В Консьержери было темно и сильно воняло. Обычные арестанты, мерзавцы, разбойники, люди, которые по ошибке решили убивать ради личных нужд, вместо того чтобы делать это во имя политических идей, были невероятно грязными. Они испражнялись на ту же солому, на которой спали, и потом валялись на ней. Они утратили всякое понятие о приличиях, о человечности. Они мучили политических заключенных из более зажиточных классов, стоя и наблюдая за ними, в то время как охранники срывали одежду с половых органов уже почти обнаженных женщин якобы под предлогом поиска оружия или ощупывали их тела под платьем под тем же официальным предлогом. Жан видел, как падали в обморок женщины, подвергавшиеся столь жестокому обхождению.

“Это должно кончиться, – думал он, – должно. Если они арестуют Флоретту, как арестовали мадам Демулен, молю Господа Бога обрушить свой гнев на их головы! Подвергли ли Люсьену таким испытаниям? В конце концов она спаслась от них, она выполнила свое желание: когда они выносили ее, она выглядела прекрасной и безмятежной…

А я – как я приму смерть? Надеюсь, мужественно, ибо не могу претендовать на то, что не заслужил смерти. Я помогал этой революции, и неважно, что она приняла столь чудовищные формы, столь непохожие на те, что я воображал. Я действовал из ревности, ненавидя ла Муата, потому что он был веселым и красивым… При всем моем стремлении к справедливости я никогда не понимал, что справедливость в делах людских чужестранка. Лучше было умереть со славой Вальми, Жемаппа, Ондешютте, чем вот так…

Но я сделал все, что мог. Пытался спасти монархию, всегда выступал на стороне милосердия, никого не убивал, кроме врагов своей страны.

Маленькая Флор, любовь моя, как ты? И как наш ребенок, который растет в твоем нежном теле и стучится у тебя под сердцем? Могу только молить Бога, чтобы он позаботился о тебе и этом плоде нашей любви, ибо теперь я должен покинуть тебя, моя сладкая, должен уйти в темноту, еще более беспросветную, чем та, в которой ты живешь…”

Он повернулся к другому арестанту, маленькому человечку, сидевшему с упавшей на грудь головой, находящемуся в состоянии полного отчаяния.

– Какой сегодня день? – спросил его Жан.

– Девятое термидора, – ответил маленький человечек.

“Девятое термидора, – стал подсчитывать Жан, – это значит двадцать седьмое июля, я здесь уже пять дней – с четвертого термидора, с двадцать второго июля. Почему они так тянут? Неужели у них такая большая очередь, что даже Фукье и Самсон не справляются? Пять дней с того дня, когда погибла Николь, пытаясь спасти меня… Я всегда был ее злым гением; до того как я вошел в ее жизнь, она жила в мире. Когда я помогал свергнуть систему, которая взрастила ее, я уже тем самым обрекал обеих на гибель. Единственная разница заключалась в том, что я знал Николь как личность, живую, дышащую, что я любил ее. И умерла она как личность, с отчаянной храбростью жертвуя своей жизнью ради моей, – а не как абстракция, не как символ, именуемый термином “аристократка”. Люди никогда не представляют собой абстракции, хотя мы так помечаем их, хотя мы проклинаем их под этими бессмысленными кличками, они все же умирают, как умер Жерве ла Муат, как человек, уходящий в бесконечное одиночество.

Я умру как предатель – дантонист; но это будут не простые слова, с которыми падают головы в корзину Самсона. Я уйду как уникальное создание, унося с собой свои мечты, убеждения, надежды, разочарования и глупости, отличные от того, что есть у других людей, и лучи солнца никогда не осветят такого же, как я, и это не имеет значения ни для кого, кроме меня.

Прошло пять дней, а Флоретта ни разу не навестила меня. Она больна, другого объяснения быть не может. Потому что в ее тоненьком теле нет ни унции трусости. Конечно, она больна, в ее положении любое волнение причиняет вред… Боже, огради ее, ее и нашего ребенка…”

Однако Жан был не прав. Флоретта не была больна. Она была просто занята. Уже через час после того, как они увели Жана, она отерла с глаз последние истерические слезы и села, сказав Марианне:

– Помоги мне одеться, у меня есть дела!

