Истории о Рыжем Ханрахане

Йейтс Уильям Батлер

Представление о близости безумия и гениальности широко распространено в самых разных культурах. Средневековые дворы не обходились без Шута, а монастыри — без Юродивого. Мудрых людей, притворяющихся сумасшедшими, чтобы говорить правду и обличать людскую глупость. Это лишь один аспект "мудрого безумия". У. Йейтс в циклах своих рассказов и стихов показывает личность более сложную. Человека, действительно умственно нездорового, но ставшего проводником влияний "с другой стороны", из духовного мира. Вдохновленного в прямом смысле этого слова — связанного с духом. Человека, через которого говорят боги… — но есть ли кто-то, кто способен серьезно прислушаться к речам "придурка"? Кто-то, знающий, что Истина приходит в разных обличьях, и нелегко отличить ее от банальности "здравого смысла"? И вот Ханрахан, в молодости похищенный "эльфами", неприкаянно бродит по Ирландии, и временами из его уст льются загадочные стихи, временами звучат пророчества…

 

Рыжий Ханрахан

Ханрахан, учитель "подзаборной школы", тощий, жилистый, рыжеволосый юноша, вошел в сарай, в коем накануне ночи Самайн сидели несколько деревенских жителей Раньше это был жилой дом; когда его хозяин построил себе жилище получше, то соединил две комнаты прежнего дома, используя его для хранения тех или иных припасов. Огонь пылал в старом очаге, и мерцали свечи, вставленные в горлышки бутылей, и темная бутылка емкостью в кварту стояла на досках, подобием стола наброшенных на два бочонка. Большинство селян расположилось у очага; один из них пел длинную бессвязную песню — про парня из Манстера и парня из Коннота, вечно спорящих о достоинствах своих родных мест.

Ханрахан подошел к хозяину дома и проговорил: — Я получил ваше послание; — но, сказав это, он запнулся, потому что старый горец, одетый в штаны и рубаху из неотбеленной фланели и сидевший наособицу у самой двери, уставился на него, вертя в руках старую колоду карт и бормоча под нос. — Не обращай на него внимания, — сказал хозяин. — Это всего лишь чужак, странник, зашедший сюда недавно; мы пригласили его остаться, ведь это ночь Самайн, но думаю я — он не в себе. Прислушайся и сам поймешь, что он бормочет.

Они оба смолкли и смогли разобрать, что старик говорит сам себе, вертя в руках карты: — Пики и Бубны, Смелость и Сила; Трефы и Червы, Мудрость и Довольство…

— Вот такое он все бормочет, добрый уж час, — сказал хозяин, и Ханрахан отвернул взор от старика, словно тот был ему как-то неприятен.

— Я получил весть, — заговорил он снова. — "Он в сарае с тремя своими двоюродными братьями из Килкриста", — сказал мне посланец, — "и с ними еще несколько деревенских".

— Это мой братец, вон тот, хотел видеть тебя, — отвечал хозяин, подзывая молодца в фризовом плаще, слушавшего пение. Он сказал ему: — Вот Рыжий Ханрахан, к которому ты имеешь весть.

— Это радостная весть, вот уж точно, — сказал юноша, — ибо идет она от твоей подруги сердца, Мэри Лавел.

— Как получил ты весть от нее и откуда ее знаешь?

— Я не знаю ее, на самом деле. Но вчера я был в Лоугри, и сосед ее, с коим я имею дела, сказал — она просила послать тебе такую весть с любым человеком с вашей стороны, встреченным на рынке: ее мать ушла навеки, и если ты все еще желаешь соединиться с ней, она готова подтвердить свою помолвку.

— Я должен поехать к ней, — отвечал Ханрахан.

— И она просит тебе не медлить, потому как не будет к исходу месяца мужчины в ее доме — наверное ее малый надел передадут другому.

Услышав это, Ханрахан вскочил со скамьи, на которую было уселся. — Я точно не должен медлить, — вскричал он, — сейчас полная луна, и если я за ночь доберусь до Килкриста, то достигну ее дома прежде восхода солнца.

Когда прочие его услыхали, они начали смеяться над ним, так спешащим к подруге сердца, и один спросил, готов ли он оставить свою школу в старой печи для обжига извести, в которой он давал ученикам столь хорошее научение. Однако он отвечал, что дети будут рады, утром найдя пустым место наставника и не обнаружив никого, готового задать им урок; а что касается школы, то он сможет устроить ее в любом месте, ведь чернильница свисает с его шеи на крепкой цепочке, а толстый Вергилий и букварь лежат в подкладке плаща.

Некоторые просили его выпить перед уходом, а одни юнец схватил его за край плаща и сказал, что он не смеет уходить, не спев той песни, какую сочинил в прославление Венеры и Мэри Лавел. Он выпил стакан виски, но сказал, что не может задерживаться, но поспешит приготовиться к путешествию.

— Времени хватит, Рыжий Ханрахан, — произнес хозяин дома. — Его будет у тебя достаточно для забав после свадьбы, и, верно, нескоро мы увидим тебя вновь.

— Не стану медлить, — повторил Ханрахан. — Ум мой все время будет на дороге, несясь к пославшей за мной любимой — она одинока, она ждет моего прихода.

И другие стали подходить к нему, настаивая, что такой приятный товарищ, полный песен, шуток и всевозможных выдумок, не может оставить их до исхода этой ночи; но он отказал им, и оттолкнул всех их, и ринулся к двери. Однако едва ступил он на порог, старик-чужак поднялся на ноги и положил руку, сухую и обветренную словно птичья лапа, ему на плечо, и сказал: — Не Ханрахану, человеку ученому и имеющему великий дар к сложению песен, уходить от такого сборища в ночь Самайн. Останься пока здесь, — продолжил он, — и сыграй партию со мной; вот старая колода карт, она славно потрудилась многие ночи до сегодняшней, и столь стара она, что много богатств мира сего было потеряно и приобретено через нее.

Один из молодых крикнул: — Немногое же из богатств мира сего прилипло к тебе, старина! — Он указал на босые ноги старика, и все залились смехом. Но Ханрахан не засмеялся, а тихо сел, не говоря ни слова. Тогда один человек спросил: — Так ты все же останешься с нами, Ханрахан? — и ответил ему старик: — Он действительно остается — не слышали разве, что я просил его?

Тогда все уставились на старца, словно недоумевая, откуда взялся он. — Издалека явился я, — сказал он, — через Францию пришел я, и через Испанию, и мимо сокрытого устья Лох Глейн, и никто не может мне отказать. — Упала тишина, потому что никто не посмел спрашивать его дальше; и они начали игру. Играли шестеро, а прочие смотрели из — за их спин. Две или три партии сыграли они без ставок, а затем старик вытащил из кармана четырехпенсовик, весьма потертый, истончившийся и потускневший, и призвал остальных поставить хоть сколько-нибудь. Все положили что-то на доски, и хотя мало было монет, но казалось, что их много — так быстро переходили они от одного игрока другому. Иногда удача отворачивалась от человека и он терял все, но вскоре кто-нибудь другой одалживал ему денег, и он мог вернуть долг из выигранного, ведь удача ни с кем долго не оставалась.

И вот сказал Ханрахан, как может говорить человек во сне: — Пришло мне время отправиться в путь; — но тут ему выпала удача, и он продолжал играть, и деньги стали стекаться к нему. Еще раз вспомнил он о Мэри Лавел и вздохнул; в тот же миг ушло везение, и он снова все потерял.

Но наконец везение ушло к старику и с ним осталось, и все ставки утекли к нему, и он начал посмеиваться про себя, снова и снова напевая: — Пики и Бубны, Смелость и Сила… и так далее, словно это были строки песни.

Если бы кто-нибудь увидел тогда всех этих людей — как раскачиваются влево — вправо их тела, как глаза их неотрывно прикованы к рукам нищего — он подумал бы, верно, что они пьяны, или что они поставили на карту все, что имели; но это было не так, ведь бутыль оставалась почти полной, ее никто не тревожил с самого начала игры, а все, что стояло на кону — несколько шестипенсовиков и шиллингов, и еще, кажется, пригоршня меди.

— Вы умеете терять и выигрывать тоже умеете, — сказал им старик, — вы играете сердцами.

Тут он начал тасовать и перемешивать карты, очень быстро и споро, так что они видели уже не карты, но словно бы огненные круги в воздухе — такие, как у малых детей, когда они кружат зажженными свечами; и потом начало казаться им, что комната погрузилась во мрак и не видно ничего, кроме карт и его рук.

И в этот миг заяц выскочил у него с рук, и была ли это карта, принявшая новую форму, или он возник из пустоты меж его ладоней, никто не понял, но вот он — скачет по полу сарая так резво, как никакой ранее виденный ими заяц.

