Врач Офион протянул чашу Хрисее. – Выпей-ка это, – мрачно сказал он. – Это поможет тебе уснуть.

Хрисея взяла чашу пальцами, похожими на когти какой-то хищной птицы. Ее голос совершенно охрип от рыданий.

– И так каждый год! – всхлипывала она. – Скажи мне, мой добрый врач, неужели я никогда, никогда не смогу…

–… родить живого ребенка? – закончил за нее Офион. Он бросил взгляд на Аристона, молча стоявшего у окна, и, казалось, внимательно разглядывавшего что-то во дворе. В его позе, во всей его поникшей, согбенной фигуре было нечто такое, что тронуло сердце лекаря. Он решил сказать правду. Но правда ли это? Он хорошо знал, что в его профессии невозможно было утверждать что-либо с полной уверенностью.

– Думаю, что нет, госпожа Хрисея, – медленно произнес он. – До сих пор боги были благосклонны к тебе. Я имею в виду то, что у тебя каждый раз в течение первых трех месяцев случается выкидыш, который, вполне возможно, спасает тебе жизнь. Принимая во внимание твое телосложение, узость твоих чресл и бедер, я нисколько не сомневаюсь, что попытка произвести на свет девятимесячного ребенка окажется для тебя роковой.

Аристон повернулся к врачу.

– Ты знаешь это наверняка, Офион? – спросил он. Офион тяжело вздохнул.

– Если бы ты был просто моим пациентом. Аристон, я бы,не задумываясь сказал «да». Но ты еще и мой друг, и мои чувства к тебе заставляют меня быть полностью правдивым. Я не знаю этого наверняка. В искусстве врачевания никогда ничего нельзя знать наверняка. Если врач утверждает иное, значит, он лжет.

– Значит, значит, – прошептала Хрисея, – у меня все-таки есть надежда сохранить плод, родить живого ребенка и…

– Не все сразу, моя госпожа, – прервал ее врач. – Ну, что касается сохранения плода, то в этом сомневаться не приходится. Все, что для этого нужно, так это при первых признаках беременности лечь в постель и не вставать с нее все девять месяцев; главное – не ходить и не делать резких движений, связанных с физическими усилиями.

– Да благословит тебя Эсхил! – воскликнула Хрисея.

– Подожди. Сказав то, что я сказал, должен добавить, что не советую тебе этого делать. Для женщины столь хрупкой, с неразвитой фигурой, родовые схватки могут стать ужасным испытанием. Боюсь, что ребенок погибнет, прежде чем появится на свет; думаю, что и ты, скорее всего, не сможешь перенести такие роды.

– Но ведь ты только так думаешь, – с надеждой сказала Хрисея. – Ты же не знаешь этого наверняка.

– Да, ты права. Шанс у тебя есть. Крохотный шанс. Но ОЕ столь мал, что разрешить тебе воспользоваться им – значит фактически совершить убийство. Так что я настоятельно рекомендую тебе, моя госпожа, любой ценой избежать беременности. Ты обещаешь мне это?

– Нет, – холодно произнесла Хрисея.

– Почему же?

– Мой брат умер, не оставив наследника. У него не было сына, чтобы совершить погребальный обряд. И теперь я должна родить мальчика, его племянника, который и принесет жертвы богам. Иначе его тень будет вечно бродить меж двух миров, бездомная и неприкаянная.

– Клянусь Аидом, повелителем Тартара! – взорвался Офион. – Я не желаю слушать весь этот вздор, моя госпожа! Аристон, мой бедный друг, выйдем на минуту! Они вышли во внутренний двор.

– Она одержима этой идеей, не так ли? – спросил лекарь.

– Да, – сказал Аристон, – с тех пор как Данай погиб при этом ужасающем разгроме у стен Сиракуз.

– Если он в самом деле погиб, – возразил Офион. – Ты не можешь быть полностью уверен в этом.

– Все пленные уже вернулись. Большинство из них не позднее, чем через семь месяцев после нашего поражения. Я как раз был в пещере Еврипида, когда они пришли, чтобы поблагодарить его.

– Поблагодарить? За что? – спросил врач.

– За свою свободу. В отличие от вас, афинян, сиракузцы знают цену гению. Они освободили каждого, кто знал хотя бы несколько строк, хоть один куплет, хоть что-нибудь из текстов Еврипида, написанных для хора; одним словом, все, что можно было бы запечатлеть на бумаге. Вот почему я уверен, что несчастный Данай погиб. Он знал наизусть тексты из Текубы», «Гипполита», «Андромахи», «Электры», «Медеи». И если уж кого-то освобождать за знание стихов Еврипида, то именно его!

