Аристон и Автолик возвращались домой с рыночной площади в сопровождении двух слуг, нагруженных покупками, как это обычно водилось в Афинах. Ибо здесь, как, впрочем, и в большей части Эллады, закупка всего необходимого для домашнего хозяйства входила в обязанности мужа, а не жены. Поскольку, с точки зрения эллинов, благовоспитанной женщине не подобало выходить из своего дома иначе как по особым праздникам или же по крайней необходимости вроде болезни родственника или близкой подруги, афинским мужчинам приходилось брать на себя множество мелких домашних дел, считавшихся женскими в большинстве других стран мира.

По правде говоря, в тот день они могли бы и сами донести свои покупки и даже в одной руке, если бы местные обычаи им это позволили. Ибо хотя осада уже закончилась, Афины были полностью побеждены, их длинные стены срыты, на Акрополе стоял спартанский гарнизон, ссыльные олигархи – Критий в их числе – вернулись в полис и правили железной рукой, а поставки еды в город возобновились в достаточном количестве, чтобы избежать голода; тем не менее никто из афинян не страдал от переедания. Афины были покоренным городом, и победители не упускали случая, чтобы лишний раз напомнить им эту жестокую истину.

– Я оплакивал его, – говорил Аристон, – ибо хотя я и испытывал на протяжении многих лет неприязнь к Алки-виаду, даже ненависть, он в конце концов спас мне жизнь и был по-настоящему благороден и справедлив ко мне. Да, он был распутником, насмешником, он глумился над святынями. Его пороков было не счесть, но ведь и достоинств было не меньше. Говорю тебе, Автолик, это был один из величайших мужей Афин.

– Ну не знаю, – отозвался Автолик. – По-моему, на великого он не тянул. Вот Сократ утверждает, что величие неотделимо от нравственности, Аристон. Человек, лишенный добродетели, не может быть великим.

Аристон улыбнулся.

– Иногда мой старый учитель бывает очень наивен, – сказал он. – На самом деле величие не имеет ничего общего с добродетелью. Во всяком случае, почти ничего. Я бы даже сказал, что добродетель, в сущности, служит препятствием на пути к величию. А Алкивиад поплатился жизнью не за измену Афинам, а за то, что раскаялся в ней. Когда мы его изгнали и он бежал в Спарту, стал нашим врагом, его жизни ничто не угрожало. Но затем, когда мы опять отстранили его от командования, причем виновен был не он, а один из его подчиненных, с безумной дерзостью пренебрегший его распоряжениями, у него были все основания вновь выступить против нас. Но он этого не сделал. Более того, он рисковал жизнью, пытаясь объяснить нашим военачальникам, какая страшная опасность нависла над флотом. И он оказался прав. Я стал невольным свидетелем их безумия. Если бы они только послушались Алкивиада, мы бы не были теперь рабами Спарты.

– И Тридцати, – угрюмо добавил Автолик.

– Да, и Тридцати. Так что Алкивиад погиб из-за своих добродетелей, а не пороков. Ведь это Лизандр велел его убить – правда, я слышал, что весьма неохотно. Критий – вот само воплощение зла, и посмотри, как он вознесся! – убедил Лизандра, что до тех пор, пока у демократов есть надежда на возвращение Алкивиада, будет сохраняться и угроза восстания. И Лизандр организовал его убийство.

– Но ведь того же требовал от Лизандра и царь Агис, который сидит на своем троне, смотрит на Леонтихида и не может забыть, что Алкивиад трахнул его жену.

Аристон остановился. Он с трудом сдержал приступ горького смеха, внезапно охвативший его. «И мою тоже, – подумал он. – Правда, я взял с него ровно столько, сколько все это стоит. Один обол. Но ведь тебе этого не понять, не правда ли, Автолик, друг мой, живущий в прекрасном черно-белом мире, где нет никаких других цветов и оттенков?»

– Возможно, что и это сыграло свою роль, – медленно сказал он. – В любом случае, это было в высшей степени трусливое и бесчестное убийство. Алкивиаду пришлось покинуть свой замок после того, как флот Лизандра разделался с нашим. Он не смог бы устоять против ста сорока триер. Поэтому он уехал оттуда. И мирно жил в маленькой фригийской деревушке со своей любовницей Тимандрой.

– Опять женщина! – вставил Автолик.

– Он ведь был мужчиной, – спокойно возразил Аристон. – А ты бы предпочел, чтобы он был педерастом вроде нашего обожаемого Кригия? Вспомни, до того, как Собрание изгнало нашего благородного предводителя Тридцати за ту возмутительно атеистическую пьесу, даже Сократ, обычно терпимейший из смертных во всем, что касается человеческих безумств и страстей, был вынужден публично отчитать Крития за то, что он терся об Евтидема, как свинья о камень? Я думаю, если бы Критий любил женщин, в его сердце было бы меньше зла.

– Я помню, как ты отшвырнул его, как шелудивого пса, когда он попытался приласкать тебя, – сказал Автолик. – Странно, что он до сих пор не приказал арестовать тебя. Афина свидетельница, что он никогда не прощает обид!

– Он ждет, пока я совершу еще одну ошибку. А может, я слишком ничтожен теперь, чтобы он уделял мне внимание. Впрочем, все это не имеет никакого значения. Итак, вот как погиб Алкивиад: Лизавдр отправил послание сатрапу Фар-набазу, который, зная, что Лизандр пользуется большим влиянием на царевича Кира, с готовностью выполнил его просьбу. Фарнабаз поручил это дело своему брату Магаку и своему дяде Сусамитру. Они пришли ночью с отрядом лучников, копьеметателей и пращников и подожгли дом Алкивиада. А когда он выбежал без доспехов, с мечом в руке, они убили его издалека, ибо никто из них не отважился встретиться с ним лицом к лицу. Его похоронила Тимандра, со всей почтительностью и уважением, а главное, с искренним горем любящего сердца. Да, любовь верной женщины способна возместить нам многое другое. И я рад, что хотя бы этим он не был обделен, Автолик.

– Это верно, – сказал Автолик. Он взглянул на Аристона, и его простое открытое лицо омрачилось. – Верно, если тебя в самом деле любят и если женщина, о которой идет речь, действительно верна тебе. Послушай, Аристон, я…

Аристон остановился и положил руку на плечо атлета.

– Ты хочешь рассказать мне о том, что произошло во время моего отсутствия, не так ли, друг мой? – спросил он. – Не надо. Прошу тебя. Мне посчастливилось вернуться как раз тогда, когда того, кто, возможно, пожинал плоды моей предполагавшейся смерти, не было ни в моей постели, ни даже в моем доме. Ну а впоследствии, я думаю – ибо, заметь, я ничего не знаю наверняка, – Хрисея смогла сообщить ему о моем появлении. После чего он, будучи, без сомнения, трусливой свиньей – я уверен, что он не любил ее или уж во всяком случае она привлекала его гораздо меньше, чем ее богатство, – просто исчез. Это, конечно, только предположения, Автолик. Не презирай меня, друг мой, за то, что я предпочитаю их определенности. В твоих руках огромное счастье; в моих – жалкая подделка. И все же это лучше, чем ничего. Меня считали погибшим. Горе моей вдовы оказалось недолгим. Ну что ж. Да будет так. Теперь я воскрес. А прошлое умерло. Пусть покоится с миром, хорошо?

– Хорошо, – согласился Автолик. – Пусть будет так, как ты хочешь.

– Именно так я и хочу, – заявил Аристон. В этот момент они услыхали звуки флейты. Это была погребальная песнь, медленная, торжественная, печальная. Обернувшись, они увидели похоронную процессию, направлявшуюся в их сторону, причем рабы несли не одни, а сразу двое носилок, на которых лежали два завернутых в ткань тела с закрытыми лицами, с миртовыми и оливковыми венками на груди.

– Аристон! – воскликнул Автолик. – Взгляни на рабов! Это же рабы Ницерата! Я столько раз видел их в его доме, что не могу…

Тут он сорвался с места и, как безумный, бросился навстречу этой торжественной процессии. Аристон медленно последовал за ним. Ницерат, сын Никия, полководца, который десять лет назад заплатил своей жизнью за робость и нерешительность, проявленную у стен Сиракуз, никогда не принадлежал к числу его близких друзей. Аристон находил его взгляды слишком олигархическими, да к тому же, по правде говоря, завидовал ему: ставшая притчей во языцех преданность его жены, его безмятежное семейное счастье являли собой жестокий контраст с тем вечным чередованием любви и ненависти, которое ему приходилось испытывать, живя с Хрисеей. Но Автолик, с его простой и в то же время благородной душой, был способен любить людей, чьи взгляды были диаметрально противоположны его собственным, как в случае с Ницератом.

Когда Аристон подошел к атлету, Автолик уже рыдал, рвал на себе волосы и одежду, посыпал голову землей и бил себя в грудь в знак своей скорби.

– Они убили его, Аристон! – бушевал он. – Они заставили его выпить яд в его собственном доме, на глазах его несчастной жены! Но она – какой урок она преподнесла им! Когда его члены отяжелели – ты ведь знаешь, как действует яд? Ты просто ходишь, пока твои ноги не станут тяжелыми и холодными, и тогда ложишься и умираешь – так вот, она бросилась к одному из Одиннадцати или к кому-то из их охраны, выхватила у него меч и пронзила им свою грудь прямо на глазах у этих негодяев! Да, боги наградили его женой, равной которой нет ни у кого.

– Кроме тебя, – заметил Аристон. Автолик с грустью посмотрел на него.

– Нет, Аристон, – прошептал он, – вот за тебя Клео может умереть. За тебя, которого она все еще любит, она без колебаний отдала бы свою жизнь. Но не за меня. Я знаю, какие муки Тартара ты испытываешь с Хрис, хотя ты и слишком щепетилен, чтобы говорить об этом. Но я не думаю, что они страшнее тех тихих, незаметных мучений, что я испытываю ежедневно, притворяясь, что не замечаю притворства Клео! С того самого рокового дня, когда Данай вернулся домой с войском Алкивиада, моя жизнь стала не– выносимой. О, если бы боги сделали меня таким глупцом, каким я, должно быть, выгляжу!

– Автолик, – произнес Аристон. – Мне очень жаль. Я знаю, нет таких слов, что могли бы выразить это, но мне в самом деле очень жаль. Поверь мне.

– Я верю. Что за нелегкая штука – жизнь, правда? – сказал Автолик.

И они, хотя путь их лежал в другую сторону и они могли бы миновать его, стали подниматься вверх по холму к Акрополю, чтобы взглянуть на город с этого высокого прохладного и прекрасного места. Трагическая смерть Ницерата и его жены так потрясла их, что они совершенно забыли о спартанском гарнизоне, расквартированном на этом холме.

