает в фигурах Изиды и Озириса ту идею, которую, говоря о философах Возрождения, таких, как Бруно, принято называть «панпсихизмом».

Страсть Кирхера к Египту заставляет его углубляться в сложнейшие географические изыскания, в процессе которых он приходит к египетскому городу под названием Гелиополис, или «civitas Solis», Город Солнца. Он говорит, что арабы называли этот город «Ainschems», то есть «глаз Солнца», и что там в храме Солнца было чудесное зеркало, сооруженное с величайшим искусством таким образом, что оно отражало солнечные лучи. Мы опять очутились в удивительной атмосфере города Адоцентина, арабской версии Города Солнца из книги «Пикатрикс», хотя Кирхер не упоминает эту книгу и не проводит никаких сопоставлений между Гелиополисом и пророчествами из «Асклепия». И все же его ремарки подтверждают предположение, что Город Солнца у Кампанеллы имеет в конечном счете египетские корни.

Кирхер говорит о жречестве Египта (основываясь в основном на цитатах из Климента Александрийского), о египетских законах, о любви народа к своим царям и о том, как египетская монархия воплощает идею вселенной, о философии египтян и о том, что учение об идеях Платона ведет начало из этой философии (используя Гермеса), о «механике» египтян, об их прикладной науке и, наконец, о египетской магии. И здесь возникает вопрос: а есть ли в этом позднем продолжении ренессансного «египтянства», вырастающем из фичиновского культа герметики, место для магии?

«Эдип Египетский» содержит цитату из «Стяжания жизни с небес» Фичино — тот пассаж, где Фичино говорит о египетской форме креста. Кирхер предваряет цитату утверждением, что Гермес Трисмегист изобрел египетскую форму креста, crux ansata [крест с «ушками»], который он называет «crux Hermetica» [герметический крест]. Вслед за цитатой из Фичино идет пространное и сложное рассуждение об отношении герметического креста к космосу и о его способности притягивать небесные токи. Египетский, или герметический, крест, говорит Кирхер, был «самым могущественным талисманом» «символом», сотворенным с удивительным искусством по природному образцу и показывающим путь к единому свету; а Марсилио Фичино описал его власть. Иначе говоря, Кирхер согласен с Фичино в том, что касается магической власти египетского креста, и его собственное астрологическое рассуждение о кресте есть развитие или объяснение слов Фичино, сказанных в труде, который Кирхер называет, допуская довольно курьезную обмолвку, «De vita coelitus propaganda» [«О распространении жизни с небес»]. В этом пассаже он не проводит никаких сравнений с христианским крестом, однако такое сравнение присутствует в некоторых из его интерпретаций египетских памятников.

16б. Гелиополитанский обелиск. Из книги Афанасия Кирхера «Памфилийский обелиск», Рим, 1650, с. 371.

К примеру, иероглифы на обелиске в Гелиополисе, среди которых есть несколько изображений того, что Кирхер называет египетским крестом, он объявляет имеющими то же значение, что и изображенный посередине обелиск, увенчанный христианским крестом и солнцем (илл. 16б). Трактовка Кирхером иероглифов на обелиске пронизана влиянием «Стяжания жизни с небес» Фичино. С помощью изощренных рассуждений Кирхеру удается согласовать герметико-фичинианскую интерпретацию иероглифов и христианский крест с солнцем и троицей, изображенными в центре. Вся интерпретация есть не что иное, как изложение религиозного герметизма в терминах иероглифики. «Гермес Трисмегист» вложил в иероглифы на обелиске, посвященном Солнцу, те же истины, которые присутствуют в герметических писаниях — с их предвосхищением христианства и Троицы и с египетским крестом, предзнаменующим крест христианский, как в «Стяжании жизни с небес» Фичино.

Стоит вспомнить, что Джордано Бруно имел свой взгляд на египетскую и христианскую формы креста, основанный на пассаже из «Стяжания жизни с небес» Фичино, и его допрашивали об этом инквизиторы.

