Толе жил в глубине одной из долин, ведущей от берега внутрь страны к водоразделу; место было центральное, с речным сообщением и на север, и на запад. Сам Толе был вождем и главным жрецом своего народа; в его усадьбе хранилась высокочтимая всеми кимврами святыня.

Сама усадьба напоминала скорее целый, хоть и небольшой, поселок из довольно большого числа жилых и подсобных помещений, разбросанных по склону долины и по краю болота; большей частью это были просто землянки или обмазанные глиной шалаши, среди которых выделялось несколько более приличных с виду бревенчатых хижин. Вокруг расстилались поля и выгоны, обведенные рамкой леса, который занимал все остальное пространство долины. А дальше, на возвышенности, простирались пустоши и степи.

В нижней части долины были расположены другие подобные усадьбы – родовые дворы, обитатели которых были в более или менее близком родстве между собою и с Толе. Кроме самого хозяина, в усадьбе жили все его дети и домочадцы – и сыновья, и дочери, незамужние и замужние с потомством, три поколения, а также масса челяди, не считая рабов. Если прибавить к этому домашний скот, то и получится настоящий поселок с угодьями, полями и дальними выгонами, которыми пользовались главным образом летом, когда скотину даже не загоняли домой.

Для того, кто попадал сюда из безлюдной местности, казалось, что здесь страшно шумно и суматошно: десятки людей и повозок, утоптанные тропинки между домами, бесчисленные следы людей и животных; в домах кишмя кишели женщины и дети; крики грудных младенцев неслись словно из самых недр земных. Пар валил не только в дымовые отверстия, но и сквозь дерновую крышу и из всех щелей жилищ, как бы излучавших тепло и благополучие; во многих домах двери были открыты, и из них тоже валил дым; весна и долгие дни вступали в свои права; ребятишки нежились за порогом на солнце, заслоняя глаза ладонями от яркого света. На каменных порогах амбаров рабыни в обычной позе мелющих женщин – на четвереньках и выпятив зад – растирали зерна в муку; спутанные волосы лезли в глаза, полуослепшие от тяжелой работы, и все-таки какое-то смутное воспоминание тянуло их с работой на воздух и свет.

У пруда стригли овец – картина столь же знакомая и привычная для Норне-Геста в это время года, как именно такое преломление лучей света в воде холодных прозрачных прудов и появление на лугу коротеньких стебельков гусиного лука. О наступлении весны говорили и низко надвинутые на лоб платки женщин, стригших овец; животные дрожали, так как их сперва окунали со связанными ногами в пруд, а потом отпускали на волю, оголенных и похудевших, а воздух был еще холодный, резкий. Некоторые обзавелись уже ягнятами, которые неуверенно ковыляли вокруг, словно живые скамеечки на своих четырех подпорках, и тоненько жалобно блеяли. Ах, молодая, новорожденная весна пришла слишком рано, но все-таки пришла!

Из кузницы доносился стук молота о наковальню – и там тоже напрягались силы, шла тяжелая работа; в хлевах и на воле мычала скотина; собаки лаяли, как бешеные; юноши рысью и вскачь носились взад и вперед на бойких лошадках, бывших не по росту для крупных всадников; тут шла стрельба в цель по щитам, слышался треск натягиваемой тетивы и стук попадавших в цель стрел; там двое парней схватились в рукопашной и, громко пыхтя, по очереди седлали друг друга; на заднем дворе кололи свиней и вешали туши на деревья, чтобы кровь стекала; женщины взбирались на приставные лестницы и голыми до локтей руками вынимали из свиней требуху; повсюду кипела работа и жизнь, пестрая, суетливая, но покоящаяся на твердых привычных основах, жизнь маленькой общины, ставшая с приходом весны еще хлопотливее, беспокойнее.

На усадебном лугу стоит в меховой одежде, опираясь ладонями на рукоять секиры, сам Толе и осматривает свой скот.

Скотину еще не выгоняют на пастбище – там ей пока нечего есть, – но ей дают поразмяться и подышать свежим воздухом около усадьбы, выпускают ежедневно на часок из душных тесных .хлевов. Коровы бродят по лугу и лижут языком коротенькие стебли травы; многие из них стельные; конные пастухи и собаки не дают стаду разбредаться – оно очень велико: весь луг пестреет белыми, черными, рыжими головами с отметинами и звездами во лбу. Освещенная солнцем картина радует глаз; да и любо-дорого послушать, как щелкают бичи, покрикивают пастухи, загоняя отбивающихся от стада. Коровы осмелели на солнце и хотят порезвиться на воле, скачут и разбегаются; трудно держать их в куче; они так и рвутся на простор дальних выгонов, но час приволья еще не пробил. У Толе свои приметы по солнцу: тени еще слишком длинные, лес еще не распустился. Когда все приметы сойдутся и будут совершены необходимые весенние жертвоприношения, тогда скот и выпустят на волю. Нынешний год скудный, сена и кормов осталось мало, еле-еле можно дотянуть до нового сенокоса.

