Как раз перед своим выступлением против кимвров и тевтонов Марий закончил нумидийскую войну и отпраздновал свой триумф, то есть совершил торжественный въезд в Рим на триумфальной колеснице, перед которой вели в оковах самых важных пленных. Плутарх сообщает, что Марий предоставил при этом римлянам возможность насладиться почти невероятным зрелищем, приведя в оковах самого царя Нумидии – Югурту. Никто ведь не верил, чтобы можно было победить этого африканского льва, человека, умевшего использовать каждую счастливую случайность и соединявшего в себе необычайную хитрость и изворотливость с таким же мужеством и храбростью. Во время триумфального шествия Югурта, по-видимому, сошел с ума, и, когда оно кончилось, он был брошен в темницу. Перед этим с него содрали одежды и, торопясь выдернуть из ушей золотые серьги, оторвали и часть мочек. Брошенный в глубокую смрадную яму, он, окончательно потеряв рассудок, кричал с ужасным хохотом: „Клянусь Геркулесом! И холодно же в вашей бане!" В темнице он, по словам Плутарха, „понес заслуженную кару за свои постыдные дела": целых шесть дней боролся с голодом и до последней минуты питал тоскливую надежду на помилование.
Подобная участь ожидала и Тевтобода с другими пленными вождями варваров, украсившими триумф Мария, но хроника о них умалчивает – единственная милость, которую им оказали.
Считались ли в Риме с прежним достоинством пленных и степенью их несчастья, проявляли ли великодушие к врагу, соразмеряли ли свою кичливость с храбростью, проявленной достойным противником? О нет! Напротив. Тем более страшное и горькое унижение ожидало пленников! Но разве нынешние побежденные не поступали точно так же с римлянами, когда сами были победителями при Араузио?
Побежденные лишались не только жизни и свободы, они теряли свой характер; вся их судьба была в руках победителя, и даже посмертная слава. Римляне рассматривали их деяния и поведение, отраженные в зеркале мести; варваров окружали презрением, складывали о них уничижительные поговорки; тевтоны вошли в народную римскую память с эпитетом „бешеные", а кимвры – „горлопаны", с именем же амбронов навсегда связалось представление о пугалах, людоедах и пьяницах; правда, амброны, по свидетельству истории, были действительно пьяными в битве при Акве Секстите. Подобные обидные представления суммировались в кратких надписях на углах римских улиц:
„Ах ты, кимвр!" – бросал в римской таверне один подгулявший раб другому во время попойки, и тот бледнел; „Ах ты, тевтон!" – и тот вставал: „Ах ты, амброн!" – и чаша терпения переполнялась; обруганный чувствовал себя обесчещенным, отвечал оплеухой, и начиналась свалка. Когда пугало упадет, непременно в грязь попадет!
Это, стало быть, была посмертная кара. При жизни же, побежденные, все эти тысячи пленных подвергались всем мукам, какие только способен был измыслить для них римский надсмотрщик над рабами, часто вольноотпущенный, сам бывший раб, и на своей шкуре все изведавший.
Сначала позор и душевные муки во время триумфа победителя: босые, в тяжелых цепях, шли пленники перед колесницей Мария, между двумя живыми стенами из римской черни, которая, подражая патрициям, презрительно закрывала глаза и пожимала плечами под засаленной тогой – если не давала волю своим инстинктам и не осыпала скованных пленников уличной бранью.
Холоднее одетых льдами горных вершин обдавали пленников холодом римские всадники и сенаторы с высоты своих носилок или балюстрад Капитолия. Важные господа верно рассчитали, мобилизовав для встречи Мария чернь: она достойно встретит одного из своих. (Впоследствии конца не было неприятностям, которые учинял им триумфатор Марий, слишком ими вознесенный.)
Римские патрицианки созерцали триумфальное шествие, прикрываясь своим аристократическим достоинством и грацией и проявляя жестокость не больше, нежели это было им к лицу, – мило содрогались от брезгливости и рассыпались серебристым смехом при виде скованных чудовищ; для дам триумф Мария был ведь только поводом покрасоваться самим.
Случалось, что взгляд, упавший на какого-нибудь из этих рыжих, косматых великанов, узнавал его: в воспоминании дамы вставали мохнатые мускулистые руки и смелая осанка варварских послов; но теперь этой осанки уже не было, и взгляд римлянки переходил с пленников на их стражу – маленьких плотных римских солдат, увенчанных лаврами и шагавших в полном вооружении, высоко задрав нос. „Удивительно, какие они стали широкоплечие, крепкие, молодцеватые! Походная жизнь сделала их прямо-таки неузнаваемыми". И римлянка подносила пальчик к губам, посылая им воздушный поцелуй, а большие затуманенные глаза ее увлажнялись слезой радостного умиления.