– Ну хорошо, – сказал Офион. – Аристон, у тебя есть наложница? Или какая-нибудь гетера на другом конце Аго-ры? Флейтистка? Хотя бы порна?

– Нет, – сказал Аристон.

– Я бы посоветовал тебе завести какую-нибудь женщину. Разумеется, твоей жене ничего серьезного не угрожает до тех пор, пока ее беременность не зайдет слишком далеко. Какой же я осел, что рассказал ей, как сохранить плод! Но имей в виду, что рожать ей опасно. Очень опасно.

Аристон печально улыбнулся.

– Я не принадлежу к тем сатирам, что не в состоянии сдерживать свои влечения, Офион, – сказал он. – Ну а бедная Хрис – что уж я буду притворяться перед тобой, друг мой, – очень мало меня привлекает в этом смысле. И Кб подумай, что она из тех немногих женщин, обуянных похотью. Она совершенно нормальна, то есть желание в ней нужно возбуждать нежностью и ласками, как и в любой смертной женщине. Правда, теперь, когда ею завладела эта безумная идея…

– Я понимаю. Теперь она стала очень настойчивой – в этом плане?

– именно – так, – вздохнул Аристон.

– Тогда это усложняет дело. Очень усложняет. Женщина, одержимая желанием стать матерью, становится хуже всех Эриний, вместе взятых. Все, что я могу тебе посоветовать, – по по мере возможности избегать ее. Если уж тебе некуда деваться, принимай все обычные меры предосторожности. Ну а на случай, если ей все же удастся забеременеть, я дам тебе снадобье, которое ты подмешаешь ей в вино, и у нее вновь случится выкидыш. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы она достигла поздней стадии беременности. Ты понял меня?

– Да, – сказал Аристон, – я тебя понял.

– Ну тогда удачи тебе, старина, – сказал Офион и распрощался.

Когда врач ушел. Аристон вернулся в спальню Хрисеи. Она мирно спала под воздействием снотворного, которое дал ей Офион. Вздохнув с облегчением, он взял свою трость и вышел на улицу.

У него не было какой-либо определенной цели. На самом деле ему просто хотелось вырваться хоть ненадолго из той мрачной похоронной атмосферы, что воцарилась в его доме с тех пор, как Данай не вернулся из этой злосчастной сицилийской экспедиции, закончившейся полным разгромом – разгромом, который, безо всякого сомнения, стал результатом безумного решения отстранить блистательного Алкиви-ада от командования, после чего ему пришлось бежать в Спарту, чтобы избежать казни за святотатство, к которому он не имел ни малейшего отношения, – и все из-за этой дурацкой истории с осквернением герм. В сущности, от этой всеобъемлющей печали он нигде не мог укрыться, но все же сейчас Аристону было просто необходимо отвлечься – и от нее, и от постоянного чувства усталости, тяжким грузом лежавшей у него на плечах.

Прошло уже почти пять лет с того рокового дня, когда Данай пал – если он в самом деле пал – у стен Сиракуз. Пять лет, как Данай бесследно исчез в самый разгар битвы.

Еще пять лет жестокой братоубийственной войны между эллинами, которая вспыхнула, когда ему, Аристону, было двенадцать лет, и которая теперь, двадцать один год спустя, все еще продолжалась с неослабевающей силой. Собственно говоря, одного этого было вполне достаточно, чтобы утомиться душой и телом: снова и снова, когда ему не удавалось откупиться от военной службы – а зачастую, движимый каким-то смутным, но вполне объяснимым при его нынешней жизни стремлением свести с ней счеты, он даже и не пытался этого сделать, – он облачал свое совершенное мускулистое тело в доспехи гоплита и отправлялся туда, где царил тупой зловонный опустошающий душу кошмар человекоубийства.

Но дело было не только в этом. Больше всего его угнетало то, что идеалы, которые он защищал, вдруг стали рушиться у него на глазах. Ибо Афины, истощенные войной, все дальше отходили от своих высоких принципов; и враги свободы и демократии все чаще поднимали голову в самом полисе. Дело дошло до того, что Колыбель Свободы на несколько месяцев оказалась под пятой режима олигархов, получившего название Тирании Четырехсот. Кто бы мог подумать, что гордые афиняне могут пасть столь низко! Аристон содрогнулся при одном воспоминании о вакханалии насилия, мошенничества, политических убийств, охватившей Афины, которой могла бы позавидовать любая персидская сатрапия.