Кто-то загляделся на зайца, но большинство не отрывало глаз от старика, и в это самое время пес выпрыгнул из его ладоней, так же, как раньше заяц, и после него еще и еще пес, пока не собралась целая свора, погнавшаяся за зайцем вдоль стен.

Тут все игравшие вскочили, прижавшись спинами к доскам и крича на собак, почти оглохнув от их лая; но, как ни быстры были собаки, им не удавалось поймать зайца, и он продолжал бежать вдоль стен, пока не стало казаться, что это вихрь ворвался в дом; потом он запетлял и заскакал по доскам, на которых только что шла игра, выскочил в дверь и исчез в ночи, и все псы ринулись через доски за ним.

Тут старик закричал: — Следуйте за псами, следуйте за псами, и увидите вы сегодня ночью великую охоту! — и выбежал вслед за ними. Но, как ни привычны были селяне к охоте на зайцев, как ни любили они эту забаву, страх не дал им идти в ночь; и только Ханрахан вскочил и сказал: — Я побегу за ними, я побегу.

Лучше тебе остаться здесь, Ханрахан, — проговорил ближайший к нему юноша, — ибо попадешь ты в великую беду. — Но Ханрахан отвечал: — Я увижу честную игру, я увижу честную игру, — и побрел к двери спотыкаясь, как сонный, и дверь захлопнулась за ним.

Казалось ему, что он видит спину старика прямо перед собою, но это была лишь его собственная тень, отброшенная полной луной на дорогу; однако он мог слышать лай псов, идущих по следу зайца вдоль широких зеленых полей Гранага, и он поспешил на лай, ибо некому было остановить его; через некоторое время достиг он меньших полей, окруженных стенами из камней, и сбрасывал камни со стен, перелезая, и не останавливался, чтобы восстановить порушенное; миновал он место, где река уходит в землю, под Беллили, и все слышался ему лай псов, бегущих к истокам реки. Вскоре бежать стало труднее, ибо путь повел наверх и облака закрыли лунный диск, и трудно было различать дорогу; когда же он сошел с тропы, чтобы срезать, нога провалилась в болотину и ему пришлось вернуться на прежнюю дорогу. Он не знал, как долго бежал, и куда попал; но вот наконец он вышел на голые скалы — вокруг не было ничего, кроме дикого вереска, и не слышно было не лая своры, ни других звуков. Но вот их вой снова донесся до него, вначале слабо, а потом очень отчетливо, и когда охота приблизилась, она взмыла в воздух, и лай раздался у него над головой; потом псы убежали севернее, и он более ничего не слышал. — Нечестно это, — сказал он, — нечестно. — Он более не мог бежать, но уселся прямо в вереск, что растет в сердце Слив Эхтге — все силы покинули его, и даже память о проделанном долгом пути.

Через некоторое время заметил он, что рядом находится дверь и свет сочится из-за нее, и удивился, что не заметил ее раньше. Он встал и, хотя очень утомился, вошел внутрь, и если снаружи стояла ночь, внутри его встретил дневной свет. Внезапно показался навстречу старик: он собирал летний тимьян и желтые ирисы, и казалось, что все ароматы лета лились с цветов. И сказал старик: — Долго же добирался ты до нас, Ханрахан, ученый человек и великий сочинитель песен.

Сказав это, он повел Ханрахана в огромный светлый дом, и все замечательные вещи, о коих слышал Ханрахан, и все цвета, какие он когда-либо видел, были в нем. В конце зала было возвышение, и на нем в большом кресле сидела женщина, самая прекрасная, какую только видел мир, и бледное лицо ее окружено было цветами; но взор ее был грустен, словно она ждала чего-то слишком долго. На одну ступень ниже нее сидели четыре седых старухи, одна их них держала на коленях большой котел; у другой на коленях был большой камень, хотя массивный, но явно легкий для нее; у третьей было длинное копье из заостренного дерева; последняя держала меч без ножен. Рыжий Ханрахан смотрел на них долгое ханраханово время, но ни одна из женщин не заговорила и даже не взглянула на него. Пришло ему на ум спросить, кто эта женщина в кресле, подобная королеве, и чего она ожидает; но, как ни бесстрашен был он и как ни остер на язык, он убоялся заговорить с такой прекрасной женщиной и в столь великом месте. Потом задумал он спросить, что это за четыре вещи, которые старухи держат словно великие сокровища, но не смог найти подходящих слов.

Тогда первая из старух встала, держа котел в руках, и сказала: — Довольство, — но Ханрахан не отвечал. Тогда встала вторая старуха с камнем в руках, и сказала: — Сила; и встала третья, державшая копье, и сказала: — Смелость; и наконец четвертая женщина поднялась, держа в руке меч, и сказала: — Мудрость. Все они, проговорив свои слова, смотрели на него так, словно ждали вопросов, но он не заговорил. И тогда четыре старухи вышли в дверь, унося с собою великие сокровища, и одна сказала, выходя: — Он ничего не желает от нас, — и вторая сказала: — Он слаб, — и третья сказала: — От боится; — и проговорила последняя: — У него ум помутился. Потом сказали они хором: — Эхтге, дочь Серебряной Руки, будет спать и дальше. Какая жалость, какое великое горе!

Тогда подобная королеве женщина грустно вздохнула, и показалось Ханрахану, что во вздохе ее слышен шум водных потоков; и место, в котором стоял он, стало в десять раз больше и осветилось в десять раз ярче, чем прежде; неодолимый сон напал на него, он зашатался словно пьяный и упал, где стоял, и заснул.

Когда Ханрахан проснулся, солнце сияло ему в лицо, но трава была покрыта белым инеем, лед лежал на потоке, стремившем воды свои рядом, том, что течет мимо Дайре-каол и Друим-да-род. По очертаниям холмов и блеску озера Глайн вдалеке понял он, что очутился на одном из холмов Слив Эхтге, но не понимал, как оказался тут; все случившееся в сарае стерлось из памяти и все его путешествие, все, кроме боли в ногах и усталости в костях.

Год спустя после того жители Каппагтагле сидели у очага в одном из домов, подле дороги, и Рыжий Ханрахан, тощий и оборванный, с волосами, спутанными и отросшими до плеч, подошел к дверце и попросил позволения войти и отдохнуть; и они пригласили его, ибо стояла ночь Самайн. Он уселся рядом с ними, ему налили стакан виски из бутыли в кварту; все увидели чернильницу на цепочке, свисавшую с шеи, и поняли, что он ученый человек, и попросили рассказать истории про греков.

Он вынул том Виргилия из кармана плаща; но, хотя обложка была черной и покоробленной сыростью, а страницы желтыми, это оказалось неважно, ибо он смотрел в раскрытую книгу как человек, никогда не умевший читать. Какие-то юнцы, там бывшие, стали насмехаться над ним и спрашивать, зачем он таскает столь тяжелую книгу, если не в силах ее прочитать.

Обиделся Ханрахан, такое услышав, и сунул Вергилия обратно в плащ, и спросил, нет ли при них карт, потому что карты лучше книг. Когда они принесли карты, он взял их и стал тасовать, и в это время нечто, казалось, стало пробуждаться в его разуме, и он закрыл лицо рукой, как тот, кто старается нечто вспомнить, и проговорил: — Был ли я здесь раньше, и была ли ночь подобная этой? — и вдруг вскочил так, что карты упали на пол, и сказал: — Кто принес мне послание от Мэри Лавел?

— Никогда мы не видели тебя, и не слышали о Мэри Лавел, — сказал один из бывших в доме. — Кто она, — продолжал он, — и о чем это ты говоришь?

— Этой ночью год назад… Я сидел в сарае, и люди играли в карты, и монеты блестели на столе, переходя от одного к другому, — и получил я послание, и поспешил наружу к милой, ожидающей меня, к Мэри Лавел. — И тут Ханрахан выкрикнул громко: — Где я был с тех пор? Где пробыл я целый год?

— Трудно судить, где мог быть ты все это время, — отвечал старейший из селян, — и в какой части острова бродил; явно носишь ты на ногах пыль многих дорог. Много есть странствующих и блуждающих подобно тебе, — продолжил он, — тех, что однажды были тронуты.

— Это точно, — подхватил другой. — Знавал я женщину, бродившую тебе подобно семь лет; потом она вернулась и рассказала друзьям, что часто была рада есть тот корм, что кидают в свиное корыто. Лучше тебе пойти к священнику, — сказал он еще, — пусть тот снимет с тебя все, что было наложено.

— К моей подруге должен я идти, к Мэри Лавел, — отвечал Ханрахан. — Слишком надолго задержался я, и кто может знать, что случилось за год?