Несмотря на то что месяц боедромион уже подходил к концу, было все еще жарко, и Каллио, спартанский гармост, то есть командующий гарнизоном, стоящим в захваченном городе, пребывал в прескверном настроении. Впрочем, по правде говоря, причиной тому была не столько жара, сколько афиняне. Дело в том, что стоило спартанцу оказаться за пределами Спарты, как с ним тут же происходила поразительная перемена. Не то чтобы он чувствовал себя как рыба, вытащенная из воды, нет, но он словно бы оказывался во власти Цирцеи, подобно спутникам Одиссея, ибо как только он переступал границы другого полиса, как тут же превращался в самую натуральную свинью.

До этой войны афиняне, как и все эллины, не переставали восхищаться доблестью, дисциплинированностью, сдержанностью и чувством собственного достоинства спартанцев. И это восхищение длилось ровно до того момента, пока они не оказались под властью этих несравненных спартанцев. Ибо если у себя дома спартанец, вынужденный придерживаться многочисленных правил, которые охватывали практически всю его повседневную жизнь, в самом деле внушал к себе уважение и даже восхищение, то вдали от Спарты, попадая в непривычную для себя обстановку, он наглядно демонстрировал все пороки спартанского воспитания – прямолинейность, зашоренность, наконец, просто неумение самостоятельно мыслить. Столкнувшись с грубостью победителей, с их косноязычием, с их ничем не оправданной жестокостью, афиняне в первое время испытали нечто вроде шока. Однако затем, поняв, с какими тупоголовыми чурбанами и безмозглыми ослами, к коим, без сомнения, можно было причислить любого среднего спартанца, они имеют дело, афиняне стали подвергать их самым изощренным насмешкам; в результате спартанцы чувствовали, что над ними все время издеваются, но в то же время никак не могли понять, в чем конкретно это издевательство состоит. И теперь, к исходу осени, афиняне и спартанцы ненавидели друг друга куда сильнее, чем во время минувшей войны; возможно, этому способствовало и то, что ни те, ни другие уже не могли отводить душу, убивая друг друга.

К тому же, как это обычно и происходит в подобных случаях, боги по своей вечной зловредности сделали все, чтобы усугубить и без того скверную ситуацию. Каллиб был один, ибо даже общество его подчиненных выводило его из себя; настроение у него было хуже не придумаешь. И вот, стоило ему только отвести свой взгляд от этого неописуемо прекрасного города, который столь возмутительно подчеркивал убогую нищету его родной Спарты, оскорбляя его этим до глубины души, от этого города, населенного до неприличия красивыми людьми, которые, все как один, и мужчины, и женщины, с порога отвергали его неуклюжие заигрывания, как на глаза ему тут же попались двое афинян, причем оба были высокими мужчинами исключительной красоты, не достигшими еще сорокалетнего возраста. И их лица выражали такое нескрываемое презрение – или постоянно терзавшее его душу ощущение собственной неполноценности перед любым афинянином заставило его увидеть там нечто подобное, – что гармост буквально зашелся от ярости.

– Эй вы, афинские собаки! – прорычал он. – Что вам здесь надо?

Внутри у Автолика все вскипело. Но усилием воли он взял себя в руки.

– Мы пришли взглянуть отсюда на наши конуры, – ледяным тоном произнес он. – У вас в Спарте есть такие, гармост? Думаю, что нет. Я слышал, что свиньи часто принимают ваши жилища за свой хлев.

После чего Каллиб поднял свой жезл и с размаху ударил им Автолика по лицу. В следующее мгновение спартанец был уже в полете и, описав в воздухе дугу, приземлился чуть ниже на склоне холма под аккомпанемент оглушительного лязга своих доспехов.

Он с трудом поднялся на ноги и, выхватив меч, стал карабкаться вверх по склону. Но внезапно остановился и поднял меч к своему шлему в спартанском приветствии.

Аристон обернулся. За их спинами стоял высокий человек со знаками различия наварха на доспехах; по его губам было видно, что он с трудом сдерживает смех.

– Это ты сбросил вниз моего гармоста? – обратился он к Автолику.

– Да, о великий Лизандр, – ответил Автолик.

– Ну а что бы ты делал, если бы я не оказался здесь и он набросился бы на тебя с мечом? – спросил Лизандр.

– Я бы отобрал у него меч и заставил бы его съесть, – заявил Автолик.

Лизандр изучающе посмотрел на него. Во всей спартанской армии не было человека, который мог бы сравниться с этими двумя афинянами по развитости мускулатуры. За всю свою жизнь ему не приходилось встречать подобного воплощенного физического совершенства. Он сразу понял, что Автолик не хвастает, что он вполне мог бы сделать именно то, что сказал.

– Ну-ну, – с серьезным видом произнес наварх. – А теперь расскажите мне, из-за чего все это началось.

Аристон, обладавший куда большим красноречием, чем Автолик, взял инициативу на себя.

– Твой гармост, о Лизандр, – заговорил он, тщательно подбирая слова, – кажется, придерживается того мнения, что граждане Афин не имеют права находиться на этом Акрополе, построенном нашими предками. Он ударил моего друга жезлом по лицу только за то, что он, как и я, великий наварх, не любит, когда его называют собакой. Ибо, судя по его обращению с нами, твой гармост в самом деле полагает, что имеет дело с этими четвероногими. Что меня, честно говоря, несколько озадачивает. Может быть, в Спарте собаки строят такие храмы?

– Боюсь, что даже людям это не под силу, – спокойно сказал Лизандр. – Они просто великолепны. И это одна из многих причин, почему я не поддался на уговоры наших союзников и не разрушил этот город. Прощайте, господа! Вас никто больше не потревожит.

– Но… но, – заикался Каллиб, – он ведь ударил меня! Он швырнул меня на землю! Он…

– Замолчи, Каллиб! Ты понятия не имеешь, как должно обращаться со свободными людьми, – сказал Лизандр.

– Ну и куда ты теперь? – спросил Автолик у Аристона, когда они спустились с холма, на котором стоял Акрополь.

– Домой, – коротко сказал Аристон.

– А потом?

– Сегодня никуда. Послезавтра – в Булевтерий, – заявил Аристон.

Автолик остановился и недовольно нахмурился.

– Опять требовать, чтобы тебе предоставили гражданство, – горячо зашептал он ему на ухо, – в чем тебе уже дважды было отказано? И все для того, чтобы жениться на ней?! Жениться на этой грязной противной маленькой пор-не…

– Автолик! – оборвал его Аристон.

– Извини! Во мне говорит только моя любовь к тебе, Аристон. Ну и кому же теперь ты намерен подать прошение, мой бедный друг?

– Критию. Или Ферамену. Или обоим сразу. Это мой последний шанс, – сказал Аристон.

– Раз так, считай, что у тебя его вовсе нет, – заявил Автолик. – Подумать только, Критий, благородный отпрыск благороднейшего рода. Правнук самого Дропида…

– Педераст. Женоненавистник. Богохульник. Атеист. Убийца многих достойных людей. Предводитель Тридцати. Кстати, ты знаешь, Автолик, как их теперь называют?

– Знаю. Тридцать Тиранов. И с чего же ты взял, что Критий пойдет тебе навстречу? Или если не он, так «Котурн» Ферамен?

– Вообще-то я не особо на это надеюсь, хотя Критий когда-то… Я ему нравился, скажем так. Но в любом случае стоит попробовать.

– Да спасет нас Гера! Неужели ты опустишься до такого? Ты готов лечь в постель с этим, этим…

– Любителем минетов, мужеложества и прочих отбор– ных извращений? Нет. Кроме того, ты упускаешь из виду одну вещь или даже две, Автолик…

– А именно? – осведомился Автолик.

– Мне уже почти сорок, это не тот возраст, что обычно нравится педерастам. К тому же когда-то я швырнул Крития в грязь точно так же, как ты сегодня поступил с гармостом.

– Ну да! Я это прекрасно помню. А эта кровожадная свинья… Ты знаешь, скольких людей он уже обрек на смерть, Аристон?

– Более трехсот, – сказал Аристон.

– А ведь он никогда не прощает обид. И тем не менее, зная все это, ты продолжаешь упорствовать?

– У меня нет другого выхода. Я принес священную клятву Данаю, – сказал Аристон.

– Понимаю. И я сочувствую тебе. Ты даже не представляешь, как я тебе сочувствую, – сказал Автолик.

Когда Аристон подошел к Булевтерию, он увидел Сократа, который как раз выходил из него. Старый философ приложил палец к губам и состроил гримасу, призванную придать всему его облику чрезвычайно заговорщицкий вид. Получилось очень смешно.

– Скажи мне, Аристон, – прошептал он, – тебе уже исполнилось тридцать?

– Да уже девять лет назад, – сказал Аристон. – А что?

– А то, что мне строжайше запрещено разговаривать с кем-либо моложе тридцати, чтобы его не развратить. Это мне запретил Критий. И Харикл тоже. Вот ты мне скажи: я развращал тебя, когда ты был молод?

– Да еще как, – заявил Аристон. – Ведь ты учил меня думать. Что может быть хуже?!

– Боюсь, что ты прав, – вздохнул Сократ. – Ведь среди тех, кого я также учил думать, были и Алкивиад, и сам Критий! И посмотри, что из этого вышло! Прощай, Аристон: я, пожалуй, пойду, фаэдон ждет меня со своими друзьями. Кстати, а почему бы тебе не присоединиться к нам?

– Сегодня я никак не смогу. Может быть, в другой раз.

Но я хотел бы кое-что передать твоему прекрасному Фаэдо-ну,учитель.

– Что именно? – спросил Сократ.

– Что я не более ответствен за то, о чем ему напоминаю, чем он – за то, о чем напоминает мне. Не беспокойся, он поймет. И еще скажи, что я хотел бы быть его другом. Больше ничего. Прощай, Сократ!

Поднимаясь по ступенькам, ведущим ко входу в Булев-терий, он размышлял о том, почему Сократ так до сих пор и не понял, где именно его учение, так сказать, не сработало. А не сработало оно в области политики. Ибо философ всю свою жизнь высмеивал основополагающую идею демократии, а именно: во главе государства должны стоять непрофессионалы. Сколько раз ему приходилось слышать от Сократа буквально следующее: «Я полагаю, ты не станешь нанимать флейтиста, чтобы изваять статую? Так как же можно путем простого подсчета голосов доверять власть тем, кто не имеет ни малейшего представления об искусстве управления другими людьми?»

«Все дело в том, о Сократ, – думал в эту минуту Аристон, – что те, кто имеет об этом представление, слишком опасны. Ибо ум, склонный к управлению людьми, к распоряжению их судьбами, почти всегда сочетается с честолюбием более ненасытным, чем голодный волк. На одного Солона или Перикла приходится тысяча Критиев. А кто причинил полису больше зла – Алкивиад или Клеон? Что бы ни говорил ты, учитель, как бы ни изощрялся в остроумии этот насмешник Аристофан, но кожевники, изготовители светильников и прочие подобные им правили нами куда лучше, чем ваши хваленые специалисты. Ну а твоя аналогия с флейтистом, исполняющим работу скульптора, не годится, ибо основана на логической посылке. А какое отношение, о всемогущие боги, может иметь логика к людям и их делам? Страсти, предрассудки, безумие, страх, даже похоть, не говоря уж о жадности – вот что правит нами, мой учитель. Твое благородство и возвышенность твоих мыслей ослепили тебя. Ты забыл, что имеешь дело со свиньями!»

