Что с вами, дорогая Киш?

Йокаи Анна

ИЗ СБОРНИКА «ПРИЕЗЖАЙТЕ В ЛИЛИПУТИЮ!»

(1985)

 

 

ЮНЫЙ РЫБАК И ОЗЕРО

Первое условие рыбалки: чтобы была тишина. Никаких шалостей, никакого швыряния камней в воду. Чтобы никто не хихикал и не визжал. Рыбы, они немые, но не глухие! Второе условие: для определенной породы соответствующая приманка. Скажем, червяк или кукуруза. Ну, разумеется, необходимы кормушка и чувствительный сигнализатор клева. Для приманки можно насадить и мелкую рыбешку в надежде, что разбойница покрупнее застрянет на мелюзге. Третье условие: терпение и хорошее самочувствие. В изменчивую погоду клев лучше. Вообще же условия — благоприятные или неблагоприятные — не должны влиять на рыболова. Тот, кто половчее, надежно закрепит удочку. Взгляд рыболова должен быть неподвижным, без всякого выражения — ведь только тело его сидит на берегу, а душа ищет под водой, призывая, воображая и надеясь: добыча приблизится… и вот рыболов нагнулся, глаза прищурил — да, пластмассовый поплавок дает сигнал; теперь — решительный рывок, и на крючке уже бьется рыбешка — если только плутовка не сорвется! Да где уж ей одолеть стальной крючок? Бывает, конечно, на крючке и иная добыча: пучок водорослей или подгнивший камыш. Это доставляет немало хлопот. Приходится очищать крючок, вновь насаживать приманку и закидывать уже подальше. Рыболовы, что удят по соседству, не преминут потешиться, если, конечно, у них в ведрах не извивается самая что ни на есть мелкота, ну, тогда они лишь выражают сочувствие. Рыболов никаким уловом не брезгует. Но уж если невзначай попадется килограммовая особь, весть об этом мгновенно облетает весь поселок, ловкач фотограф тут как тут: все дело в оптике, главное, удачно выбрать угол наводки — и вот уже снимок, запечатлевший размер улова, готов! Весы при этом как-то всегда оказываются не под рукой. Рыболовы — тщеславная порода: радуются фотографии. Встречаются, правда, и сомневающиеся: что это, мол, за фотограф такой? Да что за аппарат? Это же бинокль театральный: с одной стороны увеличивает, с другой — уменьшает тот же самый объект, как кому вздумается. Все-таки весы решают дело! Но ведь местные весы такие неточные! Или прибавят весу, или уменьшат его, а бывает, ловкость рук — и как бы случайно с быстротой молнии заиграет тарелка: или выше пойдет, или ниже. Во время запрета на лов колебание весов увеличивается: кому ловля — заслуга, кому — грех. И потом еще, что скрывать: рыбачат и подслеповатые. Они тень ведра принимают за рыбу. О них ходят легенды, правда, они подчас сами о себе и создают их, обманывают себя.

Некоторые знатоки считают, что оснастка — это все. Более того, блеснуть оснасткой, элегантно закинуть удочку — вот что важно. Плавно водить вверх-вниз телескопическими удилищами, щелкать своими пружинящими стульями; на коробке — патентный замок, на бидоне и крышке — винтовая резьба.

Берег, кажется, протянулся бесконечно. Но нет такого рыболова, который считал бы свой участок достаточно большим, укромным и спокойным. Поэтому между рыболовами почтительное расстояние. Они сходятся, лишь когда всем окончательно ясно — клева нет! Или если им грозит какое-либо новое распоряжение охраны; тогда они собираются и тешат друг друга сказками, все на тот же рыболовный сюжет.

На берегу суета, рыболовы готовятся к действу. А озеро?

Озеро неподвижное. Но нелюбезное. Озеро любит тех, кто быстро плавает. И презирает тех, кто только мутит воду. Озеро боится грязи, оно тогда покрывается зыбью. Озеро, если захочет, бывает щедрое, но не понимает мелких расхитителей. Озеро пресноводное, ласковое, однако не внушает иллюзий, как море; не сулит ни безграничности, ни бесконечности. Но и оно завораживает. Редко на заре и перед закатом идет по нему от солнца и к солнцу жемчужный мостик лучей, и ждет оно первого босоногого пешехода, что отправится от берега к свету. И только сёрфинг разрезает поперек эту переброшенную дорожку. А что же за это? Буря — вот великое действо озера: вихрь, молния, дождь, который выступает в качестве режиссера. Озеро жаждет грозы и плещется желтой и дымчато-серой пеной. Как живой организм, потягивается оно своими волнами, далеко захватывая берег. На шум отвечает шепотом. Во время грозы бушует, хрипит. Мышцы волн все более напрягаются, набирают силу, и оно не признает никаких границ. И подчиняет себе, а иногда и убивает — оно охотится на простофиль и особенно на хвастунов, молодцевато заявляющих: озеро-де неопасное. Но ведь стихия остается стихией.