Ключевая проверка отношения к магии — это пассаж из «Асклепия», описывающий, как египтяне вселяли демонов в свои идолы при помощи магических операций. Кирхер дважды цитирует этот пассаж. Один раз он приводит его полностью, в том числе и часть Плача, причем без малейшего осуждения. Эту цитату мы находим в книге, где описывается египетская жизнь с точки зрения археолога или историка. Вторая цитата — на сей раз лишь парафраз или краткое изложение пассажа об изготовлении идолов — встречается в разделе, посвященном египетской магии. Здесь Кирхер выражает очень суровое осуждение этой практики как дурной, дьявольской магии, весьма ясно определяя ее на полях как «Trismegisti impia doctrina» [«нечестивое учение Трисмегиста»].

Учитывая это суровое осуждение, можно предположить, что когда Кирхер представляет свой перечень магических образов деканов, возводимый им к пассажу о деканах из «Асклепия», его интерес к этим образам носит чисто академический и безвредный характер. Позицию Кирхера не так-то легко определить. У него были задатки историка и археолога, и все же, столь глубоко погрузившись в герметическую атмосферу, он не мог сохранить в этих вопросах полную отрешенность. Он безоговорочно осуждает дьявольскую магию. С другой стороны, он очень интересуется механическими приспособлениями, придуманными египтянами для придания их статуям вида живых существ, — разного рода блоками и другими устройствами, что говорит о стойком и восторженном интересе к искусствам египетских жрецов.

Кирхер, безусловно, занимался каким-то видом естественной магии. В его сочинении «Великое искусство света и тени» («Ars magna lucis et umbrae»), титульный лист которого мы воспроизвели выше, есть раздел, посвященный «Магии света и тени» («Magia lucis et umbrae»); эта магия описывается как магия не дьявольская, но естественная. Раздел завершается экстатическими главами, посвященными учению Псевдо-Дионисия и Трисмегиста о свете; эти главы до известной степени напоминают аналогичные рассуждения о свете у Патрици.

Кирхер был также и кабалистом, обладавшим недюжинными познаниями. Он, подобно тому что делал Пико делла Мирандола в своих «Заключениях», ставит перед собой задачу объединить кабалу и герметику. Раздел, посвященный кабале в «Эдипе Египетском», озаглавлен «De Allegorica Hebraicorum veterum Sapientia, Cabalae Aegyptiacae et hieroglyphicae parallela» [«Об аллегорической мудрости древних евреев, параллельной египетской и иероглифической кабале»]. Он дает подробную схему иерархии сефирот. Но он же безоговорочно осуждает кабалистическую магию. То есть идеи Кирхера полностью вписывались в русло ренессансной традиции, однако он был крайне осторожен во всем, что касалось магии и практической кабалы.

В ряду наших героев фигура Кирхера представляет интерес благодаря его страсти ко всему египетскому в сочетании с ревностным религиозным герметизмом. Египтянство у Джордано Бруно было демоническим и революционным, направленным к полному восстановлению египетско-герметической религии. В египтянстве иезуита Кирхера дьявольская магия безоговорочно осуждается, христианству отводится первенство, однако Египет и египетский магический крест сохраняют наряду с христианством некоторое значение, так или иначе связанное с тем решающим фактом, что Гермес Трисмегист был принят Церковью.

Тот факт, что герметизм столь глубоко укоренен в образе мыслей благочестивого иезуита середины XVII века, позволяет предположить, что совет Патрици иезуитам обратиться к герметизму не пропал зря.

В конце «Эдипа Египетского» — сразу вслед за гимном из «Поймандра», завершающим это сочинение, — Кирхер помещает иероглиф, предписывающий хранить тайну и молчание об этих высоких учениях. И в самом деле, труды этого иезуита XVII века, являющие собой пережиток наиболее энтузиастического типа ренессансного герметизма, можно считать еще одним эзотерическим каналом сохранения герметической традиции. Возможно, это поможет нам понять, как мог Моцарт быть одновременно масоном и католиком.

