Не успел Аристон преодолеть и половины небольшого подъема, ведущего к кварталу оружейников у подножия Агорийского холма, под сенью возвышавшегося над ним храма бога-кузнеца, как встретил Орхомена, который вышел ему навстречу. Что само по себе было странно. Нет, даже более чем странно. При всем желании его бывший соратник никак не мог увидеть его из своей конторы в глубине эргастерии или даже из ее дверей. Дело в том, что его мастерская была отнюдь не первой на этой улице, поэтому спуск к жилым кварталам города, по которому в данный момент поднимался Аристон, заслоняли другие мастерские, расположенные ближе к нему.

Что это, случайное совпадение? Аристон не был склонен в это поверить. Он к этому времени слишком хорошо изучил Орхомена.

– Как ты узнал, что я собираюсь зайти к тебе сегодня? – осведомился он.

Улыбка Орхомена была похожа на волчий оскал.

– О, разве ты не знаешь, что я ясновидящий! – заявил он.

– В таком случае, я Дионис! Я серьезно спрашиваю тебя, Орхомен, как ты узнал?

– Соглядатаи, – спокойно сказал Орхомен. – Я расставляю их на всех дорогах, ведущих к мастерским, чтобы они предупреждали меня о приближении сборщика налогов. Или старого Орлиного Клюва…

– …или меня, – подхватил Аристон.

– Вот именно. Чтобы я мог встретить своих хозяев и благодетелей с надлежащей угодливостью и раболепием, как верный и преданный пес. В конце концов, благодаря вам я разбогател, точнее, благодаря тому, что вы не слишком строго следили за мной.

– То есть ты хочешь сказать, что самым наглым образом обкрадываешь нас,

– уточнил Аристон.

– Ну разумеется! Моя безупречная честность просто не выдерживает всех тех соблазнов, которым вы подвергаете ее на каждом шагу. Клянусь Эросом, ты просто очарователен! Я говорил тебе, что с каждым днем ты становишься все соблазнительней? Во всяком случае, для такого старого педераста, как я.

– Ради Зевса, Орхомен! Послушай, давай лучше поднимемся в мастерскую и…

– Не стоит. Там слишком шумно. Я-то уже привык, но ты не услышишь и собственных мыслей. Ну так что привело тебя ко мне? Только не говори, что тебя внезапно охватило страстное желание полюбоваться моими мужскими прелестями!

Аристон пристально посмотрел на него. Затем сразу взял быка за рога:

– Мне нужны деньги. Много денег. Целый талант! Нет, даже два таланта.

На невероятно уродливом лице Орхомена вдруг появилось выражение неподдельной тревоги.

– У тебя неприятности, мой мальчик? Влип во что-то такое, что позволило сикофантам подцепить тебя на крючок? Проник к замужней женщине, велев зашить себя в новый матрац? Алкивиад как-то проделал такую штуку. Говорит, что чуть не задохнулся.

– Жаль, что совсем не задохнулся, – заявил Аристон. – А кроме того, ты прекрасно знаешь, я не такой глупец, чтобы рисковать шкурой из-за товара не первой свежести!

– Ну, во всяком случае, речь идет не о мальчике. Даже если бы ты и соблазнил сына какого-нибудь всадника, оскор– бленные чувства его папаши столько не стоили бы. Да к тому же тебе вообще не нравятся мальчики – разве что Данай. Но его-то ты можешь поиметь совершенно бесплатно.

– Орхомен, ради Артемиды!

– Ты хочешь сказать, что у меня одна грязь на уме? Именно она и придает стройность моим мыслям. Ладно, расскажи своему старому дядюшке Орхомену, во что, клянусь черным Аидом, мог ты вляпаться, чтобы выбраться из этого стоило целых два таланта?

– Это не для того, чтобы откуда-то выкарабкиваться. Это скорее для того, чтобы куда-то влезть, – сказал Аристон.

Орхомен удивленно уставился на него.

– Ну давай, рассказывай, – сказал он. И Аристон рассказал.

– Г-м-м-м, – промычал Орхомен. – Итак, ты хочешь открыть собственную эргастерию, ибо тебе надоело жить как персидский царевич, когда разные восхитительные существа, вроде Парфенопы и Феорис, раздвигают ноги по одному твоему жесту, когда все твои капризы беспрекословно выполняются, когда ты проводишь время в благословенной праздности, когда твое прекрасное тело тщательно оберегают от стрел, дротиков, мечей и копий – иными словами, тебе надоело столь жалкое и беспросветное существование, какое ты вынужден влачить, и ты…

– Не думаю, что ты когда-либо всерьез прислушивался к словам Тала, моего отца, не говоря уж о Сократе, – прервал его Аристон. – Иначе ты понял бы, что мое существование в самом деле жалкое. Ибо праздность всегда ничтожна. Вот ты, по крайней мере, делаешь хоть что-то полезное. Ты снабжаешь Афины орудиями войны. Человек должен жить в ладах с самим собой, Орхомен. А я не могу. Не могу так жить. Просто не могу, и все!

– Но послушай. Аристон, сейчас вряд ли подходящее время для того, чтобы открывать оружейную мастерскую. Ведь мирные переговоры идут полным ходом! И я не удивлюсь, если со дня на день…

– Даже если мир будет заключен, он долго не про– держится, – заявил Аристон. – Он не может быть прочным. Для этого нет никаких оснований.

– Вот в этом ты, пожалуй, прав. Эта несчастная война тянется вот уже целых девять лет; и единственное, что в самом деле может положить ей конец, так это захват и уничтожение либо Афин, либо Спарты. Что в любом случае крайне маловероятно. Ну что ж, думаю, тебе не нужно объяснять, что эргастерия – это рукотворное воспроизведение Тартара; ты уже достаточно на них насмотрелся. А эта твоя идея – использовать новый метод обработки металла, изобретенный твоим другом Алкаменом, вовсе недурна. Твоя маленькая мастерская могла бы опробовать этот метод для всей нашей отрасли. Клянусь Аидом, эта идея мне нравится! Так ты говоришь, два таланта? Да, задал ты мне задачу. У меня сейчас долгов куда больше, чем наличных денег, впрочем, как и всегда. Но ничего, я их где-нибудь раздобуду. Дай мне недельки две, а?

– Хорошо. Значит, я зайду через две недели, – сказал Аристон.

– Только не сюда. Приходи ко мне домой, – поспешно сказал Орхомен.

В тот вечер, когда назначенные две недели истекли, Аристон отправился в новый уютный домик Орхомена. Но самого Орхомена он не застал. Дома была одна Таргелия. Даже при виде лампады Аристон отчетливо видел многочисленные кровоподтеки на ее руках, старые шрамы, рубцы от ударов плети, следы от ожогов. Она была на последних месяцах беременности, и ее потухший взор делал ее похожей на затравленное животное. По всей видимости, она даже не узнала Аристона.