Теперь озеро смирное. После пронесшейся грозы стоит ласковая погода. Ветер, правда, капризный: то справа, то слева дает мелкие пощечины, то сталкивает, то разгоняет жидкие тучи. Похоже, что солнце мчится, поминутно сменяя свет и тень. Рыболовы после вынужденного перерыва собрались на бетонированной кромке, слышны негромкие возгласы, вялые приветствия. От комаров и прочих «кровопийц» спасает спортивная одежда, закрывающая тело по шею, и шляпа. Лодочники в резиновых сапогах бродят по воде. Но большинство рыбаков держится вызывающе спортивно: в коротких штанах, без шапок; развеваются их волосы или блестят лысины. Спорят о приемах ловли. Молодые, конечно, вводят свои новшества: один ловит, а целая орава следит за ним, поддакивает ему, воображая, что удит она сама. Если рыба попалась мелкая — орава выбрасывает из ведра рыболова добычу и потешается над ним:

— Ну, дядя, а где же тут рыба?

А иной, ни на что не обращая внимания: ни на фотографа, ни на весы, посмотрит и по-деловому, с кислой миной скажет:

— Бросайте, сосед, обратно.

Ведь издевка тоже имеет свои традиции. В конце-то концов, не задевает глубоко…

Человеку в плаще это даже доставляет удовольствие. Он понимает шутку. Какая бы ни была погода, жарко или прохладно, он никогда не оставляет дома свой выгоревший плащ. Если не хочет ни с кем разговаривать, надвинет капюшон на лицо. Если вспотеет в плаще, то сложит и сядет на него. Этот плащ уже видал виды. Рыбака давно все знают на берегу, он пользуется некоторым авторитетом: достиг общепризнанного рекорда. И его теперь не очень-то и интересует, что попадется на крючок. Сидит он на своем привычном месте, на камне, и можно подумать, что он заодно с рыбами.

Бряцание за спиной заставило его вздрогнуть и обернуться.

По протоптанной дорожке, и даже не по ней, а напрямик, по крапиве и ржавым железякам, шел парень.

«Какой юный, — подумал рыбак в плаще, — хотя и немного старомодный». Молодым может быть всякий, кто молод. Но юный — это качество. Он строен, силен, высок. Его лицо правильно очерчено, взгляд ясный. В движениях — достоинство, гармония.

Оравы с ним нет — он идет один. В нем все одно к одному. Только это бряцание, этот прикушенный рот — да ведь он тащит что-то за спиной, что-то огромное и мохнатое…

Юноша достиг узаконенного рыбачьего места. Он даже испарину не смахнул. Кроссовки на нем зашнурованы, и только над модными узкими джинсами блестит загорелое коричневое тело. И все-таки он кажется оголеннее других. Возможно, потому, что его лицо не закрывает борода. Или потому, что он не напялил на глаза темные очки. А может, из-за широкой грудной клетки, красиво переходящей в линию натянутых плеч. Он стоял, как слишком открытая буква «Т». Щиколотки были прижаты друг к другу. Свой груз он не отпускал. Ближе всех к нему был рыбак в плаще, обернувшийся на шум; а если на нас посмотрят, то и мы отвечаем тем же.

— Добрый день, — просто поздоровался юноша, не понизив голоса для солидности и не повысив для придания ему просительной интонации. — Мне бы лодку… я хотел бы порыбачить.

— Поудить, — поправил его рыбак в плаще. — Рыбачить — это совсем другое.

— Знаю, — сказал юноша и улыбнулся, сверкнув ровными, как молодая кукуруза, только не желтыми, но и не вызывающе белыми зубами. — Вот этого я и хочу. — Он ближе подтянул свой узел. В нем что-то звякнуло. — Я достал сеть. А эту махину сконструировал сам. Наподобие улитки. Крутить надо за ручку. Знаете ли, закинуть сеть легко, но очень важно, чтобы она хорошенько расправилась и потом затянулась: что в нее попадет, уже не убежит. Чтоб вытянуть сети, нужна ловкость. Только вот лодка должна быть с хорошим погружением, устойчивая. Я бы тогда заплыл на середину. Те, что дают на прокат, все неустойчивы. Я ведь не по водичке шлепать пришел с семьей. И не развлекаться в лодочке. Неужели им это так трудно понять.

Он разобрал сложенные в тюк сети, проверил веревки, железяки и устроился рядом с рыбаком в плаще, сел, скрестив ноги; пот на нем обсох на прохладном ветру, он глубоко вздохнул, задержал ядреный воздух в легких, затем выдохнул. Потом снова глубоко вдохнул, живот его округлился точь-в-точь как у младенца на рекламе питания, и очень медленно выдохнул, пока живот не опустился.

— Ух, — произнес он наконец. — Очистил все нутро. Не хотите и вы попробовать? Здорово отдыхаешь.

— Я как раз от отдыха устал.

Юноша кивнул.

— Ну конечно. Противная поза. Вы представьте себе «Мыслителя» Родена с удочкой в руках. Забавно. Целая серия маленьких гипсовых мыслителей.