Кембриджские платоники и казобонова датировка герметических текстов

Общеизвестно, что английская философская школа, известная под названием «кембриджские платоники», во главе которой стояли Генри Мор и Ральф Кадворт, развивала в XVII веке многие темы и традиции ренессансного платонизма. Но, в отличие от Фладда и Кирхера, и Мор, и Кадворт знали и принимали казобонову критику герметических текстов. Это отняло у них возможность воспринимать Гермеса Трисмегиста как «древнего богослова», а стало быть, отняло у них одну из главных основ ренессансного синтеза. По-моему, этот факт остался незамеченным, и никто не исследовал его влияние на развитие ренессансной мысли в трудах Мора и Кадворта. Вопрос этот слишком важен, чтобы ограничиться в его рассмотрении несколькими страницами, отведенными Мору и Кадворту в этой главе. Я могу только очень коротко остановиться на некоторых фактах, предоставив другим более глубокий анализ этой проблемы.

Рассуждая в своем сочинении, посвященном бессмертию души, о предсуществовании души, Мор говорит:

В Египте, древней колыбели всех сокровенных наук, это мнение (т. е. мнение о предсуществовании души) было широко распространено среди мудрецов, о чем достаточно свидетельствуют эти отрывки из Трисмегиста. И хотя можно заподозрить определенный подлог и искажение некоторых пассажей этой Книги, сделанные в интересах христианства, все же по поводу мнения о предсуществовании души, в котором христианство не было заинтересовано, не возникает сомнения в том, что оно представляет собой образец мудрости этого народа. То же исповедовали не только гимнософисты и другие египетские мудрецы, но и индийские брахманы, и маги Вавилона и Персии. Последнее явствует из оракулов, обычно называемых либо магическими, либо халдейскими, комментарии к которым написали Плифон и Пселл. К этому можно добавить сложнейшую еврейскую философию, именуемую евреями кабалой. Учение о предсуществовании души составляет значительную ее часть, как признают все ученые евреи. А сколь естественным образом приложима эта теория к тем трем таинственным главам Книги Бытия, я показал — надеюсь, вполне успешно — в моем сочинении «Conjectura Cabbalistica» [«Кабалистические соображения»] [1249] .

Мор, безусловно, очень тщательно изучил «Рассуждения» Казобона: в трактате «Кабалистические соображения» он приводит цитаты из Казобона со ссылкой на автора. А значит, он, безусловно, опирается на Казобона, утверждая в вышеприведенной цитате, что в «Книге», содержащей «отрывки из Трисмегиста» (т. е. в Герметическом своде), возможно, есть подлоги, сделанные христианами с благочестивыми целями. Его идея состоит в том, что, поскольку предсуществование души не согласуется с христианской доктриной, то соответствующие пассажи из Герметического свода могут оказаться подлинной «египетской мудростью», не искаженной авторами подлога. Далее он предлагает синтез этого, найденного в герметических текстах, подлинного египетского учения с халдейскими оракулами и кабалой, следуя здесь ренессансной традиции. Но подобный подход, сопряженный с выборкой и анализом египетских пассажей из герметических сочинений на предмет их подлинности, коренным образом отличается от безоговорочного признания всей герметики памятником древнеегипетской мудрости, параллельной Книге Бытия и предвосхищающей Троицу в тех самых пассажах, где Мор, вслед за Казобоном, подозревал «подлог и искажение в интересах христианства».