К счастью, на сей раз нежданное спасение пришло от находившегося в ссылке Алкивиада и стойких демократов флота. На Самосе рядовые матросы восстали против верного олигархам командования флота, избрали своими руководителями способных военачальников Фрасибула и Фрасила, призвали из ссылки Алкивиада, сделали его стратегом-ав-тократором и стали готовиться к походу на Афины, чтобы навести там порядок.

В это время наиболее умеренный среди олигархов, Ферамен, которого местные острословы уже давно прозвали «Котурном» за ту быстроту, с которой он умел перебегать из одного лагеря в другой для спасения собственной шкуры – смысл шутки состоял в том, что афинский сапог мог надеваться на любую ногу, – выступил против своих быв– ших союзников кз Тирании Четырехсот, сверг их и восстановил ограниченную демократию, предоставив, таким образом, флоту возможность заниматься своим прямым делом, то есть борьбой со Спартой.

Флот весьма энергично взялся за дело, одержав победы у Киноссемы и Абидоса. И наконец этой весной в решающем сражении, в котором Аристон непосредственно принял участие в составе сухопутного войска, Алкивиад еще раз доказал свой несравненный полководческий гений, полностью уничтожив лакедемонский флот у Кизика.

И вот теперь Аристон, стоя на Акрополе, наблюдал за рабочими, которые устанавливали изящные женские статуи, предназначенные для того, чтобы поддерживать крышу только что построенного Эрехтейона вместо обычных колонн. Они назывались кариатидами и придавали новому зданию какую-то необычную и запоминающуюся прелесть. Идея этого строительства принадлежала Клеофону, изготовителю лир, недавно выдвинувшемуся демагогу, так же как и идея создания нового храма Афины, который воздвигался слева от Парфенона. Клеофон хотел таким способом обеспечить работой многих безработных фетов, чтобы они могли заработать что-то сверх того ежедневного пособия в два обола, что выдавалось тем из них, чей уровень жизни резко понизился из-за непрекращающейся войны.

« Что бы там ни говорили о демагогах, они намного предпочтительнее олигархов», – подумал Аристон и повернул обратно, вниз по склону горы к городским кварталам.

Но когда он направился домой, погруженный в невеселые мысли об экспедиции, предпринятой Алкивиадом для захвата Византии, о том, что Афины все еще находятся в серьезной опасности, что Клеофон сделал большую глупость, не согласившись на мир со Спартой после сражения у Кизика, он вдруг заметил Феорис, шедшую ему навстречу.

Он остановился, чтобы получше рассмотреть ее; пополневшая, утратившая девичью порывистость, Феорис, глаза которой излучали тот мягкий, спокойный свет, что свидетельствует о большой и чистой любви, была просто восхитительна. Вопреки всем досужим домыслам, он не дарил ее Софоклу; но если бы это было правдой, он вполне мог бы гордиться таким подарком.

. – Аристон, – мягко сказала она голосом, который, лишившись былой резкости, звучал теперь как самая совершенная музыка, – я разыскиваю тебя вот уже несколько недель!

– Я очень рад, – ответил он. – А я думал, что ты ненавидишь меня, Феорис.

– Не говори глупостей. Аристон. Я бы никогда не смогла возненавидеть тебя. Я просто перестала нуждаться в тебе; но если в чем-то мои чувства к тебе изменились, то в их основе все равно осталась любовь. Пусть это теперь любовь сестры, но все же именно любовь.

Аристон улыбнулся. Как красиво она говорила, какой безукоризненной, какой мелодичной стала ее речь!

– Зачем же ты искала меня, Фео? – спросил он.

– Из-за Клеотеры, – просто ответила она. Аристон нахмурился.

– Что-нибудь случилось? Неужели Орхомен…

–… стал истязать ее, как несчастную Таргелию? Нет. Он пытается причинить ей страдания, душевные страдания, выставляя перед ней напоказ всех своих потаскух и педерастов; но, благодаря твоему хитроумному замыслу, он не осмеливается тронуть ее хотя бы пальцем. Да и душевных мук он причинить ей не в силах, ибо лишь одно на свете может заставить и заставляет ее страдать.

– И что же это? – сухо осведомился Аристон; внутри у него все напряглось.

– Твое отсутствие. То, что ты больше не навещаешь ее…

– Фео, – простонал Аристон.