– О да, – сказал Ферамен Критик». – Без всякого сомнения, он совершил все те подвиги, о которых говорит. Я был тому свидетелем. Так же как и Фрасибул из Стирии, хотя он, благодаря тебе, и не может сегодня дать показания в пользу Аристона. Триера, которую Аристон оснастил…

– И которой я командовал, – резко прервал его Аристон.

– Ну полно, Аристон! Ведь твоим помощником был этот старый пират Алет, не так ли? – вкрадчиво осведомился Ферамен.

Аристон посмотрел на бывшего триерарха. Он рассчитывал на его поддержку, ибо все знали, что в последнее время Ферамен неоднократно выступал против неограниченной и кровавой власти Крития. Соответственно у него была маленькая надежда, что Ферамен поможет ему приобрести гражданство, чтобы заполучить сторонника, который может ему пригодиться, когда вспыхнет давно всеми ожидаемая ссора между главарями этой шайки. Но теперь Аристон видел, что он просчитался. «Котурн» снова, в который раз, «сменил ногу».

– Верно, – спокойно сказал он. – Но я не только оснастил триеру, но и, хотя ты, кажется, не склонен этому верить, командовал ею в бою. По правде говоря, Алет был вне себя от моих действий. Именно потому, что он был гораздо опытнее меня, он и не одобрял чрезмерного риска и советовал мне быть осторожней.

Критий улыбнулся.

– Для метека ты мастерски владеешь диалектикой, – сказал он. – Можно даже подумать, что ты в юности частенько захаживал к Сократу.

– И захаживаю до сих пор, в чем и заключается разница между нами, Критий!

– Очень упрямый старик, Аристон, я бы даже сказал, чересчур упрямый, – сказал Критий. – Ты бы посоветовал ему отказаться от кое-каких привычек, иначе…

– Что иначе? – спросил Аристон.

– Иначе может случиться так, что я буду вынужден каким-то образом ограничить его деятельность, – ловко сформулировал Критий.

– С твоей стороны было бы умнее, – сказал Аристон, прекрасно понимая, что все уже Глава XXV

Аристон сидел у огня в маленькой харчевне, пытаясь согреть руки о большую чашу нагретого медового вина. Харчевня находилась в Беотии, у самой границы между этим государством и Пла-теей, так что здесь, естественно, было гораздо холоднее, чем на юге, на Аттическом полуострове.

Он повернул голову и окинул взглядом людей, битком набивших харчевню. Он сразу определил, что почти все они были афинянами, хотя никогда прежде ему не приходилось видеть жителей своего приемного полиса столь молчаливыми, запыленными, усталыми, забитыми, запуганными…

Он подозвал хозяина харчевни и спросил, кто эти люди.

– Кто они? – переспросил этот славный беотиец. – Ну разумеется беженцы, мой господин, бегущие от Тридцати Тиранов. Такое впечатление, что афиняне изобрели для себя новый закон: любой бедолага, чье имя не внесено в список Трех Тысяч Олигархов, сколь бы знатным и благородным он ни был, может быть в мгновение ока отправлен в тюрьму, где ему тут же предоставят возможность промочить горло глотком отборного яда. И все это без ненужной траты времени на такие глупости, как суд.

– И что, все эти люди были осуждены на смерть? – спросил Аристон.

– Нет, мой господин. Иначе они не были бы здесь.

Просто у них появились некоторые основания считать, что следующая порция яда предназначается для них. Как я слышал, теперь в Афинах заработать ее можно безо всякого труда. Может, их вина состоит в том, что они прилюдно подали милостыню нищему, или ни разу не забили до смерти своего раба, или, страшно подумать, ни разу даже не столкнули с дороги в грязь какого-нибудь фета…

– Словом, им так или иначе не удалось соответствовать высоким аристократическим принципам и в полной мере проявить надлежащие благородные чувства? – подытожат Аристон.

– Вот именно. Ну а ты, мой добрый господин, осмелюсь спросить, что привело тебя в наши края?

– Да то же, что и их. Только мне удалось выбраться оттуда немного раньше, еще до вступления в силу того закона, о котором ты говорил, друг мой. Однако судя по твоим словам, ты придерживаешься либеральных взглядов, невзирая на твой цветущий вид и весьма почтенное брюхо. Весьма редкий случай. Тем не менее, мне думается, ты мог бы мне помочь. Допустим, я хотел бы кое-что изменить в Афинах…

В глазах хозяина промелькнуло внезапное подозрение.

– Господин столь благородного вида, как ты? – осведомился он.

– Благодарю тебя за лестные слова. Но я не всадник и даже не калокагат. Я простой метек. Правда, богатый метек – точнее, был им до того, как они отобрали у меня мои мастерские и к тому же убили моего лучшего друга.

– А кто был твоим лучшим другом, мой господин? – спросил беотиец.

– Ты когда-либо присутствовал на играх? – спросил Аристон. – На Истмийских или Олимпийских?

– И на тех, и на других, – с гордостью заявил хозяин.

– Тогда ты должен знать – или, по крайней мере, должен был видеть – атлета Автолика.

– Автолика? Великого панкратиаста? Который сломал руку Промития, как тростинку, а затем зашвырнул его так далеко, что… Неужели ты хочешь сказать, что они…

– …убили его? Да, – подтвердил Аристон.

Пламя ярости вспыхнуло в глазах хозяина харчевни. Он, как и многие простые люди, всегда восхищался спортивными подвигами и боготворил могучих, бесподобно сложенных атлетов, которые их совершали.

– Я бы на твоем месте, мой господин, – сказал он, – отправился в Фивы. Там обосновался фрасибул Стирий-ский. Я слыхал, что он собрал вокруг себя немало отличных воинов.

Аристон, разинув рот, уставился на хозяина, буквально остолбенев от изумления. Подумать только, Фрасибул, молчаливый соучастник Ферамена во время позорной судебной расправы над шестью стратегами! Каким образом подобный тип мог найти в себе мужество, чтобы?..

Но он тут же спохватился и направил свои мысли в иное русло, вспомнив, уже без всякой насмешки, о более ранних событиях. Ибо шесть лет назад Фрасибул приобрел заслуженную славу, одержав, вместе с Алкивиадом, блестящую победу в морском сражении под Кизиком; опять же, через три года он с тридцатью триерами подчинил себе все фракийские города, восставшие против Афин. И даже при Ар-гинусах, несмотря на то что его самолюбию был нанесен болезненный удар, когда афиняне безо всяких видимых причин понизили его до должности триерарха – скорее всего за давние и близкие отношения с Алкивиадом, – фрасибул тем не менее проявил себя по меньшей мере достойно. Так можно ли считать трусом человека только за то, что он один-единственный раз потерял самообладание? Ибо одно дело смотреть в лицо смерти во время боя, когда кровь кипит в жилах и у тебя нет времени думать о ней. И совсем другое – встретить ее в мрачном и сыром подземелье, держа в руках чашу с ядом. Во всяком случае, мысль о такой смерти должна казаться невыносимой. Ну а теперь…

«А теперь попробуем себя в роли сикофанта, – с усмешкой подумал Аристон. – Я заставлю того, кто когда-то был блестящим и отважным полководцем и кем ныне, несомненно, движет чувство стыда, предоставить мне командную должность в рядах его войска за мое молчание, за то, что я не стану вспоминать о его прегрешениях. Да будет так! Вперед, в Фивы!»

– Благодарю тебя, мой добрый хозяин, – произнес он вслух. Он кинул монету на скамью, расплачиваясь за еду и питье, и вышел во двор, чтобы разыскать свою лошадь.

– Ты хочешь занять командную должность? – переспросил Фрасибул. – Ты, метек?

– Неужели Афины еще недостаточно пострадали от деления людей на сословия? – возразил Аристон. – Я мог бы заступиться за свой род – к слову, весьма знатный, Фрасибул, можешь мне поверить, – и объяснить, каким образом я стал метеком в Афинах, вместо того чтобы занять приличествующее мне положение в моем родном полисе. Но я не стану этого делать. Яне обязан что-либо тебе объяснять. Сейчас котурн на другой ноге, стратег! Ибо где ты был, благородный Фрасибул, когда триеру, оснащенную мною за собственный счет, протаранили и потопили у Аргинус четыре сиракузских корабля после того, как она совершила подвиги, которые моя скромность не позволяет мне даже назвать, чтобы не прослыть хвастуном? Где ты был, когда я всю ночь цеплялся за обломки моего корабля, слушая предсмертные стоны гибнущих товарищей?

– Ты был у Аргинус? Ты командовал триерой?

– Спроси у Ферамена! – заявил Аристон.

– Ты, стало быть, отправляешь меня прямо в Тартар. Ибо Ферамен мертв. Но я, кажется, припоминаю, что он рассказывал мне о доблести, проявленной неким метеком. Арестед – Аристокл – Арис…

– Аристон – это я и есть. Ибо среди всех триерархов флота я был единственным метеком. Так что же, ты принимаешь меня в свое войско, Фрасибул? Уверяю тебя, ты быстро убедишься, что я умею сражаться.

Полководец задумчиво посмотрел на высокого человека, стоящего перед ним. Он видел посеребрившиеся виски Аристона, седые пряди в его бороде цвета жженого воска, но он видел и то, что этот уже немолодой человек не имел ни грамма лишнего веса, что мускулам его рук, ног, груди мог позавидовать сам Геракл.

– Ты ведь был профессиональным атлетом, Аристон, не так ли? Мне кажется, я где-то тебя видел… Ну да! Ты боролся с Автоликом…

– …который был злодейски умерщвлен Тридцатью за то, что отплатил спартанскому гармосту Каллибу за оскорбление, швырнув его в грязь. За тем я и пришел сюда – чтобы отомстить за него. Но я никогда не был профессиональным панкратиастом. Скорее, я могу назвать себя приверженцем учения Сократа о том, что тело – это храм души и поэтому должно быть достойно ее… Ну так что, Фрасибул?

– У меня всего семьдесят человек. Анит является моим первым заместителем. Устроит ли тебя должность второго?

– Вполне. Все, чего я хочу, – это добраться до Крития, – заявил Аристон.

И вот теперь, перейдя ночью границу, они вновь оказались в Аттике. «Большая разница, нечего сказать», – подумал Аристон, чувствуя ледяное дыхание ветра на своих обнаженных руках и бедрах. Шедшие впереди него Фрасибул и Анит внезапно остановились. Фрасибул поднял руку и указал вперед.

– Что ты об этом думаешь, Анит? – спросил он.

– Бесполезно, – отозвался Анит. – Мы замерзнем среди этих каменных развалин, не говоря уж о том, что оборонять стены, находящиеся в таком состоянии, совершенно невозможно. Войска Крития снесут их ивовыми прутьями, не говоря уж о таране.