Он направился к двери, но все хором просили его переночевать и набраться сил для путешествия; он действительно желал этого, будучи слабым, и когда ему дали поесть, он ел так, словно никогда не видел человеческой пищи; один человек сказал: — Ест он так, словно до этого щипал траву на полях. — И вот утренний свет набрал силу, и долгим казалось ему время промедления — скорее бы пойти к дому подруги сердца, Мэри Лавел. Но, придя к нему, нашел он дверь сорванной, солому сброшенной с крыши, и никого не было внутри. Когда он спрашивал соседей, что же случилось, все, что они смогли рассказать — что она покинула свой дом, и вышла замуж за работящего человека, и что они отправились искать заработок в Лондон или Ливерпуль или еще какой большой город. Нашла ли она лучшую долю или худшую, никогда не узнал он, ибо никогда не встречался с ней и не получал о ней никаких известий.

 

Плетение веревки

Ханрахан брел вечером по дороге близ Кинвары и услышал звуки скрипки из дома, стоявшего недалеко от обочины. Он свернул на ведущую к дому тропку, ибо не имел обыкновения пройти мимо места, в котором звучала музыка, шли танцы и можно было найти хорошую компанию, не заглянув туда. Хозяин дома стоял на пороге, и когда Ханрахан приблизился, он узнал его и сказал: — Приветствие тебе, Ханрахан, кто так долго был потерян для нас. — Но его жена подошла к двери и возразила мужу: — Я предпочла бы, чтобы Ханрахан не входил к нам этой ночью, потому как не имеет он доброго имени среди священников и среди разумных женщин, и не удивлюсь я, видев его походку, если он окажется пьяным. — Однако муж сказал ей: — Никогда не отошлю я Ханрахана — поэта от дверей моего дома, — и с этим пригласил его войти.

Много достойных селян толпилось в доме, и многие узнали Ханрахана; но некоторые из молодых, сидевших по углам, разве только слышали о нем, и один сказал: — Не тот ли это Ханрахан, что вел школу, а потом был унесен Теми? — Но его мать положила ему руку на уста и приказала молчать, не произнося подобных слов. — Ханрахан может разозлиться, — объяснила она, — коли услышит толки об этой истории или кто-нибудь спросит его об этом. — То один, то другой окликали его, прося спеть песню, но хозяин сказал, что не время просить у него песен, потому что он должен отдохнуть; он передал ему стакан виски, и Ханрахан поблагодарил, его, пожелал доброго здравия и осушил стакан.

Скрипач стал настраивать скрипку под иной мотив, и хозяин сказал молодым, что они поймут, что такое танец, когда увидят танец Ханрахана, ибо подобного ему не видывали здесь со времени его пропажи. Ханрахан сказал, что не хочет танцевать, потому что имеет лучшее применение ногам — странствия по всем провинциям Ирландии. И как только он вымолвил это, вошла в дверь Уна, дочь хозяина дома, неся в руках несколько кусков коннемарского торфа для очага. Она бросила торф в очаг, и огонь взвился, показав ее прелесть и ее веселую улыбку, и тотчас же двое или трое юношей подошли к ней, приглашая на танец. Но тут Ханрахан пересек комнату и отпихнув всех прочь, говоря, что только с ним должна она танцевать, ибо долгий путь выдержал он, прежде чем ее встретить. И, вроде бы, что-то еще он тихо сказал ей на ушко, потому что она не возразила, и на щеках ее засветился румянец. Тут встали и прочие пары, но когда танец уже было начался, Ханрахан случайно взглянул в низ, и увидел, что его сапоги грязны и рваны, и сквозь дыры выглядывают серые ветхие носки; тогда проворчал он злобно, что в доме плохой пол, да и музыка дрянь, и уселся с тени позади очага. Но когда он ушел, девушка села вместе с ним.

Зазвучала музыка, и когда кончился танец, был начат другой, и мало кто обращал внимание на Уну и Ханрахана, сидевших в углу. Однако мать ее стала тревожиться, и она попросила Уну подойти и помочь ей накрыть стол в другой комнате. Но Уна, никогда прежде не возражавшая матушке, сказала, что придет вскоре, но не сейчас, потому что она слушает, что он шепчет ей в ухо. Мать еще более встревожилась и стала подходить ближе, то словно чтобы поворошить очаг, то чтобы вычистить золу, и в этот миг подслушивала, что же шепчет поэт ее дочке. Один раз расслышала она, что он говорит о белорукой Дейдре, о том, как довела она до гибели сынов Уснаха; румянец ее щек поблек пред краснотой крови королевичей, пролитой ради нее, а горе с тех пор никогда не покидало ее души. И еще сказал он, что, возможно, память о Дейдре заставила звучать крик болотной ржанки столь же печально в ушах поэтов, как причитания юношей по погибшему товарищу. Но не осталось бы памяти о ней, добавил он, если бы поэты не сохранили ее красоту в песнях своих. В другой раз она плохо разобрала его слова, но насколько поняла — это были стихи, хотя и без рифмы, и вот что он говорил: — Луна и солнце — как дева и муж, они твоя жизнь и жизнь моя, и все бродят и бродят они по небу, словно накрыты одним капюшоном. Это Бог сотворил их друг для друга. Твою жизнь и жизнь мою сотворил он прежде создания мира, дав им силы пройти весь мир, сверху донизу, вот как два лучших танцора пересекают пол большого сарая, свежие и смеющиеся, тогда как все прочие, устав, оперлись на стены.

Старушка поспешила к мужу, игравшему в карты, но он не обратил на нее внимания, и тогда пошла она к соседке и сказала: — Есть ли способ оторвать их друг от друга? — и, не дожидаясь ответа, обратилась она к молодым людям, что толковали меж собой: — Что в вас достойного, коли не можете вы зазвать лучшую деву деревни в танец с собою? Идите же все, — продолжала она, — и посмотрим, сумеете ли оторвать ее от беседы с поэтом! — Но Уна не стала слушать их, только махнула рукой и прогнала всех прочь. Тогда они сказали Ханрахану, что лучше ему будет или самому танцевать с девушкой, или позволить ей танцевать с кем-либо другим. Услышал это Ханрахан и отвечал: — Точно, я хочу танцевать с ней; никто в этом доме не может танцевать с ней, кроме меня.

Тут же подступил он к ней, повел под руку, и многие молодые были огорчены этим, и они начали насмехаться над его драным плащом и прорванными сапогами. Он же не обратил внимания, и Уна не слушала насмешников; они глядели друг на друга, словно весь мир принадлежал им одним. И тут другие мужчина и женщина, сидевшие прижавшись, словно любовники, встали, подавая друг дружке руки и двигая ногами, чтобы поймать ритм танца. Тогда Ханрахан отвернулся от них, словно озлившись, и вместо того чтобы танцевать, запел, держа Уну за руку, и голос его все возвышался; смолкли насмешки юнцов, и замолкла скрипка, и ничего не было более слышно, кроме его голоса, имевшего силу ветра. То, что пел он, было песней, услышанной или сочиненной во время скитаний по Слив Эхтге, и слова, если переложить их на английский, были такие:

      Старухи — Смерти коготь       Нас не достанет там,       Где льет Любовь сиянье       Подземным городам;       Там и цветы, и фрукты       Весь год доступны нам,       Там реки светлым пивом       Бегут вдаль по полям.       Старик в волынку дует,       Лес вырос золотой,       Царицы — очи-льдинки —       Идут плясать толпой.

И, когда он пел это, Уна придвинулась к нему и румянец покинул ее щеки, и глаза, всегда голубые, стали серыми от слез, и любой, на них взглянувший, подумал бы, что она готова следовать за ним повсюду от запада до востока земного.

Но тут вскричал один из юнцов: — Где та страна, о которой поет он? Опомнись, Уна, она далеко, и долго придется тебе брести, чтобы достигнуть ее. — А другой сказал: — Не в Царство Юности приведет он тебя, но в болота Мейо. — Уна взглянула на него, словно спрашивая, а он поднял ее руку и выкрикнул, прервав пение: — Очень близка от нас эта страна, и везде пролег в нее путь: она может быть под тем лысым холмом, или может она найтись в глубине леса. — И еще сказал он, очень громко и ясно: — Да, в сердце леса; о, смерть никогда не найдет нас в сердце чащи. Пойдешь ли со мной, Уна?!

Но в этот самый миг две женщины вошли с улицы, и одна из них — мать Уны — зарыдала: — Он наложил на Уну чары. Найдется ли смельчак, чтобы выгнать его из дома?

— Не надо делать этого, — возразила вторая женщина, — потому как он гэльский поэт, и сама знаешь — если выгнать Гэла из дома, он наложит проклятие, и то ли хлеб высохнет на полях, то ли молоко у коров пропадет; и эта порча будет висеть над домом семь лет.