В сторонке стоит племенной бык, охраняемый почетной стражей из двух человек; они издали следят за каждым его движением. Но он в мирном настроении, сонно греется на солнце, наслаждаясь теплом, и дремлет в благородном животном спокойствии, крепко упершись в землю всеми четырьмя копытами.

Это могучий косматый красавец, напоминающий и зубра, и лося, с длинным туловищем и огромными рогами, у корня вдвойне утолщенными и торчащими на голове подобно двум прочным столбам, лишь чуть согнутым и с тупыми концами; он не прокалывает ими, когда нападает, а стирает жертву в порошок, как двумя пестами.

Сейчас он – воплощенная кротость с дремлющими внутри силами; медленно поводит он тяжелой угловатой головою, как бы вписывая себя рогами в круг мира и покоя; глаза у него опухли от сна, сам он совсем отупел от избытка сил; на курчавом лбу отметина – звезда, которую он подымает вверх, когда делает смотр своим коровам или собирается кинуться на врага. Волосы и брови нависли над темными затуманенными глазами с обведенными красным ободком белками, которыми он медленно вращает; животное спокойно, но мощь и бешеная ярость готовы прорваться наружу по любому поводу!

Беда, если он разъярится!.. Его бедра и массивные лопатки способны к стремительно быстрому бегу, толстый мясистый затылок давит голову книзу, крепкий лоб распух от массы костей и корней рогов; этим лбом он бьет с налета, со всего размаха, вкладывая в удар весь напор чудовищной тяжести своего тела; затем он метет рогами, а то, что он не успел уничтожить с их помощью, он подминает под себя, топчет копытами, словно таранами, затаптывает до неузнаваемости; вот каков он в ярости!

Но сейчас он спокоен и стоит так тихо, что теплый пар его тела, исходящий от мощных боков, поднимается над ним столбом в прохладном воздухе. Лишь изредка, словно спросонок, он подает голос – под влиянием каких-то смутных бычьих грез из глубины пасти вырывается глухое мычание, мрачное и зловещее, словно гуденье барабана после легкого удара по нему, и долго не замирающее в воздухе. Как же он ведет себя, когда разъярится, и все духи гнева зафыркают из его ноздрей?

По временам в его четырехугольной косматой, костистой и рогатой башке бродят как будто иные грезы: он вытягивает шею и нюхает воздух влажной, покрытой пеной мордою, и в глазах его мелькает кровавый ободок – он почуял коров, но время года еще раннее, пора случки не пришла, и зачарованный весенним солнцем, он снова погружается в дремоту.

Стоя так, он воплощает собой силы самой природы, породившей его, и силы тех, кто приручил его. Человек и бык долго странствовали бок о бок, и впереди у них была еще долгая совместная жизнь. Но дикая свирепость, переданная быку его вымершими предками – зубрами или турами, населявшими некогда здешние леса, еще жила в нем, как и свирепость древних северян, видавших зубра в этих долинах, отчасти еще давала себя знать их потомкам, унаследовавшим от них прирученного тура.

После того как скотина была загнана обратно в хлева, Толе пожелал сделать смотр и всем своим лошадям, да заодно и конной дружине из чад и домочадцев своих.

На смотр явились все сыновья и зятья, все грозные Толлинги, рослые и статные, как на подбор; число их было велико, а сколько именно было среди них родных сыновей Толе, никто толком не знал: целомудрие мешало вести им счет и вообще допытываться об этом. Но их была целая стая, и они могли заставить замолчать кого угодно, собравшись все разом в одном месте; потомков Толе и не различить было – все на одно лицо, воинственного вида, с чубом, похожим на конский хвост; у всех были черты Толе, все унаследовали его цвет лица, даже дочери; только те были розовые, а не красные, потому что меньше бывали на солнце и на резком ютландском ветру. Таковы были сыновья Толе.

Зятья больше отличались друг от друга – они были из других родов, из других долин, но и они не казались заморышами: чтобы попасть в зятья к Толлингам, нужно было сперва одолеть сыновей, так что лишь самые отчаянные головы добирались до девушек, да и тем еще надо было суметь понравиться. Зато было на что посмотреть, и земля дрожала, когда все Толлинга выезжали в поле.

На скот свой Толе взирал с самодовольной и признательной радостью собственника, которую, впрочем, старался скрыть, так как знал, что не следует искушать силы, которым человек бывает обязан всем своим добром, – они могут разгневаться и лишить его своих милостей, чему бывали примеры. Но он не в состоянии был скрыть горделивой радости, когда гарцевала перед ним на конях его удалая дружина. Он любил коней пуще глаза, сам вывел породу от лучших кобылиц и отборных жеребцов; не было у него за всю его долгую жизнь такой лошади, которой бы он не помнил со дня ее рождения или появления в его усадьбе, и он добился того, что у него завелась своя порода, хотя и одной крови с лошадьми всех других бондов Ютландии, но отмеченная какою-то особой печатью, вся почти одной масти, так что опытный глаз сразу узнавал коней из табуна Толе и слава их разнеслась далеко.