Аристон молча смотрел на развалины крепости Филы. «Он прав, – думал он.

– Клянусь Герой, удача отвернулась от нас».

Но затем одна деталь привлекла его внимание: хотя часть стены и обвалилась, камни, составлявшие ее, остались целы. Очевидно, стену подмыли грунтовые воды, вполне возможно, что весенний паводок, и в результате она плавно осела и рассыпалась. За четыре дня изнурительных работ можно было бы привести разрушенную крепость в состояние, необходимое для того, чтобы семьдесят человек могли отразить нападение целой армии, разумеется при условии, что боги сжалятся над ними и сделают вражеского военачальника достаточно безрассудным, чтобы атаковать их, вместо того чтобы просто-напросто окружить их наспех сколоченную цитадель и спокойно дожидаться, пока они все не перемрут с голоду.

«Интересно, способен ли Критий на такое безрассуд– ство?» – думал он, когда грубый голос Фрасибула прервал его размышления.

– Ну а что ты думаешь, Аристон? – прорычал командующий.

– Пока не знаю, – честно признался он, – но у меня есть к тебе просьба, великий полемарх.

– Какая? – спросил Фрасибул.

– Дай мне половину своих людей, в то время как остальные будут стоять в дозоре, готовые сменить первую группу, когда те выбьются из сил, и я посмотрю, что можно сделат» с этой стеной.

– Клянусь Аидом, – начал Анит. – Мы никогда…

– Тебе известно какое бы то ни было другое укрытие поблизости, лохаг? – осведомился Аристон. – Другое место, где у нас был бы хоть малейший шанс сдержать натиск полчищ Тридцати?

– Нет, – признался Анит. – Но…

– Никаких «но»! Он прав, – заявил Фрасибул. – Бери людей, Аристон, и приступай!

За четыре дня он восстановил стену, причем для того, чтобы подвигнуть своих людей на героические усилия, Аристон использовал простейшее средство: он сам работал в обе смены и давал при этом сто очков вперед самым сильным из них, так что остальным было просто стыдно отставать от него. Семьдесят аттических гоплитов смотрели на него с благоговением.

– Он, несомненно, сын самого Геракла! – перешептывались они. – Ни один простой смертный не смог бы ворочать такие камни!

Аристон даже не смотрел вниз, на козью тропу, на Кри-тия с его тремя тысячами воинов, с трудом взбиравшихся по этой тропе, петлявшей по неровному горному склону, чтобы приступить к штурму крепости. Он внимательно изучал лица своих соратников. Скажем прямо, зрелище было не самое обнадеживающее. Фрасибул выглядел обеспокоенным. На посеревшем лице Анита легко читалась охватившая его паника, которую ему едва удавалось сдерживать. Ос– тальные тоже были не в лучшем состоянии. Некоторые даже в худшем.

Он бросил взгляд на приближающееся воинство Крития. Пересеченная местность совершенно расстроила его боевой порядок. Он мрачно усмехнулся, повернулся к стоявшему рядом гоплиту и сказал:

– Принеси дротики. Две связки. Ты, Симонид, и ты, Гаоник, вы будете стоять здесь и подавать их мне.

С этими словами он одним прыжком взлетел на самую вершину стены.

– Клянусь Аресом! – загремел Фрасибул. – Ты что, с ума сошел? Так выставляться! Они сейчас…

– …кое-что усвоят, – подхватил Аристон. – И прежде всего, как это просто – умереть!

Он выпрямился во весь рост, поджидая своих врагов. При виде его самые молодые и шустрые воины перешли на неуклюжий бег, стараясь как можно быстрее добраться до него; он уже отчетливо слышал звон их доспехов. Это было одним из двух обстоятельств, на которые он рассчитывал: они должны были изрядно вымотаться, ведь им и без того приходилось тащить на себе весь этот груз вверх по горному склону.

Второе обстоятельство было менее очевидным. Дело в том, что он стоял намного выше их, так что каждому брошенному ими дротику предстояло преодолевать в своем полете всю неподъемную тяжесть этого мира, тогда как эта же самая тяжесть будет ускорять полет его собственных копий. Из своего богатого опыта он хорошо знал, что метательные снаряды, пущенные вниз на большое расстояние, летят гораздо дальше, чем те, которые направляются вверх, и это при том условии, что сила и искусство обоих копьеметателей примерно равны.

А это было отнюдь не так. Ни один из воинов Тридцати не мог метать дротики с той силой и точностью, коим когда-то был обучен он, бывший спартанский гоплит.

Он прикинул, что один из молодых всадников уже оказался в пределах досягаемости. Расстояние было предельным, но все же игра стоила свеч – от этого произведенный эффект будет еще более впечатляющим.

«Отлично, – подумал он. – Необходимо что-то предпринять для поднятия боевого духа наших воинов».

Почти не целясь, он метнул дротик. Тот описал в воздухе длинную свистящую дугу, желтой молнией сверкнув на фоне туманно розовеющего утреннего неба, и затем устремился вниз, с каждым мгновением набирая скорость.

Воин с разбега остановился, как будто налетел на невидимую стену. Он сделал движение руками, как будто хотел схватить себя за горло. И тогда все увидели древко дротика, торчащее из его шеи.

Все семьдесят защитников крепости замерли, не веря своим глазам. Мгновение спустя небеса задрожали от их восторженных криков.

– Подай мне еще один дротик, Гаоник! – приказал Аристон.

Менее чем за двадцать минут он метнул двадцать дротиков. К исходу этого времени восемь олигархов лежали мертвыми, а еще двенадцать были тяжело ранены его беспощадной рукой. Это было уже слишком. Доблестные молодые аристократы Крития смешались и обратились в бегство.

И тогда Аристон один, с обнаженным мечом в руке, спрыгнул со стены и бросился в погоню за ними. фрасибулу понадобилось секунд пять, чтобы вновь обрести дар речи.

– Трусливые псы! – гремел он. – За ним! Если единственный настоящий воин, который у меня есть, погибнет, я вас…

Десять аттических гоплитов также спрыгнули со стены и помчались вслед за ним, гремя доспехами, подобно рою разъяренных металлических жуков. Вместе с метеком они перебили более двадцати олигархов. И когда Аристон вернулся назад, вытирая кровь и пот со своего лица, остававшиеся в крепости люди встретили его такими бурными возгласами, что они, казалось, могли оглушить всех богов Олимпа.

– Это сын не Геракла, а Ареса! Клянусь небесным громом, он был порожден самим Богом Войны!

Фрасибул торжественно обнял его перед всем своим отрядом.

– Клянусь Зевсом, где ты научился так сражаться? – воскликнул он.

Аристон улыбнулся.

– На берегах Эврота, – ответил он.

– Так ты спартанец?!

– Точнее, – спокойно сказал Аристон, – я был им. До восемнадцати лет. Я попал в плен на Сфактерии. И были причины, по которым я не мог вернуться в Спарту после того, как пленные были выкуплены. Всю остальную свою жизнь я посвятил попыткам стать афинянином. Я оснастил ту триеру, чтобы заслужить афинское гражданство, но…

– Когда мы вернемся, ты получишь его! – заявил Фрасибул.

«Если мы вообще когда-либо вернемся», – думал Аристон, стоя на крепостном валу и окидывая взглядом войско Крития, разбившее лагерь внизу на склоне. Ветер с воем срывался с горных вершин, нависших над его головой; он поежился. Месяц Посейдона был уже на исходе, и здесь, в горах, было очень холодно. Аристон видел, как его дыхание тут же превращалось в пар, клубившийся в чистом морозном воздухе. Он плотнее закутался в гиматий, но толку от этого было мало. Холод забирался под одежду, покрывал льдом его доспехи, пронизывал до самых костей. Тут он услыхал звон металла и, обернувшись, увидел Фрасибула, направлявшегося прямо к нему.

– Как ты думаешь, Аристон, они повторят свое нападение? – спросил военачальник.

– Нет, – ответил Аристон. – В этом нет никакой необходимости, и они это знают. Критий кто угодно, но не глупец,стратег.

– Значит, ты думаешь, что они будут сидеть там, имея за своей спиной в качестве базы всю Аттику, и спокойно ждать, пока мы все перемрем с голоду, не так ли, пентекост?

– Вот именно, – подтвердил Аристон. – Правда, у нас есть один маленький шанс, и если ты позволишь мне, благородный Фрасибул…

– Говори, Аристон, – сказал полководец.

– Я возьму одного человека, проберусь сегодня ночью в их лагерь и перережу поганое горло Крития. Это их совершенно деморализует, поверь мне. Я бы справился и один, если бы не одно обстоятельство: Критий делит ложе со своим любовником. С прекрасным Никостратом, который, несмот– ря на свой женственный облик, очень отважен. Я мог бы управиться с обоими, но не так быстро, боюсь, они успеют поднять тревогу. Если же кто-либо другой заколет этого порна, я…

– Нет, – коротко отрезал Фрасибул.

– Но почему? – спросил Аристон.

– Потому что ты погибнешь, а ты нужен мне живым, – заявил Фрасибул. – Твое присутствие вдохновляет моих людей.

Аристон поднял голову и взглянул на вершины гор. Он уже не мог их различить; они скрылись за пеленой облаков, опускавшихся все ниже. Его губы что-то прошептали.

– Что ты сказал? – спросил Фрасибул.

– Я произнес молитву, – отозвался Аристон, – обращенную к тени Еврипида…

– Поэта? – удивился Фрасибул.

– Да. Я просил его спустить бога на веревках, как он это делал в своих пьесах. Чтобы он совершил чудо, Фрасибул. Ибо только оно может нас спасти, – сказал Аристон.

И не успел он произнести эти слова, как первые огромные белые хлопья закружились в воздухе.

Снег шел всю ночь, не переставая ни на минуту. А утром, когда он прекратился, они увидели с крепостных стен безжизненные заснеженные склоны, лишенные каких-либо признаков присутствия человека. Снег и северный ветер сделали свое дело. Критий и его высокородные неженки бежали перед лицом стихии.

– Благодарю тебя, о бессмертный Еврипид, – сказал Аристон.

И вот теперь горы остались позади. Они лежали, затаившись, у самого лагеря олигархов. Аристон посмотрел на лица своих людей. На их глаза. Или, если точнее, на лица и глаза тех из них, кто был рядом – ибо теперь под его началом было более трехсот воинов. С другой стороны лагеря притаился Анит примерно с таким же по численности отрядом.