С рыжим медведем же она сводила счеты потом. Когда пленники поступали в продажу, она приобретала одного из них и делала водоносом. Он появлялся в ванной комнате, обремененный своим ярмом, но могучий, как буйвол, и годный для дела; он заставал госпожу свою раздетой, совсем раздетой, но она как будто и не замечала его присутствия, – какое дело римской патрицианке, что какой-то раб видит ее обнаженной? Он для нее не мужчина и даже не человек. Но она безошибочным инстинктом чувствует, что раб пьянеет от восторга: пыхтящая, как кузнечные мехи, грудь перестает дышать, и вода плещет на мозаичный пол. Потом он уходит, так и не дождавшись, чтобы госпожа хоть одним содроганием мускула своего прекрасного холеного тела выдала, что заметила его присутствие и волнение. Римлянка не может простить варвару, что он, когда был на свободе, хоть на миг вскружил ей голову жадным желанием.
Но в ее кошачьей душе шевелятся еще худшие, невероятные инстинкты. Долгий, хорошо рассчитанный взгляд ободряет пробудившееся чувство водоноса – он выпрямляется: она посмотрела на него!.. Потом, время от времени, опять долгий, испытующий взгляд, притворный вздох, и варвар смелеет: он ведь был свободным мужем и поклонником красоты! И вот, если у него наконец вырвется выражение восторга, которое он не в силах сдержать, естественного восторга мужчины перед красотою женщины, – она слегка раздувает ноздри, озирается, кивком головы подзывает надсмотрщика и указывает на раба. Атлетнубиец с фырканьем подбегает на зов госпожи, и плетка со свинцовыми наконечниками хлещет несчастного. Он улыбается, выпрямляется под ударами, опять улыбается – его не поняли. Но тогда негр хватает его за ярмо и втыкает его зубьями ему в шею, подбегают еще помощники, варвара хватают и связывают, вдесятером наваливаются на одного и, когда он валяется на полу, избивают до полусмерти. Римлянка смотрит, задумчиво прищурившись, затем поворачивается и уходит в свои покои. Потом, когда-нибудь, доведя его до слез, – хотя и не скоро, – она, пожалуй, допустит его к себе, на свое небо, и насладится им, укрощенным и ослабевшим.
Да, раскатистый смех, бурная жизнерадостность и мальчишечий задор сменились горестными стенаниями надевших рабское ярмо и жестоко истязаемых молодых варваров.
Некоторые ходили в колесе той мельницы, которая так позабавила их в первый раз, когда они глядели на колесо со стороны; попав в него, они наживали себе распухшие, постоянно болевшие ноги и медленно тупели.
Другие работы производились на свежем воздухе, но под присмотром и под угрозой палочных ударов со стороны человека, бывшего куда ниже, чем когда-то они были сами. На ночь пленных варваров сковывали вместе со всем прочим сбродом и оставляли в душном погребе; кормили их отбросами.
Но самые сильные и смелые попадали в гладиаторские школы и обучались искусству убивать друг друга. Они ведь думали, что умеют, но оказалось, что каждому из них еще многому предстояло поучиться у римлян, чтобы убивать сдержанно и рассудительно, по всем правилам искусства: кому в качестве фракийца – в доспехах и с кинжалом, кому в качестве ретиария – голым, с сетью и трезубцем в руках; или же сражаться на цирковой арене с львами, или взаимно истреблять друг друга. Приходилось также научиться латинскому языку и говорить вместо „каша" – puis и вместо „вода" – aqua, квакая, как лягушки!
Они были осуждены на все физические муки с того самого дня, как раскаленное железо выжгло на их теле клеймо школы, и они почуяли запах собственного горелого мяса, и до конца обучения, когда они становились мастерами и когда на лице у них не оставалось ни одной целой, не сломанной и не сросшейся вновь кости. Сама же наука сводилась, в сущности, к умению умирать. Умирать медленно, постепенно, замысловато, картинно. Умирать в пластичной позе, с красивым жестом, под рукоплескания зрителей. И столь же картинно вкушать свой успех, убив товарища, стяжав одобрение знатоков, заполняющих амфитеатр. По известным соображениям гладиаторов иногда и щадили – нельзя же было потерять всех разом! Кто же тогда будет биться?
Так они приспосабливались к разным житейским положениям, подобно тому, как все люди, выходя из страны детства и поры отрочества и входя в благоустроенное общество, надевают то или иное профессиональное ярмо, в котором им предстоит жить и умереть.
Бронзовый тур достался победителям при Верчелли, и Катул впоследствии поставил его у себя на вилле.