— Вы себе потешайтесь на здоровье, — сказал рыбак, вытащил из-под себя и набросил на плечи затасканный плащ. — Для вас рыбная ловля — не страсть, а мелкое хобби. Не так ли?

— Не сочтите за обиду. — Юноша примирительно потрогал разделявший их пустой рукав плаща. — Не настоящее… А чтобы лишь убить время. Это ведь не какая-нибудь борьба не на жизнь, а на смерть, не кровь, не острога и не то волнение, когда рыба вдруг увлечет в пучину… или хотя бы большим хвостом ударит по голове… Потеря сознания, головокружение! И, с трудом собирая силы, приходишь в себя, всем назло!

— Я не хочу вас разочаровывать, — рыбак в плаще с улыбкой рассматривал юношу, — но таких рыбин давно уже нет и в помине, тем более, мой юный друг, в озере! Тут ничего подобного не выудишь. Это уже не святой идеализм. Это юношеская инфантильность.

— Но даже более-менее крупную, и ту вы на крючок не поймаете… Поверьте, сорвется.

— Однажды получилось, — сказал рыбак в плаще.

— Однажды… разве этого достаточно?!

— Да, и на всю жизнь, — ответил другой вполне трезво, но с еле заметной печалью в голосе.

— Тогда зачем вы тут сидите? Так терпеливо?

— Привык. Я другого дела не знаю. Не успеваю бросать в воду мелюзгу. Но сидеть и сравнивать — и то радость. Ну и, конечно, печаль.

— И потом бредете обратно? И так день за днем? Как и пришли, с пустым ведром?

— Иногда я щажу себя. — Рыбак в плаще усмехнулся. — Убавлю спеси. Ведь улов все же есть.

— А вы хотя бы любите ее? — спросил юноша и заглянул в открытое ведро.

— Кого?

— Ну, жареную рыбу, например.

— Ненавижу. По мне, как бы ни приготовили, все одно, я рыбу во всех видах терпеть не могу. Запомните: настоящий рыбак рыбу не ест.

— Продает, — сказал юноша насмешливо, — кто постарается, тот не в убытке. Немного специй — и готовы соус и теория «Kleine Fische — gute Fische».

— Не запрещено. И даже не безнравственно. А я лучше раздам. Вы бы удивились, если бы узнали, скольким людям нравится, более того, для скольких главной пищей является такая средненькая рыбешка. Лишь бы не пахла болотом. Размер значения не имеет. Естественный вкус — это максимум в данном случае.

— Словом, само занятие — вещь второстепенная?

— Занятие… об этом рыболовы только трепаться любят. Нравится мне этот ваш идеал рыбака! Но ведь как раз рыбаки, мой юный друг, и работают на рынок… Крупное предприятие государственного значения. Вы газеты читаете? «В хорошем темпе идет выполнение программы реконструкции рыбных озер, в рамках которой в этом году приблизительно на тысяча пятистах гектарах территории создаются условия для ведения современного рыбного хозяйства. Программой реконструкции за пять лет предусмотрена модернизация пяти тысяч гектаров озер. Из года в год увеличивается производство… Повсюду уделяется особое внимание замене тяжелого физического труда, в технологии ловли рыбы — модернизация этого процесса… в более теплых водах с хорошими результатами разводятся самые ценные породы рыбы…» И тогда эти ваши сети! Чего вы, собственно говоря, хотите? Вы заручились разрешением?

— Я не думаю, что это нужно. Ведь эта моя, может, единственная ловля, — сказал юноша, — мой «заскок» никому вреда не принесет, ни для кого не опасен.

— Нет. — Рыбак в плаще осмотрелся на берегу. — Нету такого риска. А если получите лодку? От меня. Как раз подходящую. Как вы думаете? Вы так сразу и вытащите много? Ну сколько? Десяток? Двадцать? Полпуда?

— Вы это спрашиваете не всерьез? Скажите, ведь не всерьез? — Юноша подвинулся и дернул плащ с плеча своего собеседника. — Вы же хорошо знаете.

— Ведь это озеро. Не море! — Удочка задрожала в руках рыболова в плаще. — Вы же не станете искать то, что в нем заведомо не водится? Иначе вы ненормальный.

— Я разбираюсь в биологии. И тоже читаю! «Возможно, что по нынешним нашим знаниям давно вымершие неандертальцы доныне имеют популяции, называемые Homo neanderthalensis, одна из побочных ветвей развития — тупик, не имеющий продолжения, — и прошедшие десятки лет поразили обомлевших ученых живыми образцами древних существ, миллионы лет считавшихся вымершими. Еще несколько недель тому назад до нас дошло известие из не считающейся краем света Японии о похожем на дикую кошку звере…» Это ошеломляюще! Признайте, что это ошеломляюще!

Плащ окончательно сполз с плеч рыбака. Оба они сидели уже голые по пояс. Справа и слева на них удивленно шикали.

— Давайте потише, — предупредил юношу пожилой рыбак. — Прекрасная глупость. Чтобы в сетях застряло древнейшее чудище!