Ибо произошло чудо. Разумеется, вполне объяснимое. Случилась очень простая вещь: у побежденных всадников развязались языки. И будучи простыми смертными, они, естественно, не желали признаваться в том, что виновником их бесславного поражения стал всего-навсего один отважный копьеметатель при поддержке менее половины одной из двух эномотархий, бывших в распоряжении Фрасибула у филы. В их устах неизвестный воин превратился в великана, чья голова скрывалась в облаках. И этот сверхчеловек, этот колосс, метал в них копья сразу обеими руками одновременно. Ну а в самый последний момент, когда они уже одолевали его, готовы были разрубить его на куски, он вдруг хлопнул в ладоши, и загремел гром, и весь мир исчез под непроницаемым снежным покровом…

Прямым следствием этого бессовестного вранья и стало то, что войско Фрасибула насчитывало уже более семисот пятидесяти человек. Ибо стойкие демократы, до того не знавшие, куда им податься, теперь получили все необходимые им сведения. Более того, даже самые осторожные отбросили все сомнения после столь явной демонстрации благосклонности богов. И они, группами и поодиночке, устремились в Филы, а вместе с ними пришла и надежда, так что теперь, вглядываясь в лица своих соратников, Аристон видел в них нечто такое, что наполняло его сердце гордостью.

Они были подобны охотничьим псам на привязи, завидевшим кабана. Глаза их сверкали; губы растягивались в волчьем оскале. Да, теперь он мог на них положиться. На этот счет у него не было ни малейших сомнений. И в первую очередь он мог положиться на двух своих заместителей, Симонида и Гаоника. Они рвались в бой, как молодые львы. Ему с трудом удавалось сдерживать их пыл.

– Отцепите от пояса ножны, – прошептал он. – Оставьте их здесь. Щиты тоже. Ну что, готовы?

Они кивнули, мрачная решимость читалась на их лицах. Они моментально поняли смысл этого странного приказа. Ибо ножны имели обыкновение стучать о набедренники. Щиты же часто ударялись друг о друга, да к тому же шуршали, когда их протаскивали через кустарник. А задача перед ними стояла предельно простая: они должны были всего-навсего заколоть двух часовых по эту сторону лагеря олигархов, причем сделать это так быстро и тихо, чтобы те не успели ни поднять тревогу, ни даже издать предсмертный крик, который мог бы разбудить всадников, мирно спавших в своих палатках.

Ибо если те проснутся и успеют вскочить в седла, отряд Фрасибула будет обречен. Даже семьсот пятьдесят человек не имели никаких шансов в открытом бою против двух полных подразделений кавалерии, которые охваченный ужасом Критий направил против них.

Все свершилось на удивление легко. Даже эти двое часовых были застигнуты врасплох. Гаоник подкрался сзади и зажал ладонью рот одному из них, после чего Симонид прикончил его точным ударом меча. Аристон же просто сломал другому шею, использовав свое смертоносное искусство панкратиаста. Он стоял и смотрел на свою жертву и вдруг почувствовал, что горячая влажная пелена застилает ему глаза. Убитый им часовой был, в сущности, еще мальчиком – юным и прекрасным, как бог.

Они пробрались в лагерь в сопровождении десяти воинов, вооруженных лишь мечами. У каждого в руке был хорошо просмоленный факел, готовый вспыхнуть в мгновение ока. Симонид нес железную жаровню, полную раскаленных углей.

Аристон кивнул. Все десять факельщиков разом сунули свои факелы в жаровню. Тут же они рассыпались по лагерю, оставляя за собой огненный след. Прежде всего подбежали к конюшням, которые всадники соорудили из сосновых веток и хвороста, чтобы укрыть своих коней от ночного холода, подожгли их, затем запылали палатки всадников и сопровождавших их гоплитов.

Языки пламени высоко взметнулись в ночное небо. И тогда отряды Анита и Аристона с двух концов ворвались в этот лагерь, раскинувшийся на Ахарнской равнине.

Один из воинов принес Аристону его шлем, нагрудник, ножны, наголенники, щит и помог ему вооружиться, поскольку он пробрался в лагерь в одном хитоне и с обнаженным мечом в руке. И в тот самый момент, когда он поднял меч над головой, давая сигнал к атаке, он услыхал отчаянное лошадиное ржание. Они заметались по лагерю с пылающими гривами и хвостами, крича, как роженицы, высокими пронзительными голосами, полными невыносимой боли.

Всадники и гоплиты выскакивали из горящих палаток, охваченные смятением, толком не проснувшись, без доспехов. Методично, безжалостно воины Фрасибула рубили их, как скот на бойне.

Аристон очутился лицом к лицу с молодым всадником, прекрасным, как небожитель. Лицо Аполлона, шея Ареса, плечи Геракла. Его первым побуждением было пощадить юношу, обезоружить его и отпустить. Но вскоре выяснилось, что это невозможно. Этот знатный молодой афинянин оказался первоклассным бойцом, одним из лучших, с кем ему когда-либо приходилось встречаться. Если не самым лучшим.

И Аристон хладнокровно и беспощадно расправился с ним. Он использовал все тот же старый как мир спартанский прием: с силой ударил щитом о щит противника, заставив его потерять равновесие, затем молниеносно полоснул мечом по верхней части бедра и, наконец, размашистым ударом снизу вверх вогнал клинок прекрасному юному всаднику прямо в горло.

Он стоял над поверженным врагом, глядя ему в лицо.

– Как твое имя, отважный воин? – спросил он.

– Ник… Ник… Никострат, – прошептал прекрасный юноша, и жизнь оставила его вместе с потоком крови, хлынувшей у него изо рта.

Никострат. Возлюбленный Крития. Аристон молча смотрел на безжизненное тело. Затем он тяжело вздохнул. Этот мальчик был все равно мертв. А использовать его труп для того, чтобы еще больше деморализовать Крития, значило спасти многие жизни.

И он наклонился над мертвым юношей с клинком в руке.

И когда Критий во главе афинского гарнизона лично прибыл для того, чтобы подобрать тела ста двадцати спартанских гоплитов и более шестидесяти олигархов, разбросанные не только в ахарнском лагере, но и на протяжении семи стадиев от него – настолько далеко продолжалось преследование и избиение олигархов и их лаконских союзников, – он обнаружил, что на лбу его возлюбленного острием меча вырезано кровавое изображение льва. Очевидцы говорили, что его вопль при виде этого потряс даже небесные чертоги богов.

Трудно сказать, стало ли именно это событие причиной его нового ужасного преступления. Но так или иначе, известия о нем вскоре достигли лагеря Фрасибула вместе с беженцами, потоком хлынувшими туда из Афин. Чуть менее половины этой новой группы беженцев составляли сами олигархи; они перешли на сторону своих врагов, потрясенные невиданным и неслыханным святотатством.

Ибо Критий захватил Элевсин, город, где проводились знаменитые мистерии, чтобы иметь убежище для себя и своей кровавой шайки на случай падения Афин. Элевсин был священным местом для всей Эллады, и до этого никто не смел покуситься на эту святыню. А когда жрецы и жители этого священного города стали протестовать против столь вопиющего беззакония, этот педераст с ледяным взглядом, не признающий ни богов, ни законов, хладнокровно перебил около трехсот человек.

Теперь у них была тысяча хорошо вооруженных воинов. Фрасибул призвал к себе двух своих лохагов. Он произнес только одно слово:

– Пирей?

– Да, стратег. Пирей! – отозвались Анит и Аристон. Той же ночью они двинулись на Пирей и заняли этот афинский порт. Сопротивления они не встретили. Тогда они встали в Пирее лагерем, зная, что олигархам все равно придется атаковать их. Другого выхода у Тридцати Тиранов просто не было.

В то утро Аристон увидел прорицателя Фрасибула, отрешенно сидевшего в стороне от остальных. Он подошел к провидцу, ибо захотел проверить его возможности.

– Так что же нас ожидает, мой добрый прорицатель? – спросил он. – Одержим ли мы победу?

– О да, – печально произнес провидец, – мы победим.

– Тогда почему же ты столь печален, о ясновидящий? – осведомился Аристон.

– Потому что завтра нить моей жизни оборвется, – заявил прорицатель. – Я должен погибнуть в этом сражении. Так пожелали боги. Мне нет спасения. Благородный Аристон, наш командующий прислушивается к твоим советам. Скажи ему, чтобы никто из наших воинов не вступал в бой, пока один из нас не погибнет. А затем он должен всеми силами ударить на врага – и победа будет нашей.

Та серьезность, с какой были произнесены эти слова, передалась и Аристону. Правду он говорил или нет, может ли вообще существовать такая вещь, как дар предвидения, – в любом случае этот человек несомненно верил в свои предсказания. Аристон пристально посмотрел на него. Затем, тоже будучи, в конце концов, сыном своего века, он положил руку на плечо провидца.

– Ну а я, великий прорицатель, – суждено ли мне завтра умереть? – спросил он.

И прорицатель, «читающий книгу судеб», ответил ему сразу, без колебаний и без того глубокомысленного кривля-ния, которым обычно пытаются произвести впечатление на легковерных:

– Нет, благородный Аристон. Твоя жизнь будет долгой. Тебе суждено прожить вдвое дольше, чем ты уже прожил. И ты покинешь этот мир в покое, убеленный сединами, в окружении сыновей и внуков, среди всеобщей любви и уважения. И ты познаешь великое счастье – но только если откажешься от того, к чему ты сейчас стремишься. Если же ты будешь упорствовать, то достигнешь своей цели,но этим ты отравишь всю свою последующую жизнь. А если ты перестанешь искать то, что ищешь, то обретешь свое счастье – во всем, за исключением одной великой неизбежной печали, которую ты разделишь со многими другими. И еще одно, сын мой…

– Что? – спросил Аристон.

– Научился ли ты прощать? Ибо от этого многое зависит…

– Прощать – кого? – спросил Аристон.

– Тех, кто причинил тебе зло. И в первую очередь – себя самого!

На следующее утро Аристон стоял в первых рядах своего отряда на холме у Мунихия, возле храмов Артемиды и фракийской богини Бендиды, и наблюдал за тем, как Тридцать Тиранов лично вели за собой свои войска вверх по горному склону. Что наглядно свидетельствовало об охватившем их отчаянии. Но ни он, ни кто-либо из его воинов не сдвинулся с места, не поднял щита и не взмахнул копьем. По приказу Фрасибула, который в свою очередь следовал совету прорицателя, они стояли неподвижно, как статуи, ожидая приближения врагов.

Затем, когда олигархи были уже совсем близко, ясновидящий издал отчаянный крик и в одиночестве бросился вниз по склону. Дюжина вражеских копий пронзила его, и тут же все воины Фрасибула взялись за оружие. Полководец расположил своих пелтастов, копьеметателей, пращников и лучников выше по склону так, чтобы они могли метать снаряды через головы своих тяжеловооруженных соратников. И вот, когца Критий с ревом бросился вперед, увлекая за собой своих воинов, они моментально превратили его в некое подобие дикобраза. Аристон взметнул было над головой свое тяжелое копье, с дикой и ужасной радостью в сердце намереваясь пригвоздить умирающего Крития к земле. Но тут он вспомнил слова погибшего провидца и опустил руку.

– Я прощаю тебя, Критий! – воскликнул он. – Будьте свидетелями, о бессмертные боги!