Насколько глубоко усвоил Мор новый взгляд на герметику, легко увидеть, просмотрев «Кабалистические соображения», где он «толкует замысел Моисея в трех первых главах Книги Бытия», применяя в качестве инструмента анализа тройную кабалу: буквенную, философскую и мистическую. Мор, подобно Пико делла Мирандола и всем кабалистам Возрождения, был убежден, что «Еврейской Кабалой называется Традиционное учение или толкование Пятикнижия, полученные Моисеем из уст Божиих, когда он был с Ним на Горе». Кроме того, он полагает, что философская кабала содержит те самые тайны, которые «великие философы Пифагор и Платон привезли из Египта и Азии в Европу. В целом христиане признают, что оба они основывали свою философию на учении Моисея». Таким образом, Мор сопоставляет свой кабалистический комментарий к Книге Бытия — а «Кабалистические соображения» представляют собой именно такой комментарий — с пифагорейским числовым мистицизмом и с учениями Платона и неоплатоников. Вновь мы имеем дело с ренессансной традицией сведения воедино учений древних богословов, таких, как Пифагор, и древней кабалистической традиции, восходящей к Моисею. Мор связывает свой платонизм с возвратом к пифагорейско-моисеевой древности и полагает, что вся традиция ведет в конечном итоге к христианству или, скорее, к сконструированной им форме христианского платонизма, находящего в ней свое подтверждение.

Новизна «Кабалистических соображений» Мора не в том, что в них есть, а в том, чего там нет. Там имеется огромное зияние — там ни разу не упоминается Гермес Трисмегист. Это означает, что Мор не проводит привычного сопоставления между «Поймандром» как египетской Книгой Бытия — и моисеевой Книгой Бытия. Он не ссылается на герметические тринитарные пассажи в поддержку своего христианского платонизма. Причина этого значимого отсутствия, по всей вероятности, такова: Мор, убежденный доводами Казобона, поверил в то, что «моисеевы» и «христианские» пассажи в герметическом корпусе суть не древнеегипетская мудрость, согласная с учением Моисея и предшествовавшая христианству, но «подлоги и искажения», внесенные позднее христианскими авторами. И хотя в целом он верил, что Моисей учился у египтян, он отказался от веры в герметику как достоверный памятник египетской мудрости и в ее соответствие Книге Бытия и Евангелию от Иоанна.

Колоссальная значимость этого отчетливее проявится в сравнении Мора с Фладдом и Кирхером. «Моисеева философия» («Philosophia Moysaica») Фладда тоже представляет собой своего рода кабалистический комментарий к Книге Бытия. Но здесь авторитет Гермеса Трисмегиста равен авторитету Моисея, а фичиновский перевод «Поймандра» без конца цитируется в качестве параллели к Книге Бытия. Кроме того, мистико-экстатические диаграммы Фладда представляют собой продукт синтеза герметического тринитаризма, пифагорейства и числового мистицизма кабалы. То же в общих чертах можно сказать и об обсуждавшемся нами выше трактате Кирхера «Эдип Египетский», где Книга Бытия находит подтверждение в фичиновском «Поймандре», а в подлинности герметического тринитаризма не возникает ни малейших сомнений. Время жизни Фладда частично совпадает с годами жизни Мора: он умер, когда Мору было двадцать три года. Кирхер был старшим (ненамного) современником Мора. И все же их разделяет огромная пропасть, потому что Фладд и Кирхер отвергли казобонову критику герметики, а Мор ее принял. В результате Фладд и Кирхер остались в герметико-кабалистическом лагере, выводя свой платонизм из этой двойной основы, а Мор был лишь кабалистом, но не герметиком, и его моисеево-пифагорейско-платонический синтез освободился от подавляющего влияния христианского герметизма, признанного им фальсификацией.

Предоставим будущим исследователям определить, какую роль этот факт (а это факт!) может сыграть в понимании платонизма Мора, в сравнении его с платонизмом Фичино или Пико и с ренессансной традицией в целом. Возможно, это означает, что Генри Мор на самом деле был тем, за кого только принимали Фичино, — благочестивым христианином, мистически интерпретирующим платонизм в надежде вдохнуть новые силы в христианство; мыслителем, свободным от балласта магической теории и магической практики, привитых культом Гермеса Трисмегиста к платонизму Фичино и его последователей.