— Я знаю, что это озеро. Но ведь когда-то все было сплошным океаном. Может же притаиться в иле какая-нибудь мутация? Какое-либо редко плодившееся, тысячелетиями там пребывающее существо?

«Это бред сумасшедшего, но кто знает…» — подумал пожилой собеседник и вдруг перешел с юношей на «ты»:

— Добро, получишь лодку. Скажи только вот что: если ты и вытащил бы странное чудище из глубины, то зачем? Стал бы показывать его всему миру? Сенсация?

— О нет, — произнес юноша, — на сенсацию мне наплевать! Но, может быть, это что-то доказало бы. Может быть, пояснило бы. Где это дело свихнулось. Если же было направление — то где оно преломилось? Гипотезы могут свести с ума. А не испытания с целью прямого доказательства.

— Ты и меня еще доведешь до безумия. Ладно. Ступай триста метров налево, покуда берег не повернет, там, за камышами, привязана лодка. Ты увидишь на боку ее масляной краской намазан черный крест.

— Это вместо названия? Шутка или означает рок?

— И то и другое. Вот тебе ключ. Береги цепь и замок.

— Документа не надо? — спросил юноша взволнованно и схватил свой несуразный узел.

— Ты уже удостоверил, кто ты есть. Не ничтожной бумажонкой. Для опытного рыбака этого достаточно. Когда ты думаешь на воду?

— Чем скорее, тем лучше. Еще дотемна закину сеть. А вытащу на заре. Рискну. В этой сумке мой ужин. Вы что-нибудь ели с утра?

— Я, — ухмыльнулся рыбак, — вареную кукурузу вот из той коробки. То же, что и мои рыбы с крючка. То же самое. Ты бери мой плащ. Будет чем накрыться. Ночь на воде холодная. Окоченеешь.

— Вам уже доводилось?

Пожилой рыбак не ответил. Он снял плащ. Теперь ничто их не разделяло.

Юноша еще переминался с ноги на ногу.

— А… если завтра вы не найдете лодки?

— Тогда, значит, ты пропал вместе с нею. Ты ее прицепишь на место и найдешь меня. Уж не думаешь ли, что я даром одолжу? Нет, одним «спасибо» ты не отделаешься.

— Платить? — Юноша разочарованно запнулся. — А какая плата?

— Расскажешь о приключении, — сказал рыбак. — Или о не состоявшемся приключении.

Ночь на воде леденящая. И сырая. Прошли волшебные минуты, когда восходящий серп луны и заходящее круглое солнце вместе стояли на небосклоне. На этом озере солнце не садится в воду. На горизонте внезапно появляется облако, в него погружается солнце. Золотой мост-дорожка плесневеет, облако от освещения изнутри делается траурно-лиловым. Затем и лиловый цвет становится серым, потом блекло-черным; серп луны побеждает, и ночь начинается тонкой, прерывистой скобкой. Вообще скобки двузначны, именно в них и заключена суть мысли, но одна скобка внушает ее незавершенность, смущает разум, и лишь алмазные слезы звезд утешают: их ужасающее одиночество сродни одиночеству взглянувшего вверх, в небо.

Юноша не был уверен в том, островок ли это в середине озера. Похоже было, что лодку в темноте уносит камыш. А ведь юный рыбак ее предусмотрительно привязал. Это было обманом чувств. Покачивание он ощущал как движение вперед.

Можно бы и заснуть. Сеть закинута. Благословен этот плащ с капюшоном. Он лег на спину. Закутался. Тело не мерзло, только вот вера в удачу остывала.

Будет мелюзга. В лучшем случае крупный сом. А тот, допотопный экземпляр, никогда не выплывет из глубины. И никогда никто не узнает, что было в начале начал. Природа ли бросила на произвол судьбы некоторые, созданные ею же существа, или некоторые, созданные ею существа испортили сами себя? Чей это брак: идеи или формы творения? Крах планирования или ошибка материи, застрявшей в развитии, но почему?

Попалось бы все-таки какое-нибудь древнее чудище! Ощутимое, видимое! Еще до того, как любая медитация станет комичной за отсутствием доказательств.

«Какое тщеславие, — подумал юноша. — Именно мне! Именно я! Именно в это время! Именно в этом озере. Прав был здоровяк рыболов. Сумасбродная идея. Может быть, просто ребячий каприз. Хотя бы скорее уж кончилось это приключение. Какой позор!»

Хоть бы приснилось что до зари!.. И ему снилось нечто вязкое, ужасающее или парящее, прекрасное.

В центре приятных видений был он сам, всемогущий и счастливый. Но потом ему захотелось страшных сновидений, чтобы утром легче было сопоставить безразличную реальность с ужасом приснившегося.

Однако и сон не шел, даже бессознательный, глубокий сон. Дремота? Забытье? Его состояние на грани этого; мелькают видения: мать, отец, девушка, друг. Каждый и знакомый, и чужой. Ситуации, в сущности, приятные, и все-таки это боль. Подмена личности. Девушка убаюкивает, мать целует, друг дает советы, отец шутит. Все путаное, все зыбкое — только лодка надежная, едва движется, покачиваясь. Но плеск воды неприятен, потому что повторяется независимо от его воли, слишком размеренно.

