Путешествие
Я нанялся на корабль, идущий в Сингапур, а оттуда — на Землю Ван-Димена, в Хобарт-Таун, где моего отца видели в последний раз. Последним этот порт оказался не только для отца. Хобарт-Таун для многих являлся конечной станцией или мог стать ею рано или поздно, если вовремя оттуда не смыться. Представьте себе работный дом в Марстале, и вы поймете, что такое Хобарт-Таун.
Дело происходило в 1862 году. Я встретил одноглазого мужчину, который за сорок лет ни дня не провел на свободе. Считал каждый удар кнута, полученный в неволе: всего три тысячи. Теперь он вышел на свободу, со сломленной волей и со спиной, напоминавшей стиральную доску. Таких, как он, было много. Свою историю одноглазый готов был рассказывать за стакан джина по десять раз на дню. Ему хотелось отыграться за сорок лет воздержания. Но кого он мог заинтересовать? Хобарт-Таун был полон отбросов вроде него, бывших заключенных, готовых убить за стакан самогонки.
Многие годы с того дня, как был построен первый дом, город представлял собой исправительную колонию. А теперь говорили, что это город свободных людей, но населяли его либо бывшие заключенные, либо бывшие охранники. И какая разница? Все они привыкли бить или ждать удара. А что существует третий путь — жить с расправленными плечами, — никому и в голову не приходило. Ни разу я не повстречал тут человека, который бы посмотрел мне в глаза. Все взгляды были прикованы к земле. А если местные жители и поднимали глаза, то только чтобы оценить размер твоих карманов и решить, стоит ли тебя убивать ради их содержимого. Говорили, что они способны украсть кенгуренка из сумки матери: вы ведь, наверное, знаете, что самки кенгуру носят свое потомство в специальной сумке на животе?
Стариков там было много, молодых — мало. Все, у кого еще оставались силы или хотя бы крохотная надежда, бежали из Хобарт-Тауна куда глаза глядят. Дети тут были — куча детей, грязных и невоспитанных. Отцов не наблюдалось, а вот матери в наличии имелись. О тех, кто сидел в тюрьме, говорят, что за время долгого заключения они теряют вкус к женщинам и ищут общества мужчин. Правда ли это, не знаю и знать не хочу. А знаю одно: на этих подонков я спустил свое жалованье.
Сначала я спрашивал в полиции и в прочих инстанциях, и везде твердили одно: «Если кому-то понадобится бесследно исчезнуть с лица земли, лучшего места, чем Хобарт-Таун, он не найдет».
У «паны тру», насколько я знал, причин для исчезновения не было. Но местные должностные лица лишь качали головой и говорили, что не смогут мне помочь.
Я ходил по Ливерпуль-стрит. Каждый второй паб здесь назывался «Bird-in-Hand» — «Птичка в руке». Тут все понятно. В Хобарт-Тауне громче любой другой птички пела карманная фляга, и если не во что больше верить, то веришь в то, за что можно ухватиться рукой.
Я покупал джин всем, кто мог хоть что-то рассказать. А такого добра там было навалом. Сначала меня расспрашивали о «папе тру», о его внешности, росте, национальности. Конечно, я помню его прекрасно, и мои собеседники почесывали вшивые лысоватые головенки, и на плечи им сыпались гниды. Печально глядя на быстро опустевший стакан, они кротко сообщали, что еще одна порция могла бы освежить их память. Ну вот, теперь им ясно вспоминается высокий датчанин с густой бородой и отчужденным взглядом. Он остановился в трактире «Надежда и якорь» на Макери-стрит. А потом нанялся на…
Название корабля никак не вспоминалось. Затем следовал еще один вожделеющий взгляд в направлении стакана. Стакан наполнялся, звучало название.
Через две недели стало ясно, что в Хобарт-Тауне побывала тысяча Лаурисов Мэдсенов. Мой отец нанялся на тысячу кораблей и отплыл в тысяче разных направлений. Я не поймал ни одной птички-синички, зато в небе летала тысяча журавлей. Лаурис Мэдсен был не один человек. Имя ему было — легион.
И все же я заглянул в эту «Надежду и якорь» и справился о пропавшем отце. Я уже зашел так далеко, что сдаваться не хотелось. Мужчину за стойкой звали Энтони Фокс. Он, как и прочие, когда-то был заключенным, но, в отличие от остальных, все у него теперь складывалось хорошо, потому что он решил наживаться на нужде других людей. Стоя за латунной барной стойкой, он до блеска полировал ее. Наклонившись над нею, чтобы задать свой вопрос, я увидел свое отражение и подумал: а не отражалась ли здесь когда-нибудь и борода моего отца?
Заказав стакан джина, на сей раз для себя, я произнес имя отца — и больше ни слова: урок пошел мне на пользу. Я мог бы заявить, что Лаурис был готтентотом с огненно-рыжими курчавыми волосами, торчащими во все стороны, что у него было три ноги, и все бы подтвердили: да, мы помним такого датчанина. Так что я назвал лишь имя.
Фокс на мгновение замер:
— Повтори-ка имя. И год.
— Пятидесятый или пятьдесят первый, — ответил я.
— Секунду.
Оставив вместо себя официанта, хозяин исчез в комнатке за стойкой. Вернулся с большой книгой под мышкой.
— Никогда не запоминаю лиц, — признался он, — зато помню долги.
Положив книгу на стойку, он принялся ее листать.
— Вот! — воскликнул он с торжеством в голосе и подтолкнул книгу ко мне. — Так и знал.
Он указал на имя: Лаурис Мэдсен.
Не скажу, что узнал подпись отца. Когда он исчез, я еще не умел читать, а он был не из тех, кто часто расписывается.
— Сколько он задолжал? — спросил я.
— Он должен мне за две кружки пива, — ответил Энтони Фокс.
Я вынул деньги и заплатил:
— Теперь мы квиты.
— Только не говори, что ты проехал полмира, чтобы заплатить за Мэдсена!
Я покачал головой:
— Он исчез. Я ищу его.
— Моряк или заключенный? — Во взгляде хозяина читался вопрос.
— Моряк.
— Тогда, наверное, утонул, как это у них заведено. Или дезертировал.
Фокс широко развел руками, что равно могло изображать и Тихий океан с десятью тысячами островов, и льды Южного полюса, на которые не ступала нога человека.
— Мир велик. Тебе не найти его.
— Я нашел его долги, — заметил я.
— Не всегда те, кто исчезает, хотят, чтобы их нашли. Моряк где его место? На палубе? Или рядом с женой и детишками? Бывает, он оказывается в замешательстве и тогда начинает жить так, словно нить его жизни можно сплетать и расплетать бесконечно. Он тонет десять раз и десять раз воскресает, и каждый раз в объятиях новой женщины. Дома о нем горюют, а он сидит у колыбели на другом континенте и смеется, пока новая семья тоже не надоест. Поверь мне. Я всякое повидал.
— А я и не знал, что за стойками баров в Хобарт-Тауне стоят мудрецы.
Фокс насмешливо посмотрел на меня:
— Ты его сын. Я прав?
— Ты вроде лиц не помнишь. Разве я похож на Лауриса Мэдсена?
— Понятия не имею. Я его не помню. Но замечаю, когда обижаются. Только сын способен так насупиться, когда отца обвиняют в обмане.
Я повернулся, чтобы уйти.
— Стой, — сказал Энтони Фокс, — я назову тебе одно имя.
— Имя?
Я остановился у входа в «Надежду и якорь».
— Да, имя. Джек Льюис. Запомни его.
— А кто это — Джек Льюис?
— Человек, с которым твой отец пил пиво.
— И ты помнишь этого человека, хотя прошло десять лет? Наверное, он тоже задолжал за пиво.
— Он задолжал мне намного больше. Найди его и напомни о долге.
Я вернулся к стойке. Недопитый джин еще ждал меня. Фокс не убрал стакан. Не сомневался, что заманит меня обратно.
Было еще рано, кроме меня, в баре посетителей не оказалось.
— Что-нибудь закусить? — спросил хозяин.
— Только не баранину.
Баранина, единственное блюдо, которое готовили в Хобарт-Тауне, мне надоела.
— Есть лаврак.
Мы сели за стол.
— Здесь полно места, — сказал он. — Австралия больше Европы и все еще готова принимать новых жителей. Тихий океан занимает половину земного шара, я называю его родиной бездомных.
— Ты был моряком?
— Кем я только не был: крестьянином, плотником, моряком, заключенным. Кстати, это тоже профессия. На Тихом океане встречаются два типа мужчин: те, кому хорошо в тени кокосовой пальмы, и те, кто следует за деньгами.
— Следует за деньгами?
— Джек Льюис относился к последним. Опиум из Китая, оружие, торговля людьми — назови все, что придет в голову, любой груз, а под грузом я имею в виду не только то, что можно взвесить и измерить, — и Джек Льюис возьмется стать твоим незаметным поставщиком. Деньги поведут тебя по определенным маршрутам, и на этих маршрутах ты найдешь Джека Льюиса.
— Как называется его судно?
— «The Flying Scud» — «Летящий по ветру». Но ты должен кое в чем определиться, прежде чем начнешь поиски. Реши, каким человеком был твой отец. Из тех ли он, кто ищет кокосовую пальму, чтобы провести остаток дней, лежа в ее тени, или он явился сюда за богатством? Если верно первое, тебе его не найти. Меланезия, острова Гильберта, острова Общества, Сандвичевы острова — десяти жизней не хватит, чтобы везде побывать. В противном случае у тебя есть шанс. Джек Льюис тут не появляется. Но есть у него одно логово.
— И как мне его найти?
— Ни в одном реестре он не числится. Джек Льюис из тех, кто умеет появляться и исчезать невидимо для властей. Но он живет в людской памяти, как живет в моей.
— Расскажи, что за долг у него.
— Просто назови мое имя. Энтони Фокс. И сумму в тысячу фунтов.
— Тысяча фунтов! — воскликнул я. — Но зачем ты дал тысячу фунтов такому мошеннику?
— Наверное, это называется жадностью, — не моргнув глазом ответил Фокс. — Кроме того, я и сам заработал эти деньги незаконным путем. Можно сказать, что один мошенник дал в долг другому. Теперь я следую узкой тропой добродетели, но исключительно из-за недостатка средств.
— У вас тут какой-то перевернутый мир, — сказал я. — Обычно-то люди воруют от нужды.
— И со мной так было. Да, и я был больше чем вором, сам догадаешься, о чем речь. А теперь живу честной жизнью. За бывшими заключенными следят. Итак, «Летящий по ветру». Теперь тебе известно не только его имя, но и название его судна.
— И что будет, если я найду судно?
— Не обещаю, что ты найдешь отца. Но ты найдешь Джека Льюиса. На своих деньгах я давно поставил крест. Однако теперь ты знаешь, что Джек Льюис — вне закона. Делай с ним что хочешь и знай: с тобой мое благословение.
Так в Хобарт-Тауне разговаривали мужчины: как мошенник с мошенником. Я подумал о безбрежных просторах Тихого океана, который единожды уже пересек. Кто догадается, что происходит на корабле, находящемся в тысячах морских миль от суши, или на острове, размерами ненамного превосходящем корабль?
Мир лишь недавно узнал слово «свобода», и мне пришлось проделать немалый путь, чтобы понять его значение. В Хобарт-Тауне я слышал это слово от людей, обвивших себя путами жадности. У свободы была тысяча лиц. Как и у преступления. Мне становилось нехорошо при мысли о том, что может сотворить человек.
— Гонолулу, — сказал Энтони Фокс. — Советую начать поиски с Гонолулу.
— Если ты знаешь, где его найти, что же ты сам туда не отправишься и не вернешь свои деньги?
— Я теперь честный человек. Лишь глупцы крадут у богатых. Умные люди крадут у бедных. Закон чаще всего на стороне тех, у кого есть деньги.
— Но ты же не крадешь у бедных?
— Нет, всего лишь наживаюсь на их слабостях.
Трактирщик указал на батарею бутылок, стоявших в баре.
— Это выгодней, и риска меньше. Бутылка в руке лучше, чем деньги в банке. Так рассуждают бедные.
— О! «Птичка в руке» — это тоже ты.
— Это тоже я.
Я собрался идти.
— Подожди.
Такая у него была уловка: придерживать информацию.
— Я кое-что помню о твоем отце.
Я взглянул на него. Сердце забилось сильнее.
— Он походил на человека, пережившего утрату. Не знаешь почему?
— Нет, — произнес я, а сердце стучало. — Я был еще ребенком, когда он пропал.
Выйдя за дверь, я в последний раз услышал голос Энтони Фокса.
— Ты забыл заплатить! — крикнул он. — Я запишу тебя в книгу.
* * *
Я рад был уехать из Хобарт-Тауна. Там голову вместо подушки приходилось класть на рундук, несмотря на то что на двери висел замок, и мне не раз довелось отбиваться в темноте от непрошеных гостей.
И я отправился в Гонолулу. Путешествие длилось год. Я нанимался на разные суда, ведь прямых рейсов Хобарт-Таун — Гавайи не существует. По пути я многое повидал, и не раз мне хотелось все бросить и остаться. Если Энтони Фокс был прав, говоря, что в Тихом океане встречаются два типа мужчин, то я, очевидно, принадлежал к первому типу, к тем, кто ищет местечко в тени кокосовой пальмы с видом на голубую лагуну.
Но меня тянуло вперед. Лишь одно было в мыслях: найти Джека Льюиса.
В Гонолулу мне пришлось задержаться на две недели, и, если б не охота на Джека Льюиса, я остался бы там навсегда.
Женщины в красных платьях до пят, с обнаженными плечами, прохаживались, покачивая бедрами. Такую походку в Марстале назвали бы непристойной, но здешние жительницы подчинялись диктату иной, обильной природы.
Воздух был густым от ароматов. Сначала я решил, что мое обоняние, как и прочие чувства, возбуждается при виде этих дам. Но запах исходил от цветов, они росли повсюду: перед домами, в тени деревьев, вдоль дорог. Мне знакомы были лишь жасмин и олеандр.
Вместо джина тут пили американский бренди, я тоже пил бренди под аккомпанемент прибоя, на затененной террасе с видом на оживленную набережную.
Дома в городе были белыми с зелеными ставнями, улицы — прямыми и широкими. Вместо брусчатки — ковер из колотых кораллов под сводами высоких тенистых деревьев с неимоверно густой кроной, не пропускавшей солнечный свет. Мужчины носили одежду цвета самого города: белые пиджаки, жилеты и брюки. Даже парусиновые туфли были белыми. Каждое утро они натирали их мелом. Женщины ходили в цыганских шляпах, украшенных цветами.
Микронезийцы, люди со светлой кожей, питают слабость к татуировкам на лице. Огромное впечатление на меня произвели мужчины с выбритой макушкой, покрытые татуировками от шеи и выше, так что лица были абсолютно синими. Складывалось впечатление, что на плечах вместо головы покоится темное облако, в глубине которого сверкают молнии. Это каждый раз, когда они моргали или переводили взгляд, сверкали белки глаз.
Хобарт-Таун и Гонолулу, лежащие в разных концах Тихого океана, — никогда мне не встречались два столь непохожих города. Но именно в Хобарт-Тауне я впервые услышал о Джеке Льюисе, и теперь мне казалось, что каждый раз, называя его имя, я привношу в окружающий мир частицу грязи этого города. Люди оглядывали меня с откровенным вызовом, давая понять, что мое общество нежеланно.
Один даже плюнул на землю и повернулся ко мне спиной. Мне показалось, что от меня отвернулся весь Гонолулу.
Один американский миссионер с состраданием глянул на меня из-под полей соломенной шляпы и отеческим тоном произнес:
— Вы производите впечатление порядочного юноши. Что общего у вас может быть с этим ужасным человеком?
Я не мог ничего объяснить и промолчал. Он неверно истолковал мое молчание и, решив, что мне есть что скрывать, ушел прочь, качая головой.
Я словно был нечистым.
В итоге мне удалось раздобыть нужную информацию. Прибытие Джека Льюиса ожидалось в течение двух следующих недель. Я заплатил дорогую цену за свой интерес к «Летящему по ветру»: мне пришлось пить бренди в одиночестве.
«Летящий по ветру» бросил якорь в Гонолулу. С берега я наблюдал, как Джека Льюиса везут в шлюпке члены его экипажа, четыре канака, и все — с синими татуировками на лице. Я заметил, что у одного из них не хватает уха.
Я решил, что Джек Льюис никому не доверяет и потому окружил себя туземцами. О чем он мог говорить с этими синелицыми мужчинами? Как нетрудно предположить, ни о чем. У них были свои цели в жизни, у него — свои, и пути их не пересекались. Именно такое общество и предпочитает тот, кому надо сохранить что-то в тайне.
Джек Льюис оказался маленьким сухим человечком, с кожей, обожженной безжалостным экваториальным солнцем и выдубленной пассатами практически до цвета красного дерева. Лицо морщинистое, глаза глубоко посажены, как у старой мартышки. Одет в застиранный хлопковый костюм в полоску, полоски практически выцвели. Лицо показывалось из-под полей соломенной шляпы, лишь когда он откидывал голову, чтобы посмотреть на собеседника. Но уж держался так, словно давал тебе аудиенцию.
На первый взгляд человек он был неприметный. На капитана совсем не похож, скорее на скромного торговца, и все равно вокруг его имени ходили всевозможные слухи. Я на собственном опыте убедился, что одно упоминание об этом человеке превращало тебя в изгоя.
Его люди вытащили шлюпку на берег. Сам он встал рядом на песке, опустив глаза, словно задумавшись. Я подошел и представился. Джек Льюис поднял взгляд. Я посмотрел ему в лицо, но непохоже было, что мое имя всколыхнуло в нем какие-то воспоминания, или, во всяком случае, он этого не показал.
Тогда я назвал имя Энтони Фокса, и он отвернулся.
Его люди выжидающе стояли позади него и, похоже, не прислушивались к разговору.
— Я пришел не за его деньгами, — произнес я, — причина другая.
Он повернулся и посмотрел на меня:
— Все приходят из-за денег. За чем еще ты мог прийти?
— Я ищу одного человека.
Он пристально разглядывал меня своими близко посаженными обезьяньими глазами.
— Мэдсен, — произнес он наконец. — Ты — сын Лауриса Мэдсена.
— Неужели так заметно?
— Это просто. Только родной сын станет искать человека вроде Мэдсена.
— Как это понимать?
Я приблизился на шаг, чувствуя, как во мне растет злость, — злость, смешанная со страхом перед тем, что мне придется выслушать, а когда страх смешан со злостью, результат всегда непредсказуем.
Джек Льюис не двинулся с места. Так и смотрел мне в лицо своими непроницаемыми глазами, и я понял, что этот человек научился властвовать над другими одним только взглядом.
— Послушай-ка, — произнес он. — Ты молод. Ищешь отца. Зачем — мне не понять, но это не мое дело. И мораль меня тоже не интересует. Меня не интересуют добро и зло, и я никого не сужу. Меня интересует лишь, годится ли человек для работы на судне.
— А отец не годился, так?
В моем голосе все еще сквозила ярость. Меня охватило смехотворное чувство оскорбленной гордости за отца. Какой-то преступник смеет его судить?
— Когда я впервые встретил твоего отца, он произвел на меня впечатление человека, который все потерял. Такие люди обычно полезны в моем деле. У них нет иллюзий. Они уцелели, и жизнь научила их тому, что значение в ней имеют только деньги. Хочу тебя спросить, просто из любопытства, можешь не отвечать. Чего он лишился?
Я покачал головой:
— Не знаю.
— Семьи? Состояния? Или странной штуки, которую называют «честью»?
— У него была моя мать. Нас было четверо: три брата и сестра. Он мог получить работу какую хотел. Был уважаемым моряком.
Джек Льюис поманил меня:
— Что мы стоим на берегу, пойдем-ка в город, выпьем.
Через два часа мы расстались, и, к своему удивлению, я обнаружил, что хорошо отношусь к Джеку Льюису. Он напоминал мне Энтони Фокса. В Марстале я наверняка бы шарахался от него как от зачумленного, но вдали от дома учишься ценить даже самых странных людей. Он был думающим человеком. Прямым, и не пытался казаться лучше, чем есть.
Он пригласил меня на завтра на «Летящего по ветру», и я согласился.
Мы больше не говорили об отце.
Сквозь люк в низком потолке каюты Джека Льюиса на стол падал свет. В центре стола находился панцирь морской черепахи, полный диковинных фруктов, прежде мною невиданных: канаки называют их ананасами. Горела лампа на китовом жире, но настоящим источником света казались фрукты, золотистые, похожие на маленькие солнца.
На переборке копье со щитом сражались за место с двумя миниатюрными портретами в золоченых рамах. Я смотрел на них с любопытством. На одном был изображен полный господин с бакенбардами и густыми бровями, на другом — бледная остроносая, болезненного вида женщина, видимо его жена.