Будучи учеником Декарта и принимая, хотя и с оговорками, его механистическую философию природы, Мор был подвержен также и вполне современным влияниям. Ему удалось удовлетворительно — во всяком случае, для него самого — согласовать новую механистическую философию со своим собственным мировоззрением, содержавшим еще так много пережитков ренессансной традиции. Одна из предпосылок такого синтеза заключалась для него в трактовке кар тезианского механицизма как истины, издревле известной Моисею и сохраненной в кабалистической традиции, которую Декарт открыл вновь благодаря божественному вдохновению. Мор, однако, не полностью принимал механистическую интерпретацию природы, указывая, что она объясняет не все природные явления. А посему он хотел модифицировать ее, внеся в нее концепцию «духа природы». Такую модификацию картезианского механицизма, предложенную Мором, проанализировал Э.А. Берт. Здесь интересно заметить, что в одном из пассажей книги «Бессмертие души» («The Immortality of the Soul»), защищая свой «дух природы» от картезианского механицизма и картезианского дуалистического взгляда на материю и разум, Мор вызывает к жизни пережитки фичинианского герметизма, не полностью исчезнувшие из его системы взглядов. Картезианские первый и второй элементы, утверждает Мор, суть на самом деле то же, что и

та истинная небесная, или эфирная, материя, которая присутствует везде, как, по словам Фичино, (везде присутствуют) небеса. Это тот огонь, который, по мнению Трисмегиста, представляет собой сокровеннейший движитель Ума, тот инструмент, который использовал Бог при творении мира и который безусловно использует по-прежнему Душа мира, где бы она ни действовала [1255] .

На полях дано такое примечание к этой цитате: «Trismegist. Poemand. cap. 10 sive Clavis» [«Трисмегист. Поймандр, гл. 10 или Ключ»], то есть ссылка на главу 10 фичиновского «Поймандра» (иначе говоря, на Герметический свод X).

То есть Мор воспринимает картезианский механицизм с кабалистических позиций, и его критика картезианства есть — во всяком случае, отчасти — критика герметическая: он апеллирует к фичиновскому «Поймандру», все еще представляющему для него определенную научную ценность — несмотря на открытие Казобона.

Друг Мора и его товарищ по кембриджскому сообществу платоников, Ральф Кадворт, написал свое сочинение «Истинная разумная система Вселенной» («True Intellectual System of the Universe») с целью опровержения позиций атеистов путем сведения воедино всех свидетельств о вере в существование Бога во все времена и во всех странах, а также в рамках всех великих философских школ. Идея такого метода возникла явно не без влияния ренессансного синкретизма. Он намеревается показать, что учение языческих политеистов всегда сводилось к тому, что кроме множества богов есть единое высшее всемогущее Божество.

Мы докажем это не так, как некоторые, — не придавая первостепенного значения оракулам сивилл и этим сочинениям, приписываемым Гермесу Трисмегисту, подлинность которых в наши дни ученые подвергают серьезному сомнению. Мы не станем основываться на оракулах языческих божеств, поскольку в этом случае возможен позднейший христианский подлог. Мы будем опираться на такие памятники языческой древности, подлинность которых не вызывает ни малейших сомнений [1257] .

Далее Кадворт переходит к тому, что в самом деле можно считать учением «древних богословов». Однако из источников для своих рассуждений и выводов о Зороастре он исключает халдейские оракулы (хотя и считает их степень их аутентичности достаточно высокой); рассуждая об орфизме, обращается к источникам более авторитетным, чем орфические гимны, считая подлинность последних весьма сомнительной; а свое исследование теологии и философии древних египтян основывает более на сочинениях Ямвлиха, Плутарха, отцов церкви и т. д., нежели на трудах «Гермеса Трисмегиста». Последние, подобно оракулам сивилл, которые Кадворт практически безоговорочно отвергает как христианский подлог, были в сильной степени искажены христианскими авторами. Ибо в прошлые времена некоторые люди, почитавшие себя христианами,

стремились обосновать христианские истины при помощи мистификаций и подлогов собственного производства. Такие попытки, сами по себе недостойные и презренные, лишь доказывали, что эти защитники христианства сами не верили в собственные положения. И можно подумать, что здесь не обошлось без дьявола, ибо трудно придумать более действенный способ дискредитации всего христианства (по крайней мере, в глазах позднейших поколений). Учитывая все это, можно лишь вопросить, где более проявилась истинность и божественная природа христианства: в его победах над открытым сопротивлением убежденных врагов или в том, что его мнимым друзьям и апологетам не удалось задушить его подлогами и мистификациями [1262] .

