“Странно, – писал Жан Поль Марен своему брату Бертрану, – с каким трудом человек воспринимает любые перемены. В понедельник четвертого мая Генеральные Штаты открыли свои заседания в Версале…”
Он остановился, взглянув на календарь.
“Это историческое событие застало меня два дня назад в приготовлениях. Они были весьма просты, поскольку я решил не ехать в Версаль. Погода стоит сумасшедшая, и поездки каждый день в это прекрасное обиталище короля не будут полезны для моего здоровья. Кроме того, дела в Париже требуют моего постоянного присутствия. Однако вернусь к существу.
Мы с тобой, дорогой брат, часто и горячо ссорились из-за моего радикализма. Честно говоря, в настоящий момент мне не остается ничего другого, как униженно просить у тебя прощения и признать, что во многом ты был прав. Я знаю, что это признание удивит тебя, но то, что я увидел в Париже и вне его, привело меня к вынужденному заключению, что низвержение установленного порядка в обществе не такое простое дело…
Зло гнездится в нашем государстве, большое зло, нестерпимое зло. Однако теперь я начинаю задумываться о том, как мы сломя голову бросились осуществлять реформы, – не подменяем ли мы то зло другим, более тяжким, даже более непереносимым злом. Для людей нашего класса пренебрежение и безрассудство аристократов было постоянным унижением, но, сравнивая сейчас это со скотской глупостью и зверской яростью черни, я напоминаю себе, что, по крайней мере, аристократы облекли свою глупость в изящные вежливые формы.
Короче говоря, твой драчун-брат обнаруживает, что он оказывается в весьма любопытной ситуации, когда во всех округах о нем говорят как об известном умеренном политике, а в некоторых его проклинают как консерватора. Я изменился, Берти, настолько, что это поражает меня самого…”
Он протянул руку, чтобы обмакнуть перо в чернильницу. Он уже написал, по существу, все, что намеревался, но еще надо задать подобающие вопросы о здоровье Симоны, спросить о Терезе и даже о Николь, хотя, как это ни странно, ни одна из них не пишет ему. В эту минуту он посмотрел на Флоретту. Она тихо лежала на его постели с широко раскрытыми глазами. По ее напряженному лицу он понял, что она к чему-то прислушивается. Он знал, что через несколько секунд этот звук достигнет и его ушей.
– Что там? – спросил он.
– Кто-то идет, – сообщила она. – Думаю, это почтальон. Да, это почтальон. Бедняга, у него, должно быть, очень болят ноги. Я это знаю по тому, как он хромает…
Жан тут же вскочил на ноги. Он никогда не переставал удивляться ее способностям, но никогда не ставил их под сомнение. Кроме того, это по его вине она слышала шаги почтальона. Желая получить весточку от Николь, Жан попросил старика приносить почту непосредственно к нему на квартиру, а не оставлять ее у консьержки внизу. Он, конечно, щедро давал на чай старику каждый раз, когда тот поднимался по лестнице, но сам понимал, что необходимости в этом нет. Он ведь спускался вниз по нескольку раз в день, и любое письмо к нему, даже от Николь, прекрасно может подождать до того момента, когда он пройдет мимо комнаты консьержки. Он обошел небольшую походную кровать, которую купил для себя. Пьер и Марианна предлагали забрать у него Флоретту, но доктор считал нецелесообразным перевозить ее. Так что Жан уступил ей свою хорошую постель и купил походную кровать. Он встретил почтальона на антресолях, чтобы не заставлять усталого старика подниматься еще на три пролета лестницы. Для него оказалось только одно письмо. К своему разочарованию, он узнал почерк Бертрана. Однако Бертран мог, между прочим, написать и о Николь, так что Жан схватил письмо и поспешил наверх к себе. То, что он не вскрыл его сразу, было вызвано не сдержанностью с его стороны, а тем, что на лестничных площадках даже днем было так темно, что он ничего не смог бы прочитать.
Флоретта лежала на постели, прислушиваясь к его дыханию. Она услышала резкий вздох, потом он почти задохнулся.
– Что случилось? – закричала она, приподнимаясь на здоровой руке. – Скажите мне, Жан, что там?
Она тут же осознала, что впервые назвала его по имени. Никогда раньше этого с ней не случалось. Она хотела извиниться, сказать что-то, но голос Жана заставил ее замолчать. Она не узнала бы его голос, если бы не знала, что это он.
– О, Боже! – вырвалось у него. – Боже милостивый!
– Скажите мне, что случилось! – кричала она. – Пожалуйста, скажите!
Но он не мог произнести ни слова. Он сидел на своей походной кровати, не зная, как он очутился там, вглядываясь в письмо Бертрана; его глаза были ясными, незамутненными, потому что он не мог плакать. Он мучительно перечитывал письмо вновь и вновь.
“…большая жакерия. Все замки в этой части провинции сожжены дотла. Приготовься узнать это, мой Жан, потому что тебе это будет тяжело. Тереза мертва. Жерве защищал свой замок с известным мужеством, но, когда увидел, что шансов нет, сбежал, бросив нашу бедную сестру на произвол судьбы. Говорят, он сейчас в Париже. Ты даже сможешь увидеть его, поскольку он будет сидеть среди представителей аристократии от нашей провинции в Генеральных Штатах…
У меня нет никаких соображений насчет того, как ты должен вести себя с ним в таких обстоятельствах. Я ничего не могу посоветовать. Ты, и только ты один из всех нас возражал против этого брака. Если бы ты был здесь, я бы на коленях у тебя просил прощения…”
– Жан! – воскликнула Флоретта. – Вы больны! Поговорите со мной, расскажите мне…
– Ложись, маленькая, – сказал Жан, и голос его был странно нежен. – Ты причинишь себе вред…
Он сидел, держа письмо в руке. В письме было несколько страниц, он прочитал только часть первой страницы. Он должен прочитать все письмо, но он был не в состоянии. Его пальцы не двигались, он не мог отделить один листок от другого. Флоретта плакала, очень тихо. Он мог слышать ее плач. Этот звук доходил до него через миллионы лье, откуда-то с другой стороны луны.
Он начал читать вторую страницу. Слова бросились ему в глаза, вторгаясь в мозг, как удары топора.
“…полностью обуглилось… ее опознали только по драгоценностям… тут же похоронили… толпу удерживали на расстоянии пистолетами, пока аббат Грегуар совершал похоронный обряд. Они швыряли в него камни, когда он молился… он так и не вернулся в аббатство – его убили по пути…”
Губы Жана шевелились, но даже острый слух Флоретты не мог разобрать слов.
“Сам я скрываюсь, мне надо бежать из страны. Это из-за Симоны и нашей связи с аристократией. Вилла Марен уже не существует. Дома всех знатных семей и многих богатых буржуа постигла та же участь…”
“Что касается сестры Жерве…” – Жан дошел до этих слов и остановился – это были последние слова на этой странице. Он сидел, глядя на них. Он повидал дула пистолетов своих врагов. Он шел навстречу дубинкам и ножам самых опасных преступников Парижа. Он рисковал подвергнуться пыткам не раз, а дюжину раз, пытаясь бежать с тулонской каторги. А перевернуть эту страницу был не в силах.
– Переверните страницу, Жан, – прошептала Флоретта, – прочтите, что там написано. Лучше, если вы будете знать…
Он посмотрел на нее. Но она даже не повернула к нему лицо. Потом услышал, как шуршит бумага в его дрожащих руках. Он импульсивно дернулся. Письмо выпало из его одеревеневших пальцев, и листки рассыпались по полу. Он нагнулся и начал собирать их. Педантичный Бертран пронумеровал их. Жан держал в руке третью страницу.
“…я мало что могу сообщить тебе. Маленький замок маркиза де Сен-Граверо сожжен, как и все остальные. Это я знаю наверняка. Но дальше слухи противоречат один другому. Многие утверждают, что вся семья погибла в огне. Я в этом сомневаюсь, потому что Жюльен Ламон не был дома несколько месяцев. Кроме того, спасся по крайней мере один из слуг. Я его видел, он считает вполне возможным, что мадам маркиза с детьми могла спастись, так как он помог им сесть в карету, и, хотя за ними погнались, ни один из преследователей не был верхом. На этом мои сведения о Николь ла Муат и ее детях обрываются.
Ты удивишься, почему я пишу о ней особо. Причина, mon pauvre, очень простая. Последний раз, когда я навещал нашу бедную святую сестру, там была мадам Николь. Она расспрашивала меня о тебе так настойчиво, что Тереза предостерегающе посмотрела на нее. А она совершенно спокойно сказала: “Я не боюсь, если он узнает”. Повернулась ко мне, посмотрела мне прямо в глаза и произнесла: “Я люблю вашего брата. С первого же вечера, как увидела его. И буду любить его до самой смерти”. Меня это удивило, хотя и не должно было бы, – ты, mon frok, всегда пользовался успехом у женщин. Меня больше взволновало, когда Тереза сообщила мне, что ты отвечаешь на эту безумную любовь. Молю Бога, чтобы ты когда-нибудь вновь нашел ее, потому что – кто знает – после того, как весь мир перевернулся, между вами может не оказаться преград…
Еще одно слово, и я заканчиваю это письмо. Мой план – если это будет возможно – бежать в Австрию, куда уже спаслись многие счастливчики. Быть может, там я узнаю что-нибудь о твоей пропавшей Николь, ибо, если ей удалось спастись, то она, конечно, направилась туда…”
В письме было еще что-то, но Жан не стал дальше читать. Ему надо было выйти из дома, походить по свежему воздуху, подумать. Но потом он взглянул на Флоретту, лежавшую в постели, на ее левую руку в гипсе, на тело в ночном халате, кажущееся толстым от бинтов. Нет, он не может оставить ее одну. Конечно, вот-вот придет Марианна и приглядит за ней, но и то недолгое время, которое нужно было обождать, казалось ему невыносимым.