– Его нет дома, – устало произнесла она. – Впрочем, как и всегда. Поищи его в доме Крития или Алкивиада. Он должен быть где-то там. Если он, конечно, не в публичном доме или бане. Это его единственное занятие – тратить деньги на шлюх или мальчиков. Все думают, что мы богаты, но это не так. А я опять беременна. Двух предыдущих я потеряла. Он напился, избил меня, и я их потеряла.

– Мне очень жаль, – пробормотал Аристон. Эта фраза прозвучала весьма неубедительно, но ничего лучшего он придумать не смог. «Ну почему, о великая Гера, почему Орхомен так поступал? Потому, что он настрадался в рудниках? Но ведь и другие тоже познали и рабство, и страдания. И Тал. И я, думал Аристон. – И все же…»

Он вышел и, сев на коня, поехал по тихим улицам. Когда он добрался до дома Крития, глазам его предстало странное зрелище: высокий надменный педераст стоял посреди улицы в окружении вооруженных стражников. Вместе с ним были его слуги, нагруженные всевозможным скарбом. Он насмешливо улыбнулся Аристону; при свете факелов его лицо сильнее, чем обычно, напоминало стервятника.

– Ты опоздал, прекрасный Аристон! – сказал он. – Если, конечно, твое сердце наконец-то смягчилось. Я отправляюсь в изгнание – по повелению полиса. Мое имя было начертано на остраконах, глиняных черепках – обрати внимание, как остроумно мы их используем. Тем самым мы как бы говорим человеку, что он столь же бесполезен, как разбитый горшок, не годится даже на то, чтобы в него испражняться, точнее, на него – так мне, во всяком случае, кажется! Другими словами, я подвергся остракизму!

– За что, Критий? – спросил Аристон.

– За мою пьесу. Благочестивые граждане обиделись на меня за то, что я прямо назвал богов всего лишь изобретением умных политиков, пугалами, страх перед которыми заставляет глупцов быть добродетельными. Впрочем, люди всегда обижаются на правду, разве не так? Подойди же ко мне, калон! Слезай со своей лошади и поцелуй меня на прощание. Если ты это сделаешь, я прощу тебя за то, что ты швырнул меня в грязь при нашей предыдущей встрече.

Аристон медленно покачал головой.

– Я не могу этого сделать, Критий, – спокойно произнес он. – Поверь, я лично ничего не имею против тебя, но я просто не могу.

– И почему же? – резко спросил Критий Аристон улыбнулся.

– Ты помнишь, что произошло, когда Алкивиад заманил тебя в объятия гетеры Лаис? – вопросом на вопрос ответил он.

– Фу! Еще бы! Меня вывернуло наизнанку. Я никогда не выносил женского запаха. Даже когда они чистые – как была Лаис, – этот вечный рыбный запах их выделений пробивается через все их благовония. Должен признать, что это моя личная особенность. Мое чувство обоняния чрезвычайно обострено от рождения.

– Увы, у меня такой же изъян, – признался Аристон.

– Так в чем же дело? – обрадованно воскликнул Критий.

– Только я не выношу того зловония, что исходит от педерастов, – заявил Аристон. – Если бы я тебя поцеловал, со мной бы произошло то же самое, что и с тобой в случае с Лаис. Короче говоря, меня бы вырвало.

Критий стоял перед ним в факельном свете, окруженный стражей.

– Это уже второе оскорбление, которое ты мне нанес, Аристон, – тихо произнес он. – Запомни это.

– Зачем? – осведомился Аристон, – Какое мне до этого дело?

– Затем, что однажды от моей благосклонности может зависеть твоя жизнь,

– сказал Критий.

Не успел еще Аристон постучать в дверь Алкивиада, как уже услыхал шум царившего в нем веселья. Он остановился, вне себя от возмущения, ибо еще и месяца не прошло со дня смерти чистой и благочестивой Гиппареты, жены Алкивиада. «Умершей, конечно же, от разбитого сердца, – думал Аристон, – от нехватки даже самых мизерных знаков внимания, которые необходимы любой женщине».

Затем он с силой ударил огромным бронзовым дверным молотком по специальной пластинке.

Один из домашних рабов открыл ему дверь. При свете лампады его лицо казалось мертвенно-бледным. Он весь дрожал, и Аристон понял, что раб охвачен неподдельным ужасом.

– Как твое имя, мой господин? – заикаясь, выдавил он из себя.

– Аристон, сын Тимосфена, – сказал он. Поклонившись, раб поспешил прочь. И больше не появлялся. Вместо него появился Алкивиад собственной персоной.

– Аристон! – загремел он. – Какая честь для моего убогого жилища! Ведь ты не переступал порог моего дома с тех пор, как Орхомен женился на той бедной маленькой потаскушке. Входи же! Входи! Клянусь Эросом, ты все так же прекрасен! Даже эта жиденькая бороденка тебя не портит!

Аристон застыл на месте, будто громом пораженный. Ибо Алкивиад был одет как женщина. Его лицо было нарумянено, губы подкрашены, веки густо присыпаны голубым порошком из морских раковин. И женское платье на нем было какое-то необычное.

Затем Аристон понял, в чем дело. Это было не простое платье. Это была одежда гиерофанта, священные покровы жрицы ужасных Элевсинских мистерий, этих тайных обрядов, посвященных богиням Деметре и Коре, о которых было запрещено даже упоминать вслух. Аристон не был религиозен, но подобное кощунство потрясло его до глубины души. Он придерживался твердого принципа, что к религиозным верованиям следует относиться с надлежащим уважением вне зависимости от того, разделяешь ты их или нет. И вот…

Алкивиад взял его за руку. Аристон с удивлением отметил, что хватка у хозяина дома железная. Они прошли в трапезную. Там, на высоком троне, сидел Орхомен, одетый, как и Алкивиад, в женское платье. Справа и слева от него располагались двое миловидных женоподобных юношей, в чьи обязанности, судя по всему, входило поддерживать серебряный таз, стоявший у него на коленях.

Почти все гости тоже были в женской одежде, за исключением самих женщин – алевтрид, которых пригласили, чтобы они развлекали пирующих игрой на своих флейтах, и которые были совершенно нагими. Некоторые из гостей, устроившись под обеденными столами, занимались с этими соблазнительными служительницами Муз тем, что очень мало напоминало игру на флейте. Другие все свое внимание уделяли надушенным и нарумяненным юнцам. Но большинство из присутствующих было увлечено игрой в коттаб, смысл которой состоял в том, чтобы осушить огромную серебряную чашу с вином до самого дна и затем плеснуть последние капли с изрядного расстояния в сторону Орхоме– на, пытаясь попасть точно в серебряный таз у него на коленях. Это означало, что Орхомена избрали симпосиархом, то есть главой пиршества. Когда кому-либо из подвыпивших гуляк удавалось попасть в таз, он выкрикивал имя и пожелание – обычно непристойное – в адрес своей любви. Аристон заметил, что мужские и женские имена распределялись примерно поровну.