Они были низкорослые, на коротких ногах, большеголовые, с удлиненным корпусом, мохнатой и рыжеватой масти; они хорошо переносили зиму на открытом воздухе и благодаря своим широким копытам легко проносили всадника через болота, не увязая; они были очень неприхотливы в пище – сильные челюсти помогали им довольствоваться одной соломой; они одинаково годились и в тягло, и в упряжь, и для езды верхом. Сам Толе уже не ездил верхом – его возили в повозке, – но он любил смотреть, как гарцевала на конях молодежь.

Каждый всадник был в дружбе со своим конем и обучал его всяким приемам, на которые они и бывали способны только вдвоем, – между конем и его всадником устанавливалось полное взаимопонимание. Все стати коней и большой вес всадников способствовали выработке у лошадей Толе рысистого бега, в котором они отличались быстротой, уверенностью и неутомимостью. Галопом они скакали только тогда, когда всадник спрыгивал наземь и, облегчив коню бег, сам бежал вприпрыжку сбоку, держась рукой за гриву; таким образом дружина Толе на своих низкорослых лошадках передвигалась по любой почве с большей скоростью, чем другие на более крупных скакунах. В один миг вскакивать на коня, в один миг соскакивать с него, мчась во весь опор, метать стрелы и копья, повисать сбоку от коня, чтобы таким образом укрыться от врага, защитив другой бок коня своим щитом; притворяться мертвым, припадая вместе с конем к земле, мчаться, стоя на крупе коня во весь рост или даже на голове, – все эти приемы всадники исполняли более или менее мастерски, и Толе от души наслаждался зрелищем. „Хо-хо-хо", – далеко разносился раскатистый зычный хохот, давая знать, что кто-то позабавил хозяина, полетев с коня на землю.

Все это было лишь предвкушением предстоящих вскоре конских бегов и скачек, которыми праздновалось наступление весны; тогда всадники будут разнаряжены и в полном вооружении, и кроме конских ристалищ будут еще соревноваться в бое с быком, самой любимой своей забаве, так как она была очень опасна; будут там и трубачи, подзадоривающие коней и всадников звуками рогов, и все это уже не за горами.

Шум и гам на лугу выманили из жилищ женское население усадьбы. Женщины стояли поодаль с раскрасневшимися лицами, ослепленные солнцем и зрелищем: до чего бесстрашны эти молодцы!.. Женщины тоже лелеяли золотые мечты о будущем: девичьи сердца били тревогу при мысли о том, что станет с ними, когда на них разом нахлынут все силы неба и солнца, и парни, и белые ночи с их чарами. Где устоять против такого бурного напора слабому женскому существу! Ох, они чувствовали себя такими беззащитными в своих легоньких одеждах, что их пробирала дрожь. Да и в самом деле было холодно, следовало бы укрыться дома, но девушки словно приросли к месту, глаз не сводя с удальцов, которые так непринужденно летали на конях, едва касаясь земли.

Позади всех, из-за сараев и из люков землянок выглядывали темные головы рабов – этим нечего было ожидать от весны, кроме усиленной работы. Все, что происходило на лугу, было совсем не для них; все, творившееся в мире свободных людей, как и сам этот мир с его сияющим солнцем и воздухом, были им чужды. Свободные люди принадлежали светлому дню, свежему воздуху, а рабы пресмыкались во тьме, сгорбленные, кривоногие, спотыкающиеся, они принадлежали самой ночи, глядевшей из их привыкших к копоти глаз и всклокоченных косм. Лучи весенне-молодого солнца заставляли их только почесываться и кутаться в свои шкуры; им дела не было до этого большого небесного костра; в их беспросветно-темных душах чувства копошились, подобно червям в болотной трясине. Но гарцующие всадники все-таки привлекли их внимание. Из торфяных ям на болоте поднимались одна за другою черные фигуры, словно глыбы самого торфа, и тоже глазели на луг, где носились удальцы с длинными волосами, наподобие солнечного сияния развевавшимися вокруг их голов. Светлые гривы и хвосты коней тоже отливали на солнце золотом; у Толе все кони были светло-рыжей масти, с мордами телесного цвета, словно родные братья всадников! По двору и лугу как будто катилось огненное колесо.

Наверху, на холме, пахал землю человек с большими деревянными колодками на ногах, свесив голову на грудь. Остановив на минуту свою соху, чтобы дать волам передохнуть, он мутным, тупым взглядом созерцал происходящее на лугу. Слюнявя бороду, он с трудом сообразил наконец: а, опять эти скачки – уж поломают они себе когда-нибудь шеи! Но это их дело, а его дело пахать за них поле. И он, прикрикнув на волов, потащился дальше по своей вязкой борозде. Два приземистых коренастых существа в юбках – скотницы – разбрасывали навоз, время от времени останавливаясь передохнуть и, жарко дыша, поглядывали сквозь нависшие космы волос, словно сквозь решетку, то на двор, то на солнце: долго ли еще до полудня?