Юноша очнулся.

«Идиот я, идиот, — подумал он, — что это со мной? Обыкновенный мир, обыкновенная жизнь. Что тут может быть необычного? Оно бы погибло. Рано или поздно меня убедят факты. И тогда прекратятся мои мучения. Может, у меня логика хромает? Надо подойти с другой стороны: чтоб не сила увлечения определяла далекую цель, а близкая цель определяла и увлечение ею.

Он отсылал от себя звезды. Умолял их померкнуть. Показать пример вынужденной покорности.

А звезды держались. Более слабые меркли скорее, пропадая в светлеющей синеве. А более сильные упирались, но и то недолго.

Занималась заря.

Юноша сел. Плащ, словно панцирь, держал его крепко.

— Вы обманщицы. Вы дорогие мои сообщницы. Ведь вас сломить нельзя. Я знаю. Хотя глаза мои и не выдерживают такого созерцания. А все же вы есть! Для самих себя — везде и для других — где-то.

Небо посветлело на востоке. Но абрис солнца еще только угадывался. На озеро медленно опускалась розовая и серебристо-синяя вуаль, плотная вуаль, широкая — от берега до берега. Юноша сбросил плащ. Хотел, чтобы его обволокло этим волшебством.

— Да что мне мои сети? — Он обезоруживающе улыбался. — Пусть их остаются без улова, раз нет ни чуда, ни счастья.

Но все же надо их вытащить, сложить, порядок есть порядок. Механизм сработал хорошо.

Нелегко это было, но не так уж и трудно. Однако что это? Нет сомнения: что-то поймалось.

На дне сетей, почти у поверхности воды, появилась она, сама Рыба. Она не была большой, но не была и маленькой. И совсем не билась, лишь плавники подрагивали да жабры трепетали. Неповрежденное, радужное тело покорно лежало среди грубых веревок. Глаза навеки открытые: света не боятся, свободно выдерживают его. Еще ничего не боится. Ничего не подозревает, невинная.

Непородистый Образец. Миллион раз приведенная в пример. Лодка, юноша, сети и Рыба в такт покачивались на волне.

Затем юноша заговорил с ней.

— Прыгай обратно, прошу. Ступай обратно время коротать. Я только взглянуть на тебя хотел. Но защитить тебя не смогу. Рассмотрят тебя и разрежут на куски. Теперь так.

Он сделал в сети прореху. Подождал, не решаясь прикоснуться к рыбе. Рыба тоже как будто ждала. Затем мгновенно выскользнула в дыру.

Обломок солнца прыгнул в озеро. Из перламутрового оно стало красным.

Юноша быстро стал грести к берегу.

— Так уставились бы на тебя, бедняжка, — пробурчал он, — как на дневные звезды.

У берега он замедлил ход лодки. А что, если все это лишь мое воображение?! Если все это мне мерещится? Пустяковая рыбешка, серенькая на самом деле?.. А кем же я был, Богом? Смельчаком или трусом?

Человек в плаще — вернее, без него — не рыбачил. Его пригнала к воде особо ясная заря, и особенно ярким казался первый луч. Рыбак беспокоился. Надо было бы юношу отговорить. Озеро порою бывает опасным! А он сам еще лодку ему дал. Но что поделаешь… Нельзя же до самой смерти хохотать, что в понедельник самый опытный рыбак поймал разодранную акулу. К четвергу все это уже надоело. Он смотрит в воду, пытаясь заглянуть на самое дно. Но плывет противная «лягучашья слюна» — водоросли — и только мутит воду. Кажется, сама природа сговорилась против глупых.

Вот и юнец. Сложенная сеть стучит железками вслед за ним.

Рыболов бежит ему навстречу.

— Ну, ничего не поймал?

— Ничего, — говорит юноша.

— Но что-нибудь да произошло? — спрашивает рыбак сердито и разочарованно.

— Ничего, — отвечает юноша.

Рыбак испытующе смотрит в его замкнутое, грустное лицо, оно испуганно покраснело.

— Ты что-то скрываешь. — Он трясет поникшее плечо юноши.

Тот опускает голову и молча протягивает ключ от замка и плащ.

Перевод И. Сабади.

 

ВЕСЕННИЙ СНЕГ

В апреле — после серой, промозглой зимы — неожиданно выпал снег. До самого вечера всё в природе казалось обычным для этого времени года: и резкий ветер, и заволакивающие весеннее небо тучи, и изредка проглядывающее сквозь них солнце. В общем, вполне естественные капризы погоды, только немного раздражающие. Как, впрочем, и внеклассные мероприятия гимназистов: в тот день, как обычно, после обеда на свое очередное заседание в клубном подвальчике гимназии собрались две молодежные группы: «Динозавр» и «Галактика». И те и другие, хоть и явились не в полном составе, но, как всегда, держались подчеркнуто вежливо, за натянутыми улыбками скрывая взаимную неприязнь. Это называлось у них «благородным соперничеством».

