Когда-то все народы верили, что деревья - это богини и боги, и они могут принимать человеческий или фантастический облик и танцевать среди теней; что олени и вороны, лисы, медведи и волки, облака и озера - все сущее под солнцем и луной - как и сами луна и солнце, столь же божественны и изменчивы. В радуге древние видели пренебрежительно отброшенный богом охотничий лук; в раскатах грома им слышался грохот разбиваемого глиняного кувшина, которым боги носят воду, или шум колес несущейся в небе божественной колесницы; а когда над их головой внезапно пролетала стая диких уток или воронья, они считали, что это мертвые спешат к месту успокоения; и покуда они были склонны в любой былинке прозревать великую тайну, они верили, что достаточно мановения руки или взмаха священной ветвью, чтобы погрузить в смятение сердце и заставить луну укрыться тенью затмения.

Литературы древности изобилуют подобными образами, а поэты народов, и поныне не утративших этот взгляд на мир, могли бы сказать о себе вслед за автором "Калевалы": "песням моим я учился у множества птиц, у множества вод"*[]. В "Калевале" мать оплакивает утопленицу-дочь, которой смерть показалась милее брака с постылым стариком, - слезы ее столь обильны, что становятся тремя реками, из вод их встают три скалы, на вершине же тех вырастают три березы, в кронах их сидят три кукушки и поют: одна - "любовь, любовь", другая "жених, жених", третья же - "утешение, утешение"*[]. Создатели саг придумали белку, снующую вверх-вниз по стволу священного ясеня Игдрасиль: она доносит слова дракона, оплетающего корни древа, орлу, сидящему в кроне, и слова орла - дракону*[]; пусть слагатели саг не столь архаичны, как создатели "Калевалы": они жили в более населенном и сложном мире, и постепенно проникались тягой к абстрактному мышлению, уводящей человека от красоты, явленной зримо, но тем самым они, возможно, все больше теряли навыки бесстрастного созерцания, которое одно лишь способно увести человека за границы транса и заставить деревья и тварей живых, и всякую вещь говорить голосами человеческими. В этом смысле древние ирландцы и валлийцы не столь архаичны, как создатели "Калевалы", и все же они ближе к архаике, чем авторы саг, отсюда и своеобразие цитируемых Мэтью Арнольдом примеров, где больше "природной магии" и "чувства тайны", чем любования "красотой" природы. Во времена, когда он писал свой труд, народные песни и поверья знали значительно хуже, чем ныне, и мне кажется, вряд ли Арнольд мог понять, что наша "природная магия" - это лишь древняя религия, бытовавшая когда-то во всем мире: уходящее в незапамятные времена поклонение Природе и трепетный перед ней восторг, - восторг, что витает над всяким исполненным истинной красоты местом, проникая в человеческое сознание. Эта религия древности - в пассажах "Мабиногион", где рассказывается о сотворении Блодьювидд: само ее имя означает "подобная цветам". Гвидион и Мат создали ее из "чар и грез", "из цветов". "Они взяли цвет дуба, и цвет таволги и ракитника и сотворили из него прекраснейшую и грациознейшую девушку, и крестили ее святым крещением, дав ей имя Блодьювидд"*[]; эту религию можно найти в не менее красивом пассаже о пламенеющем дереве, чья красота наполовину происходила от вида причудливо трепещущих листьев, столь живых и прекрасных, что не уступали живостью и красотой пламени: "И увидели они высокое дерево на берегу потока, и одна сторона его была охвачена пламенем от корней до кроны, тогда как другая зеленела и покрыта была тучной листвой". Все это очевидно прочитывается в цитатах из английских поэтов, которые Мэтью Арнольд приводит в доказательство того, сколь многим английская литература обязана кельтам; это заметно в строках Китса: " Окно распахнуто на пенный океан - и где-то там чудесного народа земля, - но путь к ней позабыт"*[], в его же "валах морских, что с пастырской заботой смывают грех земли"*[]; в шекспировых "мозаиках полов небесных", что "выложены золотом ярчайшим", в его Дидоне, стоящей "на диком берегу", с "ивовой ветвью в руке", которой она, желая "вернуть возлюбленного в Карфаген", чертит в воздухе ритуальные знаки, - как то делали в древности поклонявшиеся Природе и духам Природы. В этих, как и во многих других примерах, приводимых Арнольдом, мы видим восхищение и благоговейное удивление верующих, вдруг оказавшихся среди сонма богов. Таковы восхищение и удивление, сквозящие в "Мабиногион" при описании красавицы Олвен: "Волосы ее были желтее цветов ракитника, а кожа - белее морской пены, руки ее прекраснее лилий, цветущих в лесу над гладью ручья"*[]. Таковы удивление и восхищение, звучащие в строках:

Встретимся ли мы на вершине холма, в долине или в лугах, У колодца, или там, где спешит ручей, Или на узкой полоске песка на берегу морском?

Если бы люди не грезили о том, что из цветов можно сотворить женщину неземной красоты, или что она может явиться из родника, бьющего на поляне, из мощеного камнем колодца, - эти строки не были бы написаны. О да, описания природы, созданные в манере, названной Арнольдом "точной" или "греческой", ничего бы не потеряли, будь луговые ключи или мощенные камнем колодцы лишь тем, чем они кажутся. Когда Китс, в греческой манере, пишет, внося в мироздание легкость и яркость:

На берегу морском, в излучине речной, иль у холма, где крепость бережет его покой, - безлюдный город в ясном свете утра*[ 9 ]

Когда в этой манере пишет Шекспир:

Я знаю, там на берегу тимьян и львиный зев в цвету

Когда Вергилий пишет в греческой манере:

Дремы приют, мурава, источники, скрытые мохом**[ 10 ]

или:

Сорваны желтый фиоль и высокие алые маки; Соединен и нарцисс с душистым цветом аниса**[ 11 ]

- они смотрят на природу без всякого восторга, - лишь с той привязанностью, что испытывает человек к саду, где он прогуливается изо дня в день, и мысли его во время оных прогулок исполнены приятности. Они смотрят на природу почти так же, как смотрят на нее наши современники, которые не лишены поэтического чувства, но больше интересуются друг другом, чем миром вокруг, и он отступает для них на задний план, выцветает, оставаясь вполне дружелюбным, вполне уютным - это видение людей, позабывших древние культы.