– Какие дела? – спросила Марианна.

Флоретта подняла свои невидящие глаза, ее рот казался жесткой линией, перечеркивающей лицо.

– Я должна спасти своего мужа, – сказала она. – Что может быть важнее?

– Но как? – спросила Марианна, и голос ее задрожал от ужаса.

– Пойду к самому Робеспьеру и буду просить его о милосердии. Скажи мне, Марианна, у меня большой живот?

– Нет, не очень, – честно ответила Марианна, – но заметен…

– Прекрасно! Говорят, что Робеспьер безжалостен, но я не верю в это. Жан говорил, что однажды Робеспьер защищал Демулена перед Комитетом. Думаю, он человек слабый и позволил себе втянуть себя в эти дела…

– Слабый! – фыркнула Марианна. – Как же он тогда взобрался на ту вершину, на которой сейчас находится?

– Потому что он из тех странных людей, которые играют роль, пока сами не начинают верить в нее. Жан говорит, что он чудовищно глуп, но уверен, что он гений. Более того, он так твердо уверен в этом и так хорошо играет свою роль, что оказался в силах убедить в этом остальных. Ну, вот. Я готова, пошли…

Пока Марианна провожала Флоретту по улицам до дома зажиточного гражданина Дюпле на улице Сент-Оноре, где жил Робеспьер, Флоретта чувствовала, как дрожит Марианна.

– Не бойся, дорогая, – улыбнулась Флоретта. – Не забывай, что он всего только мужчина, а мы женщины – следовательно, бесконечно превосходим его. Идем, идем…

Однако когда кто-то из домашних Дюпле поднялся в комнату Робеспьера и сказал, что внизу находится беременная жена арестованного человека, которая просит, чтобы он принял ее, Робеспьер завизжал:

– Не хочу видеть ее! Вы ведь знаете, я ненавижу женщин, особенно беременных! Отошлите ее…

Он не имел представления о мужестве женщины, которая ждала внизу. На следующий день она опять пришла, и еще через день. Дважды он спасался от нее, ныряя вперед головой в свой экипаж, но не мог ускользать от нее вечно.

В конце концов Флоретта поймала его, когда он шел по Елисейским полям вместе с Элеонорой Дюпле, дочерью богача Дюпле, их сопровождал гигант-датчанин Броунт.

– Гражданин Робеспьер, – обратилась она, схватив его за рукав, – вы должны спасти моего мужа!

– А кто ваш муж? – сухо спросил Робеспьер.

– Жан Поль Марен, – выпалила Флоретта. – Он никогда не причинял вам вреда…

– Марен! – заорал Робеспьер, у него оказался пронзительный женский голос. – Гражданка, ваш муж был одним из самых упорных моих врагов! Спасать его! Дантониста, предателя! Почему я должен спасать его?

Однако жалостливая Элеонора, прижавшись к его плечу, шепнула:

– Макс, неужели ты не видишь, что она слепая и беременная?

– Ну и что? – взвизгнул Робеспьер. – Я не виноват ни в том, ни в другом! Пошли, Элеонора…

Он зашагал прочь. Но Флоретта, вся дрожа, успела произнести:

– Не забывайте, гражданин, что был однажды человек, которого звали Марат, и женщина по имени Шарлотта Корде!

Максимилиан Робеспьер обернулся, задумчиво глядя на нее сквозь толстые стекла очков. Он открыл рот, чтобы ответить ей, но ни один звук не вырвался из его горла. И если бы Флоретта Марен не была слепой, она могла бы увидеть, что лицо у него стало белым, как у покойника.

Что-то происходило. Жан Поль знал это. Всю ночь девятого термидора с улицы доносился топот проходивших взад-вперед толп. С крыш домов люди махали заключенным фонарями, освещая ими свои лица, чтобы арестованные могли видеть улыбки.

Из камеры в камеру передавался слух, бородатые лица прижимались к решеткам и шептали:

– Говорят, Робеспьер арестован! Его наконец схватили! – Слова тонули в бурных криках восторга. Но ликование длилось недолго. Около полуночи у ворот Консьержери появился человек, кричавший:

– Все пропало! Он на свободе? Робеспьер на свободе, и они готовят новую резню арестованных!