Как далеко мы ушли с новым критицизмом от фичиновских комментариев к «Поймандру», от Гермеса Трисмегиста, окруженного сивиллами, в Сиенском кафедральном соборе, от религиозного герметизма XVI века, а также от реакционных герметиков XVII века — таких, как Фладд и Кирхер, последний из которых был еще жив, когда вышла в свет книга Кадворта!

На заключительных страницах своей книги Кадворт подробно анализирует казобонову критику герметических трактатов. Исаак Казобон, говорит он, был первооткрывателем христианских подлогов в оракулах сивилл и трудах «Трисмегиста» и указал на множество христианских, а стало быть, подложных, пассажей

в этой первой герметической книге, носящей название «Поймандр». Есть таковые и в четвертой книге, называемой «Чаша» («Crater»), а также в тринадцатой, которая называется «Нагорная проповедь о возрождении». Это заставляет усомниться в подлинности этих трех книг или, по крайней мере, первой и последней из них. Мы не станем повторять здесь уличающие доводы Казобона, но добавим к ним один свой — касательно тринадцатой книги, или «Нагорной проповеди». Хотя Казобон и не уделил ей внимания, она представляется еще более грубо христианской, чем остальные… «Скажи мне также, кто причина и творец возрождения? Сын Божий, ставший человеком по воле Божией». И хотя Аф. Кирхер столь страстно отстаивает подлинность всех книг этого Трисмегиста, мы все же должны во всеуслышание заявить, что три вышеупомянутые книги, или, по крайней мере, первая — собственно «Поймандр» — и «Нагорная проповедь», были либо полностью написаны авторами, считавшими себя христианами, либо содержат множество подложных пассажей. Следовательно, утверждение о том, что египетские язычники признавали одно всемирное Божество, не может найти достоверного подтверждения в такого рода книгах Трисмегиста, ибо нельзя исходить из предположения, что все они в равной степени подлинны и неподдельны [1263] .

Любопытно, сколь глубоко было влияние христианской герметической традиции на Казобона и Кадворта. Нынешние ученые, не воспитанные, естественно, в этой традиции и от нее не отталкивающиеся, хотя и убеждены в том, что герметические трактаты — продукт христианской эпохи, не считают их христианской фальсификацией — в отличие от некоторых оракулов сивилл. Они усматривают в них лишь незначительное христианское влияние или вообще никакого. Но за спиной Кадворта — несколько веков настойчивой христианской интерпретации сочинений Трисмегиста, древнеегипетского «древнего богослова» и провозвестника христианства. Кадворт знал, как показывают его ссылки на Кирхера, что такое восприятие герметики еще живо в современном ему мире. Упоминаемые им книги и пассажи не могут не казаться ему «явно христианскими», а потому — подложными.

Однако Кадворт не согласен с Казобоном в том, что герметические книги не представляют никакой ценности в качестве источников для изучения египетской мудрости. Даже если бы все они оказались подложными, все же тот факт, что они написаны «до того, как египетское язычество и жреческие династии ушли в небытие», позволяет предположить, что их авторы знали что-то об этих жрецах и об «их тайном и истинном богословии». А в таком случае эти книги не следует сбрасывать со счетов как полностью лишенные информации о самом Египте. Далее, он полагает, что Казобон не прав, когда объявляет все герметические книги подложными, исходя лишь из того, что подложность некоторых из них доказана. Он отмечает, что Казобон заблуждается, считая, что под названием «Поймандр» Фичино издал всего одну книгу, в то время как это издание объединяет несколько разных книг, не все из которых непременно подложны. Он говорит, что остальные книги, изданные Патрици, и прежде всего трактат «Асклепий», нет оснований считать христианским подлогом, поскольку никаких признаков подложности (т. е. христианства) в них не обнаружено.