— Сохрани нас Господь, — отвечала мать Уны. — И как могла я пустить его в дом, зная его дурную славу!

— Нет вреда в том, чтобы ушел он из дома, весь вред в том, чтобы гнать его силой. Послушай же мой замысел; я хочу, чтобы он вышел наружу по собственной воле, так, чтобы никто не гнал его вовсе.

Немного времени прошло, и две старухи вошли в дверь снова, и каждая несла в переднике груду сена. Ханрахан не пел, но говорил с Уной горячо и тихо, и слышалось: — Тесен дом, но мир широк, и тот не любит, кто страшится ночи, утра, звезд или солнца, или теней сумеречных, да и любой вещи земной. — Ханрахан, — заговорила мать Уны, хлопнув его по плечу, — помоги мне немного, а? — Помоги, Ханрахан, — сказала вторая женщина, — нам сплести сено в веревку, ибо ты мастеровит, а как раз сегодня ветер сорвал солому с крыши.

— Я помогу вам, — ответил он, и взял в руки палочку, а мать Уны стала давать ему сено, и он заплетал его, торопясь, чтобы скорее освободиться. Женщины все болтали и подавали сено, и ободряли его, и говорили, какой он хороший плетельщик, лучше всех соседей и любого, кого они встречали. Ханрахан увидел, что Уна смотрит на него, и начал плести быстро, высоко подняв голову, и хвастаться хваткой и быстротою рук, и мудростью, хранимой в голове его, и силою мышц. Так, плетя и хвастаясь, он отступал кзади, вытягивая веревку, шел к двери, бывшей за спиной его, не заметив пересек порог и оказался на тропе. Как только он встал на землю, мать рванулась вперед, выбросила веревку вслед за ним и захлопнула дверь, и нижнюю дверцу, и опустила засов.

Она очень обрадовалась, выполнив задумку, и громко рассмеялась, а соседи тоже смеялись и поздравляли ее. Но тут все услышали, как он стучит в дверь, и бранится снаружи, и мать едва успела удержать Уну, решившую откинуть засов и открыть дверь. Она дала знак скрипачу, и он начал наигрывать рил; один из молодцев, упрошенный матерью следить за Уной, подхватил ее и вовлек в гущу танца. Когда же кончился танец и смолкла скрипичная музыка, ни звука не доносилось снаружи, и дорога была пуста, как прежде.

Что до Ханрахана, то, поняв, что он изгнан и нет ему ни крыши, ни угощения, ни женского ушка на нынешнюю ночь, потерял он и гнев и смелость, и побрел туда, где волны бились о берег.

Сел он на большой камень и начал двигать тихонько правой рукой и напевать себе под нос — так он всегда поступал, чтобы согреться, когда всё иное изменяло ему. Не знаем, в этот ли раз или в другой сочинил он слова песни, и по сей день известной как "Плетение веревки", той, что начинается так: "Какой же драный кот завел меня сюда".

Но, как только окончил он напевать, туманы и тени словно скучились вокруг него, и что-то задвигалось в них. Ему показалось, что одна из теней была царица, которую видел он во сне на Слив Эхтге; сейчас не дремала она, но насмехалась, говоря сопровождавшим ее: — Он слаб, он слаб, у него не хватает смелости. — Он ощутил в руках своих конец веревки и побрел прочь, крутя ее, словно в ней собрались все обиды мира. Потом показалось ему, что веревка, как во сне, обратилась в вылезшего из волн водяного червя, и тот дважды обвился кругом и сжимал его все теснее и теснее, рос и рос, пока не обвил и землю и небеса, и сами звезды стали лишь сверкающими чешуйками его шкуры. Потом он освободился от червя и пошел дальше, нетвердо, пошатываясь, пошел вдоль морского берега, и серые тени мелькали тут и там вокруг. Вот что говорили они: — Какое несчастье для него, что он отверг зов дочерей племени Сидов, ибо не найти ему утешения в любви земных женщин до конца времени и жизни, и холод могилы воцарился навеки в сердце его. Смерть — вот что выбрал он; так пусть умрет, пусть умрет, пусть умрет.

 

Ханрахан и Кетлин, дочь Хулихана

Как-то, в хлопотливое время года, к северу странствовал Ханрахан, пожимая руку то одному, то другому знакомому фермеру, внося песенный вклад в поминки и свадьбы.

Однажды случилось ему столкнуться на дороге в Куллани с некоей Маргарет Руни, которую знавал он в Манстере, в молодые годы. Она тогда пользовалась дурной славой, и в конце концов священник сумел выжить ее из деревни. Он узнал ее по походке и по цвету глаз, и по тому, как откидывала она волосы с лица левой рукой. Она тоже бродила по округе — так рассказала она — торгуя селедкой и тому подобным, а сейчас идет в Слайго, в то место в Бурроу, где живет вместе с другой женщиной, Мэри Джиллис — у той прошлое почти такое же, как у самой Маргарет. Буду польщена, говорила она, если вы решите остановиться в нашем доме и станете петь свои песни бродягам и нищим, слепцам и скрипачам. Говорила она, что хорошо помнит его и давно желала встретить; а что до Мэри Джиллис — та хранит иные его песни в сердце своем, так что может он не беспокоиться о хорошем приеме; и что все бродяги и слепцы, которые услышат его, будут готовы делиться с ним частью выручки за истории и песни, сколько бы он не прожил у них, и разнесут его имя по всем провинциям Ирландии.

Он был рад пойти с нею, найти женщину, готовую выслушать историю его злоключений и обласкать его. Был тот миг вечера, когда в полумраке любой мужчина видится красивым и любая женщина прелестной. Она обняла его, когда он стал излагать неудачу с плетением веревки, и в неверном свете казалась она столь же хорошей, как любая другая.

Они проговорили всю дорогу до Бурроу, и когда Мэри Джиллис увидела человека, о котором столько слышала, то всплеснула руками, крича, что не надеялась приютить столь великого человека в своем доме.

Ханрахан был рад поселиться у них на некое время, устав от скитаний; с того дня, как нашел он маленький домик порушенным, и Мэри Лавел исчезнувшей неведомо куда, и крышу провалившейся, он не мечтал иметь свой собственный угол; нигде он не задерживался так долго, чтобы увидеть распустившиеся листья на тех же ветвях, на которых видел листья высохшие, или жатву там, где видел посев. Вот отличная оказия укрыться от осенней непогоды, посидеть вечерком у очага, съесть свою долю ужина без назойливых расспросов!

Многие его песни сочинились, когда он жил там, в покое и неге. Большинство из них — песни любовные, но были среди них и покаянные песни, и песни об Ирландии и горестях ее, под разными названиями.

Каждый вечер бродяги, нищие, слепцы и скрипачи спешили в дом и слушали его песни и его стихи, и сказания про старинные времена Фианны, и сохраняли их в своей памяти, не порченой чтением книг; таким образом принесли они его имя на каждую свадьбу, каждые поминки, каждый храмовый праздник в Конноте. Никогда не был он так известен и так почитаем, как в то время.

Одним декабрьским вечерком пел он песенку, которую, по его словам, услышал от зеленой горной ржанки — про светловласых парней, покинувших Лимерик, о том, как странствовали они по всем концам нашего мира. Много хороших людей собралось в доме той ночью, и двое или трое мальчишек пробрались тайком и лежали на полу подле очага, слишком занятые печением на углях картошки или чего-то подобного, чтобы обращать на него внимание; но и много позже, когда слава его прошла, вспоминали они звук голоса Ханрахана, и как помавал он рукой, и какой вид был у него, сидевшего на кровати, и как его тень падала на беленую стену, доставая до крыши, едва он начинал двигаться. Значит, все же понимали они, что смотрят в ту ночь на короля гэльских поэтов, на творца человеческих мечтаний.

Но вдруг оборвалось его пение, и глаза подернулись дымкой, будто взирал он на нечто очень далекое.

Мэри Джиллис в тот миг наливала виски в кувшин, стоявший на столе рядом с ним; она замерла и спросила: — Ты думаешь покинуть нас?

Маргарет Руни услышала, что говорит подруга, и не поняла, почему она сказала так, и сама заговорила поспешно, подходя к нему — словно жил в сердце страх перед близкой потерей такого чудесного поэта и такого хорошего приятеля, человека, исполненного столь глубоких дум и так много давшего ее дому.

— Ты же не покинешь нас, милый мой? — сказала она, хватая его за руку.

— Не об этом задумался я, — отвечал он, — но об Ирландии и обо всех бедах ее. — Тут склонил он голову на плечо и начал напевать вот такие слова, и голос звучал подобно вою ветра в пустыне.