Алкивиад вручил ему невероятных размеров чашу, но Аристон даже не прикоснулся к вину. Он почувствовал, как зеленая тошнотворная волна медленно подкатывает к горлу. И это та цивилизация, ради которой он из кожи вон лез, чтобы получить возможность ее защищать? Этот разгул разврата и полного упадка нравов? Конечно, Афины подарили миру великие произведения искусства, музыки, театра, поэзии, создали бессмертные шедевры и все еще создают их, но…

Но кто является самым популярным человеком в Афинах, если не его гостеприимный хозяин? Все знатнейшие юноши города пытались подражать ленивой походке Алки-виада, его женственной манере слегка шепелявить. Стоило этому высокородному принцу гуляк выйти на улицу в новых сандалиях, как сапожник, первым ухитрившийся изготовить такие же, мог считать себя обеспеченным на всю оставшуюся жизнь. Этот дом, который он, приветствуя Аристона, назвал с показной и ернической скромностью «убогим жилищем», на самом деле представлял собою городскую достопримечательность, ибо своей чрезмерной, вызывающей роскошью опрокидывал все весьма строгие эллинские понятия о вкусе. Он держал беговых лошадей, и когда его колесницы выигрывали призы – что случалось очень часто, – он за свой счет угощал все Собрание. На его щите был изображен Эрос, метающий молнию, что должно было символизировать его бечисленные победы в любовных сражениях над представителями обоих полов – а возможно, и не только над ними; здесь в равной степени присутствовали и глумление, и хвастовство. Он оснащал триеры, регулярно выступал в роли хорега, оплачивая театральные постановки. Он настолько привлекал всеобщее внимание, что к нему невозможно было относиться равнодушно. Все афиняне либо обожали его, либо ненавидели.

И в то же время, размышлял Аристон, разглядывая его в этом странном, непристойном одеянии, в битвах при По-тидее и Делии он проявил отвагу, граничащую с безрассудством. Более того, его любит сам Сократ, так что в нем просто должно быть что-то хорошее, хотя провалиться мне в Тартар, если я вижу…

Сидевший рядом с ним Алкивиад неожиданно встал и хлопнул в ладоши.

– Друзья! – воскликнул он. – Давайте в честь нашего нового и неожиданного гостя, прекрасного Аристона, еще раз исполним мистерии!

Аристон поднялся на ноги. Он не собирался принимать участие в богохульстве. Он просто не мог. Хотя бы из уважения к своему приемному отцу, чьи верования были очень просты и чисты, он не мог принять участие в этом издевательстве над богинями или их таинствами.

Алкивиад схватил его за руку, но Аристон отработанным борцовским движением освободился от цепких пальцев своего хозяина. Одним прыжком он достиг двери и выбежал в ночь. Он уже готовился вскочить в седло, но тут услыхал зычный голос Орхомена, окликавший его.

Он остановился и стал ждать, все еще слегка содрогаясь от увиденного, пока его бывший соратник подойдет к нему.

– Ты прав, – пробурчал Орхомен. – Беги отсюда! Фес-сал собирается обвинить его в святотатстве. Все началось как шутка, но теперь это зашло слишком далеко. И вот что еще, калон…

– Что, Орхомен? – с грустью спросил Аристон, глядя на размалеванное лицо своего друга, волочащееся по земле платье, накрашенные губы, на его бритую бороду, нелепо просвечивающую сквозь румяна.

– Вот твои два таланта. Я же говорил тебе, что раздобуду их где-нибудь, не так ли? – сказал Орхомен.

За три долгих месяца, понадобившихся ему, чтобы создать свою опытную эргастерию, Аристон пришел к твердому убеждению, что за бурной деятельностью Орхомена скрывается нечто большее, чем казалось на первый взгляд. Все это время он почти ежедневно наведывался в мастерские своего приемного отца, расспрашивая управляющих и мас– теров, отвечавших за их работу. Многие из них работали на Тимосфена уже более двадцати лет; и тем не менее Орхомен за неполные два года, что он находился в услужении у благородного всадника, сумел настолько войти в доверие к Тимосфену, что был им поставлен начальником над всеми ними и теперь являлся главным управляющим всеми его мастерскими.

Если судить по результатам, достигнутым спартанцем, то он несомненно заслужил подобное повышение. За все семьдесят с лишним лет, прошедших с того дня, как отец Тимосфена, знатный эвпатрид Телефан, приобрел по случаю три оружейные мастерские, это предприятие – ныне состоявшее из восьми отдельных мастерских, в каждой из которых работали от двадцати до ста рабов и которые как бы дополняли друг друга, производя отдельные детали, превращавшиеся затем в готовые изделия в самой большой мастерской под непосредственным руководством Орхомена, – никогда не приносил своему владельцу таких доходов.

– Но как это у него получается, отец? – недоумевал Аристон. – Он ничего не смыслит в оружейном деле, кроме того, чему он научился уже здесь, в Афинах. И тем не менее под его руководством наши эргастерии стали прибыльнее, чем любые мастерские во всем полисе, даже те, что вдвое больше наших!

Тимосфен пожал плечами.

– Это знает одна Афина с ее божественной мудростью, сын мой, – заявил он, – Меня же это совершенно не интересует. Он приносит мне прибыль, огромную прибыль, даже за вычетом того, что он, по всей видимости, крадет. И меня это вполне устраивает. Нет, даже более того; меня это полностью устраивает.

В этом ответе Тимосфена как в капле воды отразились все те типичные для всадников взгляды, которые Аристон уже не пытался оспаривать. Аристократы вроде Тимосфена преумножали свои состояния, владея землей, мастерскими, рудниками, кораблями, рабами, и никогда не опускались до столь недостойного и неблагородного занятия, как работа. Даже управление их собственностью передоверялось ими другим. Точно так же как стратег Никий сколотил себе целое состояние, одалживая тысячу своих рабов владельцам се– ребряных рудников и при этом ни разу в жизни не побывав ни на одном из них, так и благородный Тимосфен жил в довольстве и роскоши на те деньги, что он получал от других за пользование его собственностью, ни в малейшей степени не утруждая себя размышлениями о том, как, каким образом и за счет чего работают его мастерские. В сущности, для него все его богатство заключалось в длинных рядах цифр на листе пергамента, время от времени присылаемых мастерами и управляющими ему на дом, ибо за все два года знакомства со своим приемным отцом Аристон ни разу не видел, чтобы Тимосфен лично посетил сами мастерские.

Ибо проявить слишком явный к ним интерес значило унизить свое достоинство всадника. Это пахло торгашеством, меркантильностью, жадностью – словом, дало бы повод его высокорожденным друзьям презирать его.

«Но я-то, по крайней мере, не всадник, – мрачно подумал Аристон. – И поскольку я метек, никто не сможет смотреть на меня свысока из-за того, что я занимаюсь ремеслом или торговлей. Это единственная дорога, открытая для нас. Так что в моих интересах разузнать, как у Орхомена это получается».