Центром всеобщего внимания был, разумеется, сам Толе; взоры всех устремлялись к нему, стоявшему на пригорке, опираясь на рукоять секиры, к старику хозяину с длинными седыми волосами, выбивавшимися из-под куньей шапки.

Старик был дородный, с бычьей шеей, кряжистый и мускулистый, с сильными руками, уже слегка трясущимися, с вывернутыми красными краями век и слезящимися глазами, но с властным взглядом, смотревшим в упор на того, с кем старик говорил. Особую силу приобретал взгляд Толе, когда он смотрел на женщин; они чувствовали его даже на расстоянии и волновались, даже если он и смотрел благосклонно.

Взоры любопытных тем более приковывались к лугу, что рядом с хозяином стоял почетный гость, Норне-Гест. Он зашел погостить в усадьбу, и в честь него-то и был устроен смотр. С его прибытием всегда связывались особые ожидания, его пребывание нарушало обычное течение будничной жизни.

А двум старикам было о чем поговорить между собою, и они, видимо, горячо беседовали все время; Толе даже откинулся назад, словно готовый упасть под тяжестью обрушившихся на него вестей – должно быть, речь шла о великих событиях, но самого разговора никто не слыхал: оба стояли так далеко от всех прочих, что даже самые ближние не могли ничего уловить. Все знали, что стариков связывала давняя дружба, и можно было припомнить в прошлом не один пример большой перемены в судьбе некоторых домочадцев, произошедшей в то время, когда скальд гостил в усадьбе.

Даже рабы глядели на него с упованием, зная, что он не преминет посетить их норы: он знал о них то, чего не знали их хозяева; входил в их нужды, печали и радости. Те из них, кто был в свое время захвачен в плен и сохранил еще воспоминания о родине, могли рассеять тоску в откровенной беседе с НорнеГестом. Редко оказывалось, чтобы родной край пленника был совсем не знаком скальду, чтобы он не побывал хоть раз и там.

После окончания ристалищ оба важных зрителя стали подниматься с луга на откос позади усадьбы. Тсс!.. Это они направились в священную рощу, где находился жертвенный камень. Погадать? Может быть, на зелье, может быть, по светилам небесным?

Средь бела дня не страшно подойти к роще, и кое-кто из самых отчаянных подростков двинулся по пятам за стариками; ведь никто не обращает внимания на любопытных ребят, но они-то всегда все видят.

И вот они видели, как старики прошли за частокол в лесок, образовавший как бы обособленный островок, не доходя до большого леса; опушка леска или рощи густо заросла кустами и деревьями помельче, а в глубине росли крупные деревья, обступавшие источник и пруд. Все это были недосягаемые святыни, не говоря уже о священных хижинах, разбросанных там на открытой лужайке и между деревьями; это были страшные хижины, обители ужаса; и всех ужаснее была длинная бревенчатая хижина, где находилось само капище и трапезная, в которой пировали мужчины в дни торжественных жертвоприношений. Сами деревья нагоняли жуть своими старыми узловатыми, засохшими сучьями и ветвями, увешанными скелетами, черепами и рогами жертвенных животных, а также людей. Часть старых, почерневших от времени и высохших до костей трупов попадала на землю и валялась под деревьями. Словом, тут было целое кладбище; стоило кому-нибудь войти в рощу, как гнездившиеся там вороны, крупные, сытые, медлительные птицы, почти ручные, снимались с мест и тотчас же снова садились на деревья с солидным бормотаньем, словно узнавая и приветствуя вошедших.

Трупы и вонь от них не пугали ребят: им не в диковинку было видеть мертвые тела и нюхать всякую падаль, и их неудержимо влекли к себе ужасы, таившиеся в капище. Кое-что им было известно, но недостаточно, и, прильнув глазами к щелям в частоколе, они старались разглядеть, что там творилось. Пока Толе с Норне-Гестом ходили между хижинами, за ними легко было уследить – оба и впрямь направились к жертвенному камню, и Толе зачем-то положил на него руку, – но когда старики входили в хижины, любопытные терялись в догадках и изнывали от досады. Когда же наконец оба посвященных вознамерились войти в самое капище, волосы стали дыбом на головах ребят, и они, разинув рты, невольно отвели вытаращенные глаза от щелей и обратили их к небу, как бы призывая его в свидетели: ведь те двое, дерзнувшие войти в обитель самого божества, должны были теперь ослепнуть!.. Ребята только одно это и знали о святилище: кто узрит его ужасы, непременно ослепнет. И чаша была переполнена – ползком, на четвереньках смельчаки уходили из чащи, подальше от опасного места, пока не выбрались в поле, а там живо вскочили на ноги и во весь дух понеслись к жилью, чтобы сообщить товарищам и матерям о том, что дедушка и высокий чужой гость полезли прямо в пасть к злому духу!