«Динозавры», погруженные в историю, и «галактики», устремленные в фантастическое будущее, считали своим общим делом и своей особой задачей изучение прошлого и прогнозирование грядущего. Но мелкие заботы и незначительные проблемы настоящего пожирали все их время, так что «своей особой задачей» они заняться просто не успевали. Споры их были пусты, а отсутствие содержания в них заменяла время от времени вспыхивающая, правда, абсолютно беспочвенная (и потому смехотворная), вражда. Зато им превосходно удавалось другое: обнаружив ошибку соперника, враждующая сторона с удовольствием сводила на нет результаты его исследовательской деятельности. Все это, однако, — к их чести — они проделывали между прочим, как бы соблюдая когда-то заведенный ритуал. На самом же деле они были дружны и крепко связаны спортом, общими вечеринками и — самым невообразимым, что только можно себе представить, — учебой. Да, заниматься приходилось много, ведь их гимназия была учебным заведением совершенно особого толка. Преподавательский состав считал делом чести выпускать из стен гимназии исключительно элитарную продукцию — для университета или научной лаборатории, для мастерской художника или кабинета дипломата — и ничуть не ниже.

Благодаря случайной удаче и случайной протекции в эту гимназию зачислили четыре года назад Йожку Керека-младшего. Единственного объективного обстоятельства при зачислении — отличной учебы мальчика в течение всех восьми лет средней школы — оказалось недостаточно, подкачало происхождение: мать — маникюрша, отец — педикюрный мастер, правда, оба были членами кооператива. Но невыгодная ситуация, как это иногда случается, обернулась выгодой. Директор гимназии, со своими вросшими, деформированными ногтями, был постоянным клиентом Йожки Керека-старшего. Один такой вросший ноготь способен доставить большую неприятность, если за ним, конечно, не ухаживает профессионал; а из рук халтурщика клиент может попасть прямо в руки к хирургу — со снятием ногтя и прочими ужасами… Обо всем этом Йожка Керек-старший довольно часто, хотя и со скромным достоинством, напоминал директору. Правильно истолковав намеки, директор принял у себя Керека-младшего и, поговорив с ним, пришел к выводу, что излишне частое повторение местоимения первого лица единственного числа, употребляемого, правда, завуалированно, в падежной форме (по моему мнению, что касается меня, мне думается, для меня важно, что…), свидетельствует об особом индивидуализме мальчика; но, решил директор, для чего же тогда коллектив, как не для обрубки таких вот сучков.

— Только осторожнее, мастер Йожка, — говорил он, кладя распаренную ногу на колени Кереку, — с мясом не режьте… Мы возьмем вашего мальчика. Одаренный ребенок.

Два класса гимназии Йожка Керек ходил в отличниках, на третьем же году — будто спятил — набросился на математику, физику и литературу, даже превзошел по этим предметам своих учителей; по остальным же учился без интереса, не напрягаясь, и успехи соответственно имел самые средние.

— Для меня это загадка, — говорил директор, боязливо пряча палец от щипчиков Керека-старшего. — В этом явно нет никакой логики, мастер Йожка… У человека обычно бывает повышенный интерес или к гуманитарным наукам, или к точным. Но устроить такой хаос — нахватать что-то отсюда, что-то оттуда! — это же настоящая анархия, беспорядок. А ведь все из-за упрямства! Ой, сегодня мой ноготь, мастер Йожка, что-то особенно чувствителен…

— Чувствует перемену погоды, господин директор. Там, в атмосфере, то ли теплый фронт, то ли холодный… Ну а ребенка я возьму в руки.

Легкомысленное обещание.

— Думаете, и я ваш клиент?! — возмущался Йожка-младший. — Мамиными ножничками хотите обрезать меня вокруг, папиным лезвием соскрести все неровности, а потом еще и пилочкой пройтись, чтоб уж совсем гладким стал!

— Что ты, что ты! — успокаивала сына мамаша Мицуш. — Я тебя только об одном прошу, сделай так… как будто ты интересуешься всеми предметами одинаково. Ну хоть вид сделай!

— Нет, — противился папаша Керек, — никакого притворства не надо. Ты должен изменить себя, свой характер, пока молодой. Молодые-то еще податливые…

— Я так и знал! Вы же ничего не поняли! Значит, мы с вами на разных полюсах…

— Что ты несешь? — огорчались родители.

Керек-младший любил отца с матерью, и в его душе уже начинало пробуждаться чувство ответственности за них. Но найти убедительные слова, чтобы объяснить им свое пристрастие к столь различным предметам, мальчик не мог. Он только смутно осознавал, что именно эти науки, на первый взгляд такие далекие друг от друга — чистая и древняя математика, всеобъемлющая и беспредельная физика, с одной стороны, и засоренная всякой словесной шелухой, лишенная ясности и простоты литература — с другой, — соединяясь, дают человеку надежду на познание и совершенствование мира.