Но у него ничего не вышло. Другие управляющие при одном упоминании имени спартанца как будто проглатывали языки вместе с бородами, и в их глазах появлялась враждебность. Что же касается самого Орхомена, то он легко и непринужденно уклонялся от всех вопросов, как бы дразня его. И каждый раз, когда Аристон направлялся в мастерские, его встречали на полпути, отвлекали всякими разговорами, задерживали. И тем не менее, когда он входил в мастерскую, он не мог обнаружить ничего подозрительного. Кроме, пожалуй, атмосферы. Чего-то угрожающего, мрачного, тяжелого, что буквально висело в воздухе. Но он не мог понять, что именно создавало у него подобное впечатление. Не мог, и все тут.

За два месяца Аристон многое узнал, но, что любопытно, большая часть всего этого ему не понравилась. Отличаясь живым и острым умом, он на каждом шагу задавался вопросами, причинявшими головную боль его собеседникам. Почему мастерские должны быть такими маленькими? Почему на рабочих скамьях всегда так тесно? Не лучше ли иметь одну-две большие плавильные печи, чем множество маленьких? Почему мастерские такие темные и так плохо проветриваются? Нельзя ли соорудить какую-то вентиляционную систему, чтобы не приходилось менять весь персонал каждые четыре года из-за смерти рабочих от легочных заболеваний?

Всякий раз, когда он слышал ответ: «Потому, что так издавна заведено», Аристон без колебаний отказывался от устоявшихся традиций. Его эргастерия росла буквально на глазах, большая, полная воздуха и света; печи, литейные формы, закалочные ванны были сосредоточены в центре мастерской, в то время как рабочие скамьи располагались по периметру вокруг них, поближе к самым большим окнам во всех Афинах. Все управляющие соседних мастерских и даже некоторые из их владельцев – ибо среди них было много метеков, имевших свое собственное дело, – приходили посмотреть на это диво. «Идиотизм! – бурчали многие. – Парень совсем спятил». Но кое-кто из метеков оказался достаточно проницательным, чтобы оценить все преимущества подобной планировки. Но они скромно молчали, преисполнившись решимости позаимствовать ее при первом удобном случае.

Затем Аристон стал подбирать себе рабочих. Он отдавал предпочтение тем специалистам по бронзе, что когда-либо отливали изделия для скульпторов и, соответственно, были знакомы с технологией точного литья. Кроме того, он предпочитал иметь дело со свободными людьми независимо от того, были ли они свободнорожденными или вольноотпущенниками. Наконец, он приобрел и нескольких высококвалифицированных рабов. Им он сделал следующее предложение:

– Я буду платить вам столько же, сколько и свободным, но я буду удерживать десятую часть вашей платы в счет специального фонда. Когда эти средства составят половину той суммы, что я за вас заплатил, я прощу вам вторую половину и дарую свободу. Но имейте в виду, что в этот же самый день я уволю тех из вас, кто плохо себя проявит на работе, – так что в ваших интересах добросовестно служить мне!

Сразу нужно сказать, что эта идея принадлежала не Аристону, а Сократу. Аристон, на сердце которого тяжелым грузом все еще лежали воспоминания о тех страшных днях, что он и Орхомен провели в рабстве, предпочел бы сразу освободить всех рабов, тем более под впечатлением угрюмых, тупых, полных страха и ненависти лиц рабов в мастерских его отца. Но уродливый старый философ, слишком хорошо изучивший природу человека, отговорил его от излишней щедрости.

– Будь осторожен, калон, – говорил ему Сократ. – Самое худшее в рабстве – это то, что оно притупляет в человеке чувство личной ответственности. Освободи их немедленно, и ты тем самым окажешь им дурную услугу. Нет, сперва ты должен возродить в них чувство собственного достоинства, научить их поступать разумно, обуздывать свои страсти, жить своей головой. Так что пусть свобода станет для них целью, к которой они будут стремиться. И к тому времени, когда они ее достигнут, они снова станут людьми.

Так он и поступил. И, приняв все это во внимание, вряд ли стоило удивляться тому, что эргастерия Аристона сразу же начала процветать. Конечно, при том, что братоубийственная война между городами-государствами по-прежнему заволакивала голубые небеса Эллады дымом горя и отчаяния, любой оружейной мастерской разориться было бы крайне сложно, и тем не менее даже на этом фоне успех Аристона превзошел все ожидания. Во-первых, как бывший спартанский гоплит, он превосходно разбирался в оружии, так что продукция, выпускавшаяся под его личным руководством, вызывала всеобщее восхищение своим отменным качеством. Во-вторых, приспособив изобретенный скульптором метод точного литья для изготовления барельефных изображений на защитных доспехах и щитах, он превращал каждую их деталь, шлемы, латы, наголенники в столь великолепные произведения искусства, что все без исключения молодые всадники, да и многие постарше, устремились в его мастерскую, громогласно требуя, чтобы он оснастил их с головы до ног, и немедленно.

Свой первый комплект доспехов он изготовил по заказу Алкивиада. Второй предназначался для его друга Даная.

Ровно через три месяца после открытия мастерской, Тимосфен принял приглашение своего приемного сына по– сетить ее. Если учесть, что он никогда не захаживал даже в свои собственные мастерские, то этот его шаг был лучшим свидетельством той любви, что он питал к юноше. В сущности, он согласился с явной неохотой, опасаясь обвинений в меркантильности, однако к этому времени все Афины знали – или, по крайней мере, полагали, – что он ни обола не вложил в это предприятие. Ибо Алкивиад не постеснялся пустить слух, что те два таланта, понадобившиеся для основания этой новой прекрасной эргастерии, Аристон получил непосредственно от него. И когда взбешенный юноша бросился за разъяснениями к Орхомену, он обнаружил, что племянник Перикла ничуть не солгал.

– Ну и где же еще, по-твоему, я мог раздобыть целых два таланта за такое короткое время, калон? – спокойно осведомился Орхомен.

– Они должны были быть у тебя самого! – бушевал Аристон. – Судя по тому, сколько ты уже заработал, не говоря уж о том, сколько ты сверх того украл, у тебя должно быть не менее десяти талантов. Почему…

– Потому что я по уши в долгах, – ухмыльнулся Орхомен. – Видишь ли, мой прекрасный юноша, чтобы разбогатеть, человек должен обладать двумя качествами: умением зарабатывать деньги и умением сохранять их. Я доказал, что первое из них у меня есть. Но что касается второго… Клянусь Аидом, мой мальчик! В умении находить самых жадных девок…

– И мальчиков! – фыркнул Аристон.

– Да, и мальчиков, мой милый святоша. А что в этом плохого? Как говаривал твой дядя Ипполит, они, по крайней мере, никогда не заявляются с раздувшимся животом, чтобы наградить тебя урожаем, чьи семена были посеяны кем-то другим. Так о чем бишь я? Ах да, так вот, в умении находить самых жадных девок, самых привередливых маленьких педерастов и самых тихоходных лошадей мне нет равных. Все сводится к элементарному сложению и вычитанию. Да, я зарабатываю много денег, но при этом я трачу вдвое больше.

– Тебе следовало бы сидеть дома с Таргелией! – заявил Аристон.