А тем временем Толе и Норне-Гест вошли в капище. В дверях им пришлось нагнуться, потом шагнуть с высокого порога глубоко вниз – капище находилось наполовину под землей, и дневной свет проникал в него только через дверь; но на полу горел костер, слабо озарявший середину помещения и оставлявший в тени все углы. Древняя старуха поднялась навстречу пришедшим, вся сгорбленная и скрюченная, но живая, и беззубый рот ее болтал без умолку, по-сорочьи, красные глаза были грязны, и все морщины на лице полны копоти, крошечная голова совершенно облысела, пальцы почернели и потрескались от вечной возни с огнем. Его надо было поддерживать все время – это был священный очаг всего народа, не угасавший круглый год, обновлявшийся лишь на празднествах солнца; заботы о костре, не считая других обязанностей при богослужениях, и лежали на гюдиях.

Их было довольно много; жили они в хижинах внутри частокола и хранили огонь по очереди; были среди них и молодые девушки, и даже совсем девочки, новопосвященные, которые обучались у старых: как закалывать жертвы, гадать по их внутренностям, творить заклинания, варить колдовское зелье и прочему искусству общения с темными силами, что тоже входило в обязанность гюдий. Кто раз попал за частокол, тому уж не было дороги назад: женщины, посвященные служению неземным силам, не могли вернуться в мир земной жизни.

Случалось, что из посвященных юных гюдий вырастали цветущие молодые девушки и слава о их красоте проникала за пределы частокола и разбивала сердца мужской молодежи, которая не могла не сожалеть о том, что такая красота пропадает задаром, якобы во славу неба! Как относились к этому сами девы, никто не знал: частокол строго оберегал тайну, как и их самих. И как бы красивы ни были некоторые из них в молодости, все кончали свою жизнь в заповедной роще такими же старыми ведьмами, как другие гюдии, если вообще доживали до старости.

Гюдии были девами; тайны жизни и смерти в известном смысле оставались для них запечатанными семью печатями; зато в других отношениях старухи набирались жуткого житейского опыта и переставали быть людьми, не обладая, однако, наивностью животных. Из всех живых существ гюдии были самыми жестокими.

Толе приветствовал старуху и обошел с Гестом все святилище; потом он снял с возвышения в глубине капища лежавший там священный обруч из чистого золота, такой тяжелый, что им можно было убить человека, и передал его в руки Гесту – знак большого доверия и почета, ибо никто, кроме верховного жреца, не смел касаться обруча и всякий, дотронувшийся до него, даже нечаянно, искупал свою вину смертью на костре, становился жертвой огня. Прикасаться к обручу разрешалось лишь в особо торжественных случаях, и прикосновение это налагало строгие обязательства: на обруче давались клятвы, которые считались нерушимыми; молодые пары сочетались на всю жизнь, давая друг другу обет верности на обруче. Он изображал солнце, золотой солнечный круг, и прикасавшийся к нему вступал в союз с самим небом, оставаясь верным своему обету. Норне-Гест взвесил обруч на руке и кивнул головой; Толе, положив обруч обратно на место, тоже кивнул.

Перед возвышением стоял огромный жертвенный котел, выкованный из чистого серебра, богато украшенный изображениями, таинственными письменными знаками кимвров, понятными лишь посвященным; теперь он был вычищен и блестел, как новый, но во время больших жертвоприношений, когда верховный жрец с помощью гюдий совершал обряды, необходимые для поддержания мирового порядка, в котле этом дымилась свежая кровь. По его огромным размерам можно было судить, каких хлопот и трудов стоило наполнить его кровью и что это делалось не по пустякам. Ярко и вместе с тем загадочно выступали в окружающем полумраке изображения на его серебряных стенках, отражавших красные блики огня.

На самой верхней ступени возвышения стоял, словно дом в доме, ковчег с дверцей. Толе отворил ее – за нею пребывало само божество.

Старая гюдия, давно ревнивым оком следившая за его движениями, заверещала от страха и зажмурилась. Но он отстранил ее локтем, сунул руку в святая святых и вынул оттуда божество.

Оба они с Гестом о чем-то таинственно совещались, сблизив головы, не тратя лишних слов, но обмениваясь многозначительными кивками головы и выразительно подмигивая друг другу. Сгорбленная старушонка суетилась позади них, бормотала про себя что-то невнятное и сыпала что-то на огонь, как бы в искупление совершенного святотатства. Когда в капище запахло пряным смолистым запахом, она еще сунула в огонь собственный палец и держала его там, пока не запахло горелым мясом, попрыгала кругом по-птичьи и, наконец, разостлалась в прах лицом вниз: она сделала все, что могла!