       На далеком брегу Каммер Странда треснул надвое древний тёрн,        Хладным, черным западным ветром был он кроны своей лишён;        Словно старое дерево ветер, наша трусость сломила нас,        Но остался огонь в нашем сердце, пусть погас в зрачках слабых глаз —        Пламя Кетлин, дочери Хулихана.        В Нокнари сбираются тучи, грозно грома звенит напев,        Словно здешним камням проклятья посылает царица Мэв;        Гнев наш стонет, как злая буря, и сердца наши мучит он,        Но целуем мы стопы покорно, низкий, долгий творим поклон        Нашей Кетлин, дочери Хулихана.        В Клот-на-Баре давно переполнен неспокойный и мутный пруд,        Ветры с моря соленого воздух бесконечно метут и метут;        Наши души и кровь в наших венах ненадежны, как моря вода,        Но святее свечи пред распятьем эта дева пребудет всегда.        Слава Кетлин, дочери Хулихана!

Не допел он, как голос его стал прерываться, и слезы потекли по щекам, и Маргарет Руни опустила голову на руки и зарыдала вместе с ним. Тут же старый слепец у очага вытер слезы рукавом, и никого не осталось в комнате, кто не рыдал бы горько.

 

Проклятие Рыжего Ханрахана

Одним прекрасным майским утром, много после того как оставил Ханрахан кров Маргарет Руни, брел он по дороге близ Куллани, и пение птиц в покрытых белыми бутонами кустах побудило запеть и его. Он шел в собственный уголок — был тот не более чем хижиной, но радовал его несказанно. Ибо поэт утомился от долгих лет блужданий от убежища к убежищу, в любую погоду. Хотя редко ему отказывали в приюте и крове, Ханрахану временами казалось, будто его ум стал таким же хрупким и тугим, как его суставы и кости; все труднее становилось ему веселиться и скакать ночи напролет, и веселить детишек забавными речами, и волновать женщин звуками песен. Так что незадолго то того дня вселился он в хижину, которую какой-то бедняк покинул, отправляясь жать свое поле, да так и не вернулся назад. Когда он починил крышу и соорудил из мешков, набитых листьями, постель в углу, и вымел пол, то возрадовался, обретя уголок для себя, домик, в который мог приходить когда захочет, в котором мог растянуться во весь рост, подперев голову руками, когда тоска долгого одиночества или гнев находили на него. Мало — помалу соседи стали посылать своих детей учиться у него, и их приношениями — несколькими яйцами, овсяными хлебами или парой кусков торфа для обогрева — он и поддерживал свою жизнь. А если он вдруг уносился на день и на ночь куда-то, до самого Бурроу, никто слова не говорил, понимая, что это поэт, хранящий в сердце мечты о странствиях.

Тем майским утром он возвращался как раз из Бурроу, веселясь и напевая новую песню, только что пришедшую к нему. Но вскоре заяц перебежал ему дорогу и скрылся в полях, проскочив через полуразрушенную стенку. Он знал, что заяц, перебежавший дорогу — дурной знак, и припомнил того зайца, что завел его на Слив Эхтге, когда Мери Лавел так ждала его, и понял, что с тех самых пор не знал ни покоя, ни довольства. "Очень похоже, что снова предстоят мне неприятности", — сказал он себе.

Не успев замолкнуть, услышал он плач с поля позади него, и поглядел через изгородь. Там он увидел юную девицу, сидевшую под белым кустом боярышника и рыдавшую так, словно сердце ее надвое разорвалось. Лицо ее было спрятано в ладонях, но мягкие волосы и нежная шея и весь ее юный вид напомнил ему о Бриджет Парсел и о Маргарет Руни и о Мэв Коннелан и об Уне Карри и о Селии Дрисколл и о прочих женщинах, для которых писал он песни и чьи сердца согревал бойким языком.

Она поглядела вверх, и он узнал соседскую девицу, дочку фермера. — Что с тобой, Нора? — спросил он. — Ничего, в чем мог бы ты помочь, Ханрахан. — Коли есть у тебя какое горе, я постараюсь помочь, — возразил он тогда, — ибо я знаю историю греков, и знаю из нее, какова печаль расставания и каковы бедствия нашего мира. А если я не смогу помочь тебе в трудностях твоих, — сказал он еще, — то многих спас я силой своих песен, как то делали поэты и до меня, с самого начала веков. С этими поэтами воссяду я и буду беседовать в некоем месте, удаленном от мира, когда придет конец всякой жизни и всякому времени. — Девица прекратила рыдать и сказала так: — Оуэн Ханрахан, я слышала многое о твоих бедствиях, о том, как познал ты все горести мира с тех пор, как отверг любовь царицы в Слив Эхтге; я знаю, что она не дает тебе покоя до сих пор. Но когда обижают тебя земные люди, ты знаешь способ вернуть им их зло. Сделаешь ты то, о чем попрошу я? — такой вопрос задала она.

— Я готов, — отвечал Ханрахан.

— Моя мама, и папа, и братья, — продолжала она, — хотят женить меня на старом Педди До, потому как у него есть ферма в сотню акров, далеко в горах. Вот что можешь ты сделать, Ханрахан, — говорила она, — вставь его в свои стихи, как вставил ты старика Петера Килмартина во времена своей юности; те стихи принудили его помышлять о монастырской ограде Кулани, а не о сватовстве. И не медли с этим, потому как свадьба назначена на завтра, и я скорее захочу, чтобы завтрашнее солнце осветило день моей смерти, нежели день моей свадьбы.

— Я помещу его имя в песню, которая навлечет на него позор; но скажи, сколько ему лет, чтобы я верно описал его в стихах?

— О, ему уже много и много лет. Он стар, как ты сам, Рыжий Ханрахан!

— Стар как я, — повторил Ханрахан, и голос его прервался. — Стар, как я: более двадцати лет между нами! Да, плохой день для Ханрахана, день, когда девушка с сияньем майских бутонов на щечках назвала его стариком. О горе мне! — воскликнул он. — Ты вонзила терновый шип в мое сердце.

Он отвернулся от девушки и побрел по дороге, пока не дошел до камня; и сел на камень, и казалось ему — груз всех тяжких лет упал на плечи в ту минуту. Вспомнилось ему, как недавно какая-то женщина в доме, в котором он ночевал, сказала: "Не Рыжим Ханраханом надо зваться тебе, а Желтым, потому что волосы твои стали цвета соломы". А другая женщина, когда попросил он молока, дала ему кефира; и иногда девушки перешептывались и переглядывались с молодыми глупцами, когда он в середине толпы пел и беседовал со всеми. Подумал он о ломоте в суставах, возникающей наутро, и боли в коленях после каждого путешествия, и внезапно ощутил себя очень старым, с высохшими мышцами и вялым, заросшим подбородком, словно его ветер покинул его и иссохла душа. С этими думами сошел на него великий гнев против старости и всего, что несет она с собой. Как раз тогда взглянул он вверх и увидел пятнистого орла, медленно летящего к Беллиголи, и крикнул: — И ты, Орел Беллиголи, стар, и в твоих крыльях полно дыр; я вставлю тебя и старинную твою приятельницу, Щуку из озера Дарган, и Ясень со Ступеней Чужака в мои стихи, чтобы легло на вас вечное проклятие!

Стоял рядом с ним куст, так же щедро цветший, как и прочие в тот день, и порыв ветерка бросил на его плащ белые лепестки. — Цветы мая, — проговорил он, собирая их в ладонь, — вы не знаете старения, потому что умираете в расцвете красоты; и я вложу вас в свои стихи, чтобы благословить навечно.

Тут встал он и сорвал с куста веточку, и понес в руке. И все же выглядел Ханрахан в тот день старым и дряхлым, сгорбившись и опустив помутневшие глаза.

Когда он пришел в свою хижину, там никого не было, и он вошел и прилег на кровать, как делал обыкновенно, собираясь составить песню или проклятие. Недолгое время заняло у него сочинение на этот раз — так горяч был гнев, сила проклинающего барда. Составив стих, он задумался, как бы распространить его по всей округе.

Пришли к нему несколько учеников, желая узнать, будет ли сегодня урок; и Ханрахан сел на скамейку у очага, а дети встали кругом.

Ожидали они, что Ханрахан вытащит Вергилия или молитвенник, или букварь, но вместо того он поднял веточку боярышника, которую все держал в руке. — Дети, — объявил он, — сегодня у вас будет особенный новый урок.