— Можешь не разглядывать, — сказал Джек Льюис, — понятия не имею, кто это. Нашел среди корабельных обломков и решил, что в моей каюте не повредит украшение. Такие портреты придают респектабельности. Создают впечатление, будто у меня есть предки, история. Но ничего такого у меня нет, и мне это не нужно. Ни к чему человеку в моем положении эти глупости. Посмотри на него, — продолжал капитан, — крупный жизнелюбивый мужчина. И она, болезненный заморыш, а кончик носа наверняка покраснел от бесконечных рыданий и жалоб. Вряд ли ему с ней было весело. Иногда я смотрю на них, и они напоминают мне, зачем я здесь. Пусть лучше Тихий океан станет твоей невестой: и средства к существованию даст, и время с ней проведешь, как душа пожелает.
Я показал на стену:
— А оружие?
— Дары Тихого океана. Небольшое сражение с каннибалами на отдаленном острове, куда никто не заходит. Когда после такого сражения ходишь по берегу и считаешь павших врагов, чувствуешь, что живешь по-настоящему. Оружие — мои трофеи. Они напоминают мне, зачем я здесь.
Он открыл стенной шкаф и достал бутылку странной формы. Содержимое было белым, казалось, что оно кружится вихрем, подобно пару или кипящему молоку. Мне почудилось, что внутри движется нечто темное.
Джек Льюис покачал головой и убрал бутылку. Затем достал другую:
— Скотч?
Я кивнул. Мы сели друг напротив друга.
— А что мой отец?
— У него был другой взгляд на жизнь. Не разделял моей точки зрения на удовольствие. Стремился к чему-то другому. Не знаю к чему, и наши пути разошлись.
Он приветственно поднял бокал, и мы выпили.
— Жаль, — сказал Джек Льюис. — Что-то в нем такое было. Подходил он для этой жизни. Нравился мне.
Поднявшись, Джек Льюис отодвинул занавеску, загораживавшую койку. Стал искать что-то, почти сразу же выпрямился, держа в руке тряпичный сверток: ткань, когда-то белая, пожелтела от времени. Он обнажил зубы в улыбке:
— Раз уж мы теперь находимся в доверительных отношениях, я хочу тебе кое-что показать. Поделиться самым сокровенным, так сказать.
Он разместил сверток на столе и принялся медленно и тщательно распутывать веревку, которой была перевязана желтоватая ткань, словно ради этой церемонии меня и пригласил. Затем быстрым движением сорвал обертку.
Моему взгляду открылось самое отвратительное зрелище, какое только можно себе представить.
Сначала я даже не мог найти названия тому, что увидел. Но глаза, видимо, опережали мозг. Еще до того, как я осознал, что лежит передо мной на столе, у меня скрутило живот, а сердце замерло. Оно было не больше кулака. Грязные, закопченные волосы, когда-то, очевидно, белые, были собраны в косичку на затылке.
Я поднес руку ко рту и пошатнулся. Джек Льюис посмотрел на меня с одобрением, так, словно моя реакция оправдала его ожидания.
— Ты побледнел, — заметил он.
Мне пришлось облокотиться о край столешницы, но я тут же отдернул руку, словно от укуса скорпиона. Мерзость все еще покоилась в центре стола. Моя память хранила лишь смутные воспоминания о том, как выглядел отец. Портрета у нас дома не было. Всякий раз, пытаясь вспомнить его черты, я приходил к выводу, что возникающий образ, непостоянный и переменчивый, как кучевые облака, был результатом чистого самовнушения.
В душу закралось ужасное подозрение. Изо рта, с полузадушенным стоном, вырвались слова.
Может ли такое быть?
— Мой отец? — выдохнул я.
Никогда бы не подумал, что увижу, как деревянное лицо Джека Льюиса взрывается смехом. Но маска рассыпалась, и он захохотал. Не теплым, не сердечным смехом, а сухим и твердым, как и его обладатель. Но все же это был смех.
— Ради всего святого, — икал он в промежутках между приступами веселья. — Это не твой отец. За кого ты меня принимаешь?
И снова хохотал. Успокоившись, он заметил, что я сжимаю кулаки. Мой страх перешел в ярость.
— Не сердись, — произнес он, вытянув руки в примирительном жесте. — Я всего лишь пытаюсь внести вклад в твое образование.
Он взял со стола голову:
— Знаешь, как мумифицируют голову? Сначала с нее снимают скальп. Не так, как эти краснокожие в Америке. Те снимают только ту кожу, где волосы. Нет, надо срезать все, вместе с лицом: ведь череп не сделаешь меньше, чем он есть. Затем кожу подвешивают сушиться над огнем. Сходства, конечно, остается немного. В искусстве портретирования эти ребята не преуспели.
Он поднес голову к своему лицу и пристально на нее уставился. Затем развернул ко мне, давая возможность насладиться зрелищем.
— Но кой-какое сходство осталось. Старушка-мать его бы узнала, а?
— Это белый человек, — сказал я.
— Конечно это белый человек. Думаешь, я стану хранить голову каннибала? Голова белого человека — большая редкость. В Малайте мне пришлось отдать за нее пять винтовок. Там все — охотники за головами. Хорошая была сделка. Я едва успел отдать ружья и познакомить каннибалов с искусством стрельбы, как они направили их на меня. Я убил всех пятерых, прежде чем они успели сосчитать до трех, чего они, кстати, не умели. Мало того что я был самым опытным стрелком, я еще и позабыл рассказать им, что, прежде чем стрелять, надо снять ружье с предохранителя. К сожалению, нельзя держать мумифицированную голову белого мужчины на виду. Но, оставаясь в одиночестве или, как сейчас, наедине с доверенным человеком, я достаю ее, сажусь и любуюсь.
Он положил голову на стол. Я уставился на чудовищно искаженные черты. Самое ужасное, что в них, вопреки всему, угадывалось человеческое обличье.
— Если у меня и есть религия, то эта религия — он. Пусть нем, но рассказывает мне все, что нужно знать о мире. Посмотри! Что мы собой представляем? Чьи-то трофеи, чьих-то врагов — несомненно, но прежде всего — товар. Нет ничего такого, что нельзя купить и продать. Я расплатился винтовками. Знай жалкие каннибалы цену деньгам, я заплатил бы подобающую цену и нам удалось бы обойтись без печального эпизода с перестрелкой. О котором я, кстати, не жалею. И это было сделкой. В мою пользу. Еще скотча?
Вообще-то, я хотел отказаться, но почувствовал, что выпить не помешает. Сидя в каюте капитана Джека Льюиса, мы пили в компании мумифицированной головы, лежавшей между нами на столе. Я косился на нее и постепенно начинал привыкать.
— А кто это? — спросил я.
— Если бы и знал, не сказал бы. Достаточно того, что я обычно зову его Джимом. Ты когда-нибудь смотришься в зеркало?
Джек Льюис взглянул мне в глаза.
У нас дома было маленькое зеркальце, но мать запрятала его в один из своих ящиков и доставала редко. Мне чаще приходилось глядеться в оконное стекло, чем в зеркало, и ни на одном из кораблей, на которых мне доводилось ходить, в кубрике не было зеркал.
— Нечасто, — ответил я.
Этот вопрос меня не интересовал, и я не понимал, куда клонит Джек Льюис.
— Разумно. Смотреться в зеркала вообще ни к чему. Зеркало всегда лжет. Когда мужчина смотрится в зеркало, он получает о себе превратное представление. Я уже не говорю о том, что зеркало делает с женщиной. Мужчина стоит перед зеркалом не для того, чтобы решить, насколько он красив. Мужское тщеславие — не в лице. Но зеркало все равно подает ему мысль о том, что он уникален, совершенно не похож на других. Только уникален он лишь в собственных глазах. Ты знаешь, как мы выглядим в глазах других, в том зеркале, которое находится здесь?
Капитан указал на свои глаза:
— Я тебе покажу.
Своими когтями он схватил Джима за косичку, и голова заплясала у меня перед носом. Я в испуге вскочил со стула.
Джек Льюис торжествующе рассмеялся.
— Это ты, — сказал он. — Так ты выглядишь в моих глазах. Это я. Так я выгляжу в твоих глазах. Так мы воспринимаем друг друга. Первый вопрос, который мы задаем самим себе, когда оказываемся напротив другого человека: какая мне от него польза? Для других мы все — мумифицированные головы.
Он снова уселся и налил себе выпить. В его взгляде читалось приглашение.
— Налить?
Я покачал головой. Чувствовал: единственное, что мне нужно, — уйти от этого человека. Но это было невозможно. Я так долго его искал. Без него мне не найти «папу тру». Я так и не спросил, где он, но Льюис опередил меня.
— Я знаю, где твой отец, — произнес он. — Предлагаю сделку. Я тебя туда доставлю, но ты мне, разумеется, заплатишь.
Он посмотрел на Джима и снова засмеялся:
— Такова жизнь. Ты мне — я тебе. Я устал от общества канаков, но мне трудно подобрать экипаж из людей моей расы. Ты будешь моим штурманом, — думаю, это повышение для человека твоих лет. Жалованья не получишь, зато бесплатный проезд. А теперь — главное.
Он поднял указательный палец и посмотрел на меня, как мне показалось, с нарочитой серьезностью. Однако я недостаточно хорошо его знал, чтобы читать по глазам.
— Я твой капитан, и ты исполняешь мои приказы.
— Я исполняю лишь приказы собственной совести.
— И что же говорит тебе совесть? — спросил Льюис насмешливо.
— Мою совесть не заботит курс, не интересуют ни жалованье, ни количество времени, свободного от вахты. Я не боюсь тяжелой работы. Но есть вещи, делать которые совесть мне воспрещает.
— Увидим, — сказал Джек Льюис. — Выбор за тобой. Отец или совесть.
— Где мой отец?
— Не скажу. Тихий океан велик, — и до твоего отца путь неближний. Дует пассат, но обещаю не водить тебя кругами. Ну, что решил? Да или нет?
— Да, — ответил я.
* * *
Мы вышли через четырнадцать дней. Трюм был заполнен. Чем — не знаю. Капитан Джек Льюис умышленно не допустил меня к погрузке.
— То же, что обычно, — ответил он на мой вопрос.
Я знал, что расспрашивать бесполезно.
Взгляд его снова стал насмешливым.
— Помни о совести. То, чего ты не знаешь, не причинит ей вреда.
Мы взяли курс на юго-запад, но пользы от этого знания не было никакой. Гавайи находились в восточной части Тихого океана, и взятый курс лишь подтверждал мои предположения: «папа тру» находится где-то посреди этой водной пустыни, на одном из тысяч островов.
Я стоял у штурвала, дул попутный бриз. Рядом со мной стоял Льюис. Он был человеком слова и, похоже, не врал, когда говорил о своем одиночестве в обществе канаков, поскольку редко от меня отходил.
— Может, для тебя это и новость, — сказал он, — но ты пересекаешь Тихий океан с неверной целью.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
Он умел вызвать мое любопытство, хоть его жизненная философия редко находила во мне отклик.
— Если спросить молодого человека вроде тебя, какова его цель, знаешь, что ответит нормальный юноша со вкусом к жизни? Он скажет: весь мир, океан со всеми островами. Юноши уходят в море, чтобы оторваться от отца. А ты его ищешь. Идешь неверным курсом. Это из-за матери?
— Для матери было бы лучше, если бы он умер и она смогла навещать его могилку. Знать, что он жив, ей во вред.
— То есть ты не оказываешь ей никакой услуги. Ты уверен, что оказываешь услугу себе?
— Мне надо знать правду.
— На что тебе сдался этот твой отец?
— Человеку нужно мерило.
— Мерило? Так найди другое. Корабль, твои собственные поступки. Пусть мерилом будет Тихий океан. Посмотри, какие здесь волны. Где еще такие бывают? У них для разгона — половина земного шара. Ты молод. В твоем распоряжении весь мир. Не надо жить прошлым.
Я не ответил. Зачем мне понадобился отец, Льюиса не касалось. Кроме того, мы заключили сделку. Я же не спрашивал, куда он держит курс. И ко мне лезть не надо.
Я думал о своем «папе тру». Когда-то я скучал по нему так, что ныло сердце. Потом вырос, и в тоску влилась горечь. Никогда не сомневаясь в том, что отец жив, я допускал возможность того, что он исчез по собственной воле. Мне надо было узнать почему.
Вот и всё.
Какой жизнью он живет? Что мне сказать ему при встрече?
Я не знал. Не готовил речей. Просто должен был его увидеть. И что дальше?
На этот вопрос у меня ответа не было. Я лишь знал, что, пока я искал его, он стал другим человеком, вот и вся правда. Он стал чужим. Может, именно этому я и хотел найти подтверждение. Искал его, чтобы проститься.
Прошел год с тех пор, как я покинул Хобарт-Таун. Вдоль и поперек избороздил Тихий океан, но ничего не видел. Джек Льюис был прав. Я путешествовал спиной вперед и только теперь увидел океан по-настоящему. Его длинные волны — посланцы далеких, давно отшумевших штормов. Я видел прыгающих дельфинов и плавники акул, рассекающие воду. Большие стаи тунца, взбивающие пену на воде. И лишь изредка — чаек, потому что земля всегда была далека. Я видел альбатросов, скользящих по воздуху на своих огромных крыльях: они-то подолгу могли обходиться без суши.
Мне доводилось слышать, что Тихий океан не отличается от любого другого моря, просто он больше, но я обнаружил, что это ерунда. Он мог быть серым и неспокойным, как Северное море, мирным, как воды, омывающие острова Южно-Фюнского архипелага, но ни в одном море не видел я неба такого синего, такого огромного, и, хоть Земля и не была плоской и у нее не было края, я обнаружил, что Тихий океан — ее центр.
В ясные ночи, когда я в одиночестве стоял у штурвала и даже вечно философствующий Джек Льюис погружался в объятия сна, единственным ориентиром были звезды. Я чувствовал себя их соседом, плывущим через центр мироздания.
Канаки, сидя в тишине, тоже смотрели на звезды, и я знал, что они, этот народ мореходов, предки которых водили суда к самым отдаленным солнцам вселенной, в этот момент чувствовали, что находятся дома. Я в один миг понял отца. «В жизни моряка наступает момент, — думалось мне, — когда он перестает принадлежать суше, и тогда он отдается на волю Тихого океана, где глаз не цепляется за землю, где небо и море отражаются друг в друге, пока не перепутаются верх и низ; а Млечный Путь похож на пену с гребня волны, разбивающуюся, когда земной шар, словно корабль, катится среди поднимающихся и опускающихся звездных волн, а само солнце — всего лишь пылающая точка света в ночном море».
Меня охватило томление по неизведанному. Была в этом какая-то жестокость. Может, именно это имел в виду капитан Льюис, говоря о тяге к приключениям, которая заставляет молодежь отправляться в поход за всем миром сразу. Бескрайние воды Тихого океана таили в себе загадку, и мой отец тоже когда-то испытал это чувство, а почувствовав такое хоть раз, уже не возвращаешься домой.
Мне вспомнился дом, летний вечер на берегу. Ветер улегся, на море — штиль. В сумерках море и небо приобрели одинаковый фиолетовый оттенок, горизонт словно растаял. Берег остался единственным, за что может зацепиться глаз, и белый песок казался последним краем земли. А по другую сторону начиналось бесконечное фиолетовое космическое пространство. Я разделся, сделал несколько гребков. Казалось, что плывешь в космос.
В ту ночь на Тихом океане меня посетило то же чувство.
«Летящий по ветру» от носа до кормы пропах копрой, но в этом не было ничего удивительного. Сушеные кокосовые орехи — важнейший товар в этих краях. Зная репутацию Джека Льюиса, я подумал, что запах копры маскирует нечто другое. Не копре обязан этот человек своей славой. Но чему — я вычислить не мог.
Энтони Фокс говорил о торговле людьми, и я упомянул об этом Льюису, который ответил с несвойственной ему уклончивостью.
— Я поступаю как любой моряк, — сказал он, — вожу товары туда, где они нужны. Мир таков, каков он есть. Я не делаю его ни лучше ни хуже.
— Работорговля? — спросил я.
— Если ты не в курсе, могу сообщить, что работорговля в этой части света запрещена. Я законопослушный человек.
Последнее он произнес с кривой улыбочкой.
— Работники для плантаций? — предположил я.
Всем было известно, что канаков в огромных количествах заманивали щедрыми посулами на большие плантации, но вместо того, чтобы заработать денег, бедняги увязали в бесконечных долгах. Хозяева плантаций владели всем, включая дома, которые работники у них снимали, и магазины, где те покупали еду. Двухлетние контракты превращались в десятилетнюю кабалу, а затем канаки нищими, изнуренными возвращались на острова, которые когда-то покинули, — если, конечно, им удавалось найти обратный путь через океан.
Джек Льюис покачал головой:
— Забавную игру мы с тобой затеяли. Но не надейся найти ответ. Ты не деловой человек. С такой чувствительной совестью, как у тебя, лучше оставаться в неведении.
Капитан сменял меня точно в полночь, когда начиналась ночная вахта. Сначала я удивлялся этому, однако предположил, что некую скрытую часть его души тянет к уединению и к звездам. Однажды теплым вечером, когда паруса обвисли, а недвижная морская гладь, словно зеркало, отражала Млечный Путь, так что неискушенный мог принять белые отсветы звезд за буруны, набегающие на скрытый риф, я принес свою постель и собрался лечь на палубе.
Льюис резким голосом приказал мне спуститься:
— Канак может спать на палубе, но белому человеку это не подобает.
Я замер в нерешительности. Не хотелось спускаться в душную каюту.
— Останься, подыши немного.
Голос капитана смягчился. Я почувствовал, что ему хочется поговорить, и присел на борт. Было очень тихо, слышался только скрип мачт.
— Я тебе солгал, — сказал Льюис.
Я услышал, как в темноте он посмеивается.
— Мне прекрасно известно, кто такой Джим. Но ты бы все равно мне не поверил.
— Говори. Я верю тебе. Только объясни, с чего ты вдруг решил рассказать мне правду.
— Значит, ты меня благословляешь. Повезло мне. Почему я вдруг решил рассказать тебе правду о Джиме? Да история больно хорошая, негоже ее замалчивать. В этом и заключается своеобразие хороших историй: пока их не расскажешь, настоящей радости не получишь. Ну, так слушай: настоящее имя Джима, — тут он сделал паузу, как бы нагнетая напряжение, — Джеймс.
Я разочарованно на него посмотрел:
— И что?
Джек Льюис засмеялся:
— Полагаю, фамилия скажет тебе больше. Кук. Джеймс Кук.
У меня перехватило дыхание.
— Тот самый Джеймс Кук?
— Да, тот самый Джеймс Кук. Капитан «Резолюшн» и «Дискавери». Открывший острова Дружбы, Сандвичевы острова и острова Общества. Тот самый Джеймс Кук.
— Но это невозможно!
— А ты покажи мне его могилу. Скажи-ка, где он похоронен?
Я покачал головой. Я не знал.
— Джеймса Кука убили на Гавайях, в заливе Кеалакекуа. Он был суровым, но справедливым человеком. Таким приходится быть, если хочешь иметь дело с канаками, — суровым. Однажды Джеймс Кук отрезал ухо канаку, укравшему секстант.
Капитан испытующе посмотрел на меня, как будто желая убедиться, что я все понял. Я понял. У одного из его канаков тоже не было уха, и я был уверен: в том, что касалось обращения с канаками, Джек Льюис считал Джеймса Кука образцом.
— На Гавайях Кук застрелил вождя, который попытался украсть у него лодку. Тысячи аборигенов окружили Кука и его людей, но он бы с ними справился. Аборигены приняли его за своего бога по имени Лоно, когда-то исчезнувшего и теперь вернувшегося к ним.
— Не стоило убивать вождя.
— Я так и думал, что ты это скажешь. Но все совсем наоборот. Вождя надо было убить обязательно. Кук сделал это в назидание остальным. Он продемонстрировал свою силу. Глупо было то, что он проявил и слабость. Аборигены не смели нападать, хотя на их стороне было численное превосходство. Но тут один из них выпустил стрелу — может, вообще случайно. Никто не знает. Но стрела ранила Джеймса Кука. Ничего серьезного, не от этого он умер. Он умер, потому что совершил глупость.
Джек Льюис снова посмотрел на меня так, как смотрел, когда хотел преподать урок. Не имея понятия о том, в чем заключалась глупость Джеймса Кука, я по опыту знал, что сейчас последует какое-нибудь циничное замечание о ничтожестве человеческой природы, и не ошибся.
— Кук вскрикнул, когда в него попала стрела. В глазах канаков он был богом, а богам не бывает больно. Его крик стал сигналом к нападению. Пятнадцать тысяч человек набросились на него и буквально разорвали на мелкие кусочки. Мясо поджарили на открытом огне, за исключением тех девяти фунтов, которые аборигены отослали обратно на «Резолюшн». Сердце подвесили в хижине, где его нашли и съели трое детей, думая, что это сердце собаки. Позже часть костей была найдена его офицерами, которые похоронили их в море. Но голову не нашли.
— А как ты ее нашел?