– Я все понимаю. Ты не смеешь. Все эти твои представления о чести! Но я служу Афродите, а не Артемиде. И я хочу сказать тебе: то, что ты делаешь, – бесчеловечно. Богине следовало бы бросить тебя под копыта лошадей, как она это проделала с Гипполитом за его прегрешения против нее. Ибо твои грехи тяжелее. Гипполит всего-навсего отстаивал свой аскетизм и свою непорочность, а ты живешь в беззаконном союзе с женщиной, которую даже не любишь, и при этом оставляешь бедную Клео в лапах грубого животного, к которому она испытывает только отвращение. Я видела сон и решила разыскать тебя, ибо сон этот о тебе.

Мне приснилось, что ты отправился в Дельфы, а я, невидимая, под покровительством Афродиты последовала за тобой…

– И что дальше? – спросил Аристон.

– Ты спросил жрицу, будешь ли ты когда-нибудь счастлив. И она ответила: «Да. Когда ты научишься смеяться смехом богов!»

– Ну и что же, о моя драгоценная Сивилла, это должно означать?

– Только то, что ты обретешь свое счастье, когда научишься столь же пренебрежительно относиться к условностям и предрассудкам людей, как это делают боги. Вы с Клеотерой созданы друг для друга!. Вы оба столь прекрасны…

– Ради всех богов, Феорис!

– Почему бы тебе прямо сейчас не пойти со мной и не повидаться с ней? Уделить ей каких-нибудь десять – да нет, пять минут, этого хватит, чтобы вернуть блеск ее глазам и румянец на ее щеки.

– Фео, ты говоришь чепуху. Клеотера всегда была добра ко мне. Но ни разу ни словом, ни жестом она не…

– Она порядочная женщина. Аристон! Чего ты от нее хочешь – чтобы она сорвала с себя пеплос и бросилась нагой в твои объятия, сгорая от страсти?

Аристон плотоядно ухмыльнулся.

– Вот это было бы именно то, что философы называют истинно прекрасным. Почему бы тебе не подсказать ей эту идею? – предложил он.

– Вот в этом вы все! Она дала бы мне пощечину за такое предложение. Кстати, тебе тоже, если бы ты стал открыто к ней приставать. Все дело в том, что в этом нет никакой надобности. Все, что от тебя требуется, – это быть нежным и ласковым с нею, пока в один прекрасный день она уже не сможет бороться с собой и сама не бросится, рыдая, в твои объятия.

– Значит, именно так ты и советуешь мне поступить? – спокойно сказал Аристон. – Потихоньку склонить ее к супружеской измене, предать?

Феорис взглянула ему в глаза, и он осекся.

– Ты предаешь ее сейчас, когда лишаешь ее права любить. Ты предаешь самого себя, когда лишаешь себя права быть счастливым и обрести покой. И ты к тому же еще и оскорбляешь Афродиту, а она беспощадна в своем гневе. Итак, делай то, что я тебе говорю! Идем!

Когда он вошел вместе с Феорис, Клеотера очень медленно поднялась на ноги. Ей уже было почти девятнадцать, и любые слова, которыми он мог бы описать ее, даже в своих мыслях, все равно оказались бы недостаточными, а значит, ложью. Ее фигура ни разу не была испорчена родами. Возможно, вдруг пришло в голову Аристону, потому, что Орхо-мен из-за своих излишеств утратил способность к продолжению рода. Ну а назвать формы и линии ее тела, скрытые под мягкой тканью одежды, ниспадающей до щиколоток, идеальными, значило бы придать этому слову совершенно новое качество и значение.

Ее огромные голубые глаза распахнулись, как утреннее небо, и все небесные светила вспыхнули в них разом и утонули в их бездонной синеве. Он ощутил на своем лице ее взгляд, который буквально ощупывал его, как пальцы слепого.

– Мой господин Аристон, – прошептала она, – я…

И она робко протянула ему руку.

Он нежно взял ее и поднес к своим губам. Он почувствовал, как она затрепетала при его прикосновении, как дрожь пробежала по всей ее руке до самого плеча. Он отпустил ее и с улыбкой посмотрел ей в глаза.

– Что, Клео? – сказал он.

– Мой господин, я… я… – Она пыталась совладать со своим голосом и тут только заметила Феорис, стоявшую у него за спиной. – А, Феорис! – Она звонко рассмеялась, и в ее смехе прозвучало огромное облегчение. – Я так рада, что ты пришла!