Но в день триумфа тур, разумеется, двигался в процессии на диковинной варварской колеснице, на которой был вывезен из Ютландии и исколесил тысячу миль по лесам, долам и горам Европы, пока не очутился на Виа Сакра в центре Рима. Не о таком въезде его в Рим мечтали вожди кимвров, часть которых везли теперь в клетке – обезумевших от горя и жестокого обращения, от гнойных язв на теле, натертых тяжелыми кандалами, от приставания уличных мальчишек, которые дразнили варваров, как обезьян, и кололи сквозь решетку клетки острыми палками. Волчица могла быть довольна, глядя с высоты Капитолия сквозь солнечную дымку на Форум, где временно водрузили тура и где издевалась над ними ликующая римская толпа.
Искушенные в служении богам и в разных таинственных обрядах римские жрецы подвергали тура тщательному осмотру; в общем, произведение варварское, оно, однако, носило в деталях печать просвещенного вкуса и художественного таланта. Знак солнца на лбу заставил римлян ломать голову: не то что они не понимали значения, нет, они удивлялись, как дошел столь варварский народ до такого сложного символа? Неужели свет Рима проник и в столь далекие страны, на север? Некоторые думали, что тур попросту краденое произведение какого-нибудь южного художника – все целиком, и с рогами, и со священным знаком. Но в тайничке, в чреве тура, нашли древнего идола варваров, кое-чем напоминавшего самого священного и самого древнего идола самих римлян и греков, которого вообще видали лишь высшие из посвященных, – обыкновенным смертным это лицезрение грозило смертью. Авгуры-то, конечно, оставались зрячими. Но это священное изображение бога-хранителя… не странно ли? В глубине глубин сознания всех народов мира одно и то же религиозное представление: поклонение огню! Культ Весты! У варваров, говорят, были тоже свои жрицы огня! Удивительно, удивительно.
В садах Катула бронзовый тур был скоро забыт. А затем и совсем исчез. Волчица сохранилась для потомства, но от тура не осталось и следа; должно быть, он кончил, как старый металл: попал в переплавку, и хорошо – он устарел; новые объединяющие знамена должна была выдвинуть та сила, символом которой он служил.
А женщины?
Они бойко раскупались на невольничьем торгу Рима. Продажа длилась много дней, так как лишь незначительная часть пленниц могла уместиться на площади. Но ведь некуда было торопиться.
После войны, кратковременной горячки, которая вгоняет в пот историю и за короткое время решает судьбы сотен тысяч людей, годы тянутся поразительно долго; на дележ добычи уходит целый человеческий век.
Женщин, взятых в плен, были легионы; но продавали каждую отдельно с аукциона; покупатели торговались, сбавляли цену, долго спорили. Тем не менее мало-помалу весь товар был распродан и перешел в руки новых владельцев.
Продавались только молодые экземпляры. Старых и негодных просто убивали: их перевозка не окупилась бы, да и большинство из них сами с собой покончили. Ужасные варварские прорицательницы и жрецы, неистовствовавшие и при Акве Секстите, и при Верчелли, разжигали и в других женщинах дух самоубийства. Это были настоящие ведьмы, кусавшие, умирая, своими беззубыми деснами пальцы солдат, которые пытались сорвать с них золотые ожерелья. Брр! Солдаты с содроганием вытирали пальцы. Право, они как будто побывали в пасти у худшей смерти, нежели та, что обычно витала над ними. Этих черепахообразных колдуний они пристукивали или затаптывали насмерть; но попадались и молодые жрицы, весьма привлекательные; тех брали в плен и берегли; их можно было продать.
Одна из них даже поражала своей красотой, хотя и варварского склада. Волосы были невиданной густоты и длины и совсем светлые. И сама она белизной напоминала рожденную из пены Венеру: без сомнения, она пойдет за очень высокую цену!
Само собою, что солдаты никак не обижали пленных девушек, как бы аппетитны они ни были и как бы ни изголодались на войне сами солдаты, – тогда ведь девушки уже не годились бы на продажу.
Большинство женщин-матерей покончили с собой или были убиты. Детей можно было продать – тех, которые уцелели. Во всяком случае, матерей с детьми разлучали, как и вообще родственниц, где родственная связь была явной: всегда лучше избегать всякой связи между рабами.
Даже между варварами, очевидно, были свои различия в смысле благородного происхождения. Некоторые из молодых девушек были явно из более высокопоставленных родов: что-то вроде сословия всадников и выше, вплоть до князей варварского типа, значит, в сущности, принцессы, хотя с виду-то все они были почти одинаковые. Любая могла делать даже мужскую работу: ворочать жернова, таскать дрова и исполнять прочую тяжелую работу в доме и во дворе – такие все они были здоровые. Но можно было, конечно, использовать их по-другому – согласно нуждам и желаниям покупателей.