А оба верховных посвященных не причинили богу никакого вреда; они только разглядывали его. С виду это был совсем небольшой божок, меньше двух пядей в длину, что-то вроде грубо вырезанного из дерева человеческого плода, болванчик с едва намеченной головой, без рук, но с продольной бороздкой внизу туловища, обозначавшей место разделения ног. Дерево почернело от времени и пропиталось жиром; глаз и носа не было, но рот был намечен поперечной бороздкой, на которой виднелись следы свежего масла. Божок ел в дни летнего солнцеворота; лучи солнца, падавшие сквозь двери капища прямо в святая святых, растопляли масло на губах божка, и это была его кормежка в течение всего года. Впрочем, в сущности, это была богиня – Толе грубо ткнул пальцем в половой признак и красноречиво хрюкнул. Потом он перевернул идола, но сзади на нем не было никаких следов отделки – с этой стороны божество рассматривать не полагалось. Зато по всему туловищу – и спереди, и сзади – сияли черные обугленные дырки, похожие на те, что получаются при добывании огня; в сущности, идол был древним огнивом; никто не мог определить его возраста, но во всяком случае он был не моложе самих кимвров и всегда, с самых незапамятных времен, находился в их владении, передаваясь по наследству в роду Толе. Из поколения в поколение. Это была величайшая святыня всего народа. Всякому было известно, что в нем испокон веков таилась молния, ослеплявшая каждого, дерзнувшего поднять взоры на божество. В сознании большинства существовали на этот счет самые чудовищные, сверхъестественные представления.

Толе поставил изображение на место в ковчег и закрыл дверцу. Оба посвященных снова вышли на свет, продолжая перешептываться и обмениваться многозначительными кивками и предоставив усердной старухе колдунье окуривать оскверненное капище. Им предстояло еще осмотреть другие священные предметы заповедной рощи. Между прочим, они побывали в хижине, выстроенной для хранения колесницы, священной колесницы, на которой возили божество по стране в торжественных случаях. Она была роскошно отделана и покрыта бесценными украшениями. Но Толе больше всего восхищала упряжка; в некоторых случаях в колесницу впрягали коров, в других – кобылиц, но Толе всегда заботился, чтобы упряжка была наилучшей. И кого бы ни впрягали, впечатление возникало такое, будто священную колесницу влекут превращенные люди; Толе вывел для этой цели особую породу животных – почти телесной масти, которая была ему самому более всего по вкусу.

Колесница оказалась в полном порядке и пробудила много заглохших было воспоминаний. Да, время двигалось! Но и колесница стояла, готовая двинуться в нужную минуту, которая была не за горами. Да, пока эта колесница будет возить по стране священные реликвии народа и таким образом освежать народную память, скот кимвров будет плодиться, а поля их – давать урожаи.

Гест должен был еще осмотреть сокровищницу Толе – склад оружия и драгоценностей, но сначала они направились в кузницу. По дороге Толе так воодушевился, что они приостановились, чтобы подробно обсудить дело.

Беседа касалась плана, возникшего у них еще несколько лет тому назад и теперь приводимого в исполнение самим Толе. Он замыслил вылить из бронзы изображение тура. Гест обещал помочь кузнецу своим советом, как уже помог однажды, когда ковался серебряный котел, – таинственные украшения последнего могли быть придуманы лишь тем, кто много странствовал на своем веку, и были ему одному понятны.

Старое божество, издревле хранившееся в неприкосновенной святыне капища, они решили заключить в недра тура и таким образом навеки схоронить его от взоров непосвященных; при этом вся святость перейдет на тура, которого поставят на возвышение в капище, а во время праздничных процессий будут ставить на колесницу; это представит гораздо более внушительное зрелище, нежели прежнее, ничего не говорящее взору хранилище святыни. Старцы сообща обмозговали этот план, и теперь он был близок к осуществлению. Толе годами копил металл для отливки тура, между прочим, и древние бронзовые мечи, драгоценная память о предках, но как оружие, намного уступавшее современным железным мечам; лучшего применения священному наследию предков, как употребить его на отливку священного изображения, нельзя было найти!

Дело уже подвинулось настолько, что скоро можно было приступить к самой отливке; это была самая большая работа, когда-либо предпринимавшаяся в здешних краях; о ней много говорили и предсказывали ей успех.

Приготовлены были литейная яма и горн небывалых размеров и собрано целое войско рабочих, среди которых было немало свободных родичей Толе, не считая его самого, а им в помощь даны были обученные рабы.

Кузнец, дальний родственник и друг Толе, был искусным оружейником, а также золотых и серебряных дел мастером. Под его руководством изготовлялась глиняная форма тура. Делалась она таким образом: на внутреннее ядро из глины накладывался воск, который опять покрывался глиняной смазкой; последнюю предстояло обжечь снаружи; расплавившийся воск должен был вытечь в особые отверстия, а его место занимал влитый в форму расплавленный металл; в общем, труд, кропотливый и подверженный всяким случайностям, легко мог кончиться неудачей.

Восковая модель была почти готова, когда Толе с Гестом пришли взглянуть на работу; вылепленное в половину натуральной величины, изображение тура производило впечатление живого существа, стоящего посреди хижины, где производилась работа, – глина и воск как бы ожили.