— Это было нелегко. Тот факт, что она сохранилась, канаки держали в тайне. Она стала переходящим трофеем в местных войнах. В конечном счете голова Кука исчезла с Гавайев и начала путешествие по Тихому океану, фактически воспроизводя маршрут, по которому много лет назад прошел ее обладатель. В какой-то момент, если верить слухам, в районе Тихого океана обреталось не менее пяти голов, и все они принадлежали Джеймсу Куку. Но я нашел настоящую. У меня были информаторы, и в итоге я выследил ее на Малаите. Вождь, продавший мне голову, был образованным человеком. Он говорил и читал по-английски. Научился у миссионеров, которых потом с большим аппетитом употребил в пищу, — во всяком случае, если верить его собственным словам. Он прекрасно знал, кем был Кук и какова ценность его головы. Кстати, он не считал охоту на головы варварством. «Я читал вашу Библию, — сказал он мне. — Там есть Давид, великий воин. Когда он побил Голиафа, то отрезал его голову и показал царю Саулу, разве нет?»
Вскоре я спустился в каюту и мгновенно уснул беспокойным сном на узкой койке, в духоте, и мне снилась давняя новогодняя ночь и сожженный дом Исагера. Я стоял на улице и смотрел в окно. На столе в столовой лежала и таращилась на меня голова Исагера.
Услышав бормотанье и топот босых ног по палубе, я не понял, явь это или новый сон.
Очнувшись, я ощутил давление в груди и попытался стряхнуть наваждение. Спустил ноги на пол. Корабль накренился, слышался шум волн. Штиль кончился. Я решил подняться на палубу, постоять на ветру. Дверь в каюту была закрыта, хотя я точно помнил, что оставил ее открытой, когда пошел спать. Я взялся за ручку, но дверь оказалась заперта снаружи.
Что-то нужно было скрыть от моих глаз, и я полагал, что знаю, в чем дело.
Заколотив в дверь, я стал призывать Джека Льюиса, но никакой реакции не последовало. Выломать дверь я не смог, через какое-то время сдался и вернулся в постель, где, к собственному удивлению, снова уснул.
Когда я проснулся, через открытую дверь в каюту проникал свет. Я нашел капитана в его каюте, он пил кофе. Он словно ждал меня и широко улыбнулся, когда я переступил порог.
— Кофе? — спросил Джек, показав на стул, что стоял напротив него.
Я не ответил.
— Ну что, примемся за старое? Вернемся к нашим сократическим диалогам о существе совести? Верь мне. Я всего лишь оберегаю твою нежную совесть.
— Совесть, не бывшая в употреблении, совестью не является.
— Вот какое у нас философское настроение с утра. Ничто так не наводит на размышления, как запертая дверь. Видишь ли, не обладай ты такой нежной совестью, дверь была бы открыта. Но ты желанный гость на палубе, приходи, дыши ночным воздухом. Помни лишь, что я твой капитан и мое слово — закон на борту.
— Так, значит, это работорговля. «Летящий по ветру» — «черный птицелов»?
— Нет, это не работорговля. На борту «Летящего по ветру» только свободные люди.
— Которые днем заперты в трюме?
— Они могут покинуть корабль, когда пожелают. Я лишь не хочу, чтобы они попрыгали за борт посреди океана. Они ведь утонут. В пределах досягаемости нет земли, до которой в состоянии добраться даже самый лучший пловец. Канаки суеверны: они не осмелятся прыгнуть в воду в темноте. Так что ночью на палубе они в безопасности.
Я ничего не понимал:
— Могут покинуть корабль, когда пожелают?
У меня от злости и недоумения сел голос. Я чувствовал, что Льюис надо мной издевается.
— Да. В тот миг, когда мы доберемся до суши, они смогут сойти с корабля свободными людьми.
Он встал и протянул руку:
— Даю тебе слово капитана «Летящего по ветру».
Я не протянул ему руки:
— Если они свободны, с какой целью находятся на борту? Есть же какая-то цель?
— У всего есть цель.
— Твоя или их?
Я посмотрел на шкаф с винчестерами у капитана за спиной и понял, что в ответе нет нужды.
В тот же вечер, когда Льюис поднялся на палубу сменить меня, я остался у руля.
— Постою еще пару часов, — сказал я.
— Как хочешь.
В свете луны его непостижимое лицо более чем когда-либо походило на вырезанную из дерева маску.
В первый час ничего не произошло. Вокруг на палубе спали канаки, ночи еще были теплыми. Затем Джек растолкал их. Без единого вопроса они вскочили, хотя была глубокая ночь и луна являлась единственным источником света. Было ясно, что ничего необычного не происходит. Канаки исчезли в кубрике, снова появились на палубе с кувшинами и мисками с вареным рисом. Затем принялись открывать люки. Посреди палубы разверзлась черная дыра. Я размышлял, на все ли свои вопросы сейчас получу ответы. Наконец я увижу свободных людей, днем сидящих взаперти в трюме.
Один из канаков крикнул что-то вниз, ему ответил хор голосов. Они выходили один за другим. Я попытался их сосчитать, но в темноте это было непросто. Не знаю, сколько их было, но похоже, что все они были мужчинами. С кожей черной, словно безлунная ночь. С лицами, скрытыми в тени роскошной шапки густых курчавых волос. В лунном свете они походили на африканских негров, но я знал, что это меланезийцы из восточной части Тихого океана, представители самой темной расы из всех рассеянных по его островам, среди белых известные не только как самые кровожадные дикари, но и как наиболее ревностные охотники за головами.
Сейчас они мирно гуляли по палубе, и вскоре здесь потекла жизнь, какую, как мне кажется, можно наблюдать в любой первобытной деревне. Одни сели в круг с чашками риса. Другие пили из кувшинов или лили воду в пригоршни, чтобы умыться. Третьи подходили к борту, чтобы помочиться. В скором времени они маленькими группами расселись по всей палубе, и стало слышно монотонное бормотание.
Один запел, другие подхватили, и вскоре уже пели все. Их партитурой, казалось, был Тихий океан. Напев шел то вверх, то вниз с медлительным достоинством, прямо как огромные волны океана, и, как и волны, казалось, не имел ни начала, ни конца. Песня оборвалась так же внезапно, как и началась, без видимой причины. На палубу опустилась тишина, а «Летящий по ветру» шел по морю к цели, известной лишь одному Джеку Льюису.
В поисках капитана я огляделся. Он стоял, прислонившись к полуюту, с винчестером в руках.
Каждый вечер повторялось то же самое действо. Люки открывались, и черные тени, так называемые свободные люди, начинали движение по палубе, справляя свои естественные потребности. Затем они снова исчезали. Я не знал, какая судьба уготована нашим «свободным людям», но Джек Льюис слишком уж близко познакомил меня со своей философией, чтобы я поверил, будто их ожидает что-то хорошее.
Отчего он так горячо отрицал, что это рабы? Лицемером он не был, должен отдать ему должное. Так в чем же причина?
— Я повторяю, Мэдсен, они не рабы и не работники для плантаций. Они — свободные люди, как мы с тобой.
Так он сказал как-то раз, когда я в очередной раз потребовал у него ответа. И я перестал задавать вопросы.
Через пару дней Джек сам ко мне обратился. По лицу было видно, что он приготовил сюрприз.
— Теперь, Мэдсен, можно приоткрыть завесу тайны, — сказал он. — Мы направляемся на Самоа. Твой отец — там.
— Буду иметь в виду, — ответил я.
Вынужден признаться, что не испытывал желания его благодарить.
— Что может помешать нашему расставанию? Нас больше ничто не связывает.
Он засмеялся и развел руками, как бы заключая меня в объятия.
— Ах да, есть одна штуковина, мой дорогой мальчик. Оглядись вокруг. Море! Нас связывает море. Как ты доберешься до Самоа? Вплавь? Сойдешь по пути на одном из необитаемых островов, которые не нанесены на карту, и будешь ждать, пока мимо не проплывет корабль? Нет, ты привязан к этому кораблю. Точно так же, как свободные люди в трюме.
Джек Льюис был прав. Знание, за которое я боялся заплатить слишком высокую цену, независимо от того, принесет ли оно мне радость, ровным счетом ничего не меняло.
— По пути у нас будет одна остановка, — продолжал Льюис все тем же торжествующим тоном. — Но я уверен, что ты не пожелаешь меня покинуть.
— А почему нет? — спросил я вызывающе.
— Не будь таким строптивым, мой мальчик. Потому что ты слишком умен, чтобы закончить свои дни на безлюдном острове.
— Если на острове нет людей, что нам там делать?
— То, что я делаю всегда, где бы ни находился, — торговать.
— С кем же, если людей там нет?
— Хороший вопрос, мой мальчик, — более глубокий, чем тебе самому кажется. Ну, так с кем же? На этот вопрос я могу ответить только вопросом. Что есть человек? Да, что?
Он посмотрел мне в глаза:
— Ты можешь мне ответить?
Джек Льюис засмеялся, давая понять, что ответ его не интересует и наша беседа окончена.
* * *
Через два дня мы увидели первую чайку за три недели. С палубы не было видно земли. Я достал карту. Поблизости не должно было быть ни одного острова.
Капитан послал матроса на мачту. Вскоре сверху послышался утвердительный вопль. Через несколько часов на горизонте возникла береговая линия, окаймленная пальмами.
— Твой необитаемый остров? — спросил я у Джека, стоявшего рядом у борта.
Тот кивнул, но промолчал.
Мы подошли поближе, и я увидел, что неподалеку от берега уже стоит один корабль.
— Похоже, нас кто-то опередил. — Я показал в сторону острова.
— Это останки, — пояснил Льюис. — Корабль лежит на рифе уже много лет. Это «Утренняя звезда». Портреты красноносой дамы и ее мужа попали в мою каюту как раз оттуда.
— А экипаж? — спросил я.
— Когда я нашел корабль, их уже давно не было в живых.
— Что произошло?
Джек пожал плечами:
— Об этом знают только они, а мертвые, как известно, молчат.
— Мятеж?
Капитан отвернулся, чтобы отдать канакам приказ. Я понял, что больше ничего не узнаю. Было видно: он что-то утаивает.
Мы лавировали перед рифом в поисках прохода. Джек Льюис взял курс на остов корабля, но за мгновение до того, как мы с ним поравнялись, в бурлящем прибое открылся проход. Экипажу «Утренней звезды» почти удалось в него вписаться, но они дорого заплатили за маленькую неточность. Корабль стоял высоко на рифе, как будто его зашвырнула туда невиданная сила, и, вероятно, по этой причине так мало пострадал. Я ведь сперва даже подумал, что он бросил в лагуне якорь. Корпус почти не накренился, все три мачты остались на месте. На корме читалось название: «Утренняя звезда». Фигура на носу умоляюще протягивала руки в сторону берега, словно, одетая в длинную белую мантию, краска на которой уже облупилась, единственной выжила в крушении, навсегда застыла в немой мольбе.
Мы были в безопасности в прозрачных водах лагуны, под нами вдоль песчаного дна скользили рыбы. По ту сторону рифа, за белым прибоем, море было темно-синим, словно на него падала тень, а здесь вода светилась изумрудно-зеленым, как будто песчаное дно скрывало источник энергии, по силе равный солнцу. Белый песчаный берег окаймляли пышные заросли, тут же переходящие в джунгли, и мне казалось, что обильная растительность, словно стена, скрывала тайны Джека Льюиса.
Я, должно быть, задумался, потому что не заметил, как отдали якорь, а капитан внезапно очутился рядом. Держа в руках бинокль, он пытался что-то разглядеть на берегу. Я там ничего не видел, но он удовлетворенно хмыкнул:
— Момент настал.
— Какой момент?
— Момент, когда ты убедишься в том, что я хозяин своего слова. Ты не верил, когда я говорил, что люди в трюме — свободные, а не рабы. Теперь смотри сам.
— У тебя в руках винтовка.
— Приходится принимать необходимые меры безопасности. Но я не собираюсь ее использовать.
Он отдал канакам приказ открыть выходные люки трюма и исчезнуть в кубрике перед мачтой. Непохоже было, чтобы странный приказ их встревожил. Я предположил, что им не впервой участвовать в подобной церемонии, или чему мне там пришлось быть свидетелем.
Джек Льюис подал знак, чтобы мы спрятались за полуютом. Он приложил палец к губам, но я видел, что он напряжен и держит палец другой руки на спусковом крючке. Мы услышали звук шагов на палубе и голоса. Свободные люди покинули трюм. Движением руки Джек Льюис дал понять, чтобы я не двигался. Мы стояли какое-то время прислушиваясь.
Тут я услышал всплеск и увидел, как лицо капитана проясняется в улыбке, словно все шло по заранее подготовленному плану. Он кивнул мне и беззвучно засмеялся. Послышался еще всплеск, затем еще.
Было видно, что Льюис считает: он шевелил губами и загибал пальцы. Согнув все пальцы на одной руке по четыре раза и таким образом досчитав до двадцати, он довольно хлопнул меня по плечу:
— Ну, мой мальчик, вопросы есть?
Я поглядел на лагуну: люди, еще пару минут назад сидевшие взаперти в трюме, направлялись к берегу. Они почти одновременно добрались до суши и, не оглянувшись, исчезли в дебрях леса.
Я не знал, что сказать, еще более заинтригованный, чем раньше. Джек рассматривал меня, склонив голову набок.
— Смотри, — сказал он, — свободные люди. Разве кто-то пытался помешать им смыться?
— Ты деловой человек, мистер Льюис, — сказал я. — И я не понимаю, зачем ты кормил этих людей столько недель, если собирался помахать им ручкой. В чем твоя выгода? И что забыли эти люди на необитаемом острове?
— Ну, это, наверное, их дело. Я не знаю, что они забыли, и меня это не касается. Знаю только, что предоставил им выбор. Ты же собственными глазами видел, как я приказал открыть люки.
— А кто бы не смылся, если альтернатива — томиться в темной дыре? Разве это выбор?
— Это выбор, — сказал Джек Льюис. — И я им этот выбор предоставил. Но хватит слов. Пора заняться тем, ради чего мы сюда приехали.
Он подошел к кубрику и отдал канакам приказ, те тут же появились на палубе и принялись готовить шлюпку.
— Я считаю, тебе надо отправиться с нами. Для тебя это будет поучительно.
Джек повесил на плечо старинное шомпольное ружье, пороховницу и шомпол. Я удивленно на него посмотрел. В руке он держал винчестер.
— Не задавай вопросов, — усмехнулся он. — Я суеверен. Старое ружье — мой талисман.
Я залез в шлюпку вместе с двумя канаками, которые сидели на веслах. Берег был пуст: а каким он еще может быть на необитаемом острове?
Мы вытащили шлюпку на берег. Джек Льюис расхаживал взад-вперед, вглядываясь в дебри леса, словно искал что-то. Затем махнул мне рукой. За цветущим кустом гибискуса я заметил ряд тыкв-горлянок. Рядом с ними на песке был разостлан кусок кожи, на котором лежало нечто напоминавшее камешки, но с такого расстояния мне не удалось как следует разглядеть.
Джек подошел к коже и шнурком связал ее в узел, а канаки тем временем складывали тыквы в шлюпку. В них что-то плескалось: вода, догадался я. Капитан взвесил кожаный узел в руке. Я услышал бряцанье, и если маска, которая служила этому человеку лицом, в принципе могла передать такое чувство, как счастье, — это было оно.
В тот же миг над островом раздались звуки выстрелов.
Льюис замер.
— Черт! — воскликнул он. — Проклятые ублюдки!
Схватив свой узел, он повернулся ко мне:
— Быстро! Забирай все тыквы, сколько сможешь унести!
Он прокричал канакам приказ, и те сразу же принялись сталкивать шлюпку в воду, а сам побежал, сжимая узел в руке. По его лицу было видно, что наше стремительное бегство скорее имело целью спасти содержимое узелка, нежели наши жизни. Что бы Джек ни держал в руках, для него это было сокровищем.
Шлюпка уже отошла от берега. Пришлось добираться вброд. Только когда вода дошла до середины бедра, мне удалось вскарабкаться на борт. Канаки тут же взялись за весла. Капитан стоял в центре шлюпки, с ружьем в руках. Он прицелился в сторону берега, раздался оглушительный выстрел. Я повернулся и посмотрел в ту сторону.
Там все кишмя кишело туземцами. У многих в руках были ружья, и они дали ответный залп. Вокруг нас в воду падали пули. Джек Льюис снова выстрелил, и я понял, что он хороший стрелок. Один туземец уже валялся на песке. Вот свалился следующий.
— Ха, — сказал Джек презрительно, — наше счастье, что эти дьяволы не умеют целиться.
— Мне показалось, ты говорил, что остров необитаем.
— Я никогда не говорил, что остров необитаем. Я сказал, что на нем нет людей. Назовешь этих дьяволов людьми еще раз — окажешься в воде. И сможешь присоединиться к себе подобным, если захочешь.
Льюис свирепо мне улыбнулся и снова выстрелил. Еще один туземец упал наземь, но прочие продолжали неутомимо стрелять.
— Ну и что ты решил?
Я помотал головой:
— Пожалуй, останусь у тебя.
Я ничего не понимал. Кто эти туземцы и почему они в нас стреляют? Это не могут быть «свободные люди» из трюма. Откуда бы у них взялись ружья? А тыквы с водой и загадочные камешки, из-за которых неподвижное лицо Джека Льюиса расплылось в счастливой улыбке? Что все это значит? Он назвал это сделкой, но, похоже, что-то пошло не так?
Нет, я ничего не понимал. Знал лишь, что сердце стучит как никогда и что минуты, проведенные под свинцовым дождем, кажутся часами от вынужденного бездействия: ведь в шлюпке нет весел, кроме тех, что уже находятся в руках у канаков.
Казалось, что мы не приближаемся к «Летящему по ветру», стоявшему в паре кабельтовых от берега. К счастью, два канака, оставшиеся на корабле, увидели, что мы в опасности, и начали поднимать якорь. Но угроза нашим жизням от этого не уменьшилась. Еще одна группа туземцев притащила на берег длинное каноэ и спустила его на воду недалеко от того места, где первая группа продолжала плотный обстрел, хотя точные выстрелы Льюиса уже сократили численность последней вдвое: берег был усыпан телами.
Каноэ быстро приближалось. Каждый второй сидел на веслах, остальные, стоя в лодке, нас обстреливали. Джеку приходилось воевать на два фронта. Он сделал прощальный выстрел в сторону берега, и еще один туземец упал замертво. Затем капитан сосредоточился на каноэ, и я увидел, как первый член их команды уже перевалился за борт, когда наша собственная шлюпка вдруг сбавила скорость.
До сих пор я в немом страхе следил за ужасным спектаклем, что разворачивался перед моими глазами. Я был низведен до положения зрителя, но знал, что конец этой пьесы нигде не записан, и если судьба будет ко мне недостаточно благосклонна, то присутствие в зрительном зале может стоить мне жизни. А тут у меня внезапно появилась возможность принять участие в спектакле, поскольку один из канаков, сидящих на веслах, с внезапным воплем обмяк. Его ранило в плечо. Я оттолкнул его на дно шлюпки, где он и остался лежать, держась за рану, из которой сочилась кровь, с трудом различимая на темной коже.
Я никогда еще так не греб. Когда руки занялись делом, все мрачные мысли исчезли, и я почувствовал, что опять могу влиять на свою судьбу. Время, которое на какой-то момент для меня остановилось, снова пошло вперед, и «Летящий по ветру» быстро приближался.
Канаки уже поднимали грот и фок, спасение было рядом, и тут я услышал ругань Джека Льюиса:
— Это ж надо! Ах ты, черт побери!
Я решил было, что он для разнообразия промахнулся, но затянувшееся молчание ружья поведало мне об истинной причине его ярости.
У него кончились патроны.
Я поднял глаза. Он развязал свой узелок и принялся в нем копаться. Вытащил оттуда небольшой предмет и оценивающе осмотрел. Предмет сверкнул на солнце, и я увидел, как белый цвет сменяется розовым, затем лиловым, синим и снова белым, в зависимости от того, как его поворачивали пальцы Джека.
Это была жемчужина!
Не стану говорить, что это была самая красивая из виденных мною жемчужин. Не так уж много я их видел, не говоря уж о том, чтобы держать в руках, но эта была необыкновенно хороша. Я глаз не мог от нее оторвать. Она словно настраивала на мечтательный лад, и, несмотря на то что мы находились в ужасной ситуации, я и вправду замечтался и очутился в ином месте, не имеющем отношения к нашей шлюпке, преследуемой кровожадными туземцами, которые нагоняли нас быстрыми взмахами весел.
Но тут Льюис вывел меня из оцепенения:
— Греби, черт подери, греби!
Оказывается, разглядывая жемчужину, я застыл с веслами в руках. А теперь увидел, как капитан снимает с плеча старое ружье, всыпает в ствол заряд пороха, вкладывает туда жемчужину и досылает шомполом. Затем поднимает ружье, которое называл своим талисманом, и тщательно прицеливается. Еще не отгремел выстрел, как один из туземцев, словно от удара гигантской руки, вылетел из лодки спиной вперед и исчез в воде.