В этот момент практически все уже было кончено, хотя после гибели Крития сражение продолжалось еще около часа. Гиппомах, ставший заместителем Крития после убийства Ферамена, пал вскоре после своего вождя. Племянник Крития Хармид, сын Глаукона, погиб, храбро сражаясь за олигархические принципы, в которые свято верил Тот самый Хармид, кто, в свою очередь, был дядей юного Аристок-ла, прозванного Платоном за ширину плеч, которому в будущем суждено было стать гордостью и славой эллинской философии. Тот самый благородный, до кончиков ногтей аристократичный Хармид, которого Аристон всегда причислял к своим друзьям. Семьдесят олигархов пали в этот день. Войска Тридцати дрогнули и обратились в бегство.

Аристон стоял над трупом Хармида и плакал.

Аристон лежал на носилках, крепко стискивая зубы, чтобы не закричать. У него была резаная рана в нижней части живота, прямо над пахом. Она была не очень глубокой, поскольку спартанский гоплит наносил удар, уже будучи пронзенным насквозь мечом самого Аристона, но зато она получилась широкой, кровоточащей и чрезвычайно болезненной.

Однако те слезы и стоны, которые ему приходилось сдерживать, вызывались отнюдь не болью, а куда худшей мукой, терзавшей его сердце. И имя ей было – отчаяние.

«И это после того, как мы уже победили, – думал он, чуть не плача. – Когда Тридцать были уже низложены, когда к власти пришло правительство Десяти, все еще состоящее из олигархов, но олигархов умеренных, считавшихся людьми достойными и благоразумными, кто мог подумать, что они сделают то, что сделали – пошлют гонца в Спарту просить помощи у Лизандра».

Он горько усмехнулся, прижимаясь спиной к носилкам и чувствуя, как швы, наложенные хирургом на его зияющую рану, впиваются в плоть как раскаленные иглы.

«А я-то поверил, что боги на стороне правого дела, или, по крайней мере, начал в это верить, – думал он. – Это надо же, допустить само существование богов! Предположить, что Вселенная имеет какое-то разумное начало! Ха-ха! Если боги и существуют, то они находятся в рядах ла-кедемонских фаланг; боги даровали попутный ветер и спокойное море сорока триерам Лизандра! И вот теперь…»

И вот теперь он валяется здесь с этой опасной и мучительной раной в животе, он, не получивший даже царапины за всю кампанию против Тридцати. Но ведь на этот раз ему противостояли не изнеженные афинские аристократы, а грозные фаланги спартанских гоплитов, обученных точно так же, как и он, и к тому же, увы, гораздо моложе его.

И все же, благодаря своему огромному опыту, своему несравненному мастерству, он остановил их, превзошел в бою и обратил в бегство. Но его воины не прошли, подобно ему, суровую спартанскую школу. И вот Гаоник и Симонид уже мертвы. Анит ранен, правда легко. И теперь лакедемонянам и их афинским союзникам, которые вообще-то были не в счет, достаточно предпринять еще одну атаку на Пирей и…

Он склонил голову и заплакал. Он оплакивал утраченную свободу. И свои несбывшиеся надежды. Он плакал о Клеотере, которую он больше никогда не увидит, о своем сыне, который так никогда и не полюбит его, о приемной дочери, уже успевшей его полюбить, о Хрисее, которую он теперь не сможет хотя бы простить – ибо ничего из того, что ему было известно о своих бывших соотечественниках, не давало ему каких-либо оснований полагать, что они намерены отказаться от своего утонченного и милого обычая убивать пленных.

« Если бы только я мог встать, сразиться с ними, – думал он, – умереть в бою с мечом в руке, с высоко поднятой головой, как подобает воину! Если бы только…»

Дверь распахнулась, и вошел Анит. Его рука висела на перевязи. Его глаза были широко открыты от изумления.

– Аристон, – прошептал он, – это был не Лизандр! Это был…

– Кто? – прохрипел Аристон.

– Павсаний! Царь Павсаний! Лаконцы отстранили Ли-зандра от командования! Они не…

–… не доверяют ему, -сказал Аристон. -Они никогда ему не доверяли. И у них были на то все основания, Анит. Лизандр слишком умен, слишком отважен – и слишком честолюбив! Это плохое сочетание, даже по моим понятиям. Он мог бы стать тираном, от власти которого Спарта – да и, в конечном счете, вся Эллада – могла бы избавиться только после его смерти. Но не хочешь ли ты сказать, что они отстранили Лизандра до…

– …до сражения? Вот именно! Буквально за десять минут до его начала. Павсаний появился в тот самый момент, когда Лизандр уже собирался отдать приказ о наступлении, построив свою армию в боевой порядок! Клянусь Аидом, Аристон! Неужели ты думаешь, что кто-либо из нас остался бы в живых, если бы во главе спартанских гоплитов находился Лизандр!

– Нет, – прошептал Аристон. – Полагаю, что нет…

– Погоди! – ликующим голосом прервал его Анит. – Это еще не все! Ты, я думаю, знаешь, что Павсаний никогда не разделял взглядов своего соправителя, царя Агиса. В отличие от Агиса, у него не было никаких оснований ненавидеть все афинское.

– Ты хочешь сказать, что его жена не привлекала благосклонного внимания Алкивиада? – вяло сострил Аристон.

– Этого я не знаю. Зато я знаю, что, по словам фрасибу-ла, царь Павсаний придерживается демократических воз– зрений, что он любитель философии, поклонник Сократа и даже почитатель Афин.

– Ха! – фыркнул Аристон.

– Да-да. Это именно так! Он отозвал гарнизон, стоявший в Афинах. Он отказался от всех претензий к нам. Он согласился решать все взаимные споры через третейский суд. И он поклялся, что, если афиняне изберут демократическое правительство, он лично проследит за тем, чтобы оно беспрепятственно приступило к исполнению своих обязанностей. Говорят, он публично заявил, что олигархии приносят слишком много вреда!

Аристон молча уставился на лохага. Затем его губы медленно растянулись в улыбке, и он тихо рассмеялся.

– Чему ты смеешься, несчастный? – возопил Анит.

– У богов очень плоское чувство юмора, Анит, – прошептал Аристон, – и они самые скверные драматурги, каких только можно себе представить. Еврипид, мой старый друг, теперь ты полностью оправдан! Никто больше не посмеет насмехаться над твоими спускаемыми машиной богами, когда История…

– О чем это ты? – обеспокоенно спросил Анит.

– …сама История использует это убогое устройство, к которому ты столь часто прибегал, спуская бога на сцену на столь грубых, скрипящих и отчетливо видимых веревках! Ну посуди сам, Анит, какому драматургу публика простила бы подобные накладки? Мы были побеждены, сломлены, мы покорно ждали, когда Лизандр прихлопнет нас своим железным кулаком и…

– Это было чудо, Аристон, – торжественно заявил Анит. – Боги…

– Послушай, Анит, шел бы ты куда подальше! – взмолился Аристон.

Спартанский царь Павсаний – единственный из двух спартанских царей, с кем отныне нужно было считаться, ибо царь Агис безвыездно сидел в Спарте, с бессильной яростью глазея на Леонтихида, на это царственное отродье, чье сходство с покойным Алкивиадом усиливалось с каждым днем, – сдержал свое слово. Он лично правил Афинами со свойственными ему мудростью, справедливостью и сдер– жанностью в течение двух месяцев, ушедших на подготовку к новым выборам, и со всем уважением отнесся к решению граждан полиса после того, как оно было вынесено. Правление Тридцати преподало Афинам тяжелый урок, но к чести полиса следует сказать, что этот урок был хорошо усвоен. Олигархи отправились в изгнание; к власти пришло демократическое правительство.

И метек Аристон мог теперь вернуться домой.

Невзирая на крайнюю усталость, на лихорадку, терзавшую его после ранения. Аристон, оказавшись в городе, первым делом отправился на могилы Автолика, Даная, Тимос-фена и принес жертвы богам.

Затем он нанес визит вдове атлета. Эта встреча была невероятно тягостной. Ибо Клеотера стояла в двух родах от него, заливаясь слезами, но упорно не позволяла себя обнять.

– Нет, Аристон, – рыдала она. – Теперь ты получишь свое вожделенное гражданство. К завтрашнему вечеру ты уже будешь гражданином и всадником – по крайней мере, мне так сказали. Разве не так?

– Так, – пробормотал Аристон. – Но Клео…

– Послушай меня, Аристон! Все эти двенадцать лет Хрисея ждала, когда ты избавишь ее от унизительного положения любовницы и сделаешь своей женой. Я не имею права… никакого права…

– Разве наш сын не дает нам этого права? – возразил Аристон.

– Нет. Ибо я не хочу, чтобы ты признал его своим такой ценой – ценой обмана. Да, Аристон, обмана, нарушения твоей священной клятвы! Я боюсь, возлюбленный мой. У нас с тобой ничего хорошего не получится, не может получиться. Совершенно ничего. Я не могу. Я просто не могу.

Аристон стоял и смотрел на нее.

– Просто ты меня не любишь, – заявил он.

– Я… я тебя не люблю?! – прошептала она. И тут же без малейшей паузы, быстрее вздоха, одного сердцебиения, вспышки светлячка, она очутилась в его объятиях. Ее губы обжигали его; они были солеными от слез. Они прижимались к его губам, терлись о них, горячие и нежные, бормочущие что-то невыразимое, беззвучное, безысходное, чего она не могла выразить словами. И она словно пыталась втиснуть, впечатать это в саму его плоть той отчаянной опустошающей нежностью.

Он отстранил ее от себя. Сделал шаг назад. Его голова буквально раскалывалась от боли. Лихорадка делала свое дело. Даже черты ее лица уже расплывались перед его глазами.

– Должен же быть какой-то выход, – простонал он. – Не может быть, чтобы его не было!

Ее голос прозвучал как флейта, смеющаяся и плачущая одновременно.

– Ей просто придется делиться тобою, только и всего! – заявила она. – Ибо я не хочу расставаться с тобой, любовь моя. Я не могу. Я знаю, это ужасно. Но это так! Иди же ко мне!

Но он медленно покачал головой. «Как часто благородное смирение порождается слабостью нашей бренной плоти, – с горькой усмешкой подумал он.

– Если не всегда. Ляг я сейчас на ложе, даже рядом с этим божественным созданием, через пару минут я храпел бы так, что дрожали бы стены. Или трясся бы от озноба и лихорадки. Или вообще бредил бы – да кто его знает, что бы со мной произошло. Но я не могу ей этого сказать. А что я могу сказать? Где мне найти слова? Пустые, напыщенные, бессмысленные слова, которые помогли бы мне скрыть от нее тот печальный факт, что сегодня ночью мое стареющее разбитое тело неспособно любить ее? Что бы мне такое сказать ей, чтобы…»

– Я не хочу делить свою жизнь между тобой и Хрис, Клео. Она этого не стоит; и я не стану отводить тебе второстепенную роль. Мне придется принять какое-то решение. Я отправлюсь в Дельфы и обращусь к оракулу. Подчинишься ли ты его приговору, зная, что он священ.