— Вы сами и все прекрасные люди в сем мире подобны этим цветам, а старость — это ветер, который приходит стрясти лепестки. Я составил проклятие Старости и старикам, а вы слушайте и заучивайте его. — И вот что он проговорил:

      Оуэн Ханрахан, дряхлый поэт, в этот майский день молодой       Свою голову горестно проклял, ибо стала она седой.       Проклял пестрого он орла, что в глуши Беллиголи живет,       Ибо старше тот всех на земле, и познал много бед и забот.       Проклинает и старый тот Вяз, что запомнил начало веков,       У Ступеней угрюмо растущий, у пустынной Двери Ветров.       Проклинает он серую Щуку, что в Даргане влачит плавники,       Потому что в боках ее древних остроги торчат и крючки.       Проклят будь старикан Педди Бруэн, что живет у Колодца Невест,       Потому что башка его лыса, а в душе его нет целых мест.       Проклят будь Питер Харт, сосед, и дружок его — Майкл Гилл,       Потому что врут они вечно, а закончить вранье нету сил.       Проклят будь и Шемус Кулинан, пастух из Зеленой Земли,       Потому что кривы его руки, ну а вместо ног — костыли.       Старикан Педди До, ты отныне мрачным Севером проклят навек,       Ты, решивший седою башкою лечь на грудь, что бела как снег.       Ты, решивший сломать сладкий голос и милое сердце разбить,       Будешь проклят до тех пор, покуда твоей жизни не кончится нить.       Но восславит поэт цветочки, ведь они в этот день молодой       Красотой расцветут, и до смерти будут нам сиять красотой.

Он повторял эти стихи детям, строчка за строчкой, пока каждый не смог пересказать хотя бы часть, а самый смышленый и все стихотворение.

— На сегодня довольно, — сказал он им тогда. — Теперь вы должны пойти по домам и петь эту песню, на мотив "Связок тростника", каждому встречному, а потом и самим упомянутым в ней старикам.

— Я готов, — откликнулся один из детей. — Я хорошо знаю старика Педди До. На последний Иванов день мы спустили ему мышь в камин, но ЭТО будет повеселее мыши.

— А я пойду в город Слайго и спою на улицах, — сказал другой.

— Правильно, — отвечал Ханрахан, — и дойдите до Буроу, передайте Маргарет Руни и Мэри Джиллис, что надо петь эту песню, и пусть поют ее все нищие и бродяги, сколько смогут. — Дети выбежали, гордясь и спеша свершить пакость, распевая на бегу, и понял Ханрахан — теперь его точно услышат все.

Следующим утром он уселся у двери хижины, следя, как по двое и по трое пробираются к нему меж деревьев ученики. Поячти все уже подошли, и он стал отмечать место, на котором стоит солнце, чтобы знать, когда кончить урок; но тут услышал он звук, подобный гудению пчел в воздухе или шуму подземной реки в пору половодья. Вскоре он узрел толпу, поднимавшуюся к хижине от дороги, и заметил, что состояла она сплошь из стариков, которых вели Педди Бруэн, Майкл Гилл и Педди До, и что у всякого в руках была дубина или крепкий сук. Когда они увидели его, то вздели вверх свои палки — словно это буря взволновала лес — и побежали на него, семеня слабыми ногами.

Он, не медля, помчался вверх по холму, пока не скрылся от их глаз.

Некоторое время спустя он вернулся, прячась в зарослях утесника, пробираясь вдоль канавы. Когда взору открылась хижина, он увидел, что старики толпятся вокруг нее, и один кинул на крышу пук горящей соломы.

— О горе, — сказал он. — Я восстановил против себя Дряхлость, Слабость и Болезненность, и теперь должен вновь скитаться. И, о Пресвятая Царица Небесная, — добавил он, — сохрани меня от Орла Беллиголи, от Ясеня со Ступеней Чужака, Щуки из озера Дарган и от горящей соломы их побратимов, Стариков!

 

Видение Ханрахана

В месяце июне показался Ханрахан на дороге близ Слайго, но не вошел в город, а отправился к Бен Бальбену; думы о прошлом овладели им тогда, и не было желания видеться с обычными людьми. Продвигаясь, он напевал под нос песню, пришедшую к нему в одном из снов:

      Старухи — Смерти коготь       Нас не достанет там,       Где льет Любовь сиянье       Подземным городам;       Там и цветы, и фрукты       Весь год доступны нам,       Там реки светлым пивом       Бегут вдаль по полям.       Старик в волынку дует,       Лес вырос золотой,       Царицы — очи-льдинки —       Идут плясать толпой.       Сказал лисенок малый:       "Где мира боль и зло?       Мне солнышко смеется,       Луна берет в седло!"       Но рыжий лис воскликнул:       "О, не садись в седло!       Ты мчишь в подземный город,       А он — для мира зло!"       Там все в высокой страсти;       Чтоб биться веселей,       Они мечи снимают       С сверкающих ветвей;       Но кто упал, сраженный,       Вмиг восстает опять:       Как хорошо, что людям       Об этом не узнать.       Ведь… ох, крестьянин сильный,       Что знает только труд,       От зависти иссохнет,       Как треснувший сосуд.       Вот Михаил снимает       С сучка златой свой рог,       Дудит в него негромко —       Мол, выпекся пирог,       А Гавриил вернулся       С рыбалки — и рассказ       О чудесах заводит,       Зовет в дорогу нас.       Поднимет древний кубок       Серебряный, и пьет,       Пока не ляжет, пьяный,       Меж звезд на небосвод.

Вскоре Ханрахан уже карабкался на гору, оставив пение, ибо подъем был труден для него и он то и дело останавливался передохнуть и осмотреться. В одну из остановок заметил он покрытый цветками куст дикой розы, росший у развалин форта, и вспомнил те дикие розы, какие имел он обыкновение приносить Мэри Лавел и всем подругам после нее. Он сорвал ветку, с бутонами и раскрытыми цветами, и пошел, размахивая ей и напевая:

      Сказал лисенок малый:       "Где мира боль и зло?       Мне солнышко смеется,       Луна берет в седло!"       Но рыжий лис воскликнул:       "О, не садись в седло!       Ты мчишь в подземный город,       А он — для мира зло!"

Все выше забирался он, миновав форт, и припоминал рассказы старинных поэтов — о любящих, встававших из могилы силой любви, воскресавших в некоем укромном месте — там ждали они суда, укрывшись от взора Бога.

Наконец, к исходу дня, он добрался до Ступеней Чужака, и улегся на краю утеса, поглядывая в долину внизу, полную серого тумана, перетекавшего от одной горы к другой горе.

И пока глядел он вниз, стало казаться ему, что туман превращается в смутные тени неких мужей и жен, и сердце сильнее забилось от трепета и восторга перед этим зрелищем. Руки его, как всегда беспокойные, стали обрывать лепестки с ветки, а сам он следил, как падают они в долину, словно парящий в воздухе отряд.

Внезапно он различил слабую музыку — музыку, несшую в себе больше смеха и больше тоски, чем любая мелодия этого мира. Воспрянуло сердце его от таких звуков, он громко рассмеялся, ибо знал — эта музыка сочинена тем, кто превзошел величием и красотой всех жителей нашего мира. Ему казалось что в падении маленькие розовые лепестки начали менять свой облик, став тем самым отрядом мужей и жен, расцвеченных во все оттенки розового и парящих в тумане. Розовый цвет превратился в многоцветье, и узрел он длинные колонны высоких и прекрасных юношей и царственных женщин, и теперь они не улетали от него, но двигались к нему, и во взорах их совмещались гордость и нежность, а лица были бледны и изнурены, словно они вечно ищут нечто великое, но горестное. Призрачные руки высунулись из тумана, стараясь схватить проходящих, но не могли, ведь ничто не способно нарушить их покоя. Перед ними и позади них, смутно и в отдалении, вырисовывались и иные формы, взлетая и падая, пропадая и приближаясь, и по бурности их движений понял Ханрахан, что то были Сиды, старые свергнутые боги; призрачные руки не тянулись к ним, неспособным грешить и служить. Прошли они, уменьшаясь с возрастанием расстояния, словно бы двигаясь к белой двери, появившейся в боку горы.

Туман расходился перед ними, будто длинные серые волны смутного моря катились по горам, но вскоре стал возвращаться, стадами безмозглых облаков, скрывая своей серостью плечи и головы прошедших. Все поднимался и поднимался туман, пока не сровнялся в вершинами горных пиков, и явились в нем новые тени, более плотные; новая процессия бреда неверными шагами через дымку, и в центре каждой фигуры было что-то светящееся. Они подходили все ближе, и Ханрахан увидел, что это также были любовники, и что вместо сердец у них были зеркала в форме сердца, и все взирали неотрывно в собственные свои лица, отражавшиеся в зеркалах возлюбленного. Они шли, медленно опускаясь вниз, и новые формы появлялись за их спинами — они двигались не парами, но одна за другой, держа друг друга за руки; он увидел, что все они были женщинами, и если их лица были превыше любой земной красоты, то тела — призрачны и безжизненны, а длинные волосы сами собой двигались и расплетались, словно в них вложено ужасное подобие жизни. Вдруг туман поднялся, скрыв их, порыв ветра сдул всех к северо-востоку, окружив Ханрахана густым белым облаком.