– Ну разумеется. Но понимаешь, она нагоняет на меня скуку. Просто невыносимую скуку. А когда мне становится слишком скучно, я не могу удержаться от того, чтобы не мучить ее. Поэтому, чтобы ее совсем не убить – а я наверняка бы убил ее, если бы мне пришлось две ночи подряд выносить ее скулеж, ее гнусную плаксивую физиономию и этот ее собачий взгляд, – я и держусь от нее подальше. Но это мне дорого обходится. У меня такой изысканный вкус!

В итоге Аристон сделал то, что ему только и оставалось сделать: он пошел к Тимосфену и рассказал ему, как его обманом заставили взять деньги Алкивиада. Даже рискуя быть обвиненным в меркантильности, Тимосфен не мог допустить, чтобы его приемный сын остался в долгу у человека, виновного в смерти Фебалида. В ту же ночь он отправил своего доверенного слугу с двумя талантами, плюс набежавшие за это время проценты, к Алкивиаду. А Алкивиад, не замедливший раструбить на весь мир о своей щедрости, вовсе не спешил всем сообщать о том, что деньги ему вернули. В сущности, к тому времени, когда Афины узнали, что Аристон никому ничего не должен, Алкивиад находился уже в изгнании в Спарте.

Ну а в тот день, когда они ехали рядом по афинским улицам, направляясь к эргастерии Аристона, ни он, ни Тимосфен даже не упоминали о мастерских, доходах и вообще об оружейном деле. Как это ни странно, но они говорили о девушках.

Ибо теперь, когда Аристон твердо встал на ноги, Тимосфен решил, что настало время подыскать своему приемному сыну подходящую невесту. Конечно, по афинским понятиям, Аристон в свои двадцать один год был еще слишком молод для женитьбы, ибо афиняне, имея в своем распоряжении все мыслимые земные наслаждения, никогда не спешили со вступлением в законный брак, а впоследствии всегда жаловались на тяготы семейной жизни. Но Тимосфена угнетали воспоминания о покойном Фебалиде. Ему хотелось как можно скорее обзавестись внуками и тем самым обеспечить продолжение рода. Поэтому он вознамерился ускорить женитьбу Аристона.

Но все дело в том, что эта проблема сама по себе была невероятно сложна. Ибо согласно закону, изданному самим великим Периклом, чужестранцы не имели права вступать в брак с афинскими гражданами. То, что по иронии судьбы самому Периклу пришлось проталкивать через Собрание особую поправку, позволявшую ему узаконить своего сына, Перикла II, рожденного от его союза с иноземной гетерой Аспасией, абсолютно ничего не меняло. Исключение было сделано для великого афинянина ввиду его особых заслуг перед полисом и ни на кого больше не распространялось.

Самое же печальное состояло в том, что в Афинах не существовало самого понятия натурализации. Можно было усыновить иноземца, но гражданства он при этом не получал. Он мог, подобно Аристону, вознестись в самые высшие сферы общества, перед ним могли распахнуться все двери, дружбой с ним могли гордиться самые блестящие аристократы. Но при этом он не мог быть представлен их сестрам даже в тех очень редких случаях – во время свадеб, похорон, некоторых религиозных праздников, – когда суровые афинские обычаи дозволяли светское общение между представителями различных полов. И хотя многие граждане Афин, вроде Даная, с радостью отдали бы своих сестер за столь богатого, образованного и красивого человека, как Аристон, из-за этого незыблемого закона, начертанного на свитке пергамента наряду с другими основополагающими законами Афин, подобное знакомство, даже если бы оно и состоялось, ничего бы не дало, ибо любовь к мужчине, за которого они никогда не смогут выйти замуж, могла их только обесчестить.

Теоретически у Аристона был только один способ добыть себе афинское гражданство: чужестранец, с риском для жизни совершивший какой-либо исключительный подвиг на благо полиса, в принципе мог получить гражданство как бы в награду, разумеется, с одобрения Собрания. Но на практике постоянно растущее богатство трудолюбивых метеков возбуждало такую зависть у афинских простолюдинов, что планка этого пресловутого подвига для чужеземцев поднималась все выше и выше, пока, наконец, фактически не приравняла его к самоубийству. В результате, в тех очень немногих случаях, когда гражданство таким образом все же присваивалось, оно всегда доставалось сыну в память о его геройски погибшем отце.

Конечно, Аристону приходилось принимать участие в боевых действиях. Как и любой житель Афин, он в любой момент мог быть призван на военную службу до достижения шестидесятилетнего возраста. Но, приняв участие в двух тяжелых кампаниях, он решил последовать примеру Тимос-фена и стал просто-напросто откупаться от воинской повинности. При этом он руководствовался двумя соображениями: прежде всего, он ненавидел войну вообще, в особенности ту жестокую и неизбежную необходимость убивать людей, не причинивших ему никакого вреда, которую она предполагала. Кроме того, у него не было ни малейших сомнений, что, попади он в руки своих бывших соотечественников, лакедемонян, его не просто убьют – это его мало волновало, ибо систематическим убийством пленных отличались обе стороны, – но обрекут на долгую, мучительную смерть под пытками за столь тяжкое преступление, как измена своей родной Спарте.

Отличаясь по-эллински трезвым умом, Аристон не видел никакого смысла в том, чтобы подвергать себя столь ужасной опасности, тем более что он мог принести гораздо больше пользы своему приемному полису, оставаясь дома и снабжая его оружием, чем позволив выпустить себе кишки в роли гоплита. К этим соображениям он был вынужден добавить и то на редкость неприятное обстоятельство, что в любом случае он мог бы стать гражданином Афин лишь посмертно. А поскольку у него были сильные подозрения, что в Тартаре афинское гражданство ему вряд ли понадобится, он со свойственной ему рассудительностью решил обойтись без бессмысленного героизма.

Таким образом, если только не произойдут какие-либо крайне маловероятные перемены, Аристон никогда не сможет жениться на дочери всадника, пентекосиомедимна или даже самого последнего свободнорожденного рабочего. Более того, в принципе он не смог бы взять в жены даже дочь афинянина, проданную в рабство за долги, или преступника, осужденного за преступление, не связанное с лишением гражданства.

Впрочем, надо сразу сказать, что все эти обстоятельства ни в малой степени не волновали Аристона. Во-первых, он нисколько не спешил со вступлением в законный брак, ибо главная причина, обычно влекущая мужчин к брачному алтарю – сексуальный голод, – была чем-то совершенно немыслимым в Афинах. Во-вторых, он отлично знал, какие чистые, очаровательные, прекрасные девушки встречаются в семьях зажиточных метеков. Главная проблема заключалась в том, что Тимосфен, который тоже хорошо понимал, что среди иноземных девушек, проживающих в Афинах, есть и такие, кто своей образованностью, добродетельностью и красотой не уступят лучшим из афинянок, оказался в сложном положении из-за полного отсутствия каких-либо социальных контактов с метеками. А поскольку, согласно одному из самых строгих афинских обычаев, отец должен был сам найти невесту для сына, вместо того чтобы позволять юнцу, руководимому в столь важном деле такими абсурдными обстоятельствами, как собственные вкусы, горячая кровь и очевидная неопытность, самому выбирать себе жену, эти затруднения оказывались весьма серьезными. Но любовь Тимосфена к своему приемному сыну была столь велика, что он уже начал, по мере сил и возможностей, налаживать такие контакты.