— Я пришлю тебе счет, дьявольское отродье! — крикнул Джек Льюис с перекошенным от ярости лицом.
И снова зарядил ружье. Его руки дрожали, отправляя в ствол еще одну драгоценную жемчужину. Я едва поверил собственным ушам, когда с крепко сжатых губ Джека слетел странный звук. Я мог бы поклясться, что это рыдание. И ружье выстрелило снова.
Канак, сидевший передо мной, дернулся. Я подумал, что его задело, но это расщепило весло близ уключины, и, когда он снова за него потянул, весло переломилось пополам. Я остался на веслах один.
Жемчужины, меткость Джека Льюиса и сила моих рук — от этого зависело наше спасение. Я греб так, что плечевые суставы, казалось, вот-вот вылетят из своих сумок. Должно быть, отчаяние придало мне невиданную силу, потому что расстояние между нами и нашими преследователями вновь увеличилось. Их к тому же осталось немного. Половину меткий Джек выбил из каноэ пулями либо жемчужинами. Воинственные крики оставшихся звучали все так же угрожающе, но теперь о предстоящей нам гибели возвещал сильно поредевший хор.
И вот мы добрались до «Летящего по ветру». Нас ждала веревочная лестница. Я перебросил раненого канака через плечо, совершенно не чувствуя веса. Забравшись наверх, перевалился через борт, не думая о том, что представляю собой отличную мишень. Позади раздались новые выстрелы, но никого не задело.
Канаки все подготовили. Якорь висел на носовом роульсе, паруса были подняты, и если бы члены команды имели доступ в капитанскую каюту, к арсеналу, то, без сомнения, протянули бы нам заряженные винтовки, и Джек смог бы продолжить безостановочный обстрел наших преследователей. Но винтовки были табу, которое канаки не осмелились нарушить.
Едва мы оказались на палубе, как Льюис побежал в каюту. Через мгновение он показался с коробкой патронов и другой винтовкой. Встал на колени у леера и из укрытия продолжил стрельбу с таким выражением лица, словно речь теперь шла не о том, чтобы обезвредить опасного противника, а о сведении личных счетов. Ему мало было по жизни за каждую потерянную им драгоценную жемчужину: туземцы должны были заплатить дороже, и каждый выстрел, не пропавший попусту, сопровождался ликующим возгласом:
— Получи, дьявольское отродье! — И капитан презрительно сплевывал за борт.
Мне пришлось встать у штурвала. Опьяненный жаждой мести, Льюис и не подумал об этом. Пришлось прокладывать курс через лагуну и узкий проход у рифа. То, что мне это удалось, к искусству мореплавания отношения не имеет. Это заслуга ветра и моря: они были на нашей стороне. Паруса набило ветром еще до того, как мы вышли из лагуны. Был прилив, и сквозь проход у рифа устремился поток воды. Верующий не преминул бы помянуть милосердную руку Всевышнего, но поскольку Господь, если только Он существует, вряд ли мог быть на стороне Джека, то я ограничусь предположением, что законы природы в счастливый миг повелели морю и ветру нам споспешествовать.
Впрочем, чувство, что мы чудесным образом спаслись в последний миг, полностью меня не оставляло, хотя я и не знал, кому пришлось бы хуже в случае, если течение и ветер заперли бы «Летящего по ветру» в лагуне: нам или туземцам. Их было много, но меткость Джека Льюиса — позволю себе воспользоваться словом, которое, несомненно, польстило бы его самолюбию, — меткость его была поистине дьявольской.
Мы полным ходом пронеслись мимо останков «Утренней звезды». Капитан прервал обстрел туземцев и направил винтовку на остов корабля. Прозвучал выстрел, и лицо носовой фигуры исчезло в туче осколков. Ярость Джека нельзя было утолить одной только кровью туземцев, и я почувствовал, что опасность не миновала: сменился лишь ее источник, который теперь находится рядом с нами, на борту корабля.
* * *
Мы вышли в открытое море, и было бы самое время вздохнуть с облегчением, если бы не бешенство, написанное на лице Джека Льюиса. Он отложил винтовку, вылез из своего укрытия за леером и принялся метаться по палубе, непрестанно бормоча что-то себе под нос:
— Все потеряно… кто, черт подери… только бы найти этого проклятого ублюдка.
Он бросил на меня косой взгляд, словно подозревая в преступлении, о природе которого я не имел ни малейшего представления. Его планам, в чем бы они ни состояли, помешали. Ему следовало бы объясниться со мной по поводу пережитого нами ужаса, но я понимал: момент для вопросов неподходящий, и если мне дорога жизнь, то подходящий момент не настанет никогда.
Я с опаской косился на озверевшего Джека, изрыгающего проклятия. Улыбка, осветившая его лицо, меня удивила.
— Вот это да, не ожидал! — воскликнул он, словно только что заметил дорогого друга и хотел его крепко обнять.
Я повернулся посмотреть, что привлекло его внимание: там, за кормой, примерно в полукабельтове от нас, в сверкающем на солнце кильватере прыгало каноэ туземцев. Я не верил собственным глазам. И как только им в голову пришло с нами тягаться?
Но они усердно работали веслами. Все сидели, никто больше не стоял, целясь из ружья. Осталось их человек семь или восемь, и, прежде чем продолжить битву, они хотели подойти на расстояние, с которого смогут наверняка поразить свою цель. Может, даже собрались взять нас на абордаж. Неужели так ничему и не научились?
Ни секунды я не опасался их нападения. Мне было лишь жаль этих бедолаг с их наивными представлениями. Я думал: они ведь не просто играют со смертью, они прямо-таки зовут ее. Мне представлялось, что между двумя этими понятиями существует огромная разница, и это наполняло меня безграничной грустью.
Нет, не туземцев и их самоубийственного нападения я боялся, а вновь проснувшейся в Джеке жажды убийства.
— Какой приятный сюрприз! — воскликнул он. — А я-то думал, конец развлечению.
Он схватил винтовку и приложил ее к плечу, но тут же опустил.
— Слишком далеко, — произнес он разочарованно. — Путь подойдут поближе. Давай держи к ветру.
— Но, капитан, — возразил я, — у них нет шансов нас нагнать. Может, хватит кровопролития?
Джек смерил меня взглядом:
— На нас напали, мы защищались. Вот и всё.
— Но сейчас на нас не нападают. И если держаться курса, то и не нападут.
— Держи к ветру!
В сомнении я удерживал руки на штурвале, и тут Джек придвинулся вплотную ко мне, в ярости тараща глаза:
— Мистер Мэдсен, я — капитан «Летящего по ветру», и я отдал приказ. Если вам, молодой человек, неугодно его выполнить, вы будете считаться бунтовщиком. А с бунтовщиками у меня разговор короткий.
Он ткнул мне ствол в лицо, и какую-то секунду мы стояли, уставившись друг другу в глаза.
Не его взгляд и не опасная близость винтовки заставили меня выполнить приказ. Оружие дрожало в руках капитана, и я понял, что, хотя голос его и спокоен, ярость его бесконтрольна. Винчестер мог выстрелить в любой момент. Эта ярость была связана не только с моими колебаниями или действиями туземцев, нарушивших его планы. Она была направлена на весь мир, а туземцам ли, мне ли расплачиваться, Джеку было не важно.
— Есть, капитан, — сказал я и повернул штурвал.
Он опустил винтовку и вернулся на корму. Судно снижало скорость, пока мы полностью не остановились с полощущимися по ветру парусами. Каноэ туземцев подошло ближе. Джек Льюис поднял винчестер и перестрелял их одного за другим. Каждое попадание сопровождалось довольным кряканьем.
Каноэ продолжало рассекать воду. Один за другим туземцы поднимались с ружьями в руках, прицеливались, стреляли — и встречали свою смерть.
Наконец остался последний. Он продолжал грести. Джек прервал стрельбу и задумался. Я заметил, что ярость ушла.
— Оставь его, — сказал я, — хватит.
Он поднял глаза и сонно мне улыбнулся. В его лице в это мгновение была странная мягкость, как у просыпающегося ребенка.
— Ты прав, — ответил он. — Хватит.
И встал рядом со мной.
— Есть, капитан, идем прямо по курсу.
Ветер снова наполнил паруса, и мы понеслись с прежней скоростью. Какое-то время мы оба молчали. Сперва я избежал смерти, а сразу после этого меня чуть не убил человек, который только что меня спас! А теперь он стоит рядом с таким видом, словно ничего не случилось.
— Чудесная погода, — произнес Джек внезапно, после чего глубоко вздохнул. — Морской воздух! Что может быть лучше? Ради этого и стоит быть моряком.
Из всего, что я слышал от Льюиса за все месяцы, что мы провели вместе, это оброненное мимоходом замечание было самым загадочным. Ни на секунду я не поверил, что он это всерьез, но все же обрадовался его словам. Словно тот ужас, который я испытывал последние два часа, рассеялся и мы были просто капитаном и штурманом в очередном рейсе.
— Да, — сказал я и, вслед за Джеком Льюисом, глубоко вздохнул. — Морской воздух прекрасен.
Воцарившуюся идиллию прервал один из канаков: он возбужденно указывал куда-то за корму. Мы повернулись. Там был он, одинокий туземец в каноэ, черный силуэт, плывущий в кильватере, мерцающем на солнце. Он был недалеко. Как ему удалось нас нагнать, одному, в каноэ, предназначенном для большого числа гребцов, — одному Богу известно.
Мы долго на него смотрели. Расстояние между нами не сокращалось. Я покосился на Джека, но промолчал. Ждал, когда тот схватит винтовку и оборвет жизнь, которую сам в добрый час сохранил. Но капитан ничего не предпринимал.
Через какое-то время он повернулся к штурвалу и приказал мне выправить курс. Время от времени я оборачивался и высматривал каноэ. Туземец держался позади. Расстояние между нами оставалось прежним. Он не приближался, но и не отставал.
Так прошло два часа. Я смотрел на нашего преследователя, и мое представление о нем менялось. Я видел человека в каноэ, плывущего в одиночестве по морю. Он уже не был туземцем, членом дикого племени, которое недавно на нас напало. Я уже и не знал, кто он и чего от нас хочет, преследователь он или терпящий бедствие. Я видел лишь беспредельное море и затерявшуюся в нем фигурку. Чувствовал, что туземец, должно быть, вестник, но не знал, что он хочет нам рассказать.
— Этому надо положить конец, — сказал наконец Джек Льюис.
И я понял, что ничего не могу поделать.
Он вернулся к своей винтовке, поднял ее. Я не смотрел на него. Я не сводил глаз с одинокого гребца, словно желал попрощаться с ним в те минуты, что еще у него остались, и увериться в том, что не забуду его. Лишь мои воспоминания станут ему надгробием.
Он, должно быть, видел, как Льюис наставил на него винчестер, потому что внезапно поднялся и прижал собственное ружье к плечу. Прозвучал выстрел из винтовки капитана. В тот же миг ружье туземца сверкнуло. Они выстрелили одновременно. И тут наш преследователь опрокинулся на дно каноэ и больше не встал. Каноэ развернулось поперек кильватера и закачалось на волнах. Расстояние быстро увеличивалось. Лодка с мертвецом должна была вот-вот исчезнуть из виду.
Я был так занят судьбой туземца, что не заметил происходящего на борту «Летящего по ветру». Но тут услышал громкий стон капитана, а повернувшись, увидел, что тот распростерся на палубе и на груди его расплывается красное пятно. Пуля туземца также нашла свою цель.
Канаки встали на колени вокруг своего капитана, на лицах у них застыло вопросительное выражение, как будто они ждали приказа. Они что, не понимают, что Джек Льюис умирает у них на глазах?
На секунду мне показалось, что они, быть может, считают его бессмертным, потому что его действиями всегда управляла та же непредсказуемая жестокость, что и действиями их богов. Одному из канаков Джек отрезал ухо, и я ни разу не слышал, чтобы капитан говорил с ними другим тоном, кроме приказного. Они были пешками в игре, которая их не касалась, но могла стоить им жизни. Льюис жертвовал жизнями без объяснений, так почему бы им не считать его богом?
Разве не так действуют боги? С непостижимостью, которую не отличить от случайности? Верующие молятся, приносят жертвы. Но еще ни один верующий не придумал, как гарантировать исполнение того, о чем он просил в молитвах.
Когда я увидел Джека Льюиса, распростертого на палубе, с расплывающимся на груди кровавым пятном, до меня дошло, что и для меня он стал богом. Он обещал доставить меня к моему «папе тру», а вместо того взял к себе на корабль, где трюм был полон людей, которых он называл свободными, и отвез на неизвестный остров, где я стал свидетелем таинственной сделки и жестокой расправы.
Я плыл с ним, чтобы разгадать тайну, но получил лишь новую загадку. Я был всего лишь одним из его канаков. Но я был белым человеком и чувствовал, что Джек задолжал мне разгадку. А теперь он умирает, и, пока не поздно, я хочу услышать объяснение.
Приказав одному из канаков встать за штурвал, я подошел к Льюису. Мне не доводилось видеть смерть, как ее видел мой отец: он-то был на войне, и, покуда «Кристиан Восьмой» шел ко дну, вокруг него гибли люди. Я видел, как люди выпадают за борт, исчезают в море, но это другое. Они просто исчезали в волнах и начинали, уже невидимые, свой одинокий путь в глубины. Они не умирали на моих глазах. Просто исчезали из поля зрения.
И вот теперь Джек Льюис должен умереть. Я был в этом уверен, как был уверен и в том, что в этот миг, лежа на палубе, он являет собой статую бога, сброшенную с пьедестала. Сейчас статуя расколется, а внутри обнаружится голый человек. Он был Джеймсом Куком в бухте Кеалакекуа. Рана кровоточила, и через мгновение он совершит ту же глупость, что и Кук.
Джек Льюис уставился на меня, и я понял, что ошибся. Он был повержен, но оставался богом. Во взгляде его не было страха, и я не знаю, почему думал, что увижу именно страх. Почему не печаль из-за того, с чем приходится прощаться, почему не сожаление о том, чего не успел? Почему не ярость?
Я видел, как капитан потерял самообладание, когда пришлось использовать драгоценные жемчужины вместо пуль. Не так ли он воспримет и смерть? Как утрату жемчужины?
Я был молод и не думал о смерти. Может ли быть, что чувства, пробуждаемые мыслями о смерти, являются предвестниками тех чувств, что будешь испытывать, когда она явится за тобой?
Теперь мне предстояло это узнать.
— Принеси виски.
Джеку приходилось сглатывать между словами, но в голосе чувствовалась прежняя властность.
Бессильной рукой он похлопал по палубе, словно приглашая меня в последний раз выпить в своей каюте.
— И Джима.
Я уставился на него.
— Ты оглох?
В растерянности я затряс головой, а потом, следуя приказу, спустился в каюту. Я вынул ужасную голову из свертка и поместил ее рядом с Джеком. Затем открыл бутылку и плеснул виски себе на руку. Я никогда не имел дела с огнестрельным ранением, но полагал, что рану следует промыть алкоголем.
— Что ты делаешь? — прорычал Льюис.
— Хочу промыть рану.
— Рану? — воскликнул он. — Рана пить не хочет. А я хочу. Принеси два стакана.
Когда я вернулся со стаканами, Джек Льюис лежал, испытующе уставившись на Джима, словно только что задал ему вопрос и теперь ждал ответа.
Канаки словно примерзли к палубе. Тот, что нес вахту, выпустил штурвал. Я прокричал ему приказ, и он вернулся на место, но все время оборачивался. Он искал взглядом не своего умирающего капитана, а голову в его руках.
— Разумно ли это? — спросил я у Джека.
— Не лезь не в свое дело. — В голосе его звучала насмешка. — Конечно, глупо показывать мумифицированную голову толпе каннибалов, в которых только что пробудили жажду крови. Но меня скоро не станет, так что проблема твоя, не моя.
В груди у него заклокотало, и он обнажил зубы в гримасе, напоминавшей улыбку.
— Наполни-ка стаканы. И давай выпьем за продолжение нашего путешествия. Мое ведет в неизвестность. Твое превратит тебя в новоиспеченного капитана каннибальского судна.
Я налил и протянул ему виски, но у него не было сил поднять стакан. Пришлось поддержать ему голову и поднести стакан к губам. Он опорожнил его со стоном — то ли боли, то ли наслаждения — непонятно.
— Свободные люди, — сказал я. — Расскажи мне о свободных людях.
— Свободные люди — то же, что Джим.
— То есть товар.
— Да, — ответил Джек Льюис, и в глазах его появилось отсутствующее выражение, словно разговор наш был ему неинтересен, а путешествие в неизвестность уже началось.
Я почувствовал, что надо спешить:
— Но в чем заключалась сделка?
— Песчинки, — прошептал он. — Камешки. Детские игрушки.
Его голова склонилась набок, он закрыл глаза, словно уснув. На секунду я испугался, что он умер. Но тут Льюис снова открыл глаза и посмотрел на меня:
— Мы презираем туземцев, потому что они падки до стеклянных шариков. Не знаю, что они думают о нас, охотно убивающих за песчинки, которые потревоженный моллюск запаковывает в свои богатые кальцием отходы.
— А что взамен жемчужин?
— Я заплатил свободными людьми.
— То есть они не были свободными людьми. Они были твоими пленниками.
— Нет, — сказал Льюис и покачал головой, из его простреленной груди вновь донеслось клокотанье. — Ты все еще не понял. Они не были моими пленниками. Они были моими учениками.
— Ты прав. Я все еще не понял. По-моему, ты лжешь.
— Послушай-ка.
Джек так и лежал, прижав одну щеку к палубе. Он покосился на меня, в глазах его было насмешливое выражение, которое в моей голове никак не вязалось с образом умирающего.
— У дикарей нет понятия свободы. Они свободны, но сами этого не знают. Им надо потерять свободу, чтобы научиться ее ценить.
— И ты запер их в трюме.
Джек снова скорчил гримасу, но изображала ли эта гримаса отвращение к моей тупости, или же он снова пытался улыбнуться, было неясно.
— Нет, я не запирал их в трюме. Всего лишь отдал их в руки их собственных страхов. Мое дело было лишить их дневного света, а уж в темноте они сами рисовали себе всевозможные картины ужасной судьбы, которая их ждет. Когда я открыл люки и впустил в трюм дневной свет, их образование завершилось. Они тут же поняли, что такое свобода, и ухватились за нее.
— А при чем тут жемчужины?
— Ответ находится на «Утренней звезде», — сказал Льюис. — «Утренняя звезда» — рабовладельческое судно. Оно налетело на риф, и рабы в трюме подняли бунт, убили членов команды и колонизировали остров, до тех пор необитаемый. Среди них были и женщины, и дети, так что они и не заметили, что остров необитаем. Им достался в подарок целый мир, новый мир, где они могли начать жизнь сначала. В раю им не хватало лишь одного, и тут появляюсь я.
Его лицо просияло, и я понял, зачем он решил со мной всем этим поделиться. Джек Льюис гордился своими подлостями и не мог вынести мысли о том, что умрет, не оставив им свидетеля. Он всю свою жизнь превратил в тайну, однако ему нужен был посвященный, чтобы во всех подробностях свидетельствовать о преступлении, которое сам Джек считал окончательным доказательством — о да! — даже не своего хитроумия, а, скорее, своего уникального знания человеческой природы.
В торжестве он стал уродливым, и мои глаза принялись искать Джеймса Кука, с его растянутыми ноздрями и зашитыми веками. Джеку Льюису я предпочел это чудовищно искаженное лицо. И все же мне пришлось продолжить расспросы, хоть я и чувствовал, что даже слушатель иногда может стать соучастником. Однако остановиться не мог. Мне надо было узнать тайну «свободных людей».
— И чего же дикарям недоставало в раю? — спросил я.
— Разнообразия в меню, — ответил Джек Льюис, и лицо его исказилось в жуткой гримасе — предположительно предсмертного смеха.
Через секунду смех перешел в глухой клокочущий кашель. Казалось, его что-то душит, на тонких потрескавшихся губах выступила кровь.
До меня с трудом доходили его слова. Мое отвращение, очевидно, стало явным.
— Они же каннибалы, — произнес он поучающим тоном, словно обращаясь к ребенку.
— Так ты продаешь человечину, — сказал я, и глаза снова стали искать Джима.
— Мир не так прост, — ответил Джек. — Я не продаю человечину. Я продаю возможность побед. Именно этого и не хватает в раю — да, в любом раю. Это недостаток самой конструкции. Змея не враг. Она лишь соблазн. Я говорю о настоящем враге, с которым надо бороться или склониться перед ним. Я говорю о шансе испытать себя в битве, чтобы победить или умереть. Именно такой шанс я и предоставил чертовым каннибалам, а не груз человечины, нет: шанс доказать свою значимость. Да пойми же ты! Они дикари. Они мужчины. Они не могут жить без битв. Я приплывал раз в году. Предоставлял свободным людям возможность сбежать, а уж кто побеждал, когда они попадали на остров, — меня не касалось.
Он умолк, и на секунду я подумал, что ему пришел конец. Он лежал с закрытыми глазами.