Ханрахан стоял, дрожа, отворачиваясь от долины, и тут увидел две смутные фигуры, стоявшие в воздухе у утеса, и одна их них, имевшая печальные глаза памятного ему нищего, заговорила с ним женским голосом: — Поговори со мной, ибо никто в мире сём или ином мире не говорил со мной уже семь сотен лет.

— Расскажи, кто они, прошедшие мимо меня? — попросил Ханрахан.

— Те, что показались первыми, — отвечала женщина, — были величайшими и славнейшими в старинные времена служителями любви — Бланад, и Дейдре, и Грания с подобными им; и многие были там, кто не завоевал громкой славы, но любил не менее сильно. И, поскольку они любили друг в друге не только цвет юности, но красоту, вечную как ночь и звезды — ночь и звезды хранят их от гибели и увядания, хотя и горе и раздоры их любовь принесла миру. Те же, кто шел следом, — продолжала она, — все еще дышащие сладким воздухом и имеющие зеркала в сердцах, не попали в песни поэтов, ибо стремились всего лишь покорить один другого, показать свою силу и красоту, сделав из этого странный род страсти. Что касается женщин с туманными телами, они не желали ни побеждать, ни любить, а хотели только быть любимыми; потому нет жизни в их телах и в их сердцах, пока не придет она с поцелуем, на миг оживляя этих женщин. Все они не ведали счастья, но я несчастнее всех — знай, что я Дервадилла, в вот он — Дермот, и именно наш грех привел норманнов в Ирландию. Проклятия поколений лежат на нас, и никто не терзается больше нас. Только неверный цвет юности любили мы друг в друге, красоту, превращающуюся в прах, а не вечную Красоту. Когда умерли мы, то не обрели вечного покоя, но все войны и битвы, терзавшие Ирландию, терзали и нас непрерывно. Мы вечно скитаемся рука об руку, но я вижу Дермота как разложившийся в земле труп, и знаю — такой же он видит меня. Спрашивай же, спрашивай, ибо годы дали мудрость моему сердцу, и никто не слушал меня уже семь сотен лет.

Ужас овладел Ханраханом, он закрыл голову руками и трижды закричал, так что скот в долине внизу поднял головы, прислушиваясь, а птицы в кустах на краях гор проснулись и порскнули сквозь задрожавшие листья. Но немного ниже утеса горсть розовых листьев все еще кружила в воздухе, потому что двери в Вечность открываются и закрываются в один удар сердца.

 

Смерть Ханрахана

Ханрахан, никогда и нигде не задерживавшийся надолго, опять появился в деревнях у подножия Слив Эхтге — Иллетоне, Скалпе и Баллили — останавливаясь то в одном доме, то в другом, везде находя радушный прием, в честь старых воспоминаний, его учености и его стихов. В маленькой суме под плащом было несколько медных и серебряных монет, но редко приходилось ему тратить их, ибо он нуждался в немногом и вокруг никто не пожелал бы просить у него платы. Стала слабой рука, тяжело опиравшаяся на терновую палку, побледнели и ввалились щеки; но, коли было с собой немного пищи — картофель, молоко, несколько овсяных печений — он имел все, чего желал, не рассчитывая, конечно же, получить в столь диком и болотистом месте, как Слив Эхтге, еще и кувшин самогона, курящегося торфяным дымком. Он мог бродить возле большого Кинадифского леса или сидеть часами в тростниках озера Белшраг, слушая ропот горных потоков, или следить за тенями в воде заболоченных прудов, восседая так тихо, что не спугнул бы и оленя, приходящего ночью с вересковых лугов на засеянные поля. Проходил день в созерцании, и казалось, что Ханрахан принадлежит уже не к нашему миру, но к иному, незримому и туманному, чьи цвета и чья тишина превосходят все цвета и всю тишину нашего мира. Временами он мог уловить звучащую из глубин леса музыку, повторявшуюся потом в его уме как смутное воспоминание; а однажды он услышал в тишине полдня звук, подобный бряцанию многих мечей, и много часов без перерыва продолжался тот незримый бой. Ночью же гладь озера в свете восходящей луны становилась словно вратами из сверкающего серебристого камня, и в тиши смутно слышался смех или смущенное хихиканье, и чьи-то руки манили его внутрь.

Как — то во время сбора урожая он сидел, глядя на воду озера, размышляя обо всех сокрытых в горах и водах тайнах, и услышал крик, донесшийся с южной стороны, вначале слабый, но постепенно, по мере того как удлинялись тени тростников, звучавший все отчетливее, пока не стало возможным различить и слова:

— Я прекрасна, я прекрасна; птицы в воздухе и мошки в кронах дерев и комары над водою взирают на меня, ибо никогда не видели столь прекрасной, какова я. Я юна, я юна; поглядите на меня, горы, поглядите на меня, дремучие леса — тело мое проблистает, как чистая вода, и обратитесь вы в бегство. Вы, и вся раса людей, и все расы зверей и рыб и племена пернатых пропадете, как свеча, оплывшая и прогоревшая, но я буду хохотать, ибо я юна. — Время от времени голос прерывался, будто в утомлении, и возникал снова, всё выкрикивая те же слова: — Я прекрасна, я прекрасна. — Вдруг задрожали верхушки кустов у озерного берега, и пробралась сквозь них дряхлая старуха, медленно ковыляя к Ханрахану. Землистым было ее лицо, с таким множеством морщин, какого не видано было ни у одной старой карги; седые волосы спадали космами, а рваная одежда не скрывала темной, выдубленной всякой непогодой кожи. Она прошла мимо него, высоко подняв голову, широко раскрыв глаза, свесил руки неподвижно по сторонам, и пропала в тени западных холмов.

Ханрахан почему-то ужаснулся, увидев ее. Он знал: то была Уинни Бирн, вечно бродившая там и сям с этими криками. Ему говорили — она была когда-то столь мудра, что все окрестные женщины считали за честь получить от нее совет, и имела столь красивый голос, что мужчины округи приглашали ее петь на свадьбах и похоронах; но однажды Те — могущественные Сиды — похитили ее разум, в ночь Самайн много лет назад, когда она уснула на вершине кургана и узрела во сне слуг Эхтге, владычицы холмов.

Когда она пропала среди темных холмов, ему показалось, что крик "я прекрасна, я прекрасна" доносится с неба, от звезд.

Холод распространился по камышам, Ханрахан продрог и стал дрожать, и пошел искать дом, в котором мог бы переночевать у очага. Но вместо того чтобы пойти вниз, как обычно делал он, Ханрахан пошел вверх по тропинке — то ли дороге, то ли руслу иссохшей реки. Именно по ней ушла Уинни, спеша к хижине, в которой жила, когда вообще жила под крышей. Он карабкался на кручу так медленно, словно мешок висел на спине, но наконец увидел свет немного в стороне, подумал, что наверное это домик Уинни, и свернул с тропинки. Тут тучи закрыли небо и он не видел больше земли под ногами; несколько шагов — и он свалился в дренажную канаву, и хотя выкарабкался, держась за корни тростника, но ушибся при падении и почувствовал, что ему, старику, приличнее лежать, чем бродить по холмам. Однако, будучи смелым человеком, он продолжал путь, мало помалу, пока наконец не добрался до хижины Уинни. В ней не было окон, но из-за двери просачивался свет. Намереваясь попроситься на ночлег, он подошел к двери, но увидел внутри не Уинни, а четырех старух, игравших в карты; самой Уинни не было нигде. Ханрахан присел на кучу торфа у входа, потому что очень, очень устал и не желал играть в карты и болтать, и все его кости и суставы ныли. Он слышал, как толковали меж собой старухи, играя, как перечисляли свои карты. Показалось ему, что они говорили то же, что бормотал давным-давно пришлец в сарае: "Пики и Бубны, Смелость и Сила; Трефы и Червы, Мудрость и Довольство…". Он сам стал повторять эти слова; и был ли это сон или нет, но боль в плечах не оставила его. Какое-то время спустя старухи стали ссориться, каждая кричала, что играют нечестно, голоса звучали все громче и громче, слышались крики и проклятия, пока все вокруг хижины не заполнилось этими звуками, и Ханрахан, пребывая между сном и пробуждением, проговорил: — Это звуки ссоры между друзьями, и не добро пророчат они человеку, близкому к смерти. — И еще сказал он: — Интересно, кто же этот человек, заблудившийся в пустыне и близкий к смерти?