– Я выйду, – сказал он Флоретте, и голос его прозвучал странно даже для ее собственных ушей. – Я пришлю к тебе Марианну…
– Как вы считаете нужным, месье Жан, – отозвалась она. И как-то так получилось, что, оставаясь лежать в постели, она отдалилась от него на тысячи лье.
– Флоретта, – обратился он к ней, – в чем дело?
– Я… я ничего для вас не значу, – всхлипнула она. – Вы отталкиваете меня. Вы не допускаете меня в свою жизнь…
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – удивленно спросил он.
– Делитесь со мной. Вашими радостями, вашим горем – как я делюсь с вами. Вот, например, в этом письме, которое вы получили, что-то взволновало вас, ужасно взволновало. Но вы не рассказываете мне, в чем дело. Я спрашиваю вас, но вы не хотите рассказать мне.
Жан долго изучал ее лицо.
– Хорошо, – тихо сказал он, – я скажу тебе. Моя сестренка погибла. Ее убили крестьяне во время бунта неподалеку от Марселя. Они сожгли дом ее мужа, аристократа. Она была в доме, и они сожгли ее там. Этого достаточно?
– Более чем достаточно! – прошептала она. Потом добавила: – Подойдите сюда, мой Жан.
Он подошел к постели.
– Сядьте, – прошептала она.
Он присел на край, а она протянула руку и стала гладить его волосы. Она плакала и ничего не говорила. Просто лежала, гладила его волосы и плакала.
Он встал.
– Я должен идти, – сказал он. – Пришлю Марианну…
Он выскочил за дверь и заспешил вниз по лестнице.
Когда он проходил мимо типографии, оттуда вышел Пьер. Он бросил взгляд на лицо Жана и зашагал рядом с ним.
– Хочешь что-нибудь рассказать мне? – спросил он.
– Нет, – ответил Жан, – не хочу разговаривать об этом.
Пьер продолжал идти рядом с ним. Так они шли довольно долго, пока не поравнялись с кафе Виктуар на улице де Севр, которое приобрело известность как место встреч умеренных политиков.
– Присядем, – предложил Пьер. – Давай выпьем.
– Ладно, – отозвался Жан.
Официант принес им два бренди. Жан выпил свой стаканчик одним глотком.
– Повтори! – крикнул он официанту.
– Настолько плохо? – поинтересовался Пьер.
Жан ничего не ответил.
– Черт тебя подери! – взорвался Пьер. – Говори! Освободись…
– Ладно, – скучно произнес Жан и стал рассказывать.
Пьер долго сидел неподвижно. Потом начал ругаться. Он ругался очень спокойно, деловито и гладко, с глубоким чувством и изрядным мастерством. Жан слушал его с благоговейным ужасом. Все, что произносил Пьер, звучало как проповедь священника, как изысканное богохульство, потому что Пьер дю Пэн не опускался до сальностей, он просто проклинал Жерве ла Муата, призывая на его голову гнев Божий с такой изобретательностью и таким разнообразием, которые сделали бы честь любому князю церкви.
Жан схватил друга за руку.
– Подожди, Пьер, – сказал он. – А что сказать о мужчинах и женщинах, убивших ее? Ла Муат виноват в себялюбии и трусости, но ведь там были наши люди – народ, представителем которого выступаю я сам, жаждавшие убить ее. Я в смятении. Ла Муат бросил мою сестру, и она убита людьми, которых я на протяжении ряда лет призывал к насилию. Если ла Муат оказывается соучастником убийства вследствие своего трусливого бегства, то как быть со мной? Разве я не виновен а priori?
– Ты паршивый провинциальный адвокат! – выкрикнул Пьер. – Ты теперь всю жизнь будешь рвать на себе волосы?
– Если я встречу ла Муата, – спокойно сказал Жан, – я его убью. Но какое наказание полагается мне? Скажи мне, Пьер.
Пьер ему улыбнулся.
– Ты, дорогой, идеалист, а потому дурак. Вступи в диалектический спор с каким-нибудь воспитанником отцов иезуитов. Ладно, поезжай в Англию, где йомены, как они себя называют, процветают и счастливы, где каждый человек считает себя равным другому. Выйди там на рыночную площадь и призывай к бунту, пока не посинеешь. Ну и что произойдет? Я скажу тебе: ничего не случится. Ты, и я, и тысячи других таких, как мы, сыграли свою роль, необходимую роль, Жан, в определенный исторический момент. Думаешь, мы ведем за собой людей? Нет, скорее мы следуем за ними. Если хочешь найти виноватых, вини зиму восемьдесят восьмого года, когда погиб урожай, вини град, который побил пшеницу, обвиняй ленивых порочных бездельников, которые двести лет грабили народ, пока у народа уже не стало сил терпеть.
Всякий бунт подстрекается, вдохновляется – таких вспышек были сотни – не отдельными личностями, а отчаянием, голодом и безысходностью. Аристократы не уступят, они не уступят. Они должны держаться за свои древние привилегии, которые они однажды получили, предлагая крестьянам защиту и безопасность от разбойников, наводнивших страну в средние века. Но эти темные века миновали, свет распространился над землей. Военные услуги аристократов более не нужны. Предложи людям, чтобы они голодали ради того, чтобы ты ходил в шелках, предложи им смотреть, как умирают их дети, чтобы ты мог содержать куртизанок и разъезжать в роскошных каретах, обложи налогами их хлеб и их соль, и они восстанут. Это совершенно ясно, мой Жан…
Твоя сестра погибла в девственной невинности, потому что влюбилась и волею случая связала себя с обреченной системой. Ты же не стал бы винить себя, если бы она попала под карету. Ее смерть столь же случайна…
Он замолчал, бросив взгляд на лицо Жана.
– Что тебя мучает? – спросил он.
– Попала под карету, – прошептал Жан. – Попала под карету, но ведь и Флоретта тоже…
Его рука сжала стакан бренди с такой силой, что побелели суставы. Он откинул голову и разразился хохотом. Люди за соседними столиками оборачивались на этот хохот. Это был горький, как полынь, дикий хохот.
– Жан! – испугался Пьер. – С ума сошел?
– Нет, дорогой Пьер, – прошептал Жан, – я не потерял рассудок. Просто кое-что припомнил. Через неделю после того, как Жерве бросил мою сестру и, вероятно, даже свою сестру, чтобы их растерзала толпа, он ехал по Парижу со своей содержанкой. Это он наехал на Флоретту. А я… прости меня, Боже! Я спас ему жизнь…
Губы Пьера имитировали беззвучный свист.
– Почему, Жан? – наконец выговорил он. – Во имя Господа, почему?
Жан Поль посмотрел ему в лицо своими честными глазами.
– Потому, – сказал он, – что женщина, которая была с ним, Пьер, это Люсьена. Я не мог допустить, чтобы ее убили…
– А теперь? – спросил Пьер.
– Теперь моя совесть чиста, – отозвался Жан. – Да, для меня все ясно. Ла Муат должен быть уничтожен, а система, породившая его, разрушена навсегда. Безмозглые, измученные скоты, которые уничтожают объекты своей ненависти, – их я могу простить, Пьер, но ла Муата и ему подобных – никогда!
Вот опять, подумал Пьер, вы, дураки, потерявшие головы, оттолкнули человека, который из жалости мог бы помочь вам. Не хотел бы я быть сейчас аристократом Франции. Вы жили роскошно. Интересно, как вы будете умирать?
И тем не менее аристократы, которые к тому времени еще не бежали из Франции, устроили напоследок смелое представление. Жан Поль Марен понимал это, участвуя в процессии среди других депутатов от третьего сословия в понедельник четвертого мая 1789 года. Как и все депутаты от третьего сословия, он был скромно и прилично одет во все черное. Зато аристократы выглядели как павлины, их одежды переливались всеми цветами радуги. Даже если бы у него была такая возможность, Жан не оделся бы в шелк и бархат, в алое и небесно-голубое с непременными страусовыми перьями, свисающими со шляпы; как и все члены депутации третьего сословия, он был недоволен положениями королевского указа, предписывающего депутатам, в какой одежде должны явиться представители всех трех сословий, и тем самым искусственно подчеркивающего различия между ними.
Однако он сдерживал свое раздражение, понимая, что принимает участие в историческом событии. Что бы ни совершили эти новые Генеральные Штаты, доброе или злое, ясно было, что это событие запомнится навсегда. Казалось, даже толпа на улицах понимает это. Все тротуары, каждый балкон, каждая крыша на всем пути от церкви Святой Девы, где члены Ассамблеи собрались в семь утра, молча ожидая, пока не появится в десять опоздавший король, и до церкви Святого Людовика, где должна была состояться месса, благословляющая открытие Штатов, были черны от людей.
Здесь присутствовал не только весь Версаль, но судя по всему половина населения Парижа поднялась до рассвета, чтобы собраться у древней резиденции королей.