Поначалу метеки вежливо уклонялись от его знаков внимания, придерживаясь той жироко распространенной точки зрения, что всадник может добиваться их дружбы исключительно с целью занять у них денег, но Тимосфену удалось преодолеть это препятствие, прямо изложив суть дела своему казначею Парису. Надо сказать, что все афинские казначеи и ростовщики были иноземцами, ибо эти профессии считались недостойными граждан. Когда Парис убедился, что благородный всадник всего-навсего ищет невесту для своего приемного сына, он тут же предоставил себя в полное распоряжение Тимосфена, начав, разумеется, с того, что пригласил его в собственный роскошный дом и представил ему трех своих незамужних дочерей. Одна из них, младшая, по имени Фетис, чрезвычайно понравилась Тимосфену своей неброской красотой, целомудренностью и скромностью. Именно о ней и говорил благородный всадник со своим приемным сыном по дороге к эргастерии, причем с явной укоризной.

– Эта маленькая Фетис – ну ты помнишь, дочь Париса, – по-моему, очаровательное дитя, Аристон. А ты так и не навестил ее с тех пор, как я ввел тебя в их дом.

– Мне не нравятся очаровательные дети, отец, – серь– езно сказал Аристон. – Я предпочитаю взрослых женщин – умных, своенравных, страстных. С независимым характером. И красота меня не привлекает. Скорее даже отталкивает. Красота это проклятие. По крайней мере для меня она всегда была проклятием. Ибо что дала она мне в жизни, кроме ужаса и страданий? Если я когда-либо женюсь, – что, по правде говоря, очень сомнительно, ибо этот мир слишком неподходящее место для того, чтобы приводить в него детей, – то можешь быть уверен, моя жена будет некрасивой. Или еще лучше – уродливой.

Тимосфен с удивлением уставился на своего приемного сына.

– Клянусь Афродитой, – воскликнул он, – ты можешь толком объяснить почему? Аристон улыбнулся.

–Все очень просто, отец. Красота определяет всю жизнь женщины. Я ни разу не встречал красивой женщины – а у Парфенопы я видел многих красавиц, – чьи интересы не замыкались бы полностью на собственной очаровательной персоне. Все по-настоящему привлекательные женщины, которых я знаю, только и делают, что милостиво принимают знаки внимания мужчин и в придачу цветы, подарки, драгоценности, наряды и просто деньги. Можешь назвать меня эгоистом, но если уж я завожу семью, то хочу быть хозяином и повелителем в своем доме. Моя милость должна быть желанна для моей супруги, а не ее для меня. Я хочу, чтобы мое слово было законом, чтобы любая моя прихоть воспринималась как царственное повеление. А что может быть лучше для этого, чем женщина, которая получает урок смирения всякий раз, когда смотрится в зеркало? Что может лучше способствовать кротости и покорности женского сердца, чем ясное понимание того, что ее господин в любой момент может хлопнуть дверью и на любом углу найти себе куда более соблазнительное тело и очаровательное личико. И можно ли найти более надежную гарантию супружеской верности, чем лицо и фигура твоей жены, вызывающие у потенциального соблазнителя приступ зевоты?

– Я вижу, ты все обдумал, не так ли? – сказал Тимосфен.

– Вот именно – вплоть до подходящей кандидатуры, девушки, на которой я никогда не смогу жениться, что, согласись, особенно смешно.

– И кто же она?

– Хрисея, сестра Даная. Не беспокойся! Я отлично знаю, какой дурной славой пользуется эта семья! Пандор и его младший сын Халкодон – законченные извращенцы, а Брим просто грубая скотина. И только мое уважение к Данаю не позволяет мне открыть ему глаза на то, что всем очевидно; его почтенная мать по крайней мере дважды наставила рога этому жеманному старому щеголю: раз с сыном мясника, произведя на свет Брима; и другой раз – с царственной особой, зачав от него Даная, единственного приличного человека – возможно, не считая Хрисеи – во всей этой семье.

– Почему ты говоришь «возможно», если влюблен в нее? – осведомился Тимосфен. Аристон весело расхохотался.

– Да я вовсе не влюблен в нее! – сказал он. – Как можно любить девушку, которую ты никогда не видел?

– Ты ее ни разу не видел? Да полно, Аристон! Даже в дни моей молодости можно было найти способ – подкупить рабынь, сесть рядом в театре, подстеречь на углу во время женских празднеств, таких, как праздник Артемиды, Па-нафинеи и…

– Ну разумеется! Но все дело в том, что я не хочу глядеть на нее. Я в любом случае не могу на ней жениться, поскольку она гражданка Афин; в таком случае, к чему мне ее соблазнять? Благодаря Парфенопе и ее маленьким нимфам я не испытываю недостатка в женской ласке. А так это просто игра. Я прошу Даная передать ей мои заверения в совершеннейшей преданности, чего он наверняка не делает, так как все эти разговоры ему явно не нравятся, в то же время это служит достаточным объяснением моей несговорчивости для чересчур ретивых мамаш и настырных папаш-метеков, уже считающих деньги, которые я от тебя унаследую.

– А в действительности дело вовсе не в ней, – подытожил Тимосфен.

– Нет. Дело в двух других женщинах, – тихо произнес Аристон.

– И кто же они?

– Парфенопа, которая так хорошо удовлетворяет мои физические потребности, что тем самым отбивает у меня охоту совершать всякие глупости, и Фрина, память о которой согревает мне дущу.

– Ты очень странный юноша, – заявил Тимосфен. – Должен признаться, что не пони…

Это было все, что он успел сказать, ибо в это самое мгновение его лошадь вдруг встала на дыбы с пронзительным ржанием. Как и все афинские всадники, Тимосфен был великолепным наездником. Он ухитрился совладать с мечущимся, хрипящим, обезумевшим животным, но лошадь тут же вновь вздыбилась, молотя передними копытами прозрачный воздух; на этот раз Аристон успел заметить камень, ударившийся о булыжники мостовой после того, как он с огромной силой врезался в бок серого жеребца. Чуть повернув голову, он встретился взглядом с невысоким коренастым человеком Гераклового телосложения; его лицо, окаймленное густой черной бородой, было совершенно искажено лютой злобой, а его огромный кулак сжимал еще один камень.

– Берегись, отец! – крикнул Аристон, но было уже слишком поздно; камень белесым пятном промелькнул на фоне золотистого пополуденного неба. Аристон увидел, как он ударил его приемного отца прямо в лоб, увидел, как кровь хлынула внезапной, неукротимой струей, но к этому моменту он был уже в воздухе, легким, стремительным соколом налетев на врага Тимосфена.