Она улыбнулась ему сквозь слезы и кивнула.

– Я-то подчинюсь, – сказала она, – а вот подчинишься ли ты?

– Что ты хочешь этим сказать, Клео?

– Да то, что оракул не дает советов, несовместимых с честью. Аристон. И безнравственных советов тоже, а ведь именно этого ты от него и ждешь. И поскольку я могу быть только твоей любовницей, тебе придется либо расстаться со мной, либо нарушить волю богов. Я думаю, тебе лучше не ехать, пусть мы согрешим сейчас, пока это только грех, а не святотатство. Так иди же ко мне, любовь моя. О Аристон, Аристон, я так хочу тебя!

– И я хочу тебя, – прошептал он, прекрасно зная, что лжет. Ибо он не хотел ее. В эту минуту. В эту кошмарную минуту, когда ему предлагалось высшее блаженство, а он был способен лишь на то, чтобы заснуть. Ему уже было сорок лет, и он прошел через все муки Тартара. Даже его могучее тело, тело Геракла, исчерпало все свои ресурсы выносливости и силы. Его сердце, его разум были полны любви к Клеотере, но все его тело представляло собою жалкое, дрожащее воплощение безмерной усталости, каждый его нерв буквально кричал, умоляя дать ему отдохнуть. Помимо всего прочего, рана в нижней части живота, нанесенная спартанским мечом и зашитая рукой неумелого хирурга прямо на поле боя, плохо зажила, так что на самом деле его состояние было гораздо хуже, чем он думал. – Клео… – начал он. Но тут же его охватил внезапный приступ страшного озноба, постоянного спутника его непрекращающейся лихорадки; он почувствовал, как дрожь волной поднимается от его ног, обутых в котурны, и разбегается по всему измученному телу. Каждый его могучий мускул затрясся, как под напором урагана. Откуда-то издалека до него доносился голос Клео, ее отчаянный крик: «Аристон! Аристон! Что.. « Но он уже не видел ее. Он не мог ее видеть. Ее просто не было. То, что возникло перед его взором, лежало за пределами человеческого понимания, это было одним из тех знаков, знамений, образов, которые, возможно, вызываются той призрачной силой, скрывающейся в душе человека, которую Сократ называл демоном, духом, направляющим или предостерегающим смертных, или же, если угодно, это было отображением усталости, лихорадки, болезни, порождением измученных нервов, непрестанной душевной борьбы, искры, на мгновение вспыхнувшей где-то в бездонных глубинах памяти и воплотившейся в образ… старого прорицателя, павшего перед рядами их войска на холме у Му-нихия.

Аристон смотрел на него, и его лицо становилось серым, как у мертвеца.

– Я не вижу тебя! – бормотал он. – Я слишком утомлен, мое воображение…

– Ты не видишь меня, – шептал ему провидец. – Ты слишком утомлен, твое воображение…

– Аристон! – рыдала Клеотера. – Твое лицо! Твое лицо!

– Прости, – это был не голос, это был отзвук прошедшего града, шелест падающего снега, звук, который тише безмолвия, – себя самого… не ищи…

– Того, чего я ищу, ибо обрету это, но при этом отравлю всю свою жизнь…

– Аристон, Аристон, любимый, ты болен! Твое лицо…

– Если же ты откажешься от этого, счастье…

– Аристон!

– …будет, будет, будет…

Он круто развернулся и бросился к выходу; ноги, казалось, сами несли его. Клео долго стояла и смотрела ему вослед. Затем она опустилась на скамью, закрыла лицо руками и заплакала. Она плакала и плакала, пока ее глаза не опухли так, что она почти ничего не видела, пока родник ее слез полностью не иссяк. Тогда, совершенно опустошенная, к тому же сильно ослабевшая за последние месяцы, когда она ни разу не ела досыта, отдавая почти всю еду, которую ей каким-то образом удавалось добыть, своим детям, как это и свойственно матерям, она уснула прямо на этой скамье.

Она не знала, как долго спала, но в конце концов проснулась с сильной болью в онемевших членах; ей почудилось, что она слышит его голос, зовущий ее по имени, и открыв глаза, она увидела его перед собой. Она тут же поняла, что от наваждения, владевшего им прежде, чем бы оно ни было вызвано – слабостью, болезнью, безумием или даже демоном, – не осталось и следа. Его взор при свете лампады был снова ясен и спокоен и при этом полон какой-то тихой радости.

– Пойдем, Клео, – сказал он. – Я хочу показать тебе нечто такое, что ты должна видеть своими глазами. Ибо, если я расскажу тебе об этом, ты мне не поверишь. Идем…

В полном недоумении она взяла его под руку. Снаружи было еще темно; был тот самый тихий, голубой, призрачный час, за которым следует рассвет. Он поднял ее хрупкую фигурку, усадил на своего коня, сам сел в седло, и они не спеша поехали по безлюдным улицам. Он остановил коня возле какого-то дома, медленно и осторожно слез с него – ибо, по правде сказать, его недолеченная рана причиняла ему сильную боль – и протянул руки, чтобы помочь ей спуститься.

– Но ведь, – заговорила Клео, не веря своим глазам, – это же, это же твой дом, Аристон! Ради Геры, что…

Идем, – сказал Аристон и снял ее с коня. Он распахнул дверь, на цыпочках пересек внутренний дворик, открыл еще одну дверь и отошел в сторону, чтобы она смогла заглянуть в глубь спальни, освещенной тусклым светом мерцающей лампады.

– О бессмертные боги! – ахнула Клео. – Ты… ты убил их!

Аристон с улыбкой покачал головой.

– За такой пустяк? Нет, Клео. Это пятна вина, а не крови. Очаровательная пара, не правда ли? Орхомен, этот Гефест, которого я сделал хромым, этот здоровенный пузатый чурбан. И эта тощая мегера, этот развратный мешок костей, предупредивший меня, что моя постель и часа не пробудет пустой после того, как я покину этот дом. И судя по всему, она сдержала свое слово. Предсказатель был прав, просто я неверно понял его. То, к чему я так долго стремился, мое гражданство…

– Аристон! – прошептала Клеотера. – Говори тише, ты их разбудишь!

После всех поглощенных ими вакхических чаш их теперь не разбудит сам Зевс Громовержец. Что ж, пусть Эрос даст им насладиться друг другом. Надеюсь, ты согласишься, что я не повинен в обмане и измене? II что этот грех не на моей совести? Ну а теперь поспешим в храм Гестии, чтобы разбудить жрицу и стать мужем и женой, пока кто-либо силой ор^ жия не принудил меня принять гражданство и тем самым не лишил нас этой возможности… пока мы оба все еще низкие метеки и закон…

Клео дрожащим голосом прервала его:

– Аристон, родной мой, ты… ты уверен? Он откинул голову назад и расхохотался.

– Но Аристон, ведь ты и она…

– …никогда не были женаты, учти. Она была знатной афинянкой, я – скромным метеком. За что ныне нам следует возблагодарить Геру и Гестию!

И она услыхала жуткое эхо, доносящееся изо всех пустынных уголков этого дома, и содрогнулась, как будто под дуновением ледяного ветра.

– Аристон, – прошептала она, – что это за ужасные звуки?

– Это смеются боги – и я, – ответил он.

Но оставалось еще одно, последнее, предсказание, которое должно было сбыться: об огромном горе, которое Аристону суждено было разделить со многими другими. И вот спустя четыре года после этого дня, он, всегда гордившийся своей сдержанностью, своим железным самообладанием, как безумный ворвался в дом Анита. Он застал своего бывшего соратника возлежащим за обеденным столом в обществе Мелета и престарелого Ликона, отца его покойного возлюбленного друга Автолика.

Но ни один из них не притрагивался к еде. Они лежали с поникшими головами, равнодушно взирая на богатые яства, как бы не замечая ничего вокруг.

Аристон молча смотрел на них, задыхаясь от ярости, пока, наконец, она не прорвалась через его перехваченное спазмом горло, чуть не разодрав его, оставив во рту вкус слез и крови.

– Вы! – загремел он. – Вы трое! Празднуете победу, клянусь Хароном и Цербером! Обвинить его! Обвинить Сократа! О бессмертные боги! Лишить его жизни! Его! Жизни, равной которой не было никогда и нигде!

Они ничего не ответили. Их лица были сумрачны и печальны.

– Мелет, я не знаком с тобою и посему понятия не имею, что заставило тебя совершить этот подлый поступок. Но ты, почтенный Ликон! Неужели мне нужно напоминать тебе о той нежной дружбе, о тех чувствах, что я и Автолик питали друг к другу? Посмеешь ли ты отрицать, что твой покойный сын горячо любил Сократа, преклонялся перед своим учителем?

– Нет, – с горечью ответил Ликон. – Ибо если бы он меньше любил этого старого болтливого глупца или нашел бы себе лучшую компанию, чем ты, метек, он был бы сейчас жив.

Аристон застыл на месте. Его буквально трясло от ярости, он чувствовал, что вот-вот сойдет с ума. Он наклонил голову и стоял, сжимая и разжимая свои могучие кулаки, вены на его горле и висках бились, как туго натянутые канаты, пока ему не удалось немного овладеть собой.

– Благодари свои седые волосы, о Ликон, – прошептал он.

Затем его громовой голос вновь зазвучал во всю мощь:

– Но ты, Анит! Мой боевой товарищ! Я, сражавшийся рядом с тобой, проливавший кровь…

– Я и не отрицаю этого. Аристон, – устало произнес Анит. – А кроме того, речь не об этом. Сократ развратил моего сына…

– Сократ никого не развращал! Тем более этого твоего вечно пьяного бездельника, неспособного даже заниматься твоим кожевенным ремеслом! Какие основания, Анит, могли быть у тебя, чтобы стать убийцей величайшего человека, когда-либо рожденного Элладой?

Тогда Анит встал, взял Аристона за руку и спокойным негромким голосом сказал:

– Давай выйдем во двор, друг мой, и я все тебе объясню. Только прошу тебя, перестань так кричать.

Они стояли во дворе лицом к лицу. И надо прямосказать, победа в этом поединке осталась за Анитом,

– Я сражался и проливал кровь за демократию, Аристон, – спокойно начал он, – так же, как и ты, друг мой. Что касается моего сына – да что там! Ты прав. Он не стоит того, чтобы из-за него ссориться. Но демократия этого стоит. Право людей, пусть бедных, необразованных, простых людей самим управлять собой. И даже управлять собой плохо, если уж на то пошло. А кто были самыми сильными и опасными врагами демократии? Я назову их тебе: Алкивиад, называвший ее «сознательным безумием»; Критий, едва не уничтоживший ее; Хармид, сын Глаукона, помощник и со– участник Крития во всех его преступлениях. Обрати внимание, все они – ученики твоего учителя!