Жан с интересом разглядывал собравшихся. Некоторых из них он узнавал легко. Крупный, похожий на льва, Жорж Дантон и рядом с ним изящный Камиль Демулен смотрели на процессию. Был и доктор Марат – на самом деле коновал – из Швейцарии, чье смуглое лицо выдавало его итальянское происхождение. Он уже был известен людям, толпящимся в Пале-Руайяль, почти также хорошо, как и сам подстрекатель Демулен. Похоже, здесь, в Версале, в полном составе присутствовали все две тысячи шлюх этого гигантского сада герцога Орлеанского, наблюдая за депутатами, которые шли вслед за местными священниками. После версальских священников, воплощавших одобрение церковью Генеральных Штатов вообще, шли депутаты третьего сословия; за ними выступало дворянство. Дворяне были столь многочисленны и так блистали своими придворными нарядами, что Жан не мог разглядеть в этом многоцветье Жерве ла Муата. Вслед за дворянами шествовали представители церкви; и уже после них король с королевой, окруженные принцами и принцессами королевской крови.
Аристократы, священники и королевская семья могли бы по поведению толпы предугадать свое будущее – люди шумно приветствовали депутатов третьего сословия; дворян и служителей церкви они встретили ледяным молчанием; жидкими аплодисментами приветствовали короля, не удостоив ими принцев королевской крови, а королеву встречали криками:
– Австриячка! Иностранка! Запомни, мы французы! Мы не хотим, чтобы иностранка была нашей королевой!
Эти и другие, еще более злые, хриплые выкрики, всевозможные непристойности приходилось выслушивать королеве. А она, гордая и прекрасная, ехала, словно ничего не слыша.
Жан разглядывал депутатов, шагавших рядом с ним. Из всех он знал только одного Оноре Габриэля Рикети, графа Мирабо, уроженца, как и сам Жан, Прованса. Жан Поль Марен разглядывал Мирабо особенно внимательно. Странно было видеть этого аристократа, происходившего из древнего рода, здесь, среди представителей третьего сословия. Мирабо выглядел чужаком, его безобразие переходило в привлекательность: изрытое оспинами лицо, прорезанное шрамами и носившее следы разгульной жизни, – мерзавец, негодяй – и тем не менее настоящий мужчина. Жан мог испытывать сочувствие к человеку, который значительную часть своей взрослой жизни провел в разных тюрьмах по lettres de cachet, заботливо представленных туда его отцом. Даже совершенные им преступления были понятны Жану. Как можно не простить человека, думал Жан с тайным восхищением, который провел три года в подземной тюрьме в Венсенне за тяжкое преступление – за то, что похитил любимую женщину…
Разглядывал Жан Поль и других депутатов третьего сословия. Он играл сам с собой в увлекательную умственную игру – пытался угадать возможности каждого.
Мунье, Малуэ, Барнав, Сент-Этьен Рабо – молчаливые люди, исполненные чувства собственного достоинства. А что скрывается за этим? Жан вынужден был признать, что не знает. Петион, шагающий рядом с Байи, – одного поля ягоды, демонстрирующие наигранное смущение собственным величием. Пустозвоны и заурядные умы, предположил Жан. Аббат Сиейес – не человек, а острие шпаги. Он, как и Мирабо, находится в оппозиции к собственному сословию, к которому законно принадлежит. А это, судя по всему, колеблющийся священник: узкое, умное лицо, саркастически кривящийся рот. И последний, шагающий отдельно, странный маленький адвокат из Арраса, над которым все посмеиваются, – голова в парике, слишком большая для его маленького роста, бледная нездоровая кожа, напоминающая, подумал Жан, брюшко жабы… Единственная краска в лице – зеленоватая.
Человек этот обернулся, вероятно почувствовав настойчивый взгляд Жана, взгляд его холодных глаз неопределенного цвета за очками в стальной оправе угрожающе вперился в лицо Жана, – как удар плети? Нет, скорее как язычок змеи.
Не правы те, кто посмеивается над ним, решил в этот момент Жан Поль. Этот человек может представлять смертельную опасность. Да, за Максимилианом Робеспьером надо следить…
Процессия уже почти достигла церкви Святого Людовика. Жан, устав от этой игры в составление каталога своих коллег, перенес внимание на зрителей.
Вдруг он услышал у себя над головой серебристый женский смех. Жан поднял голову и посмотрел в сторону низкого балкона, где расположились пять или шесть молодых женщин. Все они были изысканно одеты, но что-то в их внешности сразу же подсказало ему, что они не аристократки. Какая-то смелая открытость, возможно, нечто в манерах, в изящных туалетах, выполненных с большим вкусом, нежели обычно носили аристократки. Их лица также изобличали более совершенное мастерство, ибо, хотя рисовая пудра, румяна и мазь для смягчения губ были распространены среди придворных дам, эти роскошные женщины пользовались косметикой так искусно, что, не будь Жан Поль так близко от них, он готов был бы поклясться, что все эти изумительные краски естественны. Еще он отметил чрезмерное обилие мушек и возбуждающий аромат резких духов.
– Парад ворон! – презрительно засмеялась одна из них, когда мимо проходили одетые в черное представители общин.
– За которыми наблюдают рассевшиеся на насесте poules! – тут же откликнулся аббат Сиейес. – Поистине королевство домашней птицы в полном составе!
Жан позавидовал остроумной реплике аббата, так легко сорвавшейся с его губ. “Я, – подумал он мрачно, – сочинил бы такую фразу через час…”
Смех на балконе замер. Кто-то из этих женщин – актрис или танцовщиц из Оперы, как предположил Жан, – привстал, чтобы увидеть человека, пославшего им в ответ столь едкую колкость. Жан посмотрел вверх и встретился с ней глазами.
– Жан! – прошептала она так тихо, что он догадался только по движению губ. Потом она повторила громко:
– Жан! Ты… здесь? Я должна увидеться с тобой! Может быть, после церковной службы?
– D'accord, – пробормотал Жан с несчастным видом, понимая, что на него с любопытством смотрят коллеги.
– Ах, Марен, – саркастически заметил аббат Сиейес. – Вижу, за вами тянутся долги!
Жан взглянул на него.
– Вы знаете мое имя, месье? – спросил он. – Я польщен.
– Я знаю имена всех, – отозвался Сиейес, сдержанно улыбаясь, – и большую часть их биографий. Хотя, должен признаться, ваша биография ускользнула от меня. Мы с вами должны побеседовать. Конечно, не сегодня. Боюсь, у вас гораздо более интересные планы…
– Возможно, вы и правы, господин аббат, – улыбнулся Жан.
После всего этого ему трудно было внимательно следить за церковной службой. Епископ употребил все свое красноречие, описывая несчастья страны. Жан, который знал эти несчастья слишком хорошо, перестал слушать. С того места, где он сидел, Жан мог хорошо рассмотреть короля и королеву. Людовик XVI казался полусонным, его пухленькие ручки покоились на затянутой в парчу толстой талии.
Редко я видывал человека, подумал Жан, который выглядел бы так не по-королевски. Он внимательно рассматривал короля. Маленькие серо-голубые глазки утопали в складках жира, расплывчатый слабый рот покоился под большим носом Капетов. В его лице, решил Жан, нет зла, но и добро отсутствует, если не считать того, что доброта заслонена слабостью. Господи, спаси Францию, если в такой момент ее королем оказывается такой тупица!
Королева выглядела более внушительно. Статная женщина, не лишенная красоты. Еще молодая, но уже поседевшая от тревог и беспокойства, ибо дофин в настоящее время находился на пороге смерти. Более того, моря незаслуженной ненависти, окружавшего эту бедную женщину, было достаточно, чтобы свести с ума человека и покрепче. Жан посмотрел на графа Ферзена, галантного шведа, которого скандальные сплетни уже связывали с королевой. Взгляд графа, исполненный теплоты и нежности, не отрывался от лица Марии Антуанетты. Есть ли правда в этих сплетнях?
“Впрочем, какое это имеет значение? – подумал Жан с галльской ясностью мысли. – Она молода и красива. Такая женщина нуждается в любви. Когда брак является делом отношений между государствами, продолжением иностранной политики, чего еще можно ожидать? Достаточно посмотреть на него, на Его Королевское Величество! Бодрствует он или спит – и вообще живой ли он? Пожалуй, никогда еще я не видел лба, более предназначенного для рогов. Если вы, моя королева, невиновны, то должны согрешить – я вас благословляю”.
И тут в речи епископа прозвучали слова, привлекшие внимание Жана. Епископ объяснял третьему сословию, что оно не должно ожидать слишком многого, что отказ от привилегий должен быть результатом милости, но никак не принуждения…
Жан сердито выпрямился, но, когда он посмотрел на своих коллег, его темные глаза расширились от удивления. Большинство, совершенно очевидно, было тронуто. У некоторых выступили на глазах слезы.
Почему? – поразился Жан. Потому, что вам рассказали, что народ голодает, что налоги невыносимы, что привилегии стали страшным бременем, но вы это и так знаете, иначе вы не были бы здесь. Потому, что после всей своей болтовни его светлость епископ Нансийский посоветовал вам тихо сидеть на своих скамьях и ожидать, пока такие господа, как граф д'Артуа или даже Жерве ла Муат, добровольно откажутся от своих привилегий? А я вам скажу, что скорее вы увидите, как замерз ад от недр своих и до берегов и легион дьяволов развлекается, катаясь по льду на коньках, чем случится такое.