Его противник был по меньшей мере вдвое сильнее его, но не имел никакой подготовки. Будучи искусным панк-ратиастом, Аристон мгновенно опрокинул своего мощного бородатого врага, затем, как только он поднялся, вновь поверг его на землю ударом ногой в подбородок, рубанул его по шее ребром ладони – один этот удар мог бы убить более слабого человека, – вторым таким же ударом, только горизонтальным, перебил ему переносицу, вызвав обильное кровотечение, и уже собирался добить его, когда скифские наемники, выполнявшие в Афинах обазанности городской стражи и привлеченные криками прохожих, ставших свидетелями нападения, выбежали из-за угла, гремя доспехами, схватили злоумышленника и увели его с собой.

Только после этого Аристон сделал то, что ему следовало бы сделать в первую очередь: он поспешил на помощь к Тимосфену.

Дела всадника были плохи. Все его лицо было залито кровью. Крови было столько, что лишь после того, как его уложили на носилки и принесли в лечебницу врача Офиона, обнаружилось, что его правое бедро было раздроблено как минимум в трех местах, при этом осколки бедренной кости вонзились в мышцы его бедра, подобно множеству остро отточенных лезвий. И что еще хуже, ореховидный сустав бедра был разбит до такой степени, что его невозможно было восстановить.

– Ну что? – спросил Аристон Офиона, когда тот закончил обследование.

Врач медленно покачал головой.

– Он обречен, – печально произнес он. – Хуже всего то, что он не умрет сразу. Его организм слишком силен. Видишь ли, в его возрасте подобные повреждения бедренных костей не заживают. Ногу я мог бы залечить; в этом случае он бы просто остался калекой. Но я не знаю способа залечить сломанное бедро. В конце концов начнется заражение крови, и он умрет. Если и не от заражения, так от истощения, от бесконечных бессонных ночей, от невыносимой изматывающей боли. Пройдет время, и даже опиум не сможет облегчить его страдания. А рана на лбу – пустяк. Небольшое сотрясение, только и всего.

Аристон посмотрел в глаза врачу и, проведя языком по высохшим, потрескавшимся губам, выдавил из себя только одно слово: «Сколько?»

– Полгода. Год. А может, и два. Но нам следует молить богов, чтобы конец наступил как можно скорее. Это будет тяжкое зрелище, Аристон. Будь с ним рядом, постарайся сделать для него все, что в твоих силах.

– Я не отойду от него ни на шаг, о достойный врач! – поклялся Аристон и, повернувшись, поспешил обратно в комнату, где лежал Тимосфен.

И все же ему пришлось удалиться от ложа Тимосфена, причем на весь день и всю ночь, пока его приемный отец мирно спал под воздействием сонного зелья, которое дал ему врач. Первым делом Аристон направился в тюрьму, где раб по имени Пактол ожидал того часа, когда он предстанет перед гелией, народным судом, по обвинению в попытке убийства знатного афинянина. Он пошел туда потому, что на первый взгляд ужасное злодеяние Пактола было напрочь лишено всякого смысла. Любой раб прекрасно знал, что убийство или даже покушение на жизнь всадника означало для него мучительную смерть от рук государственных палачей. Афинский гражданин, охваченный яростью или отчаянием, еще мог бы бросить вызов судьбе, зная, что его в худшем случае ожидает чаша с ядовитым соком крапчатого болиголова, то есть относительно безболезненная смерть. Но раб, готовый испытать на себе изощренное искусство афинских палачей, должен был бы иметь для этого столь ужасные основания, что их трудно было даже вообразить. А какие вообще могли быть основания у любого слуги желать смерти Тимосфена, добрейшего человека, ни разу в жизни не поднявшего даже голоса на своих рабов, не говоря уж о том, чтобы поднять на них руку?

Значит, Пактол должен был быть наемным убийцей. Но кто мог его нанять? Насколько было известно Аристону, у его приемного отца не было ни одного серьезного врага. Да и неужто наемный убийца стал бы среди бела дня кидаться камнями? Разве не разумнее было бы вонзить нож в спину своей жертве в уличной толпе? Или выпустить стрелу из укрытия? Или подсыпать яд в чашу с вином в какой-нибудь таверне.

Все происшедшее не поддавалось никакому объяснению. И именно поэтому Аристон хотел поговорить с убийцей.

При ближайшем рассмотрении лицо этого могучего раба, несмотря на то что оба его глаза были подбиты, а нос сильно распух от удара, нанесенного ему Аристоном, оказалось на редкость приятным. Более того, во всем его облике сквозило даже какое-то благородство. Аристон долго и пристально смотрел на него. Затем он негромко произнес только одно слово:

– Почему?

Вместо ответа Пактол молча показал ему свою обнаженную спину.

У Аристона перехватило дыхание. Ему приходилось ви– деть следы побоев, но он даже представить себе не мог, что человеческая спина может быть так исполосована плетьми. На ней буквально не было живого места. Подобные истязания наверняка убили бы менее сильного человека. Но когда он вновь обрел дар речи, его голос был все так же сдержан, вопрос столь же лаконичен, как и подобало истинному лаконцу. Он опять произнес только одно слово, еще тише, чем предыдущее:

–Кто?

– Орхомен! – взорвался Пактол. – Но по приказу твоего благородного отца!

Аристон медленно покачал головой. Его голос прозвучал ровно, спокойно, но при этом с безграничной уверенностью:

– Нет.

– Что нет? – рявкнул Пактол. – Ты хочешь сказать, что твой отец…

– Ничего об этом не знал. Именно это я и хочу сказать. Мой отец годами не бывал в мастерских. То. что делает Орхомен, он делает по собственной инициативе. А теперь расскажи мне, за что он избил тебя?

– Мой маленький сын был при смерти. Мой маленький Зенон. Кроме него, у меня никого не осталось. Месяц назад умерла моя жена – умерла от голода, благородный Аристон! Да, я знаю, знаю! Ты лично распорядился, чтобы нам, рабам, выплачивали деньги на пропитание, хотя мы всего-навсего рабочий скот и ты не обязан был этого делать. Вот почему я не направил тот камень в твою прекрасную голову…

– Продолжай, Пактол, – прошептал Аристон.

– Но дело в том, что Орхомен присваивает эти деньги себе – эти жалкие несколько оболов, которые могли бы спасти мою жену, моего сына. В других мастерских рабам больше повезло; управляющие крадут лишь часть этих денег.

– Я слушаю тебя, – сказал Аристон.

– И вот я украл немного серебра, чтобы спасти жизнь моего Зенона. Все было напрасно, ибо он умер в ночь перед тем как я попытался убить твоего отца. Я взял всего несколько маленьких кусочков, предназначавшихся для отделки парадных доспехов полководца Никия, – после того как я тщетно умолял Орхомена дать мне денег на лекарства для моего сына. Он грубо отказал мне и пинками погнал меня обратно на работу.

Пактол остановился и окинул взглядом элегантно одетого юношу, стоявшего перед ним. Затем гневно произнес:

– Я полагаю, ты сейчас скажешь, что ничего не знал о надсмотрщиках с освинцованными плетьми, которых он держит в каждой мастерской твоего отца! Готов биться об заклад, что, посещая нашу мастерскую, ты ни разу…

– Не видел их? Нет. Посуди сам, Пактол. За все время, что я бывал в той мастерской, где ты работал, я хоть раз входил в нее без сопровождающих? Разве меня всякий раз не встречали на улице, не задерживали под всякими предлогами?