В детстве Йожка часто вертелся в маникюрном зале, иногда забегал и в педикюрный кабинет отца. Руки клиентов вызывали у него отвращение, к ногам же он испытывал жалость. Ему было досадно, что старые, сморщенные, все в родимых пятнах пальцы рук унизывали дорогие бриллиантовые кольца, а молодые руки украшала дешевая, чудовищно безвкусная, со звенящими висюльками бижутерия. Ступни же ног были жалки своей откровенной беззащитностью: изуродованные подагрой, с болезненными мозолями, они боязливо ерзали по белому фартуку отца. Да, для педикюра у Йожки-младшего не хватило бы покорности, для маникюра — терпенья. Врачом он, видимо, тоже не станет, хотя именно ради этого отец и устроил его в такую престижную гимназию.

— Пойми же ты, я не твое продолжение, — объяснялся с отцом в то апрельское утро Йожка-младший. — Что ж с того, что я люблю тебя, а ты любишь меня? Ведь никто никого не продолжает. Это просто удобный самообман. Последнее утешение в старости. У каждого свои возможности и свой путь. А то́, что ты загубил в себе, мной уже не исправишь.

— Ах, так?! — Йожка-старший даже взвыл от возмущения. Схватив телефонную трубку, он заорал: — Кто говорит?! Йожеф Керек! Что? Какой?! Старый… одной ногой в могиле…

Такие эмоциональные сцены устраивались не часто, даже не каждый месяц. А вообще-то жизнь в семье текла довольно мирно. Сын, оберегая свою привязанность к любимым предметам, занимал позицию молчаливого несогласия. Мамаша Мицуш, пытаясь сохранить внешнюю благопристойность, на каждом углу расписывала достоинства сына — большая, мол, редкость в наше время такой положительный ребенок. Ну а папаша Йожка твердо верил, что склонность к самостоятельному мышлению — это болезнь, которая с годами пройдет.

То апрельское клубное заседание — четыре часа говорильни и не единой мысли при этом — только подтвердило и даже опередило оптимистический прогноз родителя. Они спорили не потому, что существовал предмет спора, а просто по привычке. «Динозавры» ждали, когда надоест «галактикам», а те в свою очередь хотели уморить «динозавров». Затихала вся компания только во время чтения вслух скучных брошюр. Так пустой вагон резво бежит по гладким рельсам, не встречая никаких препятствий на своем пути: и стрелка переводится автоматически, и семафор всегда дает ему «зеленую улицу».

В клубный подвальчик вела лестница в тридцать ступенек, по обе стороны от нее находились две ниши с сырыми кирпичными стенами — так называемые «клубные комнаты». Окно заменяла вентиляционная решетка; помещение освещалось разноцветными лампочками: красной, лиловой, синей, зеленой и желтой — естественный свет не мог просочиться сюда даже случайно. Летом в подвальчике всегда пахло затхлостью, а зимой воздух пропитывала промозглость старого подземелья.

В девять часов вахтеры выкурили ребят из подвала. С комментариями, конечно. Для начала им пожелали проваливать к чертовой матери. Конечно, они могут орать хоть до ночи, ведь завтра ни одному из них не вставать в четыре утра. И что это за мода устраивать клубы в тюремных подземельях?! И вообще, что они, сопляки, знают о тюрьмах?!

Расходились без суеты, неторопливо. Скрывая смущение, бросали на ходу друг другу бодренькое: «Салют, братцы!», «Пока, старики!» — и исчезали в проеме двери. Правда, и теснясь на узкой лестнице, они по инерции продолжали упрекать друг друга в антинаучности методов, в инфантильности мышления и интересов — в общем, как всегда, занимались словоблудием.

Все в этот вечер было до скуки одинаково. Как одинаково выглядят на портретах лица и живых, и мертвых. Только что завершившаяся псевдоинтеллектуальная прогулка в никуда вконец истощила их мозги. Но не физические силы. Легко, благодаря натренированным мышцам, они открывали тяжелые, на пружинах, школьные двери и с шумом вываливались на улицу, лениво изображая энтузиазм.

Вдруг шедшие впереди остановились. Да так неожиданно, что задние налетели на них, чуть не сбив с ног. Вся компания покачнулась, удерживая равновесие, и застыла на миг в немом благоговении.

Невероятно, но, пока они гнили там, в подвале, на улице выпал снег. Он и сейчас все падал и падал — густой и пушистый. Снежинки садились на ресницы, и сквозь них все вокруг выглядело причудливо и таинственно, искрясь и сверкая белизной. Незнакомой стала знакомая улица. И безлюдной — будто испугавшись недисциплинированности природы, люди попрятались по домам и из окон наблюдали за непрошеным чудом.

— Здорово-то как! — воскликнул Йожка Керек.

И все вдруг оживились, запрыгали, раскричались. Захрустел под ногами снег… И вдруг их обуяла неистовость упоения — неизбежная, неотвратимая: каждому захотелось оставить свой след на девственном снегу, сотворить что-то небывалое… в общем, действовать.