Аббат Сиейес встретился с ним глазами и улыбнулся ему. Жан сжал кулак и ткнул большим пальцем вниз древним жестом римлян, означавшим смертный приговор. Улыбка аббата стала шире. Он кивнул головой. Нас двоих, похоже, хотел сказать он, этим не одурачить…
Церемония кончилась. Депутаты сбивались небольшими кучками за стенами церкви, обсуждая проповедь. Жан не присоединился ни к одной из групп. То, что я думаю обо всем этом, с горечью решил он, вряд ли понравится столь снисходительным людям, как вы…
Он пошел прочь, направляясь к тому балкону, на котором видел Люсьену. Он не прошел и десяти шагов, как увидел ее, идущую ему навстречу, ее рыжеватые волосы не напудрены и заколоты высоко на голове. Она всегда была грациозной, но сейчас ее походка напоминала поэзию, музыку – она шла маленькими шажками, словно не касаясь камней тротуара, ее грудь колебалась над кринолином парчового платья, шла, чуть наклонившись вперед, словно подгоняемая легким ветерком. Он почувствовал, как что-то зашевелилось у него в области сердца. Что-то глубокое и жесткое, похожее на боль.
Я не люблю ее, сказал он себе с мучительной ясностью. И не думаю, что когда-либо любил. То, что я чувствую по отношению к Люсьене, это нечто более примитивное, чем любовь – нечто древнее и ужасное… и уродливое. Но что бы это ни было, я не свободен от этого чувства. Пока еще нет – о, Боже! Еще нет!
Она протянула ему руку в драгоценных кольцах.
– Жан! – вздохнула она. – Как хорошо ты выглядишь!
– С таким лицом? – фыркнул Жан. – Избавь меня от лжи, Люсьена.
– О, – рассмеялась она, – я не имела в виду твое лицо. Ты ведь чудовище, не так ли? Но такое чудовище, которое любая женщина была бы рада держать на цепи у себя в подвале ради удовольствия укрощать тебя – если, конечно, тебя можно укротить. Неважно, это, может быть, даже приятнее – потерпеть поражение в попытке приручить тебя, не так ли?
– И терпеть твои насмешки, – с горечью сказал Жан.
– Я и это имела в виду, – отозвалась Люсьена. – Пойдем посидим на солнышке в каком-нибудь кафе, где мы можем поговорить. Мы так давно не виделись. У тебя, должно быть, есть многое, о чем ты хочешь мне рассказать…
– Мне нечего рассказывать тебе…
– Не пытайся быть похожим на свое лицо, Жанно! – засмеялась Люсьена. – Ты же знаешь, ты совсем не такой…
– А какой я? – проворчал Жан.
– Мягкий, как воск – в хороших руках. Пойдем!
У нее изменилась даже речь. Исчез акцент Лазурного берега, и появилось парижское произношение, низкое, отработанное, точное. Слушать ее доставляло наслаждение. Почти такое же, подумал Жан, как смотреть на нее…
Она села за маленький столик с чашками кофе лицом к нему и улыбнулась. Улыбка была пленительной. Он смутился как мальчишка.
– Я не поблагодарила тебя за то, что ты спас мне жизнь, – ласково сказала она. – Это было очень любезно с твоей стороны, Жан…
– С тех пор я сожалею об этой любезности, – ответил Жан.
Ее карие глаза расширились.
– Ты хотел, чтобы я тогда умерла? – вздохнула она.
– Нет, – честно признался Жан. – Этого я не хотел.
– Тогда почему?.. О, я понимаю – Жерве! Не говори мне, что ты до сих пор ревнуешь! Это такое ребячество, мой Жанно…
– Не называй меня “мой Жанно”, – сказал Жан. – Я уже давно перестал быть твоим…
– Разве? Сомневаюсь. Каждый мужчина, который когда-нибудь принадлежал мне, остается моим навсегда – если я хочу его. И даже если я его не хочу, он в сердце своем остается моим. Мне стоит только поманить, Жанно, – правда ведь?
– Ведьма! – выругался Жанно.
Она запрокинула назад голову и весело рассмеялась.
– Какой же ты смешной! – выговорила она сквозь смех. – Даже с этим вызывающим ужас лицом ты все равно смешной…
– Ты так не думала когда-то, – сказал Жан.
– Я была ребенком. Я ничего не знала о жизни – или о мужчинах…
– А теперь знаешь? – проворчал Жан.
Она откинулась на спинку стула, спокойно улыбаясь.
– Да, – сказала она. – Теперь знаю.
Жан смотрел на нее и думал: “Ты всегда была настоящей женщиной, Люсьена, но сейчас ты стала чем-то еще большим, ты превратилась в зрелого человека. Когда ты была моложе, ты была очень сложной личностью, в твоих взглядах все было запутано. Тебя и до сих пор порой так же трудно понять, как и в юные годы, но ты преодолела свою сложность, подчинив ее воле, научившись ею управлять, чтобы сознательно стать совершенно понятной, прямой, открытой. Это страшная вещь – твоя прямота. Опасная вещь. Ибо ты вынуждена жить в запутанном мире, и единственное, что этот мир делает с такими прямыми, как ты, – убивает их… – Он слегка улыбнулся, стараясь заглянуть ей в глаза. – Думаю, ты обнаружила, что единственные непростительные грехи – слабость и глупость. Я тоже знаю это, но не верю. В этом разница между нами – ты веришь. И из-за этого своего неверия я запутался в мире, в котором живу, в то время как твоя прямота и твоя сила ставят тебя выше, и это должно уничтожить тебя. Это произойдет, моя сладкая, – потому что глупые и слабые всегда уничтожают прямых и сильных, уничтожают простым численным преимуществом”.
– О чем ты думаешь? – спросила Люсьена.
– Ты стала очень открытой, – ответил Жан.
– Ах, вот оно что! – произнесла Люсьена. И потом добавила: – Открытой, да, но не нараспашку. Например, ты не знаешь, о чем я сейчас думаю.
Жан улыбнулся. Он уже вновь обрел присутствие духа.
– Мне все равно, – сказал он. – Совершенно безразлично.
– Лжец! – засмеялась Люсьена.
Жан Поль пожал плечами.
– Поступай, как знаешь, – сказал он.
– А я всегда поступала так, как хотела, – ответила Люсьена, и Жан ей поверил.
– Когда я тебя еще увижу? – спросила она. Скорее, это было утверждение.
Жан обдумывал этот мнимый вопрос. Он хотел сказать “нет”, она никогда больше его не увидит, но знал, что она на это только улыбнется и воспримет его ответ как проявление трусости. А сказать “да” означает подбросить горючего в костер ее тщеславия, которое вовсе и не тщеславие, а часть ее прямоты. “Это ведь не тщеславие, – подумал Жан, – верить, что ты можешь обвести большинство мужчин вокруг своего мизинчика, если ты отлично знаешь из своего долгого опыта, что действительно можешь”.
– Если захочешь, – сказал он, и нотка безразличия в его голосе прозвучала так, как надо, – без нажима, без грубости и театральщины. Он сдержался, чтобы не прикрыть рукой притворный зевок. “Она, – решил он, – в тот же миг разгадает меня. Она прямая, – о, да, очень прямая…”
– Захочу, – улыбнулась Люсьена. – Но не сегодня вечером. Сегодня придет Жерве. Может быть, послезавтра?
Жан встал. Шрам блестел на его лице. Он понял, что после Жерве ла Муата он больше всего ненавидит эту женщину. Она многое может сделать с ним, и он ненавидел ее. Неразлучные двойники, с горечью подумал он, ненависть и любовь.
– Я, – произнес он, проклиная себя за неловкость, с которой он это выразил, – буду занят всю неделю. Ты ведь выступаешь в Опере? Я оставлю тебе записку за кулисами…
Но она его не слушала. Она смотрела мимо него, и теплая, радостная улыбка осветила ее лицо.
– Жерве! – смеясь, воскликнула она. – Я не ждала тебя так скоро!
– Я так и понял, – улыбнулся граф де Граверо. – А, Марен, мой достойный политический противник. Ну да, вы ведь знакомы друг с другом?
– Довольно хорошо, – отозвалась Люсьена. – Хорошо, что ты появился. Месье Марен собирался покинуть меня и оставить в одиночестве.
Теперь Жан держал себя в руках. Он даже сумел унять дрожь в пальцах.
– И тем не менее, – сказал он бесстрастно, – боюсь, вынужден буду задержать господина графа. Не надолго – только на то время, чтобы обменяться картелями. Полагаю, утомительная процедура нанесения пощечины не обязательна между двумя старыми знакомыми…
– Жан, – вмешалась Люсьена, – не будь круглым идиотом. Не хочу, чтобы из-за меня ты пытался перепрыгнуть через собственную голову. Ты буржуа, как и я. Разве ты учился фехтовать?
– Нет, – мрачно ответил Жан, – но это не имеет значения. Даже рискуя выглядеть неучтивым, вынужден сообщить вам, мадемуазель, что вовсе не собираюсь драться из-за вас. Не могу представить себе такого стечения обстоятельств, которое заставит меня пошевелить хотя бы пальцем ради вас. Господин граф де Граверо прекрасно знает, почему я вызываю его…
На лице Жерве отразилось полное недоумение.
– Простите меня, месье Марен, – сказал он, – я не знаю… действительно не знаю.
Жан посмотрел на него и потряс головой, словно для того чтобы прочистить мозги.
– Хотите сказать мне, что, когда вы уехали из замка Граверо, бросив его окруженным толпой крестьян, вы не знали, что они сожгут его дотла?
В глазах ла Муата мелькнул ужас.
– Они сожгли замок? – прошептал он. – Сожгли мой замок?