Кажется, потом он уснул и долго спал, а когда открыл глаза — увидел над собой старое морщинистое лицо Уинни с Перекрестка. Она сурово взирала на него, будто не была уверена, жив ли он еще; мокрой тряпкой она отерла ему с лица засохшую кровь; потом помогла, почти что волоча его на плече, добраться до двери, положив на то, что служило ей постелью. Она принесла ему две картофелины, достав из горшка, и кувшин с водой — это было ему даже нужнее еды. Он еще поспал, слыша сквозь дрему, как она бродила по домику и иногда пела. Так прошла ночь. Когда небо начало светлеть, он вытащил свою сумку, в котором хранил монеты, и протянул ей; она взяла пригоршню меди и несколько серебряных монет, но потом бросила обратно в суму, словно деньги ей не были нужны, может быть потому что она привыкла получать милостыню не деньгами, но тряпками и едой, а может быть, потому, что восход солнца пробудил в ней гордость и веру в свою великую красоту. Старуха вышла наружу, нарвала охапку вереска и прикрыла ей Ханрахана, бормоча что-то об утреннем морозце; и пока она ходила, Ханрахан снова обратил внимание на ее морщины, на седые космы и гнилые, черные и неровные зубы. Укрыв гостя, старуха пошла прочь по тропинке в сторону гор, и он слышал: — Я прекрасна, я прекрасна… — Все тише и тише становился ее крик, пока не гас вдали.

Весь день Ханрахан лежал в домике, страдая от боли и слабости, а когда спустился вечер, он вновь услыхал ее крики с холма, и она вошла, сварила картофель и поделилась с ним, как и накануне. Так потек день за днем, ибо гнет плотской немощи не отпускал его. Но чем более он слабел, тем отчетливее понимал, что под этой крышей обитают какие-то более могучие, чем он сам, силы, и что присутствие этих незримых сил все более наполняет комнату; ему казалось, что они могущественны, что они могли бы одним ударом длани сломать стену боли, огородившую его, и провести в свой мир. Иногда ему чудились голоса, слабые и веселые, звучащие со стропил крыши или из пламени очага; в другой раз дом наполнился музыкой, проносящейся сквозь стены, точно ветер. Прошло еще несколько дней — и слабость притушила в нем боль, и вокруг него сгущалась великая тишина, словно в глубинах озера, и веселые голоса, тихие, словно трепетный свет факела, теперь раздавались в этой тишине постоянно.

Однажды снаружи донеслась музыка, и час за часом она становилась все громче, пока не заглушила тихие голоса и даже вопли Уинни на закате. Ближе к полуночи, в один миг, стены словно расплавились и он поплыл в мутном туманном мерцании, лившемся со всех сторон издалека, как мог видеть глаз; когда глаза привыкли, он смог различить сквозь мерцание проходящие там и сям высокие фигуры.

Тотчас же он смог расслышать музыку очень ясно и понял, что это была не мелодия, а давешний лязг мечей.

— Я уже умер, — пробормотал он, — и плыву в самом сердце музыки Небес. О, херувимы и серафимы, примите мою душу!

От его возгласа ближайший светоч наполнился искрами света еще более чистого, и он увидел острия шпаг, направленных в его сердце; потом яркое пламя, обжигающее словно Господняя любовь или Господень гнев, пронеслось по комнате и вылетело наружу, оставив его в темноте. Сначала он не мог ничего различить, ибо кругом воцарилась тьма, словно в глуби торфяного болота, но тут внезапно вспыхнул огонь, будто в хижину попал пук горящей соломы. Обратив к огню взор, он понял, что тот горит в большом горшке, висящем на стене, и на камне, на котором Уинни обыкновенно раскатывала тесто, и на длинном ржавом ноже, служившем старухе для разрубания хвороста, и на длинной палке, с которой сам поэт пришел сюда. При виде этих четырех предметов что-то пробудилось в памяти Ханрахана, и силы вернулись к нему, и он поднялся на ложе и воскликнул очень громко и четко: — Котел, Камень, Копье и Меч. Что они значат? Кому принадлежат они? На этот раз я задал свои вопросы, — прибавил он.

Тут тьма сгустилась вновь, и он упал, задыхаясь.

Вскоре вошла Уинни Бирн, осветив хижину факелом и уставившись на кровать; и снова зашептались тихие веселые голоса, и бледный, серый словно волны свет проник сквозь крышу, и он не знал, из какого тайного мира сияет он. Он видел морщинистое лицо и тощие руки Уинни, серые, словно прах земной, хотя был очень слаб, отодвинулся к стене. И тут из рваных рукавов протянулась к нему ладони, белые и призрачные, как пена на волнах, и охватили его тело, и голос, ясно слышимый, но словно бы исходивший издалека, прошептал: — Теперь ты мой, и не взглянешь более на грудь иной женщины.

— Кто ты? — сказал он тогда.

— Я из бессмертного народа, я из неутомимых Голосов, что обитают в слабых, умирающих и потерявших рассудок; я нашла тебя, и ты будешь моим, пока весь мир не сгорит, как истаявшая свеча. Посмотри же, — говорила она, — уже горят факелы для нашей свадьбы.

Он увидел — хижина полна прозрачными, смутными руками, и в каждой горит пук соломы, зажженной для венчания, а в иных — что — то вроде свечек, какие ставят по усопшим.

Когда наутро взошло солнце, Уинни с Перекрестка, сидевшая возле трупа, поднялась и пошла просить милостыни от города к городу, напевая все ту же песню:

— Я прекрасна, я прекрасна. Птицы в воздухе и мошки в кронах дерев и комары над водою взирают на меня, ибо никогда не видели столь прекрасной, какова я. Я юна, я юна; поглядите на меня, горы, поглядите на меня, дремучие леса — тело мое проблистает, как чистая вода, и обратитесь вы в бегство. Вы, и вся раса людей, и все расы зверей и рыб и племена пернатых пропадете, как свеча, оплывшая и прогоревшая, но я буду хохотать, ибо я юна.

Ни в ту ночь, ни в последующие не вернулась она в хижину, и только через два дня сборщики торфа, проходившие мимо, нашли тело Рыжего Оуэна Ханрахана, и призвали жителей, чтобы подобающе оплакать и похоронить этого великого поэта.

Ссылки

[1] подзаборная школа (hedge school) — школа для детей бедняков, не имевшая помещения (занятия проводились на улице или в каком-нибудь сарае).

[2] Самайн (Samhain Eve) — ночь 1-ого ноября, праздник начала зимы, когда власть над миром переходит к силам Тьмы. Более известна как Хеллоуин.

[3] Манстер и Коннот — исторические провинции Ирландии.

[4] Здесь обыгрывается образ "вольной охоты" — кавалькады духов, несущихся с собаками по небу в погоне за чем-то. В Ирландии считали, что это мчатся духи древних героев — фениев (дружинников легендарного Единого Короля). Естественно, встреча с ними — это контакт с потусторонними силами, могущий привести к самым неожиданным последствиям.

[5] Слив Эхтге (Slieve Echtge) — холмистая местность в южном Конноте, считавшаяся зачарованным местом обитания волшебного народа Сидов. Также следует упомянуть, что в Слив Эхтге родился один из величайших средневековых бардов, Фланн Мак-Лонайн (10 век).

[6] У божественных племен богини Дану (Туата Да Дананн, позднее названных Сидами), правивших в Ирландии до прихода людей, а потом ушедших в подземную страну Вечной Юности, были "четыре волшебных сокровища". Они представляли собой котел Дагды (в котором никогда не кончалась еда), "Камень Судьбы" (он начинал говорить, если на него вставал призванный быть королем), меч Нуады "Отвечающий" и копье Луга (это оружие давало победу в битвах).

[7] Серебряная Рука — Нуада, первый король Туата Да Дананн, потерявший руку в битве с народом Фер Болг.

[8] Гэлами, или гаэлами, называли кельтские племена, обитавшие на западе Англии и в Ирландии.

[9] Фианна — дружина легендарного Единого Короля. О подвигах витязей — фениев повествует Фенийский цикл мифов.

[10] История Кэтлин, дочери Хулихана, состоит в следующем: она родилась дряхлой старухой, умевшей, несмотря на свое безобразие, вызывать к себе мужскую любовь. Чем больше мужчин погибали, стараясь добиться ее взаимности, тем моложе и прекраснее делалась Кэтлин. Она будет вечно юной, пока в стране не переводятся люди, готовые отдать за нее жизнь (олицетворение Родины).

[11] В 1099 г Вильгельм — Завоеватель из Нормандии захватил власть в Англии, основав новую династию. Нормандско — английская знать в 12 столетии постепенно завоевала (в правление короля Генри II) также и Ирландию. Одним из активных участников этих войн был князь Дермот. О Дервадилле исторические пособия не упоминают — вероятно, это народная легенда, объясняющая стремление Дермота к покорению Ирландии некой любовной историей.