От ее былого причудливого колониального акцента не осталось и следа. Ее аттическое произношение было столь же чистым и напевным, как и у самой Феорис.

– Значит, моему приходу ты не рада? – осведомился Аристон с насмешливым упреком в голосе.

– Ну конечно я рада, мой господин! – воскликнула Клеотера. – Я имела в виду, что я очень рада, что Феорис пришла вместе с тобой. Ой! Я опять что-то не то говорю! Я не хотела сказать…

– Что именно ты не хотела сказать, дитя мое? – спросил Аристон.

– Ой, я сама не знаю, что я хочу сказать! – простонала Клеотера. – Прошу вас, присаживайтесь! Я сейчас принесу вам рисовый пирог и немного вина. Я сама его испекла. Я…

– В таком случае для меня он будет восхитительнее божественного нектара, – произнес Аристон своим серьезным звучным голосом.

– Прошу тебя, мой господин, не говори мне таких слов! – сказала Клео и скрылась за занавеской.

– Я помогу тебе, – крикнула ей вослед Феорис и отдернула занавеску. Однако она осталась стоять в проходе, держа занавеску так, чтобы Аристон мог видеть все происходящее на кухне.

Клеотера стояла к нему спиной в позе дельфийской жрицы, вдыхающей дым синего пламени, который позволял ее душе общаться с богами. Она пристально разглядывала тыльную сторону собственной ладони, то место, куда Аристон поцеловал ее. Затем медленно, словно в тумане, с невыразимой нежностью она поднесла его к своим губам.

Феорис опустила занавеску и одарила его торжес! вую-щей улыбкой.

– Ты не возражаешь, если я покину тебя, Клео? – громко сказала она. – У меня там ребенок один, и…

– Ой, Феорис, не уходи, прошу тебя! – Клеотера была готова расплакаться. – Я…

– …не хочу оставаться наедине с этим грязным старым сатиром, – подхватил Аристон, – с этим отродьем Пана, который наверняка…

Она отдернула занавеску и вошла в комнату.

– Дело вовсе не в тебе, мой господин. Это все Орхомен. Ему может не понравиться, если…

– …он узнает об этом, что совершенно исключено, – заверила ее Феорис.

– Клео, дорогая, мне в самом деле нужно идти. И к тому же, поверь мне, я знаю Аристона не первый год. Он изобрел для себя особый способ самоконтроля, и его добродетель столь непоколебима, что это может вывезти из себя кого угодно. Так что разреши ему остаться и немного поболтать с тобой. Это пойдет на пользу вам обоим. Прощайте же, о прекраснейшие!

Когда она ушла, Аристон долго ел пирог и пил вино. Но разговор между ними не клеился. Слова вдруг стали тяжелыми, как каменные глыбы; они с трудом срывались с их губ и тут же проваливались в бездонные глубины молчания.

Это становилось невыносимым. Аристон поднялся на ноги.

– Ну что ж, до свидания, Клео, – сказал он.

– Ты уже уходишь? Так быстро? – жалобно проговорила она.

Аристон улыбнулся.

– Мне кажется, что мое общество не доставляет тебе удовольствия, – сказал он.

– О нет! Я просто…

– Ты просто нервничаешь, потому что боишься меня, и…

Она покачала головой с какой-то отчаянной решимостью.

– Я не тебя боюсь, мой господин, – прошептала она.

– А кого? Орхомена? – спросил Аристон.

– И не его. – Ее голос был тише самого легкого вздоха.

– Тогда кого же? – спросил Аристон.

– Себя, – выдохнула она и, резко повернувшись, ринулась к спасительной занавеске.

Но какими бы стремительными ни были ее движения, он был еще быстрее. Он поймал ее за плечи и очень нежно и плавно развернул к себе. Он молча стоял и смотрел ей в лицо, не разжимая своих объятий. Теперь она была белее полотна, вся кровь отхлынула от ее щек. Она разжала губы – он ждал гневного протеста,

– но все, что они произнесли, было лишь его имя, прозвучавшее в ее устах как звон серебряных колокольчиков, покачиваемых легким ветерком.

– О Аристон, Аристон!

Тогда он наклонился и нашел ее губы; он поцеловал их без страстного желания, но с такой мучительной, раздирающей душу нежностью, что он испытал почти физическую боль; он упивался ее мягкими, теплыми, солеными от слез губами, похожими на лепестки какого-то заморского цветка, бесконечно хрупкими, невыразимо дорогими.