– А вы этого не знали? – резко спросил Жан.
– Нет конечно! Но почему Тереза не написала и не сообщила мне? Когда я уезжал, я хотел тем самым спасти замок. Эти сумасшедшие любят Терезу – я был уверен, что они не станут… – Он замолк, глядя в глаза Жана. – О, Боже! Вы не имеете в виду… они… что Тереза…
– Да, – сказал Жан. – Ваш замок… И Тереза. Мой брат Бертран смог опознать труп сестры только по той части драгоценностей, которая не расплавилась. А почему еще, вы считаете, я вызываю вас?
– Я не знал, – еле выговорил Жерве. – О, звери! Грязные, отвратительные скоты!
– Когда-то они были людьми, – возразил Жан. – Это наше сословие дьявольски ловко умеет делать из людей скотов…
– Я не должен был встретить вас, – тихо произнес Жерве. – Не в связи с этим… Пожалуйста, дайте стул… думаю, мне лучше сесть…
Жан подтолкнул ему стул. Люсьена уже была рядом с Жерве, подложив ему свою руку под голову.
Жан вздохнул. “Не смогу покончить с этим теперь же, – подумал он, – не только теперь, но и вообще когда-либо”. Он пошел прочь от них, но через несколько шагов обернулся.
– Вам лучше бы написать и выяснить, что случилось с вашей собственной сестрой. Когда ее видели в последний раз, она спасалась бегством в направлении леса, преследуемая бандой вооруженных людей…
– Боже! – воскликнул Жерве. Это был крик подлинного отчаяния.
В глазах Люсьены вспыхнул гнев.
– Чудовище! – вырвалось у нее. – У тебя нет сердца!
– Напротив, мадемуазель, – рассмеялся Жан. – Я мягок, как масло в умелых руках, помните?
Он отвесил им глубокий поклон.
– До свиданья, месье, до свидания, мадемуазель, – произнес он, повернулся и пошел, оставляя за собой раскаты хохота.
Однако через минуту или две, когда он понял, что сделал, он остановился. Люсьена права, подумал он с горечью, я бессердечный человек. Верю, что Николь спаслась. Не могу принять мироздания, которое может позволить, чтобы с ней такое случилось. Тем не менее та же судьба, Бог, мироздание – называйте это, как хотите – позволили Терезе умереть в страшных мучениях. Верить во что-то только потому, что верить приятнее, это худшая глупость… Глупец, глупец, сколько еще тебе понадобится доказательств, чтобы увериться, что жизнь безжалостна, что между тем, чего человек заслуживает, и тем, что с ним в действительности случается, нет никакой связи?
Он двинулся дальше, лицо его было скорбным.
Сражаться с ла Муатом – это одно, а хлестать его словами – совсем другое. И использовать Николь – бедную, исчезнувшую Николь – как оружие против него, это самое низкое, что ты сделал в своей жизни.
На углу он увидел таверну. Он остановился и хмуро глянул в ее сторону. “Это ведь тоже слабость”, – подумал он. И все-таки зашел туда.
Между планами, которые человек себе намечает, и его действиями лежит дистанция, измеряемая иногда десятками лье. Жан Поль Марен обнаружил это в первые недели заседаний Генеральных Штатов. Он рассчитывал жить в Париже и ездить каждый день в Версаль, но очень скоро понял, что это невозможно. События развивались слишком стремительно.
Нельзя сказать, чтобы он жалел об этом молниеносном натиске истории. Сознание, что ты являешься участником такого исторического события, возбуждало. Стоять в зале для игры в мяч и, подняв руку, повторять вслед за задыхающимся от волнения Мунье слова клятвы: “Все члены этого Собрания приносят в эту минуту торжественную клятву не расходиться до тех пор, пока не будет выработана и на прочной основе утверждена конституция королевства…”, слушать львиный рык Мирабо двадцать третьего, когда король предписал депутатам трех сословий заседать по отдельности, и церемониймейстер торжественно провозгласил:
– Господа, вы слышали повеление короля. Мирабе встал, уродливый, великолепный, и прогремел:
– Если вам поручено заставить нас уйти отсюда, вам придется запросить приказ о применении силы. Ступайте скажите вашему господину, что мы покинем наши места, только уступая силе штыков!
А когда Людовику доложили об этом, он пожал своими толстыми плечами и произнес:
– Если господа от третьего сословия предпочитают не покидать зал, не остается ничего другого, как оставить их там…
Как много значило состязание в ораторском искусстве с лучшими ораторами. Из них один только Сиейес превосходил Жан Поля Марена. Мирабо вызывал большой восторг, однако речи депутата Марена отличались предельной четкостью, столь высоко ценимой в искусстве риторики. Он оказался в гуще событий и гордился этим.
При его участии была выиграна битва, когда король осудил их дерзость объявить себя Национальным собранием, как будто они, третье сословие, представляют всю Францию. Жан Поль Марен встал тогда и заявил:
– Господа, но ведь мы и есть вся Франция! Если представители двадцати миллионов людей не являются депутатами нации, то что тогда говорить о тех, кто сидит здесь от имени каких-нибудь двухсот тысяч – одного процента населения, и эта часть состоит из трутней и паразитов на теле общества, из людей, которые ничего не делают, ничего не производят, живут подобно пиявкам, сосущим кровь из народа…
Его слова потонули в аплодисментах галереи. И тем не менее он услышал, как превзошел его непобедимый Сиейес, который поднялся и произнес одну-единственную фразу и сел, но эта фраза, четкая, резкая, совершенная, эхом отзовется на все времена.
– Господа, – спокойно сказал Сиейес, – мы сегодня те же, какими были и вчера. Начнем же заседание.
Таким образом спор завершился среди оглушительного молчания, означавшего признание совершенства этой формулы. Они были Национальным собранием и останутся им.
Второго июля спор был закончен. Последний, самый упорный из аристократов, признал свое поражение. Все три сословия заседали совместно, и борьба между ними продолжалась.
Двенадцатого июля Жан вместе с двадцатью четырьмя другими депутатами и представителями от Парижа отправился в столицу расследовать происходящие там беспорядки. После дня, проведенного в поездках по городу, охваченному бунтами, он ближе к ночи добрался до маленькой квартирки, которую Пьер и Марианна сняли по его поручению для Флоретты.
Она открыла дверь на его стук, и когда услышала его голос, ее лицо осветилось такой радостью, какую невозможно себе представить.
– Тебе лучше? – грубовато спросил он.
– О, да, месье Жан, я совершенно поправилась! Кости срослись и больше не болят. Я даже прибавила в весе, видите?
Жан это заметил. Хорошая еда, которую приносили ей Пьер и Марианна и которую оплачивал Жан, дала свои результаты. Ее маленькая фигурка приобрела соблазнительные округлости.
– Тебе это к лицу, – заметил он. – И платье прелестно…
– Марианна сшила. Это так хорошо – иметь друзей… хотя…
– Что ты хочешь сказать, малышка? – нежно спросил Жан.
– Я… я не должна говорить это. Просто… мне так вас не хватает. Это ужасно… Жан… – Она замолчала, и лицо ее вспыхнуло румянцем. – Могу я вас так называть? Вы такой молодой и вы так добры ко мне, вы мне такой хороший друг, что как-то странно обращаться к вам “месье”…
– Конечно, Флоретта, – отозвался Жан. – Рад, что у тебя есть такое желание.
– Марианна так зовет вас. А я чувствую, я ближе к вам, чем она… – Она обрела уверенность и не сводила с него глаз, ее счастливое лицо улыбалось. – Я так рада, что вы вернулись! Вы останетесь в Париже?
– Да, – сказал Жан. – Сколько возможно. Дела в Версале идут поспокойнее.
Она встала и подошла к нему, лицо ее сияло.
– Тогда возьмите меня с собой! – выдохнула она. – Я хочу сказать, в вашу квартиру. О, Жан, Жан… Я не буду причинять вам беспокойства. Я могу убирать квартиру и готовить вам… я могу все это делать и мыть полы тоже. Все, что угодно, лишь бы быть рядом с вами…
Жан посмотрел на нее.
– Видишь ли, Флоретта, – произнес он наконец, – ты молодая девушка, к тому же красивая. Представляешь, что будут говорить люди?
– Не важно, что они будут говорить, раз это не будет правдой. А это не будет правдой. Между нами не может быть ничего не правильного, потому что вы хороший, добрый и испытываете ко мне только жалость. Если люди будут говорить, что я ваша любовница, они будут лгать, а я не обращаю внимания на вранье. Я… я не могу стать вашей любовницей, Жан, потому что вы не любите меня…
– А если бы любил? – из любопытства спросил он.
– Не знаю… Я… я так боюсь. Потому что… я люблю вас. Давно люблю…
– Это очень серьезно, – грустно сказал Жан. – Целыми днями, а то и неделями я могу не приезжать домой. А когда буду дома, между нами всегда будет стоять это обстоятельство. Я буду тревожиться, Флоретта, стараясь не обидеть тебя. Ты очень хорошая, красивая, но…
– Слепая? – вырвалось у нее.
– Нет. Думаю, меня это не тревожит. Все гораздо проще, Флоретта. Есть другая женщина, которую я люблю…
– Понимаю. – Он мог слышать, что радость исчезла из ее голоса. – Она здесь… в Париже?
– Нет. Не знаю, где она. Может быть, даже погибла.
– О, – вздохнула Флоретта.