— Но они нашли нового врага, получше, — сказал я громко, обращаясь одновременно и к себе самому, и к нему.
Джек Льюис распахнул глаза и посмотрел на меня с упреком, словно я напомнил ему о чем-то неприятном.
— Какой-то идиот продал им ружья и уничтожил мой бизнес! — прорычал он и сплюнул на палубу: вместо слюны изо рта вылетел сгусток крови. — Хороший был бизнес. Он мог продолжаться годами. Им было с кем драться, кого убивать и пожирать. Мне доставался жемчуг. И тут влез этот чертов сукин сын!
— Кто? — спросил я.
— Тебя не касается.
Джек снова харкнул кровью.
— Налей еще.
Я налил и поднес стакан к его губам. Он закашлялся, и виски пополам с кровью, которая теперь текла безостановочно, полился по подбородку. Капитан вздохнул:
— Ты унаследуешь все это. Узелок с жемчугом, судно — хорошее начало для юного моряка; ты, в общем-то, такого не заслуживаешь.
Я промолчал. Не знал, что сказать. Мне не хотелось становиться владельцем этого корабля, который, что бы ни говорил его хозяин, был не чем иным, как рабовладельческим судном, и к жемчужинам не хотелось притрагиваться. Их розовый перламутровый блеск навевал мысли о том, что не песчинка была запрятана в их сердцевине, а засохшая кровь.
Я промолчал. Не испытывая уважения к Джеку Льюису, я уважал дыру в его груди. Он умирал, а умирающих надо уважать.
— Рай, — пробормотал он. — Рай, где есть всё, включая врагов, готовых тебя убить.
Он посмотрел на канаков и снова оскалился, так что стала видна сочившаяся между желтыми зубами кровь.
— Стоит тебе повернуться к ним спиной, как они воткнут в нее нож. Они видели меня, поздоровались с Джимом. Может, они и не знали этого раньше, но теперь им точно известно: белый человек тоже смертен.
Джек Льюис снова закрыл глаза и вздохнул. Он не двигался. Через какое-то время до меня дошло, что глаз он больше не откроет. Последние его слова все еще звенели в моих ушах, но скрыть происшедшее от канаков было невозможно.
Я не хотел оставлять труп на борту и спустился в каюту в поисках чего-нибудь, во что его можно завернуть, прежде чем предать волнам. Подумал о флаге, но ничего не нашел. Взял кусок новой парусины и завернул тело. Рубашка на груди пропиталась кровью, но я и не подумал надеть на капитана чистую сорочку. Мне не хотелось прикасаться к этому телу и к липкой крови. Так он и лежал, завернутый в парусину, обвязанный веревкой. Окончена жизнь, и не самая красивая жизнь, как мне казалось. Да, я знал о Джеке Льюисе не так уж много, но все же достаточно, чтобы не оплакивать его кончину.
Я подозвал канаков, и вместе мы опустили тело капитана за борт. Мгновение он качался в кильватере. Затем пошел ко дну. Пока тело находилось на поверхности, акул видно не было. Я не знал, был ли он христианином, но все равно сложил руки в молитве. Он считал других кусками мяса на мраморном прилавке мясника. Я оказал Джеку Льюису честь тем, что отнесся к нему как к человеку, а не куску дохлятины, выброшенному за борт, и прочитал «Отче наш».
Читал по-датски. Канаки молчали. Увидев, что я сложил руки, они сложили свои. Я увидел в этом знак уважения — возможно, как к усопшему, так и ко мне. Теперь я стал их капитаном, а что там они себе думали, мне было неизвестно. Их темные, покрытые синими татуировками лица ничего не выражали.
Может, это начало того же, что случилось в бухте Кеалакекуа? И меня постигнет судьба, которой избежал Джек Льюис? Они разрежут меня на кусочки, сожрут мое сердце и закоптят голову?
Мне хотелось спрятаться в каюте и подумать над сложившимся положением, но я чувствовал: если я спущусь сейчас под покров тьмы, то уже не смогу оттуда выйти из страха, что канаки ждут за дверью с обнаженными кинжалами.
И я взялся за штурвал.
Я осознавал, что перво-наперво должен обуздать страх перед канаками, искусно посеянный во мне Джеком Льюисом. Пока во мне гнездился страх, Джек Льюис пребывал на борту и управлял мною. Мне же надо было отдавать приказы и знать, что их выполнят. Входить в каюту и выходить из нее, не опасаясь засады. Ложиться спать с уверенностью в том, что наутро проснусь.
Короче говоря, делать все то, что тысячелетиями делали мужчины на борту корабля. Быть капитаном.
Но я был молод и кораблем командовал впервые. Я оказался наедине с четырьмя канаками, один из которых вышел из игры. Посреди Тихого океана. Я слишком мало знал о месте назначения и осознавал, что, даже если благополучно приведу «Летящего по ветру» в гавань, проблемы на этом не закончатся. Кто мне поверит?
Таким размышлениям я и предавался, когда мой взгляд остановился на палубе. Голова Джеймса Кука все еще лежала на том же месте, где ее оставили после того, как Джек Льюис с ней попрощался. Твердым голосом я попросил одного из канаков принять вахту. Подошел к голове и отнес ее в каюту, где положил в койку Джека Льюиса.
Не могу объяснить, почему я сразу не вышвырнул ее за борт. Мне вовсе не хотелось сохранять эту голову или вообще видеть ее в будущем, но в тот момент, когда я стоял с ней в руках, глядя на блестящую в лучах солнца поверхность моря, что-то меня удержало. Когда Джек Льюис захотел посмотреть на эту голову в последний раз, я вынул ее из мешка, но тогда меня больше занимала предстоящая смерть самого Джека Льюиса, нежели Джим, и я не задумывался о том, что держу в руках отвратительные останки того, что некогда было человеком.
А тут мои пальцы нащупали будто бы выдубленную кожу, сухие, как солома, волосы. Прикосновение словно напомнило мне о том, кем был Джеймс Кук, пока не превратился в этот символ варварства. Я нашел силы сбросить за борт Джека Льюиса. Я не мог сделать того же с Джеймсом Куком.
Не только потому, что Джек Льюис открыл мне, кем был Джим. Поверил ли я ему? И да и нет. По существу, это не важно. Я всяко не верил в реальность этой истории. Если это Джеймс Кук, голову следует отослать в Англию. Я не знал, что с ней там сделают. Может, скроют ее существование, ведь история какая-то неловкая. Или предадут земле, сопроводив это подобающей церемонией. Может, даже положат в отдельный гроб. Но сколько раз можно хоронить одного человека? А что, если в один прекрасный день на свет божий выплывет его нога? Придется хоронить и ее?
Имя Джим поначалу казалось мне злой шуткой. А теперь Джеймс Кук словно стал частью этой шутки, и я решил, что лучше бы оставить его в покое. Но голова все еще лежала в каюте, — последнее, что осталось от человека, умершего немирной смертью. Я не мог просто выбросить ее за борт, как сломанную вещь или кусок протухшего мяса.
Именно тогда я понял, в чем разница между Джеком Льюисом и мной. Для Льюиса имя Джим было именем мумифицированной головы. Для меня — именем человека.
С тех пор я часто думал о том, не был ли Джим для меня более человеком, чем канаки. Дело не только в том, что синяя татуировка, полностью покрывавшая их лица, топила все индивидуальные черты в бездонном мраке. Их глаза тоже были чужими. Я искал в них что-либо человеческое, но не находил. Глаза были частью маски, словно сетчатку тоже покрывала татуировка.
Я ни разу не слышал, чтобы Джек Льюис с ними говорил, и сам этого тоже не делал. Я отдавал приказы. Они их выполняли. Перевязывая раненого канака, я заметил, что это тот самый, у которого нет уха. Когда я пытался промыть рану, он отвернулся. Не смотрел на меня и когда перевязка закончилась.
Между нами пролегала граница, которую мы так и не нарушили. Но по мере того как шло время, проходил и мой страх. Корабль поведал нам, кто мы такие: я был капитаном, они — командой, а пассат, всегда дующий с одной стороны и с одной силой, каждый день укреплял нашу уверенность в том, что все идет как надо.
И вот в создавшейся ситуации я начал вести себя как-то странно, даже по моему собственному мнению. Я разговаривал с Джимом. Шел в каюту, зажигал лампу на китовом жире и вынимал голову из мешка. Помещал перед собой на столе, и мне казалось, что в колеблющемся свете лампы на лице Джима возникает внимательное выражение. Я видел, как он сосредотачивается где-то там, за зашитыми веками. Молча. К счастью. Противное стало бы окончательным доказательством моего помешательства.
Я ставил перед ним узелок с жемчужинами, вынимал по одной и показывал ему. И спрашивал, следует ли мне оставить их себе.
Первым моим побуждением было выкинуть жемчуг в море вслед за Джеком Льюисом. Да, были минуты, когда я сожалел о том, что не сделал этого у него на глазах, пока он еще дышал. Это стало бы знаком победы над ним и над той низостью, которой, как ему, очевидно, казалось, он может меня заразить.
Я слишком долго колебался. Момент был упущен, и теперь я прятал жемчужины вместе с Джимом. Вскоре наверняка начал бы носить их за пазухой. А потом и вовсе ценить пуще собственной жизни и тем самым дал бы канакам прекрасный повод у меня их отнять. Кто сказал, что канаки не понимают, насколько ценны жемчужины, почему бы им не желать того, что можно получить за деньги, и прежде всего свободы?
Чувствуя тяжесть наполненного жемчугом узелка, я словно взвешивал в руках свою будущую жизнь. Мне даже «Летящий по ветру» не был нужен. Я мог бы купить свой корабль. Три корабля, и стать судовладельцем, завести свой дом, может, даже купить тот большой красивый дом на Овре-Страндстраде, отстроенный после пожара, тот, что стоит наискосок от дома священника. В мыслях я уже поселил в доме жену и детей и даже слуг. Представлял, как жена в фиолетовом платье рвет в саду розы.
Я не расписывал свои фантазии Джиму. Вместо этого я превращал его в своего судью. Он должен был принимать за меня решения. И вовсе не страдания, доставшиеся на его долю, прежде чем он стал мумифицированной головой, наделяли Джима в моих глазах таким статусом. Скорее, меня привлекала его молчаливость. Я мог вложить в его уста любой ответ.
— Итак, Джим, — говорил я, сидя в полумраке каюты. — Оставить мне жемчужины? Что скажешь?
Джим молчал. Он лишь смотрел на меня из-под зашитых век, и я чувствовал, что там прячутся ответы на все мои вопросы.
Я стал думать о своем «папе тру». Я никогда не спрашивал у него совета, а он мне ничего не советовал. Мы слишком рано расстались. Теперь я его искал. Найти пропавшего «папу тру» — такой была моя миссия в Тихом океане. Но чего я хотел от него? Доброго совета? Возобновления прерванной связи? В последний раз я видел его ребенком. А теперь был взрослым и уже не мог превратиться обратно в ребенка. Так чего я хотел? Продемонстрировать, что встал на ноги и без его помощи? Неужели я обошел полмира лишь для того, чтобы показать ему, что легко без него обхожусь?
Я осознал, что в мыслях никогда не шел дальше того момента, когда окажусь с ним лицом к лицу. Я был хорошим моряком, пересекал великие океаны, но в тот момент чувствовал себя в мире новичком, и не потому, что не изведал бурной жизни перенаселенных портовых городов, их украшенных пальмами набережных или продуваемых ветрами скал, а потому, что по-прежнему знал бесконечно мало о собственной душе. Я мог вести корабль по карте. Мог определить его положение по секстанту. Я находился в неизвестном месте, посреди Тихого океана, на корабле без капитана и мог прокладывать курс. Но у меня не было карты собственной души и не было курса в жизни.
Я вынул из шкафа все бутылки Джека Льюиса и вышел на палубу, чтобы выбросить их за борт. Ни одной не открыл, все выкинул в воду, даже загадочную бутылку с белым содержимым, в котором временами угадывался контур темной фигуры. Я усвоил, что двери, которые открывал передо мной Джек Льюис, вели лишь в комнаты, полные новых ужасов. Я смотрел, как бутылки погружаются в воду и исчезают в волнах.
И знал, что не бутылки должен был выбросить, а Джима. Но Джим продолжал составлять мне компанию. Вместе с жемчужинами.
Так проходили дни. Я представлял себе будущее. То жемчужины казались мне неожиданной удачей, то проклятьем, которое, если я когда-нибудь их продам, сделает меня соучастником преступлений Джека Льюиса.
А между тем мы продолжали путь к Самоа.
Покуда Джим мне не ответил, я чувствовал, что все еще свободен в своем выборе. Я остановил время и поймал себя на желании навсегда остаться в полном предчувствий мире грез, который с помощью Джима создал в полутемной каюте.
Я забывал, где нахожусь. Пребывал в мире, где исполняются желания и не надо ни за что платить.
Бо́льшую часть дня я оставался один, но одиночество не было бременем. Ел в каюте, канаки — на палубе. Они готовили. Рис и тушеные клубни таро. Иногда бросали за борт леску и ловили желтоперого тунца.
Я показывался на палубе, только чтобы выправить курс и настроить паруса.
Через неделю пассат стих. Исчез однажды вечером вместе с солнцем, закатившимся красным шаром за горизонт, а со всех сторон раскрылся веер облаков.
Плохое предзнаменование, я приготовился к урагану. Но на рассвете нас ждало совсем другое. Абсолютный штиль, поверхность океана походила на слой застывшего свинца. Стояла давящая жара, словно надвигалась гроза. Но небо было голубым, как газовое пламя, и на горизонте — ни тучки.
Я был уверен: что-то надвигается, но воображение не шло дальше вчерашних предчувствий. Я все думал, что надвигается ураган.
Прошел день, мы не сдвинулись с места. Паруса беспомощно повисли, и мы натянули в центре палубы тент от солнца. На какое-то время пришлось попрощаться с Джимом: в стоячем воздухе каюты стало слишком жарко, а выносить его на палубу мне не хотелось. Стоит ли оставлять в каюте жемчужины?
Худшие опасения, терзавшие меня во тьме каюты, оправдались. Я начал носить кожаный узелок со своим будущим под сорочкой, прямо на голой груди. Потом и от этого пришлось отказаться. Из-за жары сорочка липла к телу. Такое ощущение, что ко рту прижали марлю, — так трудно стало дышать. В итоге жемчужины остались в каюте вместе с Джимом, а я стал ходить голым по пояс. Время от времени бросал за борт ведро, окатывал себя теплой морской водой, но ни вода, ни наступление ночи не приносили облегчения.
Я не мог спать по ночам и обитал на палубе. Канаки, подвесив гамаки, приглушенно разговаривали. Впервые одиночество казалось мне бременем. Но я думал, что приблизиться к ним и попытаться заговорить — проявление слабости.
Мы закрепили руль. Не было у нас курса, потому что мы не двигались с места. И не было никаких течений, чтобы понести нас хоть куда-то. Я смотрел в ночное небо. По-прежнему ни облачка, но мерцание звезд было слабее, чем когда-либо, словно они устали подавать нам знаки.
Я осознал, насколько мы оторваны от остального мира. «Летящий по ветру» был планетой, сошедшей с орбиты, чтобы затеряться в бездонных глубинах вселенной.
Из одного гамака донесся стон. Я подошел поближе. По повязке на плече я узнал раненого канака. В последние пару дней он шел на поправку. Неужели этот стон означает, что его снова знобит, что началось воспаление? Я знал, как выглядит воспаленная рана, но не имел ни малейшего понятия, как лечить воспаление, разве что тупо продолжать лить в рану виски. Было слишком темно, чтобы предпринимать какие-либо действия, и я решил подождать наступления дня.
Той ночью я не спал. Жара не давала. Не мог найти себе места, дергался. Не потому, что из-за неожиданного штиля в нашем путешествии произошла вынужденная остановка. Я чувствовал себя отрезанным от чего-то несравнимо более важного: моих фантазий в каюте, с жемчужинами в руках и Джимом на столе. Там была моя жизнь, от нее я был оторван.
На следующий день я осмотрел рану канака. На белой повязке проступили желтые пятна. Из почти закрывшейся раны сочился гной, а края покраснели и вспухли. Я вычистил рану как мог. Ни один мускул на синем лице не дрогнул, но плечо дергалось каждый раз, когда я прикасался к воспаленной плоти. Затем я полил на рану виски и передал канака в руки его собратьев, чтобы те наложили чистую повязку.
Я знал, они тоже что-то делают с раной. У них были свои лекарства. В это я не лез, изначально сомневаясь в действенности своего собственного лечения.
Начавшееся воспаление наполнило меня жутким ощущением того, что сам неподвижный воздух вокруг нас отравлен. Мы находились посреди океана, а казалось, что в густых джунглях, со всех сторон окруженные гниющими остатками растений и ядовитыми аммиачными испарениями.
А может, только мне одному чудилось, будто огромная рука сжимает мою грудь?
Я посмотрел на канаков. Их движения как будто тоже замедлились. Разве не дышат и они с трудом, словно этот штиль, пригвоздивший нас к огромной поверхности океана, страшным бременем давит и на их грудь? Разве не мелькает в темных глазах, прямо в центре синих масок, беспокойный вопрос? Уж не суеверный ли это ужас, который, словно пузыри со дна гнилого болота, всплыл на поверхность и требует объяснения жуткому штилю? А не найдут ли они в ближайшее время ответ на свой вопрос, посмотрев на меня — на чужака, которому придется расплачиваться за все то, на что не может быть разумного ответа?
Мы забросили лески, но рыба не клевала. И снова возникло такое чувство, что жизнь вокруг нас исчезла. В глубине океана было тихо, как и на поверхности. Вовсе не страх перед акулами удерживал меня от купания. Нет, мне казалось, что море поглотит меня, как только я с ним соприкоснусь, и я навек исчезну во мраке.
На четвертый день я провел ревизию провианта. Оставалось полмешка клубней таро и несколько килограммов риса. Я не боялся, что мы будем голодать. У меня еще хватало мозгов предположить, что рано или поздно море снова откроет нам доступ к своим сокровищам и на нашей палубе приземлится тунец. Самой большой нашей проблемой была вода. Мы как следует не запаслись в лагуне. И теперь она кончалась. Эту проблему мог решить дождь, но небо было безнадежно-синим и, судя по всему, не собиралось утолять нашу жажду. Пришлось установить норму выдачи воды, и я боялся, что поднимется бунт. А потому решил, что с этого момента мы будем есть все вместе на палубе, чтобы канаки видели: все получают равную долю.
Мы не были и не могли стать равными. Таковы писаные и неписаные морские законы. Но в страданиях должны были быть равны. Или нам их не вынести. До меня постепенно доходило, что этот штиль может стать гораздо худшим испытанием для новоиспеченного капитана, чем любой шторм.
Каждый день мы забрасывали лески, но не вытаскивали ни одной рыбы. Они словно сторонились нашего корабля, и я видел, как растет вопрос в глазах бывалых мореходов-канаков, которые всю жизнь провели в этих водах. Посреди океана, а рыбы нет, ни одной!
Может, нас поразило проклятие?
Во время каждой трапезы я раздавал по кружке воды. Наклонившись над последней бочкой, я видел, что скоро покажется дно, — воды осталось максимум на пару дней. Единственной нашей надеждой было то, что снова задует пассат, а вместе с ветром придет и дождь.
На седьмой день вода кончилась. С гамака, где переживал жару раненый канак, прозвучал тихий стон. Его потрескавшиеся губы искали и не находили утешения. Глаза забегали, словно в поисках выхода где-то наверху, среди мачт. Затем закрылись, но тихий стон все продолжал звучать. Единственный звук, нарушающий тишину на борту, одновременно признак жизни и предупреждение о той судьбе, что ждала нас.
* * *
Настал второй день без воды. Перед нами стояли клубни таро, сваренные в морской воде, и тут один из канаков вдруг показал в сторону горизонта. Я посмотрел вверх и заметил облако. Оно висело низко над водой и двигалось странно и стремительно, как пар, поднимающийся из кастрюли с кипящей водой. Но в отличие от пара облако двигалось не вверх, а сразу во все стороны; мне вспомнились стаи скворцов, по осени слетавшихся над полями за Марсталем. Сквозь медленно приближавшееся облако светило солнце, и по-прежнему стоял штиль. Казалось, облако пульсирует, как будто внутри спрятан вихрь, заставляющий дрожать листву в густом лесу.
И вот облако оказалось над нами, я успел подумать, что осенний лес и вправду осыпал нас увядшими листьями, прежде чем обнаружил, что это была не мертвая листва, а живые существа, порхающие среди нас, бьющие легкими крыльями, украшенными узорами всех цветов. Мы оказались посреди бескрайнего моря бабочек.
Их, должно быть, были миллионы. Шторм, разразившийся где-то далеко от деспотического штиля, держащего нас в своей хватке, утащил бабочек с некоего острова и увлек далеко в море. И теперь в поисках места, где приземлиться, они нашли наш отмеченный печатью смерти корабль. Они устало опускались повсюду, облепили такелаж, все канаты. Слоями покрывали обвисшие паруса, пока те не превратились в яркие гобелены. За несколько минут корабль стал неузнаваемым, покрылся живой дышащей массой, ищущей отдыха на «Летящем по ветру».