Жан Поль встал со своего соломенного матраса. Вена у него на виске набухла и пульсировала. Он наклонился и начал массировать занемевшие руки и ноги, думая:

“Когда за все последнее время ты, Жан Марен, вел себя как мужчина? Николь умерла как героиня, а ты пошел с ними – как овца на убой! Неужели они так сломали тебя, что ты без борьбы принимаешь смерть из рук трусов?”

Он выпрямился, и глухой смех сорвался с его уст. Один из заключенных, услышав этот смех, похолодел.

При Вальми я вел себя как мужчина, при Жемаппе это можно повторить с еще большей уверенностью. Десятки раз я противостоял толпе, но утратил силу духа, устал и начал смиряться со слишком многим. Но у последней черты никакие прошлые мерки не возвышают дух человека лучше, чем простой факт отказа от того, чего он не принимает… Итак, вы, подонки! Моя голова украсит ваши пики, но клянусь, это будет вам стоить дорого!

Он стал продвигаться к железной перегородке, отгораживающей общую камеру от коридора.

– Стража! – позвал он, и голос его был громоподобен.

Прибежал разъяренный стражник.

– Ближе, – улыбнулся Жан. – У меня есть для тебя ценная информация!

– Какая еще информация? – подозрительно спросил стражник.

– Они задумали разрушить тюрьму, – прошептал Жан. – Я рассказываю это, чтобы заработать себе хоть какое-то снисхождение. Подойди поближе, они убьют меня, если услышат!

Стражник подошел слишком близко. Большие руки Жана сомкнулись на его горле, пока лицо стражника не начало синеть.

– Ключи! – засмеялся Жан. – Или, клянусь Верховным Существом Макса Робеспьера, ты умрешь!

У стражника не было никакого желания разыгрывать из себя героя. Он передал Жану ключи. Жан, продолжая держать его левой рукой за горло – этого было достаточно, чтобы задушить его, – отпер дверь. Затем, по-прежнему сжимая ему горло левой рукой, он ударил его по лицу правой с такой силой, которая свалила бы и быка. Когда он отпустил его, стражник без звука свалился на каменный пол.

Жан нагнулся и поднял его. Безоружный, он нуждался в живом стражнике, чтобы убедить других стражников не стрелять и выпустить его. Потом он обернулся к другим обитателям камеры:

– Кто со мной? Кто хочет вырваться отсюда?

Они забились по углам и с ужасом глазели на него.

Жан посмотрел на них, потом разразился своим насмешливым беспощадным хохотом.

– Тогда, – прогремел он, – подыхайте здесь, как местные крысы.

Он пошел к воротам, неся в руках стражника. Из маленькой сторожки у главных ворот выскочил надзиратель с криком:

– Что с ним, он заболел?

– Да, – отозвался Жан, – думаю, он умирает…

Надзиратель подошел поближе и завопил:

– Арестант! Как ты…

Это был последний звук, который он издал. Жан уронил находившегося без сознания стражника и стал трясти голову надзирателя из стороны в сторону, нанося ему удары по лицу, так что, когда Жан отпустил его и отступил, тот рухнул вниз лицом.

В маленькой сторожке оказался набор пистолетов. Жан забрал их, засунув один себе за пояс, потом поднял надзирателя, потому что тот был меньше ростом и легче, чем стражник, которого он поначалу собирался использовать как заложника; он взял его на руки, приставив дуло пистолета к его горлу.

Затем он двинулся к следующим воротам. Стражники выбежали навстречу ему, направив на него пики и пистолеты.

– Эй, вы, собаки! – засмеялся Жан. – Бросьте ваши хорошенькие игрушки! Один выстрел с вашей стороны, и ваш старший – покойник.

Они отступили и дали ему пройти. У последних ворот, выходящих на улицу, произошло то же самое.

– Не ходите за мной! – гаркнул на них Жан, в его голосе прорезался сатанинский смех. – Мы с вашим другом совершим долгую прогулку! Если хотите получить его обратно, во имя Господа Бога, не ходите за мной!