– Я жду известия о ней. Когда оно придет, многое для меня может измениться. Но есть одно обстоятельство – трудное обстоятельство, маленькая Флоретта, – неважно, когда придет это известие, даже если к этому времени я стану стариком и буду лежать на смертном одре, я все еще буду ждать вестей о ней. Вот так обстоит дело, Флоретта, вот как оно будет всегда…
Она протянула ему руку.
– Простите меня, – тихо произнесла она. – Надеюсь, вы найдете ее… Жан.
Он шел от нее по улицам, освещенным горящими заграждениями, которые толпа опрокинула и подожгла. Ярко горели опрокинутые кареты. Жан старался пройти как можно ближе к этим экипажам. Он надеялся что-то обнаружить. Но ни одна карета, к которой он мог подойти достаточно близко, чтобы разглядеть ее, не имела на дверцах дворянского герба.
Вот так оно и происходит, подумал он. Когда мы выпускаем ненависть и зависть, скрывающиеся в сердце каждого человека, мы думаем только о том, чтобы уничтожить врага. Но стоит только спустить зверя с цепи, как он обернется и разорвет вас. Глупцы мы были, думая, что толпа будет различать высшую буржуазию и дворянство…
Он услышал неподалеку беспорядочную стрельбу из мушкетов, потом вопли, проклятия, удары камней по стенам, дверям домов.
Он пошел на этот шум, поскольку одна из задач, которую он и другие депутаты поставили перед собой, когда приехали в Париж, состояла в спасении людей от толпы. Поэтому он и был в своем черном костюме. В Париже в эти первые недели июля черный костюм депутата от третьего сословия защищал лучше, чем остальные латы.
На улице человек двести мужчин, женщин и детей швыряли камнями в отряд из десяти или двенадцати солдат французской гвардии. Солдаты примкнули штыки, но больше не стреляли. Они пытались докричаться до безумцев, собирающихся убить их, но их голоса тонули в реве мужчин и воплях женщин.
Жан тяжело вздохнул. Потом пошел под этот град камней. В него трижды попали камнями, прежде чем кто-то распознал его одеяние.
– Депутат! – закричали они. – Один из наших депутатов!
Ливень камней приостановился. Улица затихла.
– Приветствуем господина депутата! – выкрикнул один здоровяк.
– Vive le Depute! – взревели они.
Их приветственные крики эхом отразились от стен домов.
– Граждане! – закричал Жан. – Эти солдаты тоже граждане! Они получили приказ поддерживать порядок, не допускать беспорядков. А вы посмотрите, как благородно они, ваши слуги, вели себя. Никто из вас не ранен. Они стреляли поверх ваших голов, они воздержались от пролития крови. Прошу вас, граждане, отпустите их!
– Мы хотели бы кое-что сказать, господин депутат! – крикнул один из гвардейцев, воспользовавшись моментом тишины.
– Mes amis! – попросил Жан. – Выслушайте сержанта.
– Пусть говорит! – скомандовал здоровяк, верховодивший толпой.
– Граждане, – начал сержант, – как сказал господин депутат, мы имеем приказы – приказ короля, приказ аристократов. Вы знаете, что это за приказы? Мы должны стрелять в каждого, подозреваемого в бунте или грабеже! Разве мы так действовали, граждане, друзья? Я спрашиваю вас, разве мы в вас стреляли?
– Нет! – заревела толпа. – Vive messiers les Citojens-Soldats!
– Мы, – гордо заявил сержант, – дали клятву не стрелять в народ Парижа! Вы наши друзья, мы женаты на ваших женщинах, неужели же мы будем стрелять в братьев и сестер наших жен?
– Vive! – ревом отозвалась толпа.
Потом толпа подалась вперед и подняла Жана и двенадцать солдат на плечи. С приветственными криками их донесли до ближайшей таверны. Там были подняты бесконечные тосты за их здоровье, за свободу, равенство и братство.
Прошло не менее двух часов, прежде чем Жан, ссылаясь на государственные дела, смог сбежать. Голова у него была отнюдь не ясной, а это было опасно. Предстояла серьезная работа. Он должен успокоить народ, насколько это возможно. Для этого нужен весь его ум. Тосты, под которые он пил, не очень помогли ему в этом. Он шагал не очень уверенно туда, где шум казался сильнее, хотя тут трудно было принимать решения – весь Париж представлял собой кипящее море шума и ярости – таким он стал с полудня, когда весть о том, что король уволил Некке-ра, достигла Пале-Руайяля.
Неккер, королевский министр финансов, был швейцарец, банкир, педант и дурак. Но королева ненавидела Неккера, и этого оказалось достаточно, чтобы народ полюбил его. Кроме того, его вероисповедание при страшной волне антиклерикализма, захлестнувшей Францию, работало на него. И вот теперь бедный слабый Людовик, как всегда по указке жены, уволил человека, по поводу которого народ ошибочно полагал, что он может облегчить его тяжелую участь.
Жан Полю то и дело попадались навстречу спешившие куда-то люди с зеленой веточкой, приколотой к шляпе – зеленой кокардой, предложенной Камилем Демуленом в тот же час, когда эта новость дошла до него.
– Morbleu! – выругался Жан, думая об этом молодом ораторе. – У него есть все – молодость, привлекательная внешность, ораторский талант – все на свете, кроме хотя бы одной унции мозгов в его голове или малейшего чувства ответственности.
Он припомнил яростную речь Демулена, молодого человека с рыжими разлетающимися кудрями, который вскочил на стол в Пале-Руайяле и клялся, что королевский двор задумал устроить Варфоломеевскую ночь патриотам. То, что двор не замышлял ничего подобного, что король даже отдал гвардии приказ проявлять предельную сдержанность, имея дело с народом – так что сержант врал, что они получили приказ стрелять в людей, ибо Жан, видевший приказ, знал об этом – менее всего трогало Демулена и ему подобных. Они жаждали революции, а для этого любой повод оказывался хорош.
Поющая и танцующая толпа заполнила улицы Парижа, неся бюст Неккера.
Глупцы, выругался про себя Жан, если бы вы знали, как не хватает таланта вашему швейцарскому банкиру, вы разбили бы его бюст на куски!..
Однако толпа поднимала вверх своего полубога и заставляла всех встречных отдавать ему почести. Жан отсалютовал бюсту добровольно. Потому что, решил он мрачно, господин Неккер не стоит того, чтобы умирать за него живого или гипсового… Однако и после того, как он отдал требуемый салют, толпа, состоящая главным образом из торговок рыбой из Сент-Антуанского предместья, не отпустила его.
– Хотим, – заявила одна замызганная женщина, – чтобы гражданин депутат оказал нам честь и сопровождал нас. Одолжил бы нам немножко щегольства, как вы считаете, девочки?
Толпа босоногих, противных, дурно пахнущих фурий воплями приветствовала ее слова, и в воздух взметнулся целый лес зеленых палочек. Жан Полю не оставалось ничего другого, как идти вместе с ними.
Ему казалось, что их шествие по кривым улочкам продолжается уже несколько часов. И все это время они беспощадно избивали всех, кто не хотел приветствовать бюст Неккера. Жан уже не понимал, в какой части города он находится. Он чуть не валился с ног, а рыбные торговки и привязавшиеся к ним мужчины, казалось, не знали усталости.
Потом он резко остановился, и всю его усталость как рукой сняло. Навстречу ему шла Люсьена Тальбот, она двигалась неуверенно, волосы слегка растрепаны, плащ волочился по земле, свисая с одного плеча. Когда на нее упал свет уличного фонаря, он мог разглядеть, что помада у нее на губах размазана, глаза запавшие.
– Госпожа, – завыла торговка рыбой, – знатная госпожа… герцогиня. Что будет делать госпожа? Месье Неккер очень одинок – все, что он хочет, это чтобы ваша светлость поцеловали его.
Люсьена выпрямилась, глядя на них. В ее глазах мелькнул страх, смешанный с беспредельным презрением.
– Нет! – вырвалось у нее, но они уже подняли свои палки. – Хорошо, хорошо, – сказала Люсьена, – поцелую господина Неккера, а потом, ради Бога, отпустите меня, умираю, так хочу спать…
Они наклонили каменную голову Неккера к ней. Люсьена посмотрела на него с явным отвращением, потом крепко поцеловала в губы.
Потом она откинулась назад, глядя на бюст с насмешливым удивлением.
– Ах, ты, каменный мерзавец, – прошептала она, – ты первый мужчина, которого я целую, а он тает.
И только тогда она заметила маленького гамена лет десяти, который стоял рядом с ней, достаточно близко, чтобы расслышать ее слова.
– Мама, – закричал этот грязнуля, – она оскорбила господина Неккера! Она назвала его мерзавцем! Я слышал!
Небо чуть не раскололось от вопля торговок рыбой. Они толкались, наваливались друг на друга, торопясь расправиться с ней.
– Сорвите с нее ее лохмотья! – заорала стоявшая рядом с Жаном грязная тетка. – Оставьте ее в чем мать родила, и пусть бежит!
Это предложение вызвало бурю одобрительных криков. И прежде чем Жан успел преодолеть расстояние в десять футов, они осуществили свой замысел.
“Я полагал, – с горечью подумал он, – она не может никогда быть более прекрасной, чем была в том далёком прошлом. Но сейчас она еще прекраснее… а они хотят убить ее…”
Люсьена приняла первые удары, не вскрикнув. Но на ее голой спине проступила кровь прежде, чем Жан оказался около нее. А она в этот момент начала поносить их такими словами, какие никакая французская герцогиня знать не могла. Это на мгновение остановило их – как раз достаточно, чтобы Жан Поль встал рядом с ней. Но они были близки к тому, чтобы убить ее.