Сходство с туром было поразительно схвачено: животное стояло, строптиво расставив ноги и наклонив несколько угловатую, но взятую прямо с натуры голову. Гест с первого взгляда угадал тут еще чью-то руку, кроме самого кузнеца, и невольно оглянулся, ища мастера.

Кузнец понял его взгляд и указал пальцем на одного из стоявших поодаль рабов. Из дальнейших разговоров выяснилось, что во время работы этот раб обнаружил особые способности и почти самостоятельно сделал восковую модель, которую запечатлеет расплавленный металл после обжигания верхней смазки, если отливка вообще удастся. Да, этот раб – большой умелец – сумел придать изображению необыкновенное сходство с живым быком, и когда его одолевали сомнения, он шел и проверял себя, хватая, так сказать, быка за рога. Другим этого в голову не приходило, они полагали, что преспокойно могут работать по памяти; мало, что ли, они видели живых быков! Разумеется, рабу ни в чем не отказывали, лишь бы работа удалась на славу; быка даже приводили к дверям хижины, чтобы мастер мог проверять себя, не отрываясь от работы. По всему было видно, что к нему относились с уважением.

Прозвище Эйернет. было дано ему за то, что он был такой бойкий, проворный, маленького роста и с длинными белыми передними зубами. Настоящего имени его никто не знал, так как вообще никто не понимал его языка. Теперь он сам научился с грехом пополам говорить по-человечески. В кузницу он попал недавно. Толе купил его на Лимфьордском рынке у одного балтийского морехода; судя по всему, раб происходил из дальних стран – темнокудрый и смуглый, с золотистым загаром, – и, видно, долго переходил из рук в руки, прежде чем попал сюда. В общем, он был похож на мальчика, да в самом деле был еще совсем юношей, но тем не менее уже проявлял столь зрелый талант. В кузницу его привела счастливая случайность – с виду он ведь совсем не годился для этой работы и легко мог бы угодить в торфяные ямы; правда, торфяные кирпичи выходили бы на славу, но все-таки было бы жаль!.. В кузнице он оправдал все ожидания, и его высоко ценили.

Эйернет улыбнулся, когда заметил, что говорят о нем. Ни у кого не было такой ясной, сияющей улыбки, и окружающие мужчины взять в толк не могли – чего он радуется?! Зато женщины давно обратили внимание на его улыбку: они часто проходили мимо кузницы и видели, как молодой раб светло улыбался сквозь сажу и копоть. Подметили женщины и его курчавые волосы, которым многие могли позавидовать. Несмотря на свой небольшой рост, он был прекрасно сложен и все движения его были полны грации; без сомнения, он происходил из хорошего рода и попал в рабство из-за какого-нибудь несчастного случая, неизвестно где. Может быть, Гест сумеет прояснить дело?

Норне-Гест занялся им. К почтительному изумлению всех, оказалось, что скальд мог беседовать с чужестранцем на его родном языке, и все видели, как глаза раба увлажнились слезами.

Выяснилось, что он грек, но это открытие мало что объяснило большинству присутствующих: они уразумели только, покачивая головами, что дело идет о дальней стороне, где-то еще дальше страны валлонов, и с некоторым сомнением посматривали на Эйернета.

Толе удостоил его минутным вниманием, повернувшись к нему всем лицом и откинув голову назад: вот как, он грек? – и занялся другими делами. Но Гест с тех пор не раз беседовал с рабом и по его рассказам составил себе представление о его замечательной судьбе, в которой все как будто было случайным, на деле же роковым.

Пять лет тому назад пираты похитили Кейрона – это его настоящее имя – с родного острова, и с тех пор он переходил из рук в руки, перебывал на всевозможных невольничьих рынках, начиная с рынков Черного моря, и дальше, вверх по Дунаю и вниз по течению других рек, к северу, нигде не оставаясь подолгу; все почему-то торопились сбыть его с рук; может быть, находили его слабосильным или по какой-то другой причине, неизвестно. Наконец его продали Толе, и он очутился в здешних местах, о местоположении которых не имел представления, хотя и думал, что, если бы ему вернули свободу, он нашел бы дорогу на родину, так как хорошо помнил весь длинный путь. Однако ему предстояло, по-видимому, остаться здесь надолго, раз он оказался столь полезным.

Он не жаловался на свою участь, наоборот, здесь ему было лучше, чем где бы то ни было. Хозяева не обращали на него ни малейшего внимания: их интересовала только его работа. С другими рабами отношения у него испортились с тех пор, как он выдвинулся благодаря своей работе; они не смели обижать его открыто, но исподтишка строили ему всякие козни. Ночью ведь ему приходилось спать скованным вместе с ними в хлеву – иначе не полагалось; зато днем он был счастлив – работа, над которой другие рабы вздыхали, была его отрадой. А теперь вдобавок ему посчастливилось угодить своим хозяевам. Большей удачи он не мог и ожидать. Но…

Да, вот как сложилась судьба этого южанина, одинокого славного юноши, которому не исполнилось еще и двадцати лет. Чего только он не навидался!