И на нас они садились, словно человеческая кожа ничем не отличалась от мертвого дерева, канатов и парусины. До нас дошло, что бабочки тоже страдают от жажды. Они тыкались в нас своими хоботками в поисках капельки жидкости на потной коже. Уколы были не такими болезненными, как пчелиные укусы или жжение от комариного жала. Но их нападение вскоре вызвало нестерпимый зуд и покалывание, доводившие нас до безумия. Как только мы расслаблялись, бабочки облепляли нас, в поисках влаги садились в уголки губ, глаз, которые приходилось закрывать. Стоило открыть рот, чтобы, издав вопль ярости, отогнать их прочь, как они уже сновали между зубами и облепляли язык, а взмахи крыльев щекотали нёбо.
Ослепленные, отхаркивающиеся, пошатывающиеся, мы лупили руками по воздуху. Бабочки восприняли нас как свой последний шанс. Ничем их было не отогнать. Без колебаний они летели навстречу своей гибели. Мы давили их на щеках, лбах, бровях. По-моему, в безумии мы все могли окончить свои дни, прыгнув в море, лишь бы избавиться от этих бабочек, но вода вокруг корабля тоже кишела ими. «Летящий по ветру» стоял словно гроб на усыпанном цветами церковном полу.
Быстро приоткрыв глаз, чтобы добраться до борта, я увидел одного из товарищей по несчастью, его синее лицо и череп были наполовину скрыты под бабочками. Я забыл об опасности, которой мы подвергались, не устояв перед очарованием и красотой этого зрелища: красивый округлый синий череп, на котором, медленно взмахивая полураскрытыми крыльями, уселись лимонно-желтые бабочки. Темные глаза, уставившиеся вперед, полускрытые трепещущими крыльями.
В отличие от меня канак, похоже, был совершенно спокоен. Но было ли причиной этого безропотное приятие своей судьбы, я так и не узнал. В следующий миг мне в лицо брызнул фонтан воды. Один находчивый канак кинул за борт ведро и теперь обливал и себя и других. Мы быстро последовали его примеру, и только тогда нам удалось освободиться от кишащих бабочек.
Но борьба не окончилась. Еще час бабочки пытались садиться на наши лица и голые торсы в поисках влаги. Но потом сдались. Мы в изнеможении опустились на палубу, сплошняком покрытую липким слоем раздавленных и захлебнувшихся бабочек. И все живое на борту как будто вновь предалось ожиданию.
Мой взгляд задержался на гамаке с раненым канаком. Ослабленный, он оказался беззащитным. И теперь был заживо погребен под вибрирующей горой мерцающих тонких, как бумага, крыльев. Мы подбежали к нему с ведрами, облили водой, горстями принялись раскидывать бабочек, сомневаясь, жив ли он. Раненый поступил очень мудро, защитив лицо руками, — так мы его и нашли. Грудь вздымалась. Он еще дышал.
Мы расчистили место на палубе и положили его рядом с собой. В каюте я взял для него простыню, для остальных же принес рубашки. Трап, переборку, пол у закрытой двери каюты толстым слоем покрывали бабочки, равно как и весь корабль. Мне пришлось счищать их с ручки двери, чтобы войти внутрь, и они тут же слетели с переборки, чтобы последовать за мной в новое неисследованное пространство. Джим лежал в центре стола, где я его и оставил. Они уселись на его белые волосы, словно приняв за живого. Как будто устроили ему овацию своими прекрасными крыльями: хотя этот человек ничего не мог им дать, но зато он не страдал от их навязчивого присутствия.
Я оставил Джима на месте и вернулся на палубу, отряхиваясь от нового слоя бабочек, облепивших мне лицо в каюте. Так мы и сидели, в рубашках из капитанского и моего собственного рундуков.
На палубе мы провели остаток дня. Там же спали ночью. Бабочки больше не шевелились. Воды не было. Клубни таро тоже кончились.
Все в мире как будто закончилось, не только ветер. Остались только мы и миллион бабочек. Все прочее утонуло. Море прекратило дышать, мы покоились на его мертвой груди. Вскоре и наши сердца перестанут стучать.
Я не суеверен и не знаю, суеверны ли канаки. Наверняка да, или, точнее, то, что они называют верой, мы зовем суеверием. Но я чувствовал, что штиль, стиснувший нас мертвой хваткой, был наказанием, не за то, что мы совершили, не за то, что совершил Джек Льюис, ибо, если в том мире есть Судия — в чем я лично сомневаюсь, — Джек Льюис уже перед ним предстал.
Он был наказанием за то, что совершил я.
Случай сделал меня капитаном «Летящего по ветру». Я не был готов, я был молод. Но это не оправдание. Капитан есть капитан, а я не оправдал…
Я сидел в каюте с Джимом и узелком жемчуга. Думал о себе, не о команде. Если мысль о канаках и всплывала у меня в голове, то только от страха, что они помешают моим планам.
Ну а что мне было делать? Разве я повелевал ветром, разве в моей воле было заставить его подчиняться моим командам? Как я мог быть виноват в том, что штиль поразил нас, подобно проклятию?
Я решил, что у меня, верно, жар, во всем виноваты жажда, удушающий зной, вялые взмахи крыльев бабочек, вид свинцового моря, синее небо днем, далекие звезды ночью — все это повлияло на мой рассудок и направило мысли не в ту сторону.
Кому дано познать природу? Почему ветер неожиданно стих?
Может, природе все равно, живы мы или умрем?
Насколько проще обвинить себя самого.
Я встал и спустился в каюту, взял узелок с жемчугом, вернулся на палубу и забросил жемчуг настолько далеко, насколько позволяли силы.
Только так, думал я, можно загладить свою вину и наконец освободиться от Джека Льюиса, потому что он все еще был на борту. Я странствовал с тенями. Жил в мире призраков. И все же я и сегодня считаю, что в моем поступке был смысл. Освободив руки от того, что им не принадлежало, а разум от легкомысленных фантазий, я обрел право называться капитаном. Теперь я знал, что составляет честь и единственную обязанность капитана: привести свой экипаж в гавань живым.
Я швырнул свои мечты о будущем за борт. У меня осталось лишь одно желание: пусть нагрянет шторм и вырвет нас из этого штиля, где мы застряли, как в застывшей лаве.
Стоя у борта, я глядел на море, но его поверхность не менялась. Я повернулся и посмотрел на канаков, которые, понурившись, сидели на палубе, на раненого, распростертого между ними. Они совсем повесили голову, в полузабытьи из-за давящей духоты.
Видели они меня, когда я выкидывал жемчуг, или нет, не знаю, но если видели, то, наверное, решили, что это жертва богу, мало чем отличающемуся от их собственных идолов.
Но я принес жертву не для того, чтобы примириться с каким бы то ни было богом. Я принес жертву себе и своему долгу.
Солнце зашло, как заходило каждый вечер во время нашего пребывания в плену у мертвого штиля. В первый вечер оно показалось мне пулей, движущейся к моему сердцу. А теперь оно сделалось еще темнее, красным, не как кровь, а как дыра, оставленная пулей. Мир был добычей, которую подстрелил неизвестный охотник.
Ночью меня разбудил звук, который я сначала принял за треск. Еще до конца не проснувшись, решил было, что на борту разгорелся пожар, что из-за жары «Летящий по ветру» самовоспламенился. Но вскоре понял, что звук не похож на тот, что издает сухое дерево, пожираемое пламенем. Это был громкий стук по натянутому над нами тенту.
Привстав, я почувствовал движение воздуха. Дул ветер. А вместе с ветром пришел и дождь.
Я встал у бортика и раскрыл рот. Тяжелые холодные капли падали на лицо. На плечи, голую грудь. По телу пробежала дрожь, словно все во мне просыпалось к жизни.
Услышав позади движение, я обернулся. Канаки подошли, держа на руках раненого товарища. Стоя у борта плечом к плечу, мы мокли под дождем.
Раньше я никогда по-настоящему не испытывал жажды и не знал благодарности, подобной той, что почувствовал, когда первые капли дождя смочили мои губы. Я хватал воздух ртом, на миг позабыв себя.
Море пришло в движение. Первые волны испытующе ударили о борт. Корабль покачнулся, словно давно ждал возможности сдвинуться с места. Первую волну рассекло надвое, в ночи сверкнул белым гребешок пены. Забился на ветру трисель. Приближался шторм.
Мы быстро подготовили корабль. Тент натянулся под весом собравшейся дождевой воды, и, прежде чем снять его, мы наполнили бочки. Горло уже не саднило от сухости. Мы несколько дней не ели, и, готовясь к тому, чтобы удерживать корабль с помощью якоря, я почувствовал, насколько ослаб. Но ничто не могло уменьшить нашей радости по поводу вернувшихся дождя и ветра, даже перспектива борьбы со штормом на голодный желудок.
Каждый раз, когда я отдавал приказ, пытаясь заглушить воскресший ветер, который быстро набрал силу и теперь завывал в такелаже, канаки кричали в ответ единственные слова, которые я слышал от них на английском: «Есть, сэр!»
Это походило на то, как хор отвечает солисту.
Может, это прозвучит странно и самонадеянно, но мы встречали шторм с ликованием, я не нахожу других слов, чтобы описать чувство, с которым мы, насквозь промокшие, смотрели, как вокруг вздымаются волны, — пока не стало казаться, что развевающиеся знамена пены готовы соединить небо и океан в единое целое.
Мы дважды зарифили трисель, но вскоре шли фордевинд на одном фока-стакселе, иначе мачты и реи улетели бы за борт. Я привязал себя к штурвалу. На палубу обрушивались огромные волны, смывая на своем пути все, что не было закреплено. Я простоял так двое суток. Канаки могли бы сменять меня каждые четыре часа. Дело не в том, что я не мог на них положиться. Я должен был что-то доказать самому себе и думаю, они это поняли.
Канаки натянули вдоль палубы леер, чтобы держаться за него при ходьбе, но большую часть времени стояли привязанные, как и я. Раненого принайтовали к такелажу, вне пределов досягаемости волн. Время от времени канаки карабкались к нему с кружкой воды и смачивали ему губы. Один из них приносил воду и мне.
Волна оставила на палубе тунца. Я воспринял это как знак. До сих пор рыбы не показывались. А теперь сами к нам плывут. Море наделило нас своими дарами. Один из канаков в коротком промежутке между волнами кинулся на рыбу и располосовал ее ножом. Он принес мне кусок живого мяса, еще дрожащий в руке.
Мое внутреннее ликование не пошло на убыль за те двое суток, что длился шторм, и, поддерживаемый канатом, я стоял у штурвала. Если и устал, то не замечал этого.
И наконец на третий день ветер улегся. Я отвязал канат и позволил себя сменить. Постоял, качаясь, на палубе. Усталость нахлынула в один миг. Я думал, что потеряю сознание, пришлось облокотиться на штурвал, который только что отпустил. Я уставился в палубу, пытаясь восстановить равновесие.
А когда снова поднял глаза, меня окружали канаки. Раненый спустился на палубу и стоял на ногах без поддержки, как будто пребывание наверху, над палубой, пошло ему на пользу. Я протянул руку. Они уставились на нее. Затем протянули свои. Мы все по очереди обменялись рукопожатиями. Они молчали, и даже тень улыбки не осветила их темные лица. Просто подали мне руки. Их это обычай или они переняли его у белых, не знаю. Но зато знал, что это означало в тот миг. Мы заключили пакт. Они были моряками, не дикарями.
В каюте я лег в койку Джека Льюиса. Я чувствовал, что заработал это право. Лишь на следующее утро обнаружилось, что Джим пропал.
Я помнил, что оставил его на столе, но там Джима не было. Я искал на нижней койке, в запертом шкафу, его нигде не было видно. Лишь когда я догадался глянуть вниз, на палубу, он нашелся. Закатился в уголок, и это униженное положение на не слишком чистой палубе лишило его жуткого ореола, который меня одновременно притягивал и отталкивал. Я очистил его волосы от пыли, сунул в ветхий мешок и запер в шкаф.
Мне больше не хотелось отправить его вслед за жемчужинами. Теперь он не представлял собой угрозы. Джим был свидетелем мрака, царившего в душе Джека Льюиса. Я окунулся в этот мрак и смог вернуться назад.
* * *
Мы добрались до Самоа только через неделю. Все это время я не вспоминал о цели своего путешествия. Был слишком занят капитанскими обязанностями. Определял высоту солнца, прокладывал курс, приглядывал за парусами, отдавал приказы. Воды было достаточно, ели мы рыбу. Другие корабли нам не встречались, а пассат все так же дул нам в спину.
Стоя на носу, глядя, как волна привычно бьет о борт и разбрасывает пену, словно жемчужины по каменному полу, я размышлял о словах Джека Льюиса о том, что цель юноши — весь мир, весь океан со всеми островами. Но, посмотрев за корму на белую полосу кильватера, блестевшую на солнце, я увидел в ней сходство с кандалами и понял, что, став капитаном «Летящего по ветру», обрел и свободу и оковы.
Каким же оно было огромным, море. Оно открывало все пути и, однако же, заковывало тебя в железо.
Гавань Апии имеет форму бутылочного горла. Большая бухта, окруженная двумя полуостровами. Западный называется Мулинуу, восточный — Матауту. На выходе из бухты находится коралловый риф, по форме напоминающий марстальский мол. Шум прибоя настолько силен, что на берегу практически невозможно разговаривать. Грохот волн слышен даже высоко в зеленых горах, поднимающихся за Апией, в пяти километрах отсюда, и никто в Апии не назовет кормчего, корабль которого разбился в шторм при попытке проскользнуть через проход в рифе, плохим моряком, потому что задача эта считается невыполнимой. Вместо этого люди скажут, что у него, наверное, был безответственный или плохо осведомленный капитан, поскольку любой знает: в шторм безопаснее находиться в море, нежели в бухте, не предоставляющей никакого укрытия при лобовом ветре.
Всего этого я не знал, когда стоял, склонившись над картой в каюте капитана Льюиса. Город Апиа был для меня всего лишь названием на карте. Впоследствии я узнал, что крушение может быть благом. Корабль гибнет, зато честь спасена.
А я беспокоился о своей чести. Разве объяснишь, как я стал капитаном «Летящего по ветру»? Кто поверит в историю о «свободных людях» в трюме, о каннибалах с «Утренней звезды», о смерти Джека Льюиса и кожаном узелке с жемчугом, который я выбросил за борт?
Не проще ли предположить, что я убил Джека Льюиса, чтобы завладеть его судном и богатствами? Не лежало ли на «Летящем по ветру» проклятие, не будет ли тень Джека Льюиса преследовать меня, пока я не распрощаюсь не только с его жемчугом, но и с его кораблем?
«Летящий по ветру» сковал меня по рукам и ногам. Без корабля мне не добраться до места назначения. Джек Льюис был со мной неразлучен. Он проложил для меня курс, мне приходилось этому курсу следовать. Наши имена отныне связаны; будут меня считать убийцей или соучастником его преступлений?
Мысль об изменении курса приходила мне в голову, но я же нес ответственность не только за себя, но и за канаков. А куда мне было направиться? Невозможно вечно питаться рыбой и уповать на то, что небеса снабдят тебя пресной водой. Мне оставалась одна опора: мой капитанский долг. А значит, я должен был доставить корабль с экипажем до места назначения в целости и сохранности.
Но я позабыл принять в расчет море.
Каждому моряку знакомо это горькое чувство: берег уже близко, но тебе до него не добраться. Есть ли что хуже, чем утонуть, глядя на близкий берег? Есть ли среди нас хоть один, кого бы хоть раз не посещал страх пойти ко дну в виду спасительного берега?
Мне представляется, что лучше тонуть, когда возмущенное серое море со всех сторон скрывает горизонт, чем когда взгляд затухает, успев ухватить кусочек чего-то любимого, надежду, протянутую руку. И ужас нужно чем-то мерить, а не является ли именно известное мерой неизвестного?
Когда нагрянул шторм, земля находилась в пределах видимости. На горизонте как раз показались зеленые горы Самоа, и тут на нас набросилась непогода. Шторм словно сидел в укрытии за островом и ждал нашего прибытия. Мы держались сутки. Нас возносило на гребень высокой, как гора, волны, и мы видели Самоа. Затем нос зарывался в следующую волну, и мы оставались наедине с морем. Не приближались к цели путешествия, но и не удалялись от нее. Очередная штормовая волна накренила корабль. Со стоном поддались ванты со штагом, уставшие держать мачту, и та обвалилась. От меня как будто оторвали кусок, часть тела, и теперь она висела, наполовину оторванная, с торчащими жилами и мускулами.
И все же, думаю, мы могли бы выстоять, ведь мне не занимать уверенности, когда я стою на корабельной палубе. Но я понимал, что настоящую опасность представляет не гибнущий корабль, а слабость людей. Мы были истощены и еле держались на ногах после всего того, что нам пришлось перенести за прошедшие недели. Борьба со штормом оказалась неравной. Надо было добраться до земли.
Хоть раньше я не заходил в Апию и не знал, как опасен узкий проход в рифе в штормовую погоду, но понимал, что подвергаю всех большому риску. Что, если корабль сядет на риф? Шлюпку мы потеряли во время сражения с туземцами в лагуне на острове «свободных людей». Так что же теперь, пойти ко дну так близко от цели?
Я приказал канакам порубить мачту на куски и связать их с реями, так чтобы получился плот, на котором можно преодолеть последний отрезок пути в бухту Апии, если попытка пройти риф потерпит поражение. Тем временем, завернув носом к ветру, я поставил корабль поперек фарватера. Этот маневр был ничуть не менее рискованным, чем все остальное, что мы предпринимали. Обрушься на нас сейчас большая волна, «Летящему по ветру» пришел бы конец. Мы все понимали, что речь идет о жизни и смерти.
Канаки сосредоточенно, на совесть, работали топорами, и вскоре перед ними стоял принайтовленный к палубе плот. Я давно уложил в свой рундук отцовские сапоги и Джима. И теперь приказал привязать рундук к плоту. Затем выровнял судно и взял курс на риф.
С гребня волны я снова увидел Самоа. Штормовое небо над нами было ядовито-лиловым, но лучи солнца, пробившись сквозь тучи, на миг осветили изумрудно-зеленые горы. Их вид не внушал надежды. Скорее, я почувствовал, что все четыре стихии, из которых сотворена вселенная, насмехаются над нами и нашим тщетным желанием выжить.
Стоя у штурвала, я, как никогда, ощущал силу моря. Штурвал рвало из рук. Вновь я соперничал с морем. Штурвал хотел одного, я — другого. Непогода, огромные штормовые волны тащили нас в одном направлении. А наш путь пролегал в другом. И тут корабль захватила страшная сила. Течение потащило его прямо к «бутылочному горлу». Течение было на нашей стороне, против шторма и волн. Штурвал снова задергало, и не знаю, потерял ли я в этот момент контроль над штурвалом или над самим собой? Утратил ли бдительность? Изменил своему долгу? Не могу ответить на этот вопрос, и потому он продолжает меня мучить.
Штормовая волна подняла нас и швырнула к рифу. Корабль заходил ходуном, оставшиеся мачты рухнули за борт. Я обнаружил, что прижимаюсь спиной к фальшборту. Плечо и рука болели неимоверно, я подумал, что они сломаны. И тут корабль вновь сотрясла волна. Судно сильно накренилось, меня смыло за борт водными массами, которые захлестнули палубу, а теперь стремились обратно в море. Схватившись за кусок мачты, я закричал от боли в руке. Но переломом и не пахло, я ведь повис на руке, что невозможно, если она сломана. Судно снова выровнялось. Каждая новая волна била по нему, как кулак по незащищенному лицу, круша все на своем пути. Скоро от корабля останется лишь остов на рифе — свидетельство нашего крушения.
Я вскарабкался на накренившуюся палубу, используя мачту как лестницу. Канаки уже перерубали канаты, удерживавшие плот. И вот он соскользнул по палубе и исчез в бурлящей пене. Канаки спрыгнули следом.
Я помедлил перед прыжком. Море у рифа то поднималось, то опускалось. Меня сразу потянуло ко дну, и я почувствовал, как острые кораллы раздирают ступни. Затем вода вновь вытолкнула меня наверх. Прорвавшись сквозь водное зеркало, я увидел плот всего в паре метров от себя. Сделав несколько быстрых гребков, добрался до цели, и канаки помогли мне забраться.
Мы жались к доскам и надеялись лишь, что прилив отнесет нас в лагуну. Плоское днище плота благополучно прошло над подводным рифом, остановившим корабль. Вскоре мы оказались в большой бухте, но я просчитался, решив, что здесь мы будем в безопасности. В бухте было неспокойно. Риф временно нарушал ритм движения волн, но не останавливал их продвижение. В бухте-«бутылке» они были не меньше, чем снаружи.
Наскоро связанный плот начал разваливаться.