Жан выхватил свои пистолеты.
– Я никогда не стрелял в женщин, – сказал он. – Но во имя небес и в память о моей матери я размозжу голову первой же из вас, кто еще раз дотронется до нее!
Они отшатнулись с рычанием. Пуль они боялись.
– Дорогу! – закричал Жан. – Пропустите нас!
Женщины расступились. Жан направлял дула своих пистолетов направо и налево, и когда они прошли сквозь толпу, он стал отступать лицом к ним, угрожая пистолетами, пока они не дошли до угла.
– Не пытайтесь преследовать нас! – крикнул он. – Первый, кто попробует – умрет!
Потом они бежали по кривым улочкам, сворачивая за каждый угол, прислушиваясь, как топот преследователей затихал, пока не стих совсем.
– Здесь, – перевел дыхание Жан, – возьми мой… сюртук…
– Благодарю тебя, – иронизировала Люсьена, – за твое запоздалое беспокойство о моей скромности. Я приму его, но только потому, что застыла после всех этих упражнений. Мое тело не должно тревожить тебя, мой Жанно, – ты видел меня в таком виде достаточно часто…
– Нет, – ответил Жан, – не видел уже много лет и никогда не видел тебя бегающей голой по улицам. Накинь на себя, быстро, черт тебя возьми! Я забочусь не о твоей скромности, а о своем влечении…
Она просунула свою мягкую руку в рукава его длинного сюртука и запахнула полы. Эффект оказался весьма соблазнительным, ибо она намеренно держалась непринужденно.
Она только слегка застонала, когда ткань сюртука коснулась ее израненной спины.
– Отведи меня к себе, – попросила она. – Живой я до своей квартиры не доберусь. Можешь приложить бальзам к моим ранам, это будет занятно, не правда ли?
– Слишком занятно, – мрачно заметил Жан. – Пошли. А ты можешь развеять скуку нашей прогулки рассказом о том, какого дьявола ты шла через этот квартал в такое время…
– А вот это, – с холодком в голосе отозвалась Люсьена, – не твое дело. Могу сказать тебе только одно – почему я шла пешком. Видел, что они делали с каждой каретой, которая пыталась сегодня ночью проехать по улицам?
– Это ты умно придумала, идти пешком, – похвалил ее Жан, – но ты должна была держать язык за зубами после того, как поцеловала этот проклятый гипсовый бюст. В конце концов какая тебе разница?
– На самом деле никакой. Но я хотела бы быть достаточно храброй, чтобы вообще не целовать этот бюст. До сих пор я жила в соответствии со своими принципами. Никогда в своей жизни я не делала того, чего не желала. К тому же никогда ни на одну секунду не жалела о том, что делала. Потому что, видишь ли, Жанно, если я что-то делала, то только потому, что действительно желала этого.
– Это как-то связано с твоими представлениями, – спросил Жан, – о том, что правильно, а что нет?
– Конечно, нет, – засмеялась Люсьена. – Чем греховнее, по меркам других людей, тем сильнее, обычно, мне хочется совершить этот грех…
Жан посмотрел на нее. Теперь он начинал ее понимать. После всех этих лет начинал понимать. “Философ!” – передразнил он себя, думая о том, что это вообще не его дело, что все, что говорит или делает Люсьена, его теперь не касается.
И тем не менее касается, признал он. Сам с собой Жан Поль всегда был честен.
– По меркам других людей? – спокойно переспросил он. – Из этого я могу заключить, что твои мерки иные?
– Конечно. Это привычка, которую я переняла у тебя, Жанно, – обдумывать все про себя. Только у тебя эта привычка никогда не была глубокой. Обычно ты говоришь много слов, но когда дело доходит до их осуществления, чувства берут верх. А я другая – моя голова всегда верховодит сердцем…
– Вероятно, это объясняет Жерве ла Муата, – мрачно заметил Жан.
– Ревнуешь? – засмеялась Люсьена. – Не надо. Это не умно. Это значит мыслить, как любой другой, – это недостойно тебя, мой Жанно, потому что, как это ни странно, ты ведь личность или можешь ею стать. Большинство людей, ты знаешь это, личностями не стали. Они марионетки, управляемые теми, кто над ними, собственными страхами, другими людьми…
– Вот сейчас ты путаешь, – усмехнулся Жан, – и о целях тоже.
– Нет, не путаю. Ты ревнуешь к Жерве. Ты всегда ревновал, и это скорее грустно. Ты и люди тебе подобные перевернули прекрасный мир вверх ногами, потому что тебя снедала зависть. Жерве выше тебя ростом, он веселее, гораздо более красив, чем ты когда-либо был. У него отличные манеры, он понимает женщин. Потому что он и такие, как он, никогда не заботились о том, чтобы скрывать свое естественное презрение к вам, трудолюбивым, неопрятным буржуа, а вы выпустили против них толпу. Крестьянство во Франции при всех своих бедах, говорил мне Жерве, живет лучше, чем крестьяне в других странах Европы. А Жерве не лжет – ты знаешь это. Он слишком уверен в себе, чтобы испытывать когда-либо малейший соблазн…
– Это правда, – вздохнул Жан, – в Жерве есть многое, чем я восхищаюсь…
– Отлично. Теперь ты на пути к тому, чтобы стать кем-то. Но возвратимся к твоей ревности – в том, что касается меня. Я убеждена, дорогой мой Жанно, что представления большинства мужчин о женщинах довольно смешны и едва ли не оскорбительны. Вы считаете нас своей собственностью, как собак или лошадей. Я спала с тобой. Прекрасно. Я делала это потому, что мне нравилось. А ты, который должен быть достаточно умен, решил, что я принадлежу тебе. А я никому не принадлежу – только самой себе…
– И даже Жерве не принадлежишь? – спросил Жан.
– Даже Господу Богу, если он есть. Жерве, видит Бог, никогда не был чрезмерно собственником. Думаю, он знает, что я ему изменяла по крайней мере две дюжины раз – нет, больше. Но мы прекрасно справляемся с этим. Мы никогда не хвалимся друг перед другом. И никогда не лезем в дела друг друга. За все годы, что я знаю Жерве, не было случая, чтобы он спросил меня: “Где ты, черт тебя возьми, была прошлой ночью?” Никогда. Он не спрашивает, потому что знает, что я скажу правду. А поскольку никто не хочет вести себя иначе, чем обычно ведут себя мужчины, ему это не понравится. Поэтому он не спрашивает. Понятно?
– Бред какой-то! – вырвалось у Жана.
– А я думаю, это-то как раз и разумно. Безумен мир, Жанно. Когда мы уже придем к тебе? Я чудовищно устала…
– Скоро, – отозвался Жан, – теперь уже недалеко…
Она посмотрела на него, улыбаясь.
– Жан, а ты спал с сестрой Жерве? – вдруг спросила она.
– Ты, – напомнил ей Жан, – никогда не задаешь вопросов.
– Значит, спал. Как интересно! Я склонна была так думать, но Жерве не рассказывал мне. Вот это единственный раз, когда ты его достал, Жан.
– Откуда такие сведения? – проворчал Жан.
– Ее письма. Жерве очень неосторожен. Он обычно ругался, как солдат, каждый раз, когда получал от нее письма. Но ему никогда не приходило в голову уничтожать их. Так что я их читала. Она всегда в них спрашивала о тебе, и в такой жалостливой манере. Меня это развлекало. Ты действительно оказался хорош, или это сказалась ее неопытность?
– Черт побери, Люсьена! – начал Жан, но тут же сдержал себя. – А ты сама это выяснить не хочешь? – спросил он шутливо.
– Возможно. Зависит от того, какое у меня настроение. Эта сторона жизни на самом деле никогда не была такой уж важной – разве что только для мужчин. Любая женщина, избежавшая мертвящей рутины, ожидающей ее – дом, муж, семья, – знает это лучше. Когда человек голоден, он ест. А когда не голоден, не ест. И нельзя все время есть одно и то же, даже икру. Правильно, Жанно?
– Ты, – вздохнул Жан, – воистину фантастическая женщина!
– Нет, просто усталая и крайне раздраженная. Надеюсь, у тебя дома найдется приличное вино?
– Самое лучшее, – заверил ее Жан.
Однако добираться до дома им пришлось дольше, чем он предполагал. Возникла необходимость обойти стороной еще с полдюжины очагов беспорядков. Повсюду раздавалась стрельба из мушкетов и человеческие вопли. На всех главных улицах солдаты возвели баррикады, и уже три четверти их были разрушены или подожжены народом. События вышли из-под контроля, оказались совершенно не регулируемыми.
Когда Люсьена глянула вверх на первый пролет лестницы, она в сердцах выругалась.
– Возьми меня на руки, Жан. Ты выглядишь достаточно сильным.
Жан с легкостью поднял ее, как пушинку.
– Ого! – удивилась она. – Ты действительно сильный. Тюрьма очень изменила тебя… Ты переспал с нежной Николь до тюрьмы или после?
– Опять вопросы? – напомнил он.