Гест ежедневно заходил в мастерскую взглянуть, как подвигается дело, и всегда заставал грека радостно и усердно работающим над моделью. Сам кузнец откровенно восхищался его талантом, а другие исподтишка завидовали; несколько дней грек прихрамывал, так как один из рабов намеренно уронил ему на ногу тяжелые щипцы, но даже хромота шла ему.

Не один Гест интересовался его работой: все, кто только мог и смел, старались под каким-нибудь предлогом пройти мимо кузницы, чтобы поглядеть, как идет дело. Даже женщины не могли устоять против соблазна, даром что ничего не смыслили ни в плавке, ни в ковке, и обычно благоразумно держались подальше от тех мест, где рисковали наткнуться на быков или на их подобие и наслушаться неподобающих для своего пола вещей. Теперь соблазн был слишком велик, и женщины, движимые общим напряженным любопытством, то и дело шмыгали мимо кузницы небольшими кучками, подбодряя себя, по женскому обыкновению, именно своей численностью. Они притворялись равнодушными и делали вид, что торопятся куда-то, но все-таки задерживались на минуту-другую у порога, чтобы поглядеть – над чем это там возятся мужчины? Грек всегда бывал погружен в свою работу: сверкая глазами, он мял глину, преодолевая разные трудности, или встречал любопытных зрительниц таким рассеянным взглядом своих бездонных черных глаз, словно и не видел их, или, прихрамывая, с неподражаемой грацией сновал по хижине; иногда же в глубине ее видны были только спина его да плечи, которые он держал, как никто, – такой осанки ни у кого не было!

Инге, молоденькая внучатая племянница Толе, жившая в его семье, частенько заходила в кузницу по делу одна – то позвать деда, то посмотреть, не там ли он; заходила прямо в мастерскую, сияя непокрытой светлой головкой, и молча, запыхавшись, оглядывалась кругом. И грек всегда успевал раньше других выступить вперед и с почтительным поклоном доложить, что хозяина здесь нет. Взгляд его не отрывался при этом от девушки, а голос с чужеземным акцентом звучал, как музыка. Вся зардевшись, как роза, Инге бежала дальше, на поиски хозяина; ее стройный, гибкий и пышный, как молодой побег ивы, стан с двумя толстыми бледно-желтыми косами вдоль спины быстро мелькал и пропадал вдали.

Йомфру Инге повадилась также выходить из дому по вечерам – вечера стали такие светлые. Она не подходила близко к жилью рабов, но внимательный взор подметил бы, что в той стороне в ясном воздухе четко вырисовывается неподвижная фигура грека, отдыхающего от дневных трудов или созерцающего звезды; не было ни одного движения, ни одного намека ни с той, ни с другой стороны на какую бы то ни было связь между этими двумя вечерними силуэтами; их разделяло не только видимое расстояние – между ними вообще лежала непроходимая пропасть, и тем не менее они появлялись одновременно, и стоило одному силуэту скрыться, как вскоре исчезал и другой; бывают такие парные звезды, светящие на небе вдали друг от друга, но вместе заходящие за горизонт.

Все это вряд ли кто-нибудь замечал, кроме Геста, – у него был зоркий глаз, и он всегда интересовался судьбою окружающих людей и предвидел ее течение. Все остальные в усадьбе были слишком заняты собственными делами или подысканием себе подходящей парочки; таинственное взаимное влечение пронизывало сумрак; сон бежал от глаз молодежи, и юноши и девушки гуляли, пока в состоянии были различать затуманенным взором озаренный луною милый лик, да ощущали близость чуда.

Весенняя луна прибывала с каждым днем. Прохладными вечерами с болот доносились брачные хоры лягушек, водоплавающих птиц, свидетельствуя о начавшемся брожении внутренних соков и творческих сил. Темноту прорезывал крик чибиса, материнский вопль, стон вечно бодрствующей души в огромной вольной опочивальне, слабо озаренной луною. Из лесу доносились глухие вздохи, таинственный шорох и разные отзвуки – весенняя тревога охватывала всех зверей.

В усадьбе, за запертыми дверями хлевов, тоже было неспокойно: коровы упрямо топотали в стойлах; доярки плакали; слышалось протяжное обиженное мычанье – коровы тосковали, им пора было в поле; и о чем только думает хозяин?!

Со всех сторон разом нахлынули силы, которым не было удержу.

Не мудрено, если и грек теперь совсем бы извелся с тоски по родине. Гест осторожно пытал его, но оказалось, что он вовсе не стремится больше на родину! Гест кивал в знак того, что понимает, в чем дело, и про себя находил объяснение тому, что грека так торопились сбыть с рук отовсюду: мужчинам, видно, хотелось поскорее избавиться от смазливого южанина. Долго ли проживет он здесь?

А насчет Йомфру Инге Гесту было известно, что она, без ее ведома, была в этом году избрана Майской невестой. Так было решено недавно в его присутствии на семейном совете; все признали, что краше ее не было семнадцатилетней девушки во всей округе.