Раб медленно склонил голову. Затем вновь ее поднял.

– Да, это так, молодой господин, – признался он. – И эти убийцы со своими кнутами всегда выбегали через заднюю дверь перед тем, как ты входил через переднюю. Я это заметил. И даже допускал, что ты ничего об этом не знаешь. Но поверить, что и твой отец ничего не знал, это было бы уже слишком. Я слышал, что ты добр. Твои рабы восхваляют тебя, как бога. Они клянутся, что вскоре получат свободу.

– Да. И ты тоже ее получишь, – заявил Аристон. Пактол уставился на него; его глаза под огромными мохнатыми бровями пылали.

– После того, что я сделал? – прошептал он.

– Да, после того, что ты сделал. Сегодня же я откажусь от всех обвинений в твой адрес перед архонтом-басилеем. И я предлагаю тебе должность телохранителя моего отца; если же он не выживет, ты будешь моим телохранителем.

И тогда огромный, могучий, подобно Гераклу, Пактол склонил свою косматую голову и заплакал.

– Господин мой, – произнес он срывающимся голосом, – прошу тебя, просунь свою ногу через решетку, чтобы я мог поцеловать ее.

– Не надо. Вот тебе моя рука. Ты можешь пожать ее – как равный, как свободный человек, – сказал Аристон.

В тот же день Аристон отправился в Булевтерий и предъявил бумагу, подписанную лично Тимосфеном, который к тому времени уже пришел в сознание, хотя и страдал от жестокой боли; в ней была изложена просьба снять все обвинения с Пактола и объяснялось почему. Архотент-ба-силей кряхтел и сопел в течение получаса, не зная, что ему делать с подобной неслыханной просьбой, но в конце концов сдался под напором страсти и красноречия, с которыми сын пострадавшего защищал провинившегося раба.

После этого Аристон поднялся на Агорийский холм с противоположной стороны, пересек внутренний двор храма Гефеста и спустился вниз к главной мастерской. Его никто не успел перехватить и задержать.

Когда он зашел в мастерскую, он увидел, как трое надсмотрщиков полосуют спину раба своими плетьми. Он не произнес ни слова. Он просто поймал кнут, отведенный одним из них для удара, и дернул с такой силой, что его обладатель, потеряв равновесие, с размаху ударился головой о ножку рабочей скамьи и остался лежать на полу без движения; второй надсмотрщик был повержен безжалостным ударом ногой в промежность; третьего же он ухватил за запястье и сломал ему руку о свое колено.

Затем он произнес ровным, холодным тоном, от которого становилось жутко:

– Убирайтесь отсюда. Вы все. И чтобы я вас больше здесь не видел.

Орхомен уже бежал к нему с широко разинутой пастью, из которой вот-вот должны были посыпаться проклятья. Но то, что он прочитал на лице Аристона, заставило закрыть рот даже его.

Аристон стоял и смотрел на своего бывшего соратника, и эти ужасные минуты показались тому вечностью.

– Ты можешь последовать за своими друзьями, Орхомен, – сказал он.

В тот же вечер Орхомен заявился домой в стельку пьяный и принялся зверски избивать свою жену Таргелию. Он бил ее до тех пор, пока это развлечение ему не наскучило. Тогда, нежно простившись с ней напоследок ударом ногой прямо в ее раздавшийся живот, он, шатаясь, вывалился в опустившуюся на город ночь.

К тому времени несчастная Таргелия была уже на девятом месяце беременности. От удара Орхомена у нее случился выкидыш и открылось кровотечение. И она была одна в доме. Ее слабых криков никто не услышал.

Когда же, два дня спустя, истратив свой последний обол, как обычно, на вино, шлюх и мальчиков, Орхомен вернулся домой, ему оставалось только похоронить Тар-гелию и маленький синий окровавленный комочек, который должен был стать его сыном.

Благородный всадник Тимосфен получил возможность в полной мере продемонстрировать и свое благородство, и свое мужество. И, надо сказать, в течение десяти из тринадцати месяцев, что он еще прожил, у него это получалось совершенно безукоризненно. Но у любого мужества есть свои пределы; и к концу года Тимосфен, некогда холеное тело которого покрылось пролежнями, распухшее бедро источало гной через раскрывшуюся рану, Тимосфен, превратившийся в груду костей, выпиравших под тонким, как пергамент, слоем его исхудавшей плоти, каждую ночь кричал от нестерпимой боли, пока не терял сознание.

Все это время Аристон ни на шаг не отходил от него, так же как и ныне свободный Пактол, пожелавший искупить свою вину тем, что стал заботливой нянькой, верным слугой, преданным рабом человека, которого он обрек на смерть. Пактол делал для своего хозяина абсолютно все: купал, кормил, переворачивал его ставшее почти невесомым тело в тщетных попытках найти более удобное для. него положение, оказывал ему даже наиболее интимные услуги, в которых всегда нуждается человек, прикованный к постели и не способный сам отправлять свою нужду. И в конце концов он оказал Тимосфену и последнюю, самую великую и милосердную услугу.

В ту последнюю ночь Тимосфен проснулся и увидел, что Аристон распростерся на большой скамье подле его ложа, погруженный в глубочайший сон человека, уже более недели не смыкавшего глаз. Но Пактол бодрствовал; его глаза сверкали, как два пылающих уголька на темном лице, и в них отражалась бесконечная печаль и жалость к своему хозяину, которого он за это время успел всей душой полюбить.

– Пактол, – прошептал Тимосфен, и его голос был тише шороха сухих листьев, гонимых ветром по пустынной улице.

– Да, господин? – отозвался вольноотпущенник.

– Помни, о чем я тебя просил. Если я закричу. Я больше не могу вынести, я…

– Господин мой! – рыдал Пактол.

– Ты обещал, Пактол! Ты должен, ты обязан это сделать. Я приказываю тебе. Слышишь? – Его рот открылся, а голова стала запрокидываться назад, все дальше, дальше…

И Пактол встал. Подошел к постели. Вынул подушку из-под головы несчастного старца. Затем, орошая слезами свою иссиня– черную бороду, он с невыразимой нежностью, осторожно, стараясь не причинять боли, задушил Тимосфе-на.

На это ушли считанные минуты, ибо истощенный организм всадника не мог оказать никакого сопротивления. Пактол отнял подушку от доброго, теперь уже спокойного лица старика и подложил ее обратно ему под голову. Закрыл ему глаза своими огрубевшими от работы, мозолистыми пальцами. Затем подошел к спящему Аристону и потряс юношу за плечо.

– Что, что такое? – пробормотал Аристон.

– Он покинул нас, – сказал Пактол.

И пока Аристон, стоя на коленях у этого смертного одра, рыдал, как могут рыдать только самые безутешные, Пактол вышел в сад и повесился на огромной ветви старой оливы.