– О, я имею право задавать тебе вопросы. Ты часть моего прошлого. Кроме того, меня это развлекает. А это случается довольно редко. Аристократы вроде Жерве, не задумываясь, развлекаются с девушками из буржуазных семей и даже с крестьянками, если им это нравится. Однако, поскольку они мужчины и являются составной частью нашего довольно примитивного общества, им и в голову не приходило, что можно поменяться ролями. Вот почему ваша история радует меня. Люблю видеть, как наказывается их высокомерие…
– Это, – безразлично произнес Жан, – не твое дело, Люсьена. Значит, я часть твоего прошлого?
– Прости. Не хотела задеть твою гордость, Жанно. Но так оно и есть. Возможно, ты мог бы стать частью моего будущего, но это зависит…
Нога Жана нащупала тонкое ограждение, и он отодвинулся от него, поближе к стене. Он с легкостью перенес Люсьену на другую руку и достал из кармана ключ. Открыл дверь, прошел прямо к постели, опустил на нее Люсьену и вытащил из секретера кремень с трутом.
Кто-то, выругался он про себя, должен изобрести более удобный способ добывания огня, чем этот. Однако он продолжал ударять по кремню, пока искры не упали на трут и он начал тлеть, потом разгорелся огонек, от которого уже можно было зажечь свечу. Затем обернулся к Люсьене.
– От чего это зависит? – спросил он.
– Что зависит? Mon Dieu, что ты за настойчивый дьявол! Ты не должен задавать такие вопросы. Но я отвечу на него. Это зависит от многих обстоятельств – найду ли я, что ты достаточно приятен. Это первое обстоятельство и самое важное…
– А второе? – спросил Жан.
– Займешь ли ты в новом государстве положение, будешь ли ты обладать властью и влиянием. Не могу же я допустить, чтобы мне надоедали ничтожества. Мне очень нравится Жерве, но, думаю, он и ему подобные обречены. Скажем так, Жанно, я не могу вновь оказаться перед лицом невзгод и бедности. Я никогда не смогу полюбить человека бедного, каким бы очаровательным он мне ни казался. С другой стороны, я не могу жить с самым богатым, самым могущественным человеком на земле, если он не покажется мне приятным и очаровательным. Теперь ты все знаешь – code personnel de Люсьен Тальбот. А теперь, Бога ради, перестань меня допрашивать и дай лучше вина!
Жан достал бутылку и бокалы. “Она, – подумал он, – выражается очень четко, но ни за что на свете я не могу согласиться с такой четкостью”.
Люсьена взяла бокал из его рук и сделала несколько маленьких глотков. Гримаса боли исказила ее лицо.
– Бога ради! – выпалила она. – Не стой так и не глазей на меня, сделай что-нибудь с моей спиной. Эта боль убивает меня!
Жан прошел в ванную, служившую ему и кухней, со второй свечой, которую он зажег от первой. Он снимал с полки целебную мазь, когда услышал у себя за спиной мягкую поступь ее босых ног по полу. Она оказалась рядом с ним, разглядывая сделанную в виде домашней туфли железную ванну, которую он купил за большие деньги и установил на кухне рядом с плитой, чтобы всегда была под руками горячая вода для купанья. Для своего времени Жан придавал большое значение личной гигиене.
– Ванна! – радостно изумилась Люсьена. – Жан, будь ангелом и согрей немного воды. Это выгонит из меня все болезни. Кроме того, после купанья от меня будет хорошо пахнуть. Будь так добр и зажги огонь…
– Хорошо, – сказал Жан и принялся за дело.
Он разжег огонь, спустился на улицу и вернулся с двумя большими ведрами воды из городского фонтана. Он поставил их на плиту и стал ждать. Люсьена тем временем вернулась в постель.
– Иди сюда и помоги мне выбраться из твоего сюртука, – попросила она. – Поначалу в твоей конуре было холодновато, а теперь, когда горит огонь…
– Люсьена, Бога ради, – взмолился он.
– Не будь ребенком. Не рассказывай мне, что в твоем возрасте и после интересного опыта с высокорожденными дамами ты стесняешься вида голой женщины.
– Не женщины вообще, – возразил Жан, – а именно тебя.
– Как мило! Это самое приятное из всего, что ты сказал мне до сих пор. Тем не менее я вынуждена побеспокоить тебя, вот и все. Здесь становится ужасно жарко, а от твоего сюртука у меня все начинает чесаться. Будь хорошим мальчиком и помоги мне.
Жан принялся освобождать ее из сюртука.
Она встала с постели и прошла к зеркалу, высокая, гибкая, грациозная. Она подняла руки и собрала волосы, рассыпавшиеся во время их бегства, на затылке. Жану этот жест показался очаровательным. Но на ее спине виднелось с полдюжины больших зеленовато-синих синяков, а в одном или двух местах, где кожа была порвана, кровь запеклась черными пятнами.
– Одолжи мне свою гребенку, дорогой, – сказала Люсьена, растягивая слова. – Думаю, у меня хватит шпилек, чтобы удержать волосы, пока я буду принимать ванну.
Пока она причесывалась, Жан попробовал воду. Она уже была достаточно теплой. Он подождал, пока вода станет горячей, зная, что железо, из которого сделана ванна, несколько остудит воду.
– Готово, – объявил он и отступил, чтобы дать ей пройти.
С блаженным вздохом она погрузилась в ванну, сделанную так, что купающийся должен был сидеть, и его ноги оказывались глубже тела. Жан принес ей мочалку и мыло и вернулся к своему бокалу вина.
– Жанно, – позвала она, – подойди и потри мне спину. Не могу достать. Только, пожалуйста, будь осторожен – там все болит.
– Могу я спросить, – насмешливо произнес Жан, – кто был твоим личным лакеем до того, как я приехал в Париж?
– О, их было много, – весело отозвалась Люсьена. – Ты ведь не думаешь, что я запомнила их всех? А теперь будь милым и вытри меня. На самом деле ты, при всей твоей силе, очень нежен…
Когда он насухо вытер ее, она потянулась и зевнула.
– Так хочется спать, – беззаботно проговорила она. – Помажь мне спину, чтобы я могла заснуть. Надеюсь, ты не встаешь рано. Я собираюсь спать до полудня…
Жан присел на край постели и стал втирать мазь в ее раны.
– А где, – спросил он, – предполагается, буду спать я?
– Рядом со мной, конечно. Тебя это не будет волновать. Ты, должно быть, очень устал за сегодняшний день…
– А если я скажу, что не устал?
Она улыбнулась ему. Ее улыбка, подумал. Жан, самая грешная в мире.
– Тогда можешь лежать и слушать музыку моего легкого дыхания. Мне говорили, что я не храплю. Возможно, в иное время я не буду такой сонной. Но сегодня, дорогой Жанно, я совершенно вареная. Кроме того, ведь и ты сегодня не был уж столь забавным, правда?
И, не ожидая ответа, она зарылась в подушки и закрыла глаза.
Жан сидел, глядя на нее.
Она всегда была сильнее меня, с горечью подумал он. Она без всяких усилий берет надо мной верх. Она знает, как это делать, и делает с таким eclat. Какая совершенная техника. Она загородилась от меня стеной моей собственной гордости. Она знает, что я никогда не дотронусь до нее, пока она сама не захочет. О, будь прокляты твои глаза, Люсьена, я…
Стук в дверь заставил его вскочить. Он открыл дверь, там стояла, улыбаясь ему, Флоретта.
– Могу я войти, Жан? – спросила она. – Знаю, сейчас поздно, далеко за полночь, я только на минутку. Я принесла вам кое-что – письмо. Я заходила сюда раньше, и почтальон отдал его мне.
– Почему ты пришла? – спросил Жан, скорее, чтобы выиграть время, чем по какой-либо другой причине.
– Я… я хотела извиниться за все то, что наговорила сегодня. Но это не важно. Это может и подождать. Я могу подождать до завтра, но подумала, что письмо, возможно, очень срочное…
Жан услышал, как скрипнула кровать, когда там пошевелилась Люсьена.
– Дорогой, – манерно произнесла она, – ты забыл, что я здесь? Кончай разговаривать с этой курочкой и иди в постель…
Флоретта замерла. Жан увидел, как помертвели ее глаза.
– О, – задохнулась она. – Возьмите ваше письмо, Жан!
Жан взял письмо и молча застыл, ощущая себя несчастным, слушая, как стучат ее туфельки по ступенькам лестницы. Она сбежала вниз очень быстро, без всякой предосторожности.
У него за спиной тихо смеялась Люсьена.
– Ведьма! – выругался Жан.
– Извини, – смеялась она, – начинаю находить тебя интересным. И кто знает, каким знаменитым ты можешь стать? Лучше с самого начала избавиться от конкуренции, n'est-ce pas?
– Ты совершенно невозможна, – сказал Жан.
Он вскрыл письмо. Оно было от Бертрана из Австрии. Жан быстро пробежал его глазами, и лицо его потемнело, так что шрам стал выглядеть белой молнией. Он медленно и очень тщательно сложил письмо и спрятал его в карман сюртука. Потом взял со стола пистолеты.
– Уходишь? – спросила Люсьена. – Сейчас?
– Да, – ответил Жан очень спокойно. – Ухожу.
Люсьена смотрела на него вопросительно. Потом медленно улыбнулась.
– А я, – промурлыкала она, – думаю, что больше не засну, Жанно…
Жан посмотрел на нее, и то, что она прочла в его глазах, поразило ее.
Он пошел к двери. На пороге обернулся.
– Когда следующий раз увидишь Жерве ла Муата, – сказал он, – можешь сообщить ему, что… его сестра… умерла…
Он спустился по лестнице и вышел в ночь, полыхающую огнем и содрогающуюся от ужаса.