Не дожидаясь ничьего сигнала, они побежали, рассыпались по улице, на ходу сметая снег с дверц автомашин и выводя пальцем на заснеженных багажниках и капотах первое, что приходило в голову: «Вперед, мадьяры!», «Давай, давай!», «Жми!», «Да здравствует кто здравствует!», «Кто писал, тот дурак!»…

Кричали, толкались, совали друг другу за шиворот снег, а потом, разделившись на две команды — мальчики и девочки вперемешку, — бежали по обеим сторонам улицы и бросались снежками. Комочки снега летали через мостовую и шлепались на тротуар. Ребята тоже падали в снег, устраивали кучу малу, умывали друг друга снегом и визжали от восторга. И куда только подевалась неприязнь?! Никто сейчас и не помышлял о победе, никто не спрятал в снежки ни одного камня. А с неба все падала и падала на них волшебная слюдяная пыль. Им было безразлично, кто из какого класса, какого пола, кто в кого влюблен, они все потерялись во времени, а вокруг летел и кружился, искрился и сверкал весь мир. Кончиками языков они ловили снежинки — будто святые дары причастия, ниспосланные небом, и души детей оттаивали и преображались… И в этом пароксизме очищения они не заметили, как пооткрывались окна в домах, а владельцы машин уже встали в засаду с полными ведрами воды.

— Эй! — раздался чей-то агрессивный бас — Убирайтесь отсюда! Вы что, хотите побить стекла, мерзкие хулиганы?!

— Телевизор нельзя посмотреть спокойно, гвалт устроили… Звериный вой какой-то! — подтянуло истерическое сопрано.

— И движению мешают, пьянчуги!

— Нет, чтобы взять лопату…

— Лопату?! Эти?.. Да разве им работа по вкусу, мадам? Им бы только поорать…

Но ребята не обращали никакого внимания на злобные выкрики из окон — так велика была их радость, так неожиданна.

— А водички в морду не желаете, раз уж вы так любите этот хилый снег?..

Йожка Керек не успел отскочить в сторону, и его голову окатило водой, отвратительно скользкой, будто в ней выполоскали грязную тряпку.

И снег погрустнел и растаял.

Ребята, правда, не сдавались, но снежки летали все скучнее, все медленнее, а ослепительный блеск совсем померк.

— Вы что, не поняли? — произнес из окна второго этажа бесстрастный, почти доброжелательный баритон. — Расходитесь, ребята, расходитесь. Народ уже спит. Трудовой народ. Должен же быть порядок. Непонятно разве? Или вызвать милицию? Убирайтесь-ка лучше подобру-поздорову.

Это было хуже и воды, и ругани. Несколько минут ребята переваривали сказанное, потом, не глядя друг на друга, принялись неторопливо высыпать снег из воротов, кое-как отряхиваясь, крепче затягивая шарфы и глубже надвигая шапки. Смущенные, расходились они по домам, не понимая еще, что подавляют в себе: праведный гнев или покаянный стыд.

В передней Йожка долго стряхивал снег с промокших ботинок и куртки. Потом переобулся в тапочки и, проскользнув в ванную, сунул под горячую воду свои покрасневшие руки.

— Где ты пропадал? — выглянула из кухни мамаша Мицуш. — Омлет совсем осел…

— Омлет сказал «привет», — сострил Йожка и наконец рассмеялся.

— Тебе все шуточки, а я старалась, старалась…

— Где ты шатался? — подал голос отец. Керек-старший смотрел третий выпуск теленовостей и даже не повернул голову в сторону сына.

В комнате Йожка подсунул под себя псевдоиндийский кожаный пуфик — тихо хлюпнул выдавленный воздух — и принялся за холодный омлет, равнодушно поглядывая на экран.

Молодые ребята с автоматами подталкивают в спину прилично одетых людей. Трагедия заложников. Опять молодые люди в защитной форме стреляют в кого-то, в кого — не видно. Партизанская война в пустыне. Стоп-кадр: двое арестованных — двадцатидвухлетний юноша и девятнадцатилетняя девушка. Опасные члены террористической группы. Транспаранты над толпой молодежи, юноши и девушки энергично трясут кулаками, окружив здание университета, разрываются гранаты со слезоточивым газом. Студенческая демонстрация.

— Папа, — внезапно произнес Йожка, сунув пустую тарелку в руки матери. И опять рассмеялся. — Папа, а у нас даже в снежки играть — уже беспорядки.

— Да-а, сынок, — удовлетворенно протянул Керек-старший. — У нас порядок. На том стоим. А тебе что, нужна такая «свобода»? — он театральным жестом показал на экран. — Вон, полюбуйся!

Поддав ногой пуфик, Йожка убежал в свою комнату и с грохотом захлопнул дверь.

— Что это с ним? — переглянулись родители. — Слишком хорошо живется, наверное…

Они прислушались.

За дверью, будто тигр в клетке — только в мягких тапочках, как зверь со втянутыми когтями, — метался их сын. Движения его все убыстрялись, