В следующие две недели Гай Фолкс чуть не сошел с ума. Нога его все еще не зажила, но совсем другое терзало его – то, чего он уже совершенно не мог вынести: монго поселил изящную миниатюрную Моник Валуа не в серале с другими женами, а в собственном доме. Он перестал ходить в свой гарем. Монго являл собой глупую картину без памяти влюбленного пожилого человека. За эти недели он ни разу не посетил Гая в его доме, где тот просиживал целыми днями со своей сломанной ногой, которую он держал на скамеечке, мучаясь и неистовствуя, как раненый лев.
– Что с тобой? – шептала Билджи. – Бвана влюбился в белую девушку? Билджи не знает, что и думать. Ты теперь ее не замечаешь. Почему ты лишился рассудка? Ты влюбился в нее? Скажи Билджи, и я уйду…
– Да не люблю я ее! – простонал Гай. – Мне до нее дела нет – жива она или мертва. Но она белая, Билджи, понимаешь, белая! Как ты не можешь понять? А этот навозного цвета ниггер с репейником вместо волос просто не имеет права…
– И бвана белый, – заметила Билджи. – А Билджи почти совсем черная. Ну и что?
– О Боже! – проскрежетал зубами Гай. – Убирайся отсюда! Уходи, пока я тебя не убил!
Билджи выскользнула за дверь. Гай остался сидеть в полной темноте. Снова и снова в его воображении возникала Моник, белая и обнаженная, в толстых смуглых руках монго. Его чуть не стошнило. Он никогда не видел Моник Валуа, не имел ни малейшего представления о том, как она выглядит, но неотвязная мысль о ней и монго не давала ему покоя.
Наконец монго пришел навестить его.
– Слышал о твоем несчастье, – приветливо сказал мулат. – Давно собирался проведать тебя, но был занят, извини.
Гай сидел, вцепившись в подлокотники кресла, внимательно глядя на монго.
– Сам знаешь, – продолжал да Коимбра, – в Понголенде трудно что-то удержать в тайне, так что мне вряд ли нужно пускаться в длительные объяснения. Пожалуй, у тебя есть некоторые основания считать, что я не сдержал слова. Наверно, это так, но здесь нет моей вины. Крошка Моник предназначалась для тебя. У меня и в мыслях не было, что ее может заинтересовать такой толстый и немолодой человек, как я. Но, кажется, я ошибся. Для нее не имеет значения ни мой возраст, ни толщина, ни…
– Цвет кожи? – спросил Гай сквозь зубы.
– Цвет кожи? – переспросил монго. – Почему ее это должно волновать? Для цивилизованных людей цвет кожи значит не больше, чем окраска оперения для голубей. А французы – люди цивилизованные, несмотря на все свои недостатки. Ты уж извини, что так вышло. Но я рад: должен тебе признаться – приятно иметь женщину, с которой есть о чем поговорить, хотя и все остальное, конечно, имеет немалое значение…
– Убирайся отсюда, монго! – заорал Гай. – Уходи, ради Бога! Я не хочу тебя убивать, но ей-богу, я…
– Сомневаюсь, что тебе бы это удалось, – спокойно сказал да Коимбра, – но очень прискорбно, что у тебя возникло такое желание. Я-то думал, ты избавился от этого предрассудка, который превращает англосаксов в невоспитанных детей, отставших в своем развитии дикарей. Увы, нет. Очень жаль.
– Дикарей! – прошептал Гай. – И это говоришь ты, наполовину черный сукин сын! Да как ты смеешь!
– Мой народ не вышел из состояния дикости, потому что у него не было такого шанса. А у твоего народа, мой пылкий юный друг, такая возможность была, и он отверг ее, вероятно, потому, что был слишком малодушен для этого. Весьма прискорбно…
– Убирайся! – прошептал Гай.
– Хорошо. Но прежде чем уйти, я должен сказать тебе, зачем приходил. В нашу сторону движутся полчища бродячих муравьев – впервые за последние семь лет. Может быть, они пройдут мимо деревни, а может, и нет. Во всяком случае, необходимо, чтобы пара негров всегда была наготове, чтобы вынести тебя отсюда, – ведь сам ты не можешь двигаться. Иначе от тебя утром, после того как муравьи пройдут, ничего, кроме одежды и сломанной ноги на скамеечке, не останется – даже клочка мяса: они сожрут его до самых костей. Должен тебе сказать, это чрезвычайно неприятная смерть, так что поберегись…
С этими словами он вышел и исчез в густом тумане.
Через два дня все жители Понголенда были готовы покинуть деревню: они лишь ждали известия о направлении движения бродячих муравьев. Унга Гуллиа с дикарским благоговением перед силой поведала Гаю об этом маленьком насекомом, не больше четверти дюйма длиной, подлинном царе животного мира и всевластном хозяине африканской земли. Каждые пять-семь лет при повышенной влажности муравьи трогаются с места. Их десятки миллиардов, триллионы. На их пути погибает все живое без исключения. Старый лев, изувеченный ревматизмом и неспособный двигаться. Раненый слон. Улитки, гусеницы, змеи, скорпионы. Животные на привязи или в загоне, независимо от их размеров и силы. Старые и немощные люди, если их вовремя не унесут более молодые и здоровые. После того как муравьи пройдут, находят скелеты их жертв с такими чистыми костями, как будто с них выварили мясо. Даже чище. Белые и сухие…
Рабочие муравьи слепы и бесполы. Немногие мужские особи обладают зрением. Матка в двадцать раз больше других муравьев: она такая толстая, что не может двигаться – ее тащат рабочие муравьи. Эта чрезвычайно продуктивная машина откладывает яйца, потомство ее исчисляется миллионами. Она единственная самка в своем племени.
Гай лениво слушал рассказ Унги о прожорливости бродячих муравьев; спасаются только пауки: они подвешивают себя к стеблям трав такими тонкими нитями, что муравьи не могут подняться по ним. Но Гай думал не о муравьях, а о том, что, видно, пришла пора покинуть Понголенд навсегда. Однако прежде чем уехать, он должен повидать Моник Валуа и поговорить с ней. Билджи? С ней лучше рвать сейчас. А еще лучше было бы, если она решит, что он погиб.
Он вдруг вспомнил, что в первые две недели декабря он несколько раз был близок с Билджи (даже сломанная нога Гая не помешала ее гибкому ласковому телу, а он не принял обычных мер предосторожности), но тут же отбросил эту тревожную мысль: при его нынешнем состоянии здоровья вероятность каких-то последствий их близости была крайне ничтожной…
Повидать Моник, предложить ей свою помощь – и прочь отсюда. Месяц или два, пока не выздоровеет, он пробудет на одной из прибрежных факторий, а потом откроет собственную…
– Унга, – внезапно прервал он ее, – не могла бы ты передать записку белой жене монго? Тайком, конечно. Монго не должен знать…
– Конечно, бвана, – ответила Унга.
Французским он давно не пользовался и несколько подзабыл его. Это обстоятельство помогло ему: оно придало записке оттенок некой таинственности, на что Гай вовсе не рассчитывал, и Моник, женщина до мозга костей, более того, француженка, не смогла преодолеть любопытства и пришла.
Она проскользнула в хижину и теперь стояла, разглядывая его, прелестная, крошечная, как кукла, с мальчишеским лицом, которое нарушало все законы красоты, – и все же в ней было нечто большее, чем миловидность. Скулы ее выступали, рот был очень широк, глазам не хватало места на маленьком лице. Но это были удивительные глаза: огромные, полные какой-то неутоленной печали.
– Вы хотели видеть меня, мсье? – спросила она. Голос ее был низкий и хриплый, но звучал нежно, как ласка.
– Да, – сказал Гай по-французски. – Я хотел вас видеть, Моник. И я рад, что вы пришли…
– Zut alors! – рассмеялась она. – И я рада вас видеть. Но в чем дело? Думаю, это не слишком осторожно с моей стороны – прийти сюда. Моему мужу, монго, это бы не понравилось…
– Вашему мужу? – изумленно вымолвил Гай.
– Конечно. Мы поженились перед отъездом из Франции. Но что в этом такого странного, мсье?
– Послушайте, Моник. Мне не удалось скопить большого состояния. Но я оплачу ваш проезд до Франции и, кроме того, дам достаточно денег, чтобы вы открыли маленькое дело. Магазин дамских шляп или даже ателье мод.
Она воззрилась на него в безграничном изумлении.
– Но почему вы это предлагаете? – спросила она. – Вы совсем меня не знаете и…
– Я вас достаточно знаю. Дома вы сможете по-настоящему выйти замуж.
– Но у меня была уже свадьба! В церкви. С цветами, вуалью и…
– Моник! Неважно, как проходила ваша свадьба, – белая женщина вообще не должна выходить замуж за ниггера!
– Ах вот как! Боюсь, что вы начинаете меня сердить. Да кто вы такой, мсье, что позволяете себе подобным образом говорить о моем муже!
– Не имеет значения, кто я. Белый человек, и этого вполне достаточно. Может быть, вам многое пришлось испытать в жизни, но все равно это не оправдание для…
– Assez! – выпалила Моник. – Хватит! Теперь позвольте мне кое-что сказать вам, мсье. Я вышла замуж за человека, который добр и ласков со мной, и я люблю его. У него очень нежная кожа, и мне нравится ее цвет. Именно поэтому я сразу обратила на него внимание. Я видела много-много мужчин, таких как вы. Вот вы белый. Но, скажем, брюхо у рыбы тоже белое. Рыба ведь не надувается от гордости – это простое явление природы, ничего больше. Некоторые люди белые, некоторые желтые, некоторые краснокожие, некоторые черные. Это цвета, не более того, и никакого значения они не имеют. Люди разных цветов кожи интересны, как интересны различные виды цветов. Но в конечном счете все они человеческие существа, в их сердцах – любовь и ненависть, жалость и боль, все они маленькие дети милосердного Бога, который любит их всех одинаково. Вы хорошо поняли, что я сказала?
– Я понял, что вы безнадежны.
– Если этим словом вы называете мою любовь к человеку, которого я не собираюсь покидать только из-за того, что вам не нравится цвет кожи, дарованный ему Богом, то тогда вы правы, мсье. Вы слишком далеко зашли. Может быть, мне не особенно нравится цвет вашей кожи – я же не беру на себя смелость сказать вашей жене, чтобы она из-за этого от вас ушла! Это было бы чересчур. А теперь я пойду. И скажу вам, мсье, с вашего разрешения, что мне очень вас жалко. Вы были бы приятным человеком, если бы очистили свое сердце и в нем было бы больше доброты…
Она направилась к выходу, но было поздно: в дверном проеме стоял монго Жоа, внимательно глядя на нее. Он весь дрожал и был не в состоянии говорить, но когда наконец заговорил, его самообладанию можно было позавидовать.
– Пойдем, моя дорогая, – сказал он мягко. – Уже очень поздно. Спокойной ночи, мистер Фолкс. Надеюсь, ничто не омрачит ваш сон…
Гай, конечно, не спал вовсе. Он лежал на своей постели, держа пистолеты наготове. Так он пролежал два часа, а потом по всей деревне зазвучали голоса и послышался топот бегущих ног. Он встал и проковылял к двери, опираясь на бамбуковые костыли. Задвижка была открыта, но дверь не поддалась – кто-то подпер ее снаружи тяжеленным бревном железного дерева. Гай отошел назад и бросился на дверь всей своей массой, однако она даже не шелохнулась, а он упал на пол, чувствуя страшную боль в сломанной ноге. Потом встал, сделал еще одну попытку – результат был тот же. Лежа на полу, он слышал, как ночной воздух пронзают крики ужаса.
У самой двери раздался голос Билджи, звавшей его по имени. Он слышал, как она берется за бревно, с усилием тащит, прерывисто дыша. Потом она закричала. Сквозь ее крики пробились угрюмые хриплые голоса:
– Не надо сопротивляться, женщина. Уходи! Монго приговорил его. Он осмелился коснуться белой жены монго и теперь должен умереть. Уходи, дьявольские муравьи уже близко!
Он слышал, как она в отчаянии выкрикивала его имя. Потом крики стали глуше и наконец совсем затихли, как будто кто-то зажал ей рот рукой. Он еще полежал, собираясь с силами, затем встал и направился к окну. Этот выход тоже был загорожен. Он вернулся на середину комнаты. Охранявшие его негры наверняка убежали. Никто не осмеливался оказаться на пути бродячих муравьев. Гай сел и задумался. Потом, улыбнувшись, поднял мушкет, проскакал на одной ноге к задней стене дома, построенного из прутьев, обмазанных речным илом, размахнулся и ударил в нее мушкетом. Приклад пробил стену с первого удара. Гай бил и бил, пока дыра не стала достаточно большой. Потом стал выбираться наружу. Это было тяжким делом. Он упирался руками и здоровой ногой и с силой отталкивался, пока наконец не вылез наружу, да так неловко, что сломанная нога подвернулась. Боль была такой острой, что он потерял сознание.
Гай пришел в себя от ощущения, что в него сразу во многих местах вонзают раскаленные добела иголки. Он лежал еще какое-то время, пока не понял, что это. Попытался встать, но не смог: костыли остались в хижине. Тогда он перевернулся и пополз. Уколы раскаленных игл усилились. Он был очень смелым человеком, но такая смерть показалась ему ужасной. Гай преодолел еще три ярда и тогда почувствовал, что больше не в силах сопротивляться острой режущей боли от укусов насекомых. Он лежал в густой муравьиной массе, отчаянно молотя руками и пронзительно крича.
Билджи услышала эти крики и нашла его. Она была маленькая, хрупкая и не очень сильная, но сумела каким-то чудом вытащить его из этой гущи, поднять и понести, вознося молитвы большому Богу белого человека, а заодно и всем мрачным и кровавым африканским богам. И ее молитва дошла до кого-то из них, а может, даже до нескольких. Потому что нет ложных богов, если верить в них достаточно сильно: каждый человек носит в душе свое собственное божество, наделяя его своим безобразием или озаряя светом своей истины.
Билджи вынесла Гая на высокое место, в стороне от потока муравьев. Они лежали там, тяжело дыша, а когда услышали крики, подползли к краю обрыва и глянули вниз. Кто-то боролся с муравьями из последних сил, но они ничем не могли помочь. Крики перешли в булькающие стоны, и все стихло. Они лежали, держа друг друга в объятиях, и рыдали от сознания собственной беспомощности…
Утром, когда муравьи ушли, Билджи спустилась в покинутую людьми деревню и взяла костыли Гая. Она принесла также его пояс с деньгами и пистолеты, а потом они двинулись вниз по тропке, ведущей к реке и дальше к морю. И прямо под обрывом обнаружили скелет женщины. Одна нога погибшей была прикована к бревну, нетронутыми остались лишь украшения – бусы и браслеты.
– Унга! – пронзительно крикнула Билджи. – Унга! – Она рухнула на колени рядом с этими жалкими останками, сотрясаясь от бурных рыданий.
– Но как… как ты узнала? – прошептал Гай.
– Браслеты! Браслеты Унги, бвана! Но за что? За что монго убил ее?
Гай не ответил ей. Не мог. Но он знал, знал совершенно точно. За то, что Унга передала его записку Моник. И ни за что больше. За это она умерла в мучениях, которые не испытавший укуса бродячего муравья просто не мог бы себе представить…
Билджи обложила его табачными листьями, чтобы муравьиные жала вышли наружу. Он чувствовал себя теперь гораздо лучше. По крайней мере, это можно было сказать о его теле.
Но терзавшие его душевные муки нельзя было описать словами.