Ночные события выбили стражников из колеи; они не испытывали никакого желания участвовать в подобных передрягах. Жан прошел по мосту на Правый берег, тихо посмеиваясь; вот уже много лет он не находил жизнь столь забавной. На пересечении проспекта Генриха Четвертого и улицы Сент-Антуан он опустил свою ношу и бросился бежать со всей скоростью, на какую был способен, по темным улицам.

Улица Сент-Антуан была заполнена людьми, хотя часы показывали уже час ночи десятого термидора. От толпившихся там людей Жан услышал всю историю.

– Да, его освободили! Тюремщики в Люксембургском дворце побоялись принять его. Тогда его отвезли в Мари, но начальники там его люди…

– Подождите, граждане! Он уже не в Мари! – прокричал какой-то вновь пришедший. – Он вырвался из-под ареста и отправился в Отель де Виль!

– Но тогда, – торжествующе прогремел Жан, – он, граждане, вне закона! И его можно пристрелить как бешеную собаку, каковой он и является! Пропустите меня, друзья, это работа для меня!

Он взбежал по лестнице в свою квартиру, перепрыгивая через три ступеньки, и, не задумываясь, распахнул дверь в комнату одновременно с криками Флоретты и Марианны.

– Жан! – задохнулась Марианна. – Во имя Господа Бога! Каким образом…

– Жан! – вскрикнула Флоретта. – Жан, мой дорогой, как… Жан, скажи мне, как…

– Нет времени, любовь моя, – засмеялся Жан. – Я вырвался из тюрьмы, но сейчас это уже не важно. Но ты, любимая, знай: к утру я буду свободным человеком или меня не будет в живых, а ты сможешь рассказывать моему сыну, что я умер не со связанными руками, а с пистолетом в руках!

– Жан, Жан, ты сошел с ума! – прошептала Флоретта.

– Нет, в первый раз за долгое время я в своем уме. Сражаться – вот мое métier, сражаться, а не подчиняться. Любимая, дай мне сюртук, мою трость и пистолеты. Марианна, – порох и пули, ты знаешь, где я их держу. Заверни во что-нибудь, потому что начинается дождь.

Он крепко поцеловал Флоретту.

– Робеспьер в Отеле де Виль, – сказал он. – Сегодня ночью добрые люди должны покончить с его тиранией раз и навсегда. Думаю, любимая, мы победим, но если нет…

– Тогда я расскажу нашему сыну, что его отец был храбрый человек и галантный джентльмен, который умер не так, как другие – привязанные к доске, запачканной кровью трусов!

– Флор! – задохнулась Марианна. – Как ты можешь говорить такое?

– Потому что это правда, – с ликованием выкрикнула Флоретта, – только потому, что это правда!

А Жан уже гремел башмаками вниз по лестнице.

Всю оставшуюся часть ночи Флоретта просидела, не обращая внимания на неудобство для своего раздавшегося тела, прислушиваясь к шуму за окном, пока не наступил рассвет и она не почувствовала тепло солнечных лучей на своем лице, а она все продолжала сидеть, не двигаясь, ожидая, слушая, как вдалеке возникла волна ликования, все нараставшая, становившаяся все громче, пока не достигла их дома, и за топотом бегущих ног до нее донеслись крики:

– Он мертв! Он мертв! Тиран убит, с Террором покончено!

Тогда она поднялась, стала медленно спускаться по лестнице и смешалась с толпой. Теперь она все узнала: как умер визжащий Робеспьер, как Конвент уже принял закон об освобождении всех узников, брошенных в тюрьму во время Террора.

“Значит, – подумала она, – Жану надо было только дождаться, и он все равно был бы освобожден. Но выжидать – это для трусов, а мой Жан настоящий мужчина! Я рада, что он не стал выжидать, что он силой вырвался из тюрьмы, принял участие в том, что происходило, что он своими большими руками перевернул мир! Такие сильные руки у моего Жана, такие сильные, такие нежные…”

Потом она услышала его хохот, перекрывающий гул толпы, и его крик “Флоретта!” и бросилась со всех ног на этот зов.