– Он не учил их этому! – начал было Аристон. – Он…

– Неужели? А кто придумал сравнение с флейтистом, нанятым для ваяния статуи? С каменщиком, пытающимся управлять кораблем? Кто за все время правления Тридцати ни разу не возвысил свой голос…

– Как, например, в случае с Леоном Саламинским, Анит? – парировал Аристон.

– Согласен. Я готов это признать, но только в том случае, если ты, в свою очередь, признаешь, что и при демократии он точно так же бросил вызов нашей кровожадной черни во время суда над шестью стратегами. Я и не думаю отказывать ему в отваге или в благородстве. А вот в чем я ему решительно отказываю, так это в мудрости, по крайней мере политической мудрости…

Аристон молча стоял перед ним. Его тревога все усиливалась, ибо он хорошо знал, что в этом его бывший соратник прав.

– Выслушай же меня до конца, – продолжал Анит, – когда ты обвиняешь нас в том, что мы решили убить его, ты слишком далеко заходишь. Мы не хотели смерти Сократа, Аристон. Потребовав смертного приговора, мы надеялись, нет, мы были уверены, что тем самым вынудим дикастов вынести ему более мягкое наказание – изгнание. Аристон, пойми! Этот полис, который мы с тобой создали своей кровью, своим потом, ради которого мы рисковали жизнью, еще слишком слаб, чтобы вынести его безжалостные нападки на свои самые основополагающие принципы! Его язык чересчур остр, его остроумие слишком язвительно. Но я – да поможет мне Гера! – хотел добиться его молчания, а не смерти! Я хотел, чтобы он покинул Афины, поселился в каком-нибудь отдаленном полисе, где он не смог бы разрушить все то, за что мы с тобой едва не отдали жизнь, друг мой!

– И тем не менее… – пробормотал Аристон.

– Он сам себе вынес смертный приговор! Своим высокомерием, своими насмешками! Стоило ему в своей речи перед судьями попросить изгнания, и я абсолютно уверен, что вся дикастерия не задумываясь проголосовала бы за этот более мягкий приговор. Но он… Ты помнишь, чего он попросил для себя, Аристон?

– Чтобы его увенчали лавровым венком, как победителя Олимпийских игр, и кормили за счет полиса, – медленно произнес Аристон, все более убеждаясь в весомости доводов Анита. – Но ведь он просто пошутил, Анит; он вовсе не имел в виду…

– Значит, он вел себя как последний глупец! Ты обратил внимание, что во время второго голосования за его казнь было подано больше голосов, чем во время первого?

– Да, – сокрушенно сказал Аристон.

– Потом этот смехотворный штраф в триста мин! Предложи он хотя бы талант, или пять, или десять…

– Я один бы охотно заплатил за него любую из этих сумм, – заявил Аристон.

– Вот именно. А теперь слушай меня внимательно. Я вызвал тебя сюда из столовой для того, чтобы предложить тебе нечто такое, чего ни Мелет, ни Ликон не одобрили бы. Видишь ли, Критон собирает деньги. Он бросил на весы все свое состояние. Сегодня утром прибыл Симмий из Фив с мешками, полными денег. Они вместе с Цебом и многими другими готовы… Должен ли я объяснять тебе, Аристон?

– Подкупить стражу, заткнуть рты доносчикам, устроить его побег?

– Вот именно. Как ты понимаешь, я мог бы одним движением руки пресечь всю эту деятельность. Ты заметил, что я до сих пор не сделал этого? А сегодня утром Критон получил пятьсот мин от, скажем так, неизвестного доброжелателя. Ну, а ты что скажешь, старина?

– Все мое состояние до последнего обола. Хлеб изо рта Клео и моих детей. Каждую драхму, что я смогу выпросить, занять, украсть. По крайней мере за это я благодарю тебя, Анит! Прощай!

Критон сидел, уставившись на чек, выписанный Аристоном местному казначею. На усталые глаза старика навернулись слезы.

– Сто талантов. Это ведь все твое состояние, мой мальчик? – спросил он.

– Да, – ответил Аристон.

– Благодарю тебя, – сказал старик. – Я не думаю, что нам понадобится даже десятая часть этой суммы. Но все равно благодарю тебя. Я уже подкупил сикофантов, которые наверняка донесли бы о его побеге. Стража тоже подкуплена. Я приобрел лошадей. Но теперь, с твоими деньгами, можно было бы нанять корабль.

– Так найми же! – воскликнул Аристон.

– Это еще успеется. Первым делом я должен решить самую трудную задачу: получить его собственное согласие…

Аристон ошеломленно посмотрел на престарелого плу-тократора.

– Ты думаешь, он откажется бежать? – прошептал он.

– Он не боится смерти, к тому же он очень стар. Мы с ним родились в один год, Аристон. Ведь ты хорошо знаешь его принципы.

– Я пойду к нему! Я поговорю с ним, постараюсь убедить его.

– Ты не сможешь пойти к нему, – сказал Критон. – Стража пропускает к нему только членов его семьи и меня, как его советника. И так до самого дня казни. Лишь тогда, по обычаю, смогут прийти все его друзья. Подожди здесь, сын мой Аристон. Постарайся уснуть, если сможешь. Слуги приготовят для тебя комнату. На рассвете я пойду к нему. И передам тебе его ответ.

Этот ответ стал известен всему миру благодаря бессмертному перу Платона. Сократ отказался спасти свою жизнь ценой нарушения законов своего возлюбленного полиса, законов, которые обрекали его на смерть.

– Мы все приговорены к смерти со дня нашего рождения, Аристон, сын мой,

– сказал он в тот последний день. – Ибо где та земля, куда не добирается смерть? Ты хочешь, чтобы я отправился в Фессалию? А разве там никто до сих пор не умирал? Умоляю тебя, перестань плакать! Твои слезы лишают меня мужества. Видишь, Фаэдон плачет меньше тебя, а ведь он еще совсем мальчик. Я запретил ему отрезать его золотые кудри в знак скорби. Ты знал об этом, Аристон? И я запрещаю тебе отрезать свои, хотя они теперь больше седые, чем золотые. А сейчас, прошу тебя, перестань реветь, как теленок!

Но Аристон, несмотря на все усилия, не мог сдержать слез. Он сидел не произнося ни звука и слезы ручьями стекали по его щекам за все то время, пока Сократ совершал омовение, чтобы его женам не пришлось обмывать его тело после смерти, после этого пришли Ксантиппа, Мирта, старший сын Сократа от Ксантиппы и двое младших от Мирты, и он расцеловал их, благословил и отослал домой.

Теперь уже плакали все, кроме Критона. Фаэдон сидел рядом с Аристоном, обняв своего старшего друга за плечи и пытаясь утешить его. Возле них сидел Критобул, сын Критона, а чуть поодаль Аполлодор, который рыдал больше всех. Были здесь и многие другие, некоторых Аристон видел впервые. Были и жители других городов вроде Симмия из Фив. Но среди них не было Платона, величайшего из учеников Сократа, он, по всей видимости, не смог вынести этого зрелища. Не было здесь и Ксенофонта, который в это время совершал свой бессмертный поход в глубь далекой Азии.

Затем Критон спросил Сократа, есть ли у него какие-нибудь просьбы к ним, хочет ли он дать им какие-либо поручения относительно его жен и детей, и учитель ответил:

– Нет. Лучше позаботьтесь о самих себе. И эту услугу вы будете оказывать мне всю свою жизнь, вне зависимости от ваших обещаний, ибо разве вы не наследники моего разума?

– Хорошо, Сократ, – прошептал Критон. – Но все же, как – я хочу сказать, каким образом – мы должны будем похоронить тебя?

– Вы сначала поймайте меня, – усмехнулся Сократ. – Ибо меня здесь уже не будет. От меня останется лишь эта уродливая изношенная оболочка. А что вы с ней сделаете, не имеет ни малейшего значения.

И в эту самую минуту вошел слуга тюремщика; рыдая, как ребенок, он протянул ему роковую чашу.

Когда все было кончено – после того, как Аполлодор, охваченный безумным горем, по-женски завыл, заставив всех остальных устыдиться и замолчать; после того, как Сократ на мгновение открыл глаза и прошептал: «Критон, я задолжал Асклепию петуха. Не вернешь ли ты ему мой долг?» – и затем покинул их, но остался в их сердцах, мыслях, памяти, которая навечно сохранит его образ и передаст как бесценное наследие всем еще не родившимся поколениям и народам, – прекрасный Фаэдон отвел Аристона домой, ибо его друг к тому времени совершенно ослеп от слез и не смог бы сам найти дорогу. Добравшись до дома, Аристон закутал лицо в плащ, бросился на свое ложе и проплакал без перерыва четыре дня и четыре ночи. Целых восемь дней он отказывался от пищи и питья, и Клеотера, тяжелая своим четвертым – и их третьим – ребенком, уже совсем было отчаялась, посчитав, что он умрет от своей невыносимой, безутешной скорби о великом человеке, который оказал столь огромное влияние на всю его жизнь. Но на девятый день он вдруг сел на постели, спокойный и без каких-либо признаков душевной болезни, съел немного хлеба с сыром и выпил вина. Клео поразило это его спокойствие, какая-то непонятная радость, светившаяся в его глазах.

– Он явился ко мне во сне, – заявил Аристон, – и повелел мне жить. И отныне я должен жить, ибо я еще ни разу не ослушался его. Но только при одном условии, Клео: мы уедем отсюда. Я не стану жить в полисе, где убивают таких людей, как Сократ, и я не хочу, чтобы наши дети выросли здесь! Так что собирайся, ибо мы…

И ничто не могло заставить его изменить это решение. Он продал все свои мастерские – за исключением той, что он еще до того подарил Орхомену и Хрисее вместе со своим прежним домом в качестве приданого, ибо он решительно потребовал от них узаконить их отношения и даже употребил то влияние, чтоонимелнаФрасибула,длятого, чтобы Орхомен получил то самое гражданство, от которого он сам когда-то отказался, – и приобрел участок земли в Беотии, в прелестном местечке неподалеку от Фив. И там он прожил много лет с женой и детьми в мире, любви и уважении до самой глубокой старости.

И в один прекрасный день, когда он был уже старше, чем Сократ в день своей смерти, его волосы белее снегов на вершине горы Тайгет и даже его внуки уже почти достигли совершеннолетия, Клеотера вышла в сад и увидела, что Аристон медленно, с трудом что-то пишет на листе пергамента.

– Что ты пишешь, любовь моя? – спросила она.

– Историю жизни и смерти Сократа, – ответил Аристон.

– Но ведь Ксенофонт уже писал об этом, и Платон тоже, – возразила Клеотера.

Старик погладил свою белоснежную бороду и улыбнулся.

– Они не поняли его, – сказал он. – Ибо никто из них не знал его так, как я.

И он снова склонился над столом и продолжил работу. Но боги не были милосердны. И кроме маленького клочка пергамента размером менее четырех квадратных сантиметров, на котором можно прочесть лишь слова: ****

От этого труда до нас ничего не дошло.