Затем он разжал руки и отпустил ее. Но она даже не пошевелилась. Она все так же неподвижно стояла, касаясь его губ своими губами, и прикосновение это было столь легким и невесомым, что, казалось, его и вовсе не было. Время для них остановилось, оно замерло вместе с их дыханием, и это продолжалось до тех пор, пока он не дотронулся до ее плеча и не вернул обратно в этот жестокий мир, полный боли и страданий.

Она стояла и смотрела на него, и огромные слезы расплавленным серебром жгли ей глаза, сверкая на ее золотистых ресницах.

– Клео, – простонал он.

– О Аристон, – прошептала она. – О господин мои, жизнь моя, я так люблю тебя!

Если бы кто-нибудь в Афинах узнал об их тайной любви, он бы никогда не поверил, что они избегают плотских утех. Даже Феорис, которая не только знала, но и активно содействовала их свиданиям, не могла в это поверить. И тем не менее Артемида и Гестия свидетельницы, что любовь их была, в сущности, столь же невинной, как и детские игры.

Возможно, дело в том, что здесь, в Афинах, где можно было безо всякого труда, в любое время дня и ночи, удовлетворить любое, самое извращенное желание, единственно ценным, что он мог бы ей предложить, единственно достойным ее оставалось только воздержание. А возможно, что, впервые познав любовь после смерти несчастной Фрины, он невольно обожествлял ее, превращал в некий культ, в котором Клеотере отводилась роль верховной богини. Ну, а она, чей опыт физической любви сводился к периодическим надругательствам Орхомена, который брал ее без каких-либо вступлений, зачастую не удостаивая даже поцелуя, не считаясь с ее желаниями, так что вся процедура ассоциировалась у нее с грубым насилием, причем не только над ее израненным, всегда неподготовленным и оттого еще более страдающим телом, но и над всем, что было в ней утонченного, изящного, прекрасного, над самим ее представлением о себе, ее сущностью, индивидуальностью, над ее душой, – она радовалась сдержанности Аристона и поначалу даже поощряла ее.

Но со временем, будучи, в конце концов, влюбленной женщиной, познавшей впервые в жизни мужскую нежность и ласку, она постепенно стала ощущать себя существом из плоти и крови, причем жаркой плоти и кипящей крови, да к тому же и из нервов, которые могут всю ночь звенеть, как туго натянутые струны, не давая ни минуты покоя.

Очень скоро он обнаружил, что она может чисто по-детски выходить из себя, плакать без каких-либо видимых причин, но его любовь к ней делала даже эти, казалось, не слишком приятные черты ее характера очаровательными и милыми в его глазах.

Все это продолжалось до той ночи, когда, охваченная потребностью заставить его страдать так же, как страдала сама, тем более что даже она не могла понять причину своей депрессии – настолько общение с Орхоменом разделило в ее сознании любовь и физическое влечение, – она встретила его с опущенными глазами и сердито надутыми губками и впервые за все время их знакомства холодно, преднамеренно солгала ему.

– Я беременна, – заявила она и с жестоким удовлетворением отметила, как побелели его губы.

– От него? – пробормотал он.

– От кого же еще? – равнодушно пожала она плечами. Он повернулся и вышел прочь. Она побежала за ним, рыдая, повторяя его имя, но он даже не обернулся. Он уходил с гордо поднятой головой, прямой и непреклонный, все дальше и дальше от ее стонов и причитаний. И в ту ночь, в первый раз за много-много лет, он напился, как священная сова Афины. Он потерял всякое ощущение времени; впоследствии он никак не мог вспомнить, где же он был.

Не помнил он и как вернулся домой. Однако проснулся он в собственной постели, пребывая в непоколебимой уверенности в том, что если он попытается приподнять голову, то она тут же отвалится и покатится по полу. Он долго лежал неподвижно, пока наконец ценой невероятных усилий ему не удалось разогнать туман, застилавший ему глаза, и тогда он увидел Хрисею, которая лежала рядом с ним, улыбаясь так, будто только что одержала величайшую победу.

– Послушай, как называется то вино, которое ты пил вчера вечером? – промурлыкала она.

– Понятия не имею, – простонал он. – А что?

– А то, что я куплю целую бочку этого вина! О Аристон, Аристон! О моя любовь, этой ночью…

– Что этой ночью? – пробурчал он.

– Ты любил меня, как… как бог! Как Дионис! Или Аполлон! Или сам Эрос! О мой драгоценный повелитель…

Он отвернулся и долго, с наслаждением блевал на пол спальни.