Но не страхом было наполнено мое сердце в эти минуты неизвестности. Напротив, с души точно камень упал. Я избавился от «Летящего по ветру». Джек Льюис не станет меня преследовать, когда я ступлю на сушу.
Я уповал на то, что море уничтожит все следы «Летящего по ветру», и в мыслях уже окрестил разнесенный почти что в щепы корабль «Йоханной Каролиной» — именем старой знакомой, гафельной шхуны из Марсталя, на которой мы все когда-то мечтали выйти в море, той самой, что пошла ко дну в Ботническом заливе с Хансом Йоргеном на борту. Именно это я и собирался рассказывать, а кто проверил бы?
Не то чтобы я не хотел отвечать за свои действия. Я не хотел отвечать за действия, которых не совершал. А потому надо было избегать имени Джека Льюиса как проказы.
Мы всё еще жались к доскам, ходуном ходившим под напором воды. Море осыпало нас градом ударов. Зеленые горы, такие близкие, стояли мрачнее тучи. Солнце загородили ядовито-лиловые облака, и дождь бился о горные склоны, как волны о коралловые рифы. Шторм достиг своего пика, и, хотя берег был близко, он не мог служить нам укрытием.
Грохочущий вал все приближался. Я привстал на локтях и увидел, как близок белый пляж. Мне показалось, что я нахожусь на высоте раскачивающейся верхушки кокосовой пальмы. Сидя на крыше падающего дома, я осознал тщету всех моих планов. Та же волна, что вознесла меня ввысь, теперь и раздавит. Через секунду погребет под собой обрушившаяся гора воды.
И вот с ревом тысячи водопадов волна обрушилась. Плот выскочил из-под меня, и я полетел между мелькающими перед глазами небом и морем.
Не могу сказать, что все почернело. Скорее позеленело, как море в тропиках. Я парил в месте без воспоминаний, без событий, пока не пришел в себя. В объятиях канака.
За нами поднимался новый гигант. Мы находились среди клокочущей пены, там, где вода опадает, прежде чем выплеснуться на берег и впитаться в песок. Дна под ногами все еще не было. Я отплевывался и хватал воздух. Синее лицо моего спасителя было неподвижно, сосредоточенно в усилиях преодолеть отделявшие нас от заветного берега метры. Я узнал его по отрезанному уху. Это был тот самый раненый канак, которого я отнес на корабль и выходил. Теперь мы были квиты.
И тут нас накрыло волной. В панике я стал барахтаться и, почувствовав дно, встал, но не удержался на ногах. Тогда я попытался на четвереньках ползти по дну в потоках бурлящей пены. Но тут вода отхлынула с ужасной силой, как будто устала биться о берег. В лицо били струи, песок уползал из-под рук и ног. Меня едва не унесло назад в море, но тут я снова почувствовал руку канака. Последние несколько метров я, держась за него, прошел сам.
На берегу было пустынно, мы словно попали в заброшенный мир. Если бы не ветер, хлещущий песком по голому телу, я сразу бы упал в изнеможении.
С треском сломалась пальма. Ее верхушка, пролетев по воздуху, рухнула на крышу хижины, и та, не выдержав неожиданно обрушившегося на нее веса, сложилась.
Оставаться здесь было нельзя. Следовало искать укрытия в глубине острова.
Позади раздался крик. Я обернулся и увидел, как еще двое канаков преодолевают последний отрезок прибоя и падают на берег. Затем показался четвертый. Вся команда добралась до берега. Из-за синевы своих лиц они походили на морских обитателей, рожденных из пены.
Я почувствовал великое облегчение. Я погубил «Летящего по ветру», но не потерял никого из своих людей. Да, они спаслись сами и спасли меня. Моей заслуги в этом не было. Но я знал, что теперь мне будет проще примириться с крушением.
Ближайшие хижины пустовали. Стоять прямо было непросто. В спину, подгоняя и сбивая с ног, дул ветер. Вскоре мы сдались и поползли на четвереньках. Вокруг слышались тяжелые удары — это на землю падали кокосы. Раскачивались и скрипели высокие пальмовые стволы. Я смотрел на руки и колени, последнюю связь с землей в этой безумной непогоде. И думал, что всех нас в конце концов унесет в бескрайнее небо.
И тут наконец наши крики о помощи были услышаны, нас впустили в какую-то хижину. Огонь не горел, жильцы сидели тихие, подавленные, как будто от ярости и непогоды можно было укрыться, только притворившись невидимым. Дом сотрясался, крыша гремела, но пока держалась. Я слишком устал, чтобы думать о том, какое произвожу впечатление. Я просто нуждался в помощи. И не важно, какой у меня цвет кожи. Шторм всех уравнял.
Вскоре я уснул. А когда проснулся, все уже стихло. Стояла ночь, вокруг слышался звук дыхания спящих людей. Я полежал, вглядываясь в темноту, и снова уснул.
На следующее утро мы с канаками распрощались. И снова подали друг другу руки. Второй и последний раз. Мой безухий спаситель положил мне руку на плечо и посмотрел в глаза. Я поймал взгляд глаз, сокрытых в бездонной полночной синеве его лика. Между нами теперь существовала связь. Наверное, это не было дружбой, ведь мы ни разу не обменялись и парой слов.
А теперь они говорили со мной. Каждый произнес на прощание по одному слову. Я помню их до сих пор: Палеа, Коа’а, Кауу. Четвертое слово было длиннее. По-моему, Кели’икеа, но я не уверен. Сначала я подумал, что слова означают «прощай». Но потом решил, что они, наверное, назвали мне свои имена.
Я направился обратно к берегу. На песок тяжело набегали волны. Но в воздух брызги пены больше не поднимались. Повсюду виднелись поваленные пальмы и развалины домов. И я осознал, насколько нам повезло, что хижина, где мы прятались, выдержала шторм. Подойдя к полосе прибоя как можно ближе, я оглядел разгром, царивший на побережье, страшась увидеть останки «Летящего по ветру», способные разоблачить меня. Обломок реи, доска, штурвал беды не наделают, но табличка с названием может все погубить. Мой взгляд обратился к горизонту. На рифе не было ни обломка. Море уничтожило «Летящего по ветру». Где бы ни находились останки разбитого судна, на берегу Апии их не было.
Мой рундук остался на плоту, и я не надеялся увидеть его снова. Эту цену пришлось заплатить за то, чтобы мое имя не связывали с именем Джека Льюиса.
Я находился в западной части бухты, рядом с Милинуу, который раньше уже видел на карте, и надеялся, что если направлюсь на восток, то наткнусь на жилье, которое обнаружит присутствие здесь белых людей. Вскоре я увидел за пальмами каменные дома с красными черепичными крышами и пошел к ним. Даже для этих солидных строений шторм не прошел бесследно. В одном месте обвалился фронтон. В другом ветер сорвал с крыши черепицу, обнажив стропила.
Постройки располагались вольготно. Дома не жались друг к другу вдоль улиц, а были разбросаны по пальмовой роще. Вид этих просторных жилищ с белыми оштукатуренными стенами, крытыми верандами, широкими свесами крыш, щедро предлагающими тень, которой местным жителям, должно быть, так недоставало в этом тропическом пекле, навевал мысли о благосостоянии и порядке. Вокруг деловито сновали белые и туземцы. Уже велись организованные работы по расчистке местности после бури.
Я бесцельно прохаживался, чувствуя себя лишним и чужим, каковым, собственно, и являлся. Никто не обращал на меня внимания, никто не окликал. Я догадался, что многие были здесь проездом: торговцы, моряки или искатели приключений вроде меня.
Передо мной на белой стене дома сияла начищенная медная табличка. Сочтя, что в этих стенах должны обитать представители власти, к которым можно будет обратиться с лживым рассказом о гибели «Йоханны Каролины», я остановился прочитать надпись.
На табличке значилось: «Deutsche Handels- und Plantagen-Gesellschaft».
Едва успев дочитать до конца, я услышал, как позади кто-то откашливается, и обернулся.
На меня смотрел мужчина в белом. Одежда его была выглаженной и безукоризненно чистой. В петлице торчал свежий цветок гибискуса, словно мужчина провел штормовую ночь, готовясь к приему. Из-под широких полей шляпы на меня уставились светлые глаза, а их владелец поднес руку к тонким усикам, образующим две впечатляющие дуги на загорелых, едва тронутых морщинами щеках, и спросил на английском:
— Я могу вам помочь?
Я тут же опознал немецкий акцент и ответил по-немецки:
— Я датский моряк. Пришел заявить о гибели «Йоханны Каролины» из Марсталя, во время шторма разбившейся о рифы у Апии. Вы не знаете, есть ли поблизости консульство или любое другое официальное представительство, куда я мог бы обратиться?
— А, так вы датчанин. Тогда мы, получается, своего рода земляки. Датского консула, само собой, здесь нет. А что касается властей… — Он пожал плечами, словно здесь это слово не имело смысла. Оставив в покое усы, он опустил глаза, словно искал что-то под ногами, и сложил руки за спиной; лицо его приобрело задумчивое выражение. — Можно сказать, что я — консул, в смысле, немецкий консул. Так что, наверное, вы можете обратиться ко мне. Я слышал, что некое судно село на рифы, но шторм лишил нас возможности прийти вам на помощь. Пришлось заботиться о собственном выживании.
Он протянул мне руку:
— Генрих Кребс.
Я назвался.
— Мэдсен? Знакомая фамилия.
Он снял шляпу и утер лоб платком.
— Да, жара действует на память.
— Так зовут одного моего соотечественника, — произнес я.
Во рту пересохло, сердце забилось.
— Здесь, на Самоа, должен быть один Мэдсен. Я бы хотел с ним встретиться.
— Полагаю, это возможно. Я узнаю. Но должен вас предупредить. В этих краях встречи с соотечественниками не всегда радуют.
Он положил мне руку на плечо и одарил меня внимательным взглядом. Затем улыбнулся:
— Пойдемте в дом. У вас усталый вид. Но какое везение! Немногие выживают после встречи с апийским рифом. А что же остальные члены команды?
— Капитан Хансен не смог добраться до берега, — ответил я коротко, почувствовав укол совести из-за своего вранья.
— Вам, верно, ванну нужно принять и поесть. А после я запишу ваш отчет.
Слуга-туземец в столь же безупречно белой одежде, как и его господин, приготовил мне ванну. Я снял грязную, рваную одежду и присмотрелся к своему отражению в большом, в полный рост, зеркале в золоченой раме. Зрелище явно не заслуживало такого роскошного обрамления. Я исхудал так, что кости торчали, все тело было в синяках. Лицо также свидетельствовало о перенесенных испытаниях. Царапины еще не зажили. Одна рассекала правую бровь, другая красной чертой шла через щеку. Я был больше похож на потасканную портовую сволочь, чем на потерпевшего кораблекрушение; удивительно, что консул сразу не прогнал меня.
Я чувствовал, что отчет о кораблекрушении — простая формальность. Никто не станет проводить следствие, и официальные власти в дело вовлечены не будут. Я мог бы спокойно смешаться с жителями Апии. Никто и не заметил бы, что на берегу стало одним бродягой больше.
Ложь, которой я себя опутал, была совершенно не нужна. Но, раз начав, я уже не мог отступить.
Генрих Кребс едва ли представлял собой угрозу. Он больше походил на человека, которому требуется подтверждение собственной значимости. Так что я, видимо, был нужен для того, чтобы он на день почувствовал себя благодетелем и развлекся, поскольку веселья с ураганом ему явно оказалось мало. Он внушал мне то же чувство, что и большинство белых, которых я встречал на Тихом океане. За фасадом их цивилизованности и стремления к порядку всегда таилось нечто иное.
Но меня не интересовали тайны Генриха Кребса. В последнее время открытий и так хватало.
Выйдя из ванной, я обнаружил на стуле белый костюм, а на полу — пару начищенных мелом парусиновых туфель. Наверное, Генрих Кребс одолжил мне собственную одежду, но я был порядком крупнее, так что и брючины, и рукава оказались коротки. Сорочка не застегивалась на груди. Туфли не налезли. Выйдя к обеденному столу босиком, я все еще походил на бродягу, но на бродягу удачливого.
В столовой царили тень и прохлада. Белые, до пола шторы пропускали не много света. На дамастовой скатерти стояли фарфор, серебро и хрустальные бокалы. Я сиживал за многими столами, но ни один из них не мог сравниться со столом Генриха Кребса.
А вот он и сам появился. Без шляпы, волосы песочного цвета гладко зачесаны, густо напомажены.
Накрыто было на двоих.
— Вы живете один? — спросил я.
— Обустраиваюсь. Жена и трое детей приедут позже.
Внесли еду.
— Небольшой сюрприз, — сказал Генрих Кребс.
Я глаз не мог оторвать от водруженного передо мной фарфорового блюда. И произнес датское слово, потому что не знал немецкого названия этого чудесного кушанья:
— Флескестай.
— Да, флескестай, — сказал мой хозяин, почти безошибочно подражая моему произношению. — Я ведь бывал в Дании, а свинина — любимое блюдо и датчан, и немцев. Хрустящая корочка, как мне известно, у вас особенно ценится, но нам, к сожалению, придется обойтись без этого. Так далеко таланты моего в остальном превосходного повара не простираются.
Кребс наблюдал за мной. Взмахнув рукой, он произнес:
— Столько всего надо привезти! Можно воссоздать родной дом, окружить себя любимыми вещами, своей культурой, читать давно известных писателей, есть знакомые с детства блюда, говорить на родном языке, как сейчас. И все же это не то. Что-то все-таки воссоздать нельзя. И быть может, именно то, от чего когда-то хотел сбежать. Я часто задаюсь вопросом: почему люди уезжают из дому? Почему вы здесь? Перенесли кораблекрушение, всякие невзгоды. У вас это на лице написано. Но почему?
— Я моряк.
— Конечно моряк. Но почему вы моряк? Ведь не сам же Господь простер указующую длань и повелел вам уйти в море? Наверное, это ваш собственный выбор?
Я покачал головой:
— Мой отец был моряком. Два моих брата — моряки. Моя сестра замужем за моряком. Все мои школьные товарищи ушли в море.
Разве Балтийского моря вам не было достаточно? Большинству ведь хватает. Почему Тихий океан? Что вы надеетесь здесь найти?
Мне не нравилось любопытство Кребса, если это было любопытство. Может, он просто наслаждался звуком собственного голоса. Но Кребс слишком близко ко мне подобрался, а я не собирался исповедоваться. И опустил взгляд в тарелку, сосредоточился на еде.
— Очень вкусно, — заметил я.
— Передам ваш комплимент повару.
По тону я понял, что он оскорблен. Я не принял его приглашение к откровенности, и между нами разверзлась пропасть.
— Этот Мэдсен, — продолжил он спустя какое-то время, — он ваш родственник?
Я уже раскаивался, что упомянул фамилию отца. Но остров большой, и мне надо его как-то найти.
— Нет, — ответил я. — Не родственник. Просто мы из одного города.
— С одинаковыми фамилиями?
— В Марстале у многих людей одинаковые фамилии. Я обещал его семье узнать, как у него дела, раз все равно здесь окажусь.
— Раз все равно здесь окажетесь. Если случайно будете проходить мимо Самоа.
В голосе послышалась насмешка. Он мне не верил, но вместо того, чтобы сказать это прямо, глумился над моим ответом.
Мне было все равно. Я помылся, поел горячего. Теперь пусть хоть выгоняет, если угодно. Обойдусь и без его помощи. Я утерся дамастовой салфеткой и с напускной вежливостью произнес:
— Благодарю вас.
Было заметно, что Кребс овладел собой.
— Будет еще десерт, — сказал он. — Пожалуйста, останьтесь.
Легкий морской ветерок раскачивал тонкие бамбуковые жалюзи на веранде. Здесь было так же приятно, как и в доме, хотя тропическое солнце стояло в зените. Туземцы все еще занимались ликвидацией последствий шторма. Слышался шум прибоя. Вдалеке виднелся покрытый пеной рифовый барьер, где я накануне чуть не лишился жизни.
Кребс расспросил меня об обстоятельствах крушения. Я упомянул плот и капитана Хансена, отправившегося в каюту, чтобы забрать судовые бумаги и не вернувшегося, когда «Йоханну Каролину» тряхнуло в последний раз и нас волной смыло за борт. Он спросил о канаках и, когда я рассказал, что они вместе со мной добрались до берега, но потом исчезли, да и вообще я ничего о них не знаю, пожал плечами, словно это была незначительная деталь.
Взглянув на меня, Кребс двусмысленно улыбнулся на уже знакомый манер:
— Просто поразительно, что может сотворить хороший обед. Вы согласны?
Я кивнул.
— Вот взять хотя бы меня, — продолжал он. — Ко мне вернулась память. Я вспомнил Мэдсена. Если вы отдохнули, могу предоставить в ваше распоряжение проводника-туземца. Сможете уже вечером встретиться с этим Мэдсеном.
— Но нельзя же идти в таком виде, — возразил я, услышав панику в собственном голосе.
— Конечно нет. — Кребс все улыбался. — Я вижу, вы придерживаетесь приличий. Какую одежду вы предпочитаете для встречи с этим Мэдсеном?
— Свою собственную, — ответил я.
И, заметив, как делано звучит мой голос, я внезапно почувствовал, что мы ломаем друг перед другом комедию. Но если начистоту, то ничего забавного я в этой комедии не находил. По большому счету она меня пугала. Я боялся встречи со своим «папой тру» через столько лет, я боялся Генриха Кребса, потому что он, казалось, знает что-то о моем отце и скрывает это. Он заметил, как я стремлюсь к этой встрече, и заметил, что мне страшно. Кребс играл со мной, но я не знал, с какой целью. Чего он хочет?
Кребс извинился и ушел с веранды. Я провел остаток дня, слоняясь по побережью, любуясь на море и раздумывая над сложившейся ситуацией и всем тем, что пережил. Может, лучше было бы держаться подальше от «папы тру» и оставить мертвых в покое? Если бы не мои поиски, его считали бы мертвым, еще одним из череды утонувших отцов, братьев, дядьев.
На что он мне сдался? Уж я-то ему явно не нужен.
Ведь мог вернуться домой, в Марсталь, но не вернулся. Повернулся к нам спиной. Что же сказать отцу, который в течение пятнадцати лет демонстрировал тебе свою спину? Ну, дотронешься ты до этой спины. А что делать, когда он обернется?
Врезать ему?
Я вернулся в дом Генриха Кребса под вечер. Кребс уговаривал меня остаться на ночь, и я согласился: не хотелось спать на пляже. Для меня накрыли в столовой, но хозяина за ужином не было.
Войдя в комнату, где мне предстояло провести ночь, я первым делом подумал, что Кребс, видимо, предназначил ее для себя и своей жены, приезда которой с таким нетерпением ждал. Здесь было как в шатре или под тентом на корабле. Все выдержано в том же воздушном стиле, что царил в столовой. На кровати с балдахином поместились бы не то что два, даже три человека, а большое зеркало на стене создавало дополнительное измерение.
Мне никогда еще не приходилось ночевать в таком странном месте, и я долго колебался, прежде чем лечь в кровать. Пол представлялся более подходящим, но мне ни разу еще не доводилось спать на облаке, и я решил, что после всего пережитого заслужил небольшое вознаграждение, так что в итоге забрался в этот пуховый рай.
Я проснулся ночью оттого, что кто-то осторожно взялся за дверную ручку. Ручка пошла вниз, затем вверх. Вскоре я услышал, как скрипнула половица на веранде. Затем вернулась тишина, и я провалился в сон.
Утром меня разбудил стук в дверь. Я сонно ответил. Снаружи стоял слуга со стопкой аккуратно сложенной одежды. А еще он держал в руке пару высоких сапог.
— Ваша одежда, маста, — произнес он и исчез.
Я развернул одежду и уставился на нее с удивлением. Одежда была моя, но не та, в которой я провел предыдущий день. Это была моя выходная одежда: темно-синие брюки и китель, белая полотняная рубашка с воротничком, серые шерстяные носки, заштопанные моей рукой. Сапоги принадлежали «папе тру», те самые, что я таскал за собой по всему миру. Я был уверен, что немногочисленные пожитки мои пошли ко дну, когда плот опрокинулся в бухте Апии. И вот теперь держал их в руках.
Я оделся и натянул сапоги. В последний раз я надевал их много месяцев тому назад. На жаре они казались тяжелыми и неудобными. Ноги болели. Я вошел в столовую, где Генрих Кребс ждал меня завтракать. Одет он был безупречно, свежий цветок гибискуса в петлице, волосы напомажены. На скатерти стоял мой рундучок. В этой чистой комнате он походил на большое пятно плесени. На нем имелось мое имя. Я сам его написал.
— Вчера вечером вынесло на берег, — сказал Кребс. — Слуга нашел.
Я промолчал.
— Полагаю, мумифицированная голова не принадлежит к членам вашего семейства?
— Нет, — ответил я. — Его зовут Джим.
— О, это все объясняет. Он тоже из Марсталя?