Еще одно его возражение Казобону связано с утверждением последнего, что все идеи «платоновского и греческого» толка внесены в герметические трактаты христианскими авторами, искушенными в греческой учености. Но коль скоро мы знаем, что «пифагореизм, платонизм и греческая ученость в целом в значительной своей части пришли из Египта», почему бы не предположить, что постулаты этих учений в герметических трактатах ведут начало непосредственно от египетских жрецов, их истинного источника? Этот круговой аргумент показывает, сколь стойко держалось в сознании Кадворта ренессансное преклонение перед Египтом как источником мудрости. В пример он приводит догму из книг Трисмегиста, «что в мире ничто не гибнет, и что смерть есть не разрушение, но лишь изменение и взаимопревращение вещей». Эта догма, будучи пифагорейской, была, однако, заимствована Пифагором у египтян и очень хорошо согласуется с другой доктриной этих книг, согласно которой мир есть «второй бог», и потому мир бессмертен. Таким образом, здесь мы, возможно, имеем дело с одним из древнеегипетских учений, сохранившимся в этих книгах.

То, что «Асклепий» не может быть христианской подделкой, достаточно убедительно, по мнению Кадворта, доказывает пассаж об изготовлении богов — пассаж по духу «совершенно не христианский, но чисто языческий». Он не может понять, почему «Сына Божьего» в соответствующем пассаже из «Асклепия» Лактанций понимает как второе лицо Троицы. Кадворту кажется очевидным, что под этим выражением подразумевается видимый мир. Он полагает, что Плач может описывать разрушение египетской религии христианами post factum, а не как пророчество, хотя и не настаивает на этом своем предположении.

Итог своим рассуждениям Кадворт подводит следующим образом:

Хотя некоторые из книг Трисмегиста были либо от начала до конца подделкой, либо несомненно содержали пассажи, привнесенные в них христианской рукой, все же есть книги, которые можно считать египетскими по происхождению, или книги, содержащие гермесовы, или египетские, учения (во всех таких книгах говорится о едином высшем Божестве), так что мы можем заключить отсюда, что египтяне признавали существование единого высшего Божества [1276] .

Эти усердные попытки спасти хоть какую-то часть от потерпевшего крушение «Гермеса Трисмегиста», доказав подлинность ее египетского происхождения, показывают, как потрясло открытие Казобона благочестивых христиан-платоников, продолжавших трудиться внутри ренессансной традиции.

Интересно отметить, что те части герметических текстов, которые Кадворт защищает как подлинно египетские (вечность и божественность материи, «Асклепий» и его магическая религия), характерны для египтянства Бруно, которое тот построил на отказе — столь неортодоксальном и вызывающем — принять христианскую интерпретацию этих произведений.

Этих четырех примеров того, что случилось после датировки Гермеса Трисмегиста, должно быть достаточно, чтобы дать представление о герметизме XVII столетия. Свою хватку он ослаблял постепенно. Розенкрейцер Фладд и иезуит Кирхер оба принадлежали ренессансной герметико-кабалистической традиции, игнорируя или забывая, что Гермес Трисмегист уже не тот «древний богослов», каким был для Фичино. Кембриджские платоники в основном приняли результаты Казобонова критицизма, в результате чего кембриджский платонизм, оторвавшись от герметического основания, решительно разошелся с платонизмом Возрождения. Тем не менее, не желая отбрасывать все герметические тексты, они находят способы и возможности сохранить что-то из этого наследия.

Получив, наконец, точную датировку, герметические тексты не потеряли — и не теряют — своего значения как важнейшие свидетельства религиозного опыта. И современные ученые так и не пришли еще к единому мнению относительно того, насколько велик — или насколько мал — в них удельный вес подлинно египетских учений.