– Девственница! – хрипло провозглашал аукционист на невольничьем торгу каждый раз, как на помост выталкивали новый экземпляр. Далее объявлялся возраст девушки – по виду ее, и тут аукционист часто ошибался, так как варварские женщины в сравнении с римлянками казались гораздо моложе, чем были. Такие пышные, свежие, без всякого изъяна, годные для любой физической работы.
Аукционист острил, сыпал непристойными шутками; мужчины смеялись; порой вся площадь ржала. Пахло потом разгоряченных тел.
С выставляемых на продажу бедняжек снимали всю одежду – нельзя продавать кота в мешке. И девушка стояла, извиваясь, как бледно-розовый червяк в образе человеческом, но не было дырочки, в которую ей можно было бы уползти, как червяку. Рим глядел на нее молча, грубо; в эту минуту решалась ее судьба; затем аукционист снова набрасывал на нее одеяние: не полагалось любоваться слишком долго ее красотой, она стоила денег и принадлежала тому, кто ее купит.
Среди покупателей преобладали женщины: римские матроны, которым нужны были рабыни, приказывали нести себя на рынок в пурпурных носилках. Последние ставились в сторонке, под охраной рабов-носильщиков, садившихся на поручни. Часто это была пара недавно приобретенных пленников последней войны, тевтоны или кимвры, как и продаваемые рабыни, быть может, лично их знавшие. Новые носильщики, однако, не обнаруживали никакого участия, сидели с усталым видом, понурив головы, и красные помпоны, которыми их украсили, стелились по земле.
Лишь однажды между носильщиками произошла свалка. Причина осталась невыясненной – их тут было столько разных племен и варварских наречий, которых никто не понимал. Узнали только, что взбесился тевтон и взбесила его продажа рабынь. Понадобилось двадцать человек, чтобы одолеть его и убить. Он был зачинщиком. Ну что ж, Тибр протекал недалеко, и труп швырнули туда.
Римские матроны славились как хорошие, экономные хозяйки. И они расхаживали по площади в своих туниках, грациозными складками обвивавших ноги, и разглядывали рабынь, сбившихся в кучу около помоста, стоя или лежа, но так тесно, что с трудом можно было пробраться между ними. У римлянок, однако, глаз зоркий, и они уже издали намечали себе подходящую покупку, бочком пробирались к ней сквозь толпу и тщательно осматривали девушку: щупали усыпанной кольцами рукой ее плечи – достаточно ли крепки, исследовали груди – не рожала ли, дергали за волосы – собственные ли, и закусывали губы: слишком уж соблазнительны были эти суки! Одинаковые, как слитки золота, словно вылитые все из одной формы, и все одной пробы – до обидного красивые девки! На красивых служанок спрос среди римских матрон был невелик, и более грубые, менее привлекательные, но годные для работы девушки покупались первыми.
Но и остальные находили покупателей; часто их даже оспаривали друг у друга, набивая цену к радости аукциониста. Набивали цену мужчины, бесстыдные прожигатели жизни; впрочем, имея достаточное количество денарий, можно было позволить себе все. Тем не менее такие покупатели показывались на торгу только в сумерки, когда им уже не угрожала встреча с почтенными родственниками или знакомыми матронами; приходили они в перерыве между театром и ночной оргией, умащенные, раздушенные, напевая строфу из Феокрита.
Медленно шла продажа, но очередь доходила до каждой девушки, и в конце концов все молодые осиротевшие дочери кимвров были проданы и у всех на лбу были сделаны мелом пометки: кого послать, за кем пришлют – согласно уговору с покупателями. Могло ли быть достаточно суровым наказание для тех, кто обязан был защищать их и своей самонадеянностью сгубил себя и их!..
Оставшись без защиты, они были обречены на рабство и всякие унижения. И не тем был особенно тяжел их жребий, что им приходилось сгибаться под тяжестями, стоять по пояс в воде Тибра, полоща белье, молоть зерно ручными жерновами, всю жизнь не разгибая спины, или таскать с полей камни и разбивать их в щебень, или угождать капризным госпожам, которые, говорят, не задумывались, и в минуту раздражения закалывали булавкой неугодную рабыню: хуже всего было попасть в тот круг, в который они попадали, – в мир рабов и рабынь.
И печальнее всего была участь самых красивых, самых привлекательных, особенно соблазнительных для порока и быстро соблазняемых им, быстро катившихся со ступеньки на ступеньку, все ниже и ниже; их след скоро пропадал.
Но никаких жалоб не дошло от них до потомков. Самые жестокие условия жизни, какие только могла измыслить для них грубая сила, в чьи руки они попали, не могли вырвать у них жалоб.
Да и многие невозможные условия существования женщина делает возможными благодаря своей преданности. И, конечно, не все хозяева оказывались жестокими. Многие и многие пленные женщины, пожалуй, сохранили в своем сердце способность любить и жалеть и в новом своем неверном существовании, хотя никто и не жалел их самих.