Я покачал головой и решил, что будет лучше воздержаться от ответа.
— Вы чрезвычайно интересный молодой человек, Альберт Мэдсен, — сказал Кребс, взглянув на меня поверх чашки, — чрезвычайно интересный.
— А вы без спросу роетесь в чужих вещах.
И тоже поднял глаза. Надеясь, что он не заметит, насколько я переполошился.
— А по-другому ничего не узнать, — заметил он, не отводя взгляда.
— А что вам так хочется узнать?
— Многое, — ответил он. — Вы выползли из прибоя как русалка, один-одинешенек на свете, рассказали мне историю о том, откуда вы да кто вы. А историю-то вашу никто не может ни подтвердить, ни опровергнуть.
— Мое имя стоит на рундуке.
— Рундуке, в котором лежит мумифицированная голова. Белого человека.
Я потянулся за серебряным кофейником.
— Это дело личное. Вас не касается.
— Нет причин так кипятиться. Вы абсолютно правы. Меня это не касается. И кстати, могу заверить, что ваш друг не пострадал от пребывания в море. Поразительно, не правда ли?
Кребс помешал кофе ложечкой. Я не мог его понять. Он играл со мной, и мне это не нравилось.
Мой хозяин склонил голову набок, пристально на меня посмотрел и внезапно принялся насвистывать незнакомую мелодию.
— Такой неприступный, — сказал он, как бы обращаясь к самому себе, — такой молодой, такой сердитый и крайне неприступный. Как грустно.
Он покачал головой и, как бы сожалея, поцокал языком.
Затем продолжил:
— А самое примечательное — это ваш интерес к тезке. Понимаете ли, ваш интерес — и в этом я совершенно спокойно могу вас заверить — никто в Апии не разделяет.
После этих слов Кребс внезапно встал:
— Ну что ж, нам пора.
Он кивнул на рундук, так и стоявший на столе:
— Вам лучше забрать его. Я так понимаю, вы будете жить у вашего… — Он сделал паузу и со смаком произнес: — Друга.
Я растерянно кивнул. Так далеко я не планировал. Но Кребс, наверное, прав. Я должен жить у отца. Пятнадцать лет спиной к семье. Я постучу по этой спине. И он обернется и предложит мне у него пожить? Я снова забеспокоился. Как все непродуманно. Да, карту для этой фазы путешествия я не проложил.
Я встал, взял рундук.
— Разумеется, вы будете желанным гостем в моем доме в случае, если пребывание в доме вашего друга окажется вам не по вкусу. Буду только рад возобновить наше знакомство.
Кребс театрально поклонился и указал мне на дверь.
— Вы умеете ездить верхом? — спросил Кребс, когда мы вышли с веранды.
Нас ждали две оседланные лошади.
— Могу попробовать, — ответил я и, сунув ногу в стремя движением, которое, как я надеялся, производило впечатление привычного, запрыгнул в седло. И чуть не сполз с другой стороны. Избитое тело болело. Рундук я приторочил к луке.
— Вы прекрасно держитесь, — сказал Кребс, посмотрев оценивающе.
Слегка хлестнув свою лошадь, он пустил ее шагом. Я последовал за ним, как мог. Одетый в белое слуга трусил рядом. Как я понял, он бежал со мной рядом, чтобы вмешаться, если лошадь вдруг доставит неопытному ездоку какие-то неудобства.
Некоторое время мы ехали вдоль берега. Все так же шумел прибой. Говорить было невозможно. Затем свернули вглубь острова, и, когда утих шум моря, Кребс пустился в разглагольствования, которые прервались, лишь когда мы прибыли на место.
Я слушал вполуха, погруженный в свои мысли, но слова его запомнил и распознал скрытое в них предостережение.
— Осмотритесь вокруг, — сказал он, указывая хлыстом в разных направлениях, и в белой фигуре внезапно появилась какая-то горделивость. — Мы имеем большие виды на это место. Земли у нас пока немного. Но это дело наживное. Возвращайтесь через десять лет — увидите разницу. Весь этот бардак, беспорядок, всего этого не будет.
Он презрительно фыркнул при последнем слове, и мне вспомнился его дом. Он был не только легким и воздушным, в нем был порядок, такой порядок, что не только мой рундук на обеденном столе, но я сам, сидящий за столом, походил на шмат грязи.
Я следил взглядом за движением его хлыста и поначалу решил, что он имеет в виду хаос, созданный штормом. Но потом понял, что под беспорядком понимается сама пышная южная природа.
— Стройные ряды, — говорил он. — Через десять лет повсюду будут стройные ряды. Каменные насыпи, а за ними растут ананасы, кофейные деревья, какао-деревья — и все рядами! Плантации копры, но пальмы должны стоять в ряд! Зеленые луга — аккуратные, прямоугольные; коровы, лошади, пальмовые аллеи — деревья как солдаты на параде! Фонтаны!
По мере того как он перечислял грядущие блага, голос его становился все более отрывистым. Затем он остановился и задумался:
— Рабочую силу, конечно, придется импортировать. Местное население никуда не годится.
— Это почему же? — спросил я, в основном чтобы продемонстрировать интерес к его радостным разглагольствованиям. Мысли мои были далеко.
— Ну, по правде говоря, не оттого, что они ленивее других. Туземцы как туземцы, я могу привести много примеров усердия. Но это все ненадолго.
Он взглянул на меня, словно намекая на то, что эти его слова должны представлять для меня особый интерес, затем продолжил:
— Их проклятие — родственники. Вы видите на моих слугах прекрасную одежду. Когда они отправляются в гости к родственникам, я запрещаю им надевать эту одежду. Вот Адольф — да, я даю им немецкие имена, простоты ради, — он указал на слугу, что бежал рядом с моей лошадью, — Адольфу было позволено отправиться домой в красивой одежде. Он так гордился ею. А вернулся в лохмотьях. Семья аннексировала его форму. Вышагивают теперь тут с важным видом, попадаются мне время от времени. То кузен в его жилете, то брат в куртке, то дядя в рубашке, папаша — в брюках, у всех по одному предмету, и все. Видели бы вы их! Правда, Адольф?
Он коснулся слуги хлыстом. Адольф смотрел прямо перед собой, словно не слышал или не понял сказанного. Скорее всего, последнее.
— Самоанец не работает, — сказал Кребс. — Он ходит в гости. Он не муравей. Он саранча.
— Саранча?
— Саранча. Понимаете, если одному из них случится внезапно разбогатеть, по причине ли трудолюбия, что маловероятно, или удачи, к нему тут же является все семейство. Всплывают даже самые дальние родственники. Сам видел. Весь город отправляется в поход. И они не оставят его в покое, пока не оберут до нитки. Как стая саранчи. На самоанском одно и то же слово обозначает приход гостей и несчастье: маланга. Ну и сами догадайтесь, каковы последствия. Эта система вознаграждает попрошаек и наказывает трудолюбивых. Трудиться — значит приглашать к себе грабителей. Скопить что-либо невозможно. Так что же делает умный человек? Заботится о том, чтобы заработать лишь на самое необходимое, чтобы набить живот себе и ближайшим родственникам. Не более того. Такой человек мне без надобности. Нет, привозная рабочая сила — одинокие мужчины без особых претензий и прежде всего без многочисленных родичей.
Пока Кребс говорил, последние дома остались позади. Теперь нас окружали хижины туземцев. Дорога кончилась, все время приходилось объезжать плетеные, стоявшие вдоль и поперек загородки, за которыми хрюкали в грязи черные волосатые поросята. Нас окружила стайка ребятишек. Адольф издал такой звук, словно хотел отогнать собаку. Стайка с визгом рассыпалась, но вскоре детишки волнами стали набегать снова, и каждый раз, как они возвращались, число вопящих глоток увеличивалось. У входа в хижины стояли и разглядывали нас женщины.
— Да, Европа здесь кончается, — заметил Кребс. — Мы среди дикарей.
Порывом налетел ветер, завыл высоко в верхушках кокосовых пальм. Я моментально поднял глаза. Большие пальмовые листья раскрывались и закрывались, как анемоны под водой. В одной из крон сидел мужчина. Я видел его какую-то долю секунды: белого, с обнаженным торсом, с густой седой бородой, — и листья тут же снова сомкнулись, словно пальма была его домом и он затворил двери от любопытных взглядов.
На миг я усомнился, не померещилось ли. Больше всего мне хотелось проигнорировать странное зрелище, которому место было во сне, а не в реальном мире.
Кребс тоже видел. Он остановил лошадь и обернулся ко мне:
— Вот мы и на месте. Мне пора возвращаться.
Рукой он сделал знак, чтобы я спешился.
Я взялся за рундук. Кребс наклонился и протянул мне руку:
— Надеюсь, вы не пожалеете. Мой дом для вас открыт.
Он пожал мне руку и повернул лошадь. Затем обернулся и посмотрел на меня. На лице засияла насмешливая улыбка.
— Удачной встречи с отцом.
Он пришпорил лошадь и галопом ускакал прочь.
* * *
Я остался стоять с рундуком под мышкой. Дети глазели, но, поскольку я не реагировал на их галдеж, они постепенно замолкли и уселись вокруг в надежде наконец удовлетворить свое любопытство. Из близлежащих хижин выглядывали женщины. Мужчин видно не было.
Подняв глаза, я посмотрел на пальму, где мельком видел мужчину, который вполне мог оказаться моим «папой тру».
Мне было неловко и жарко в слишком теплой одежде и высоких сапогах. Задрав голову, я крикнул:
— Лаурис!
Не «папа тру». Не смог себя заставить. На мой взгляд, все это и без того было странно, и я не имел ни малейшего желания, стоя на земле далекого острова, взывать к отцу.
Реакции не последовало.
— Я видел тебя! — крикнул я. — Я знаю, ты там!
Я разозлился, мной овладела ярость. Но ярость того рода, что не умеет найти себе выхода.
— Спускайся! Ты же не обезьяна, черт тебя подери!
Я услышал свой собственный голос со стороны и испугался. Я говорил с ним, словно был капитаном «Летящего по ветру», а он — простым канаком.
Листья затряслись. Из них вылез человек, кряжистый, бородатый, вокруг бедер — цветная юбочка, какие носят туземцы. Если бы не светлая кожа и седая борода, я принял бы его за канака.
Большими руками он обхватил ствол. Босые ноги прочно стояли на шероховатой поверхности. Такой техникой лазания пользовались туземцы. Он как будто шел по стволу. Со стуком приземлившись, он встал передо мной.
И уставился на мои ноги.
Я разглядывал его лицо, заросшее густой бородой. Если сомнения и были, то теперь они исчезли. Не могу сказать, что узнал его через столько лет, — чего стоят воспоминания четырехлетнего мальчика? Но я узнал в нем себя. Нечасто мне приходится смотреться в зеркало, и, если бы кто-нибудь попросил меня описать собственную внешность, мне бы не только слов не хватило, но и интереса к этому вопросу. А в тот момент я очутился лицом к лицу с собственным отражением. Время оставило след на лице моего отца. На впалых щеках пролегли глубокие складки, от глаз разбегались мелкие морщинки, похожие на птичьи следы на мокром песке. Но это был я. Мы были отцом и сыном, и я понял, как Генрих Кребс об этом догадался: простая наблюдательность.
Я не знал, что сказать, что сделать.
Молчание нарушил «папа тру». Он оторвал взгляд от моих ног и поднял глаза:
— Я вижу, ты привез мои сапоги.
— Теперь они мои, — сказал я, сжав зубы, так же твердо, как Лаурис, а он продолжал на меня смотреть.
Единственное, о чем я думал, так это, что ни за что на свете не отдам своих сапог.
Он произнес несколько слов на языке туземцев, и три мальчика из сидевших вокруг меня детей встали.
— Поздоровайся с братьями.
Неясная улыбка скривила его губы, спрятанные в зарослях бороды. Он по очереди показал на мальчишек пальцем:
— Расмус, Эсбен.
Перед тем как назвать младшего, который предположительно был того же возраста, что и я, когда отец нас бросил, он поколебался.
— Альберт, — произнес он наконец.
Что он сказал мальчишкам, не знаю. Ни один из них не сделал попытки познакомиться со мной поближе, а он не настаивал. Дети снова подсели к своей компании и зафыркали.
До меня не сразу дошел смысл его слов. У него явно была другая семья. В которой он не только родил трех сыновей, как в старой. Он назвал их нашими именами. Все это показалось мне сном, глупым злым сном. Но я тут же подумал, что если это и сон, то он слишком уж затянулся. Пятнадцать лет, ровно пятнадцать лет прошло с тех пор, как «папа тру» нас оставил. Сон поглотил мою жизнь, перепутал день с ночью, и я больше не знал, чему принадлежу — свету или мраку.
Не знаю, как я выглядел в тот момент. Казался удивленным, вытаращил глаза, помрачнел или не повел и бровью. Во всяком случае, «папа тру» вел себя так, словно в том, что он сказал, не было ничего необычного. Из гордости я повел себя так же. Но чувствовал, как в душе нарастает досада, и понял, что вскоре она превратится в нечто более опасное.
Мне бы тут же повернуться и уйти. И пусть кричит, зовет, умоляет меня остаться, простить за все эти годы, за то, что бросил. Но я понимал, что он этого не сделает. Столько лет без меня обходился, и единственное, о чем подумал, увидев, — это сапоги.
Я остался и знаю почему. Хотел, чтобы он хоть раз, хоть один разочек обнял меня.
— Ну, пойдем домой, на Корсгаде, поедим, — сказал он.
Это что, сумасшествие? Корсгаде! Расмус, Эсбен — и Альберт! Где-нибудь, наверное, и Эльсе имеется? Я словно в пропасть заглянул. Здесь, под пальмами, мой папаша воссоздал семью, к которой когда-то повернулся спиной. Может, я и смог бы примириться с его предательством, если б он начал совершенно новую жизнь. Не знаю. Но это!
Вот рядом ходит темнокожий пацаненок, призванный изображать меня. А я кто? Черновик, набросок?
Я не испытывал теплых чувств при виде мальчишек, бегущих за «папой тру». Они были моими сводными братьями, но я этого не чувствовал. А чувствовал лишь внезапно и бурно нахлынувшую горечь. Теперь стало ясно, что имел в виду Генрих Кребс, предостерегая меня, — о да, даже сарказму его я теперь рукоплескал.
Я видел мускулистую спину над ярким саронгом. Мой отец! Нет, он не мой отец. Он отец этой чернявой мелкотни. Нас более не соединяют узы крови.
Я поглядел на красную пыль под ногами, на бегающих повсюду кур, плетеную изгородь, валяющихся за ней фыркающих черных свиней, легкие хижины. Я слышал, как ветер шумит в кронах пальм. Когда-то этот звук меня привлекал. Я мечтал о тропических морях. А теперь очутился здесь, воссоединился с отцом, но это не мечта сбылась. Это лопнула надежда. Лучше бы я нашел не отца, а его могилу.
— Папа тру! — крикнул я ему вслед.
Он даже не обернулся.
— Папа тру! — глумился я. — Так ты учил тебя называть. А сам-то ты знаешь, что это значит? Папа тру — это «мой настоящий отец». Но что ты за отец? Ты — один сплошной обман!
Вот тут мне повернуться бы и уйти.
Но я отправился за ним в хижину.
Он крикнул что-то — как я понял, потребовал еды себе и гостю. В дверном проеме возникла женщина. Я не смотрел на нее. Не хотел ничего знать. Знала ли она обо мне, я тоже понятия не имел. Так мы и сидели, ждали. А дети стояли вокруг.
Лаурис снова посмотрел на мои сапоги.
— Отдай их мне! — сказал он.
— И не мечтай!
В этих словах выразилось все мое разочарование.
— И не мечтай! — повторил я.
Он растерянно на меня посмотрел, словно отказ стал для него неожиданностью.
Впервые я взглянул ему в глаза. И увидел в них странную апатию, и понял, что он погиб. Он больше не был моим отцом. Но не был и Лаурисом Мэдсеном. Он все оставил позади, включая нечто находившееся внутри его самого. Я понял: все эти имена, которыми он щедро наделил детей, — не более чем отчаянная попытка ухватиться за то, что он утратил.
Злость уступила место ужасу. Мне захотелось встать и уйти. Я огляделся в поисках рундука, который до этого поставил на землю, но его нигде не было видно.
— Сапоги, — повторил Лаурис.
К нему вернулся командный голос. Но я уже видел в его глазах нечто другое и даже бровью не повел, продолжая оглядываться в поисках рундука, пока не заметил его возле изгороди. Мальчишки притащили рундук к свинарнику и пытались открыть, похихикивая от нетерпения. Старший сунул внутрь руку и пошарил.
И тут он застыл. Совсем затих. Вытаращил глаза, словно увидел ядовитую змею, и дико завизжал. Его братья разбежались во все стороны. Над деревней зазвучало слово, значения которого я не знал, но легко мог догадаться.
Лаурис застыл, апатия в его глазах уступила место страху.
Не могу объяснить как, но я тут же понял, что происходит в этом затуманенном мозгу. Мальчик увидел Джима, и Лаурис решил, что я — подлый убийца, расхаживающий с головами своих жертв в рундуке. Может, даже подумал, что я пришел отомстить.
Это было настолько безумно, что я засмеялся. Я хохотал потому, что был в отчаянии, и потому, что иначе завыл бы от боли, как зверь.
Но как же мой смех должен был звучать для отца?
Застыв от ужаса, он вытаращился на меня. А затем пополз в пыль, пятясь задом, как рак. Решил, что я торжествую, что мой смех предвещает близкую месть. Дрожал от страха, бедный; тень прежнего человека.
В этом полуденном пекле вид его пробуждал во мне самые разные чувства. Я ощущал страх и панику, удивление и злость. В какой-то миг чуть не пожалел его. Но сострадание уступило место презрению. Я встал и подошел к рундуку. Будто по дьявольскому наущению, схватил Джима за волосы и помахал им в воздухе. И угрожающе надвинулся на мужчину, который когда-то был моим отцом.
«Папа тру» так и сидел в пыли. Между его ногами на песке расползалось мокрое пятно. В страхе он утратил контроль над мочевым пузырем. Дети жались к нему. Знал бы я их язык, крикнул бы, что такой жалкий отец им ничем не поможет. В дверном проеме показалась их мать. Большая, тучная. Глаза округлились от ужаса, как у детей.
Я положил Джима на место и взял рундук под мышку Приложил палец к козырьку и пошел по дороге. Первые шаги я проделал спокойно. А затем побежал. И на бегу чувствовал, как из глаз льются слезы.
Туземцы настороженно провожали меня взглядами. Я нарушил полуденную тишину.
К Лаурису при виде моей спины, должно быть, вернулось мужество. Позади я еще раз услышал звук его голоса.
— Мои сапоги! — прокричал он.
Я не обернулся.
Я никогда больше не видел отца.
* * *
Я прибыл обратно в Хобарт-Таун, где началось это проклятое путешествие, в которое мне вообще не следовало отправляться. Встречу нельзя было назвать радостной. А чему можно радоваться в этом мерзком городишке?
Но здесь все началось. И здесь все должно было закончиться.
Я пошел в «Надежду и якорь» поздороваться с Энтони Фоксом. А когда вышел оттуда, хозяин был разукрашен во все цвета радуги. Так я поставил точку в этой истории.
Фокс мне не обрадовался, хотя изо всех сил старался это скрыть. Да и то сказать, причин для радости не было, я же для него как бы из мертвых восстал.
Я, как и Энтони Фокс, никогда не забывал долгов. Так ему и сказал. И он стер со своей рожи фальшивую улыбочку и схватился за револьвер, который прятал за латунной стойкой, самой красивой в Хобарт-Тауне. Но я сразу просек его движение, и я был быстрее. Кончилось все в комнатке за баром. Он успешно отбивался. Опыта ему было не занимать, еще в тюрьме он научился всяким грязным приемчикам. Но мой удар был сильнее, потому что я был моложе и крупнее. В итоге я завалил его на пол. Там ты и останешься! Я продолжал бить его даже после того, как он сдался. Меня понуждала ярость.
Сломав ему последнее ребро, я произнес:
— А это — привет от Джека Льюиса.
Не потому, что я что-то задолжал Джеку Льюису, а потому, что долги надо отдавать. Мы оба стали жертвами одного мошенника. Ружья туземцам на острове «свободных людей» продал Энтони Фокс, и, называя имя Джека Льюиса, он понимал, что живым мне не вернуться.
Что там у них с Джеком Льюисом произошло, не знаю. Только мне все равно. Один был не лучше другого. Льюис, может, даже хуже, и Фоксу наверняка было за что мстить.
Но он играл моей жизнью. Моя смерть была всего лишь бонусом в его игре. Потому между нами повис неоплаченный долг. На самом деле — два. Я задолжал ему за джин с прошлой нашей встречи, когда он отправил меня в путешествие, которое должно было стать для меня последним. Уходя из «Надежды и якоря», я швырнул монету в его разбитое лицо.
Когда-то я думал, мне что-то откроется, если я найду своего «папу тру». Но нет. Я не поумнел.
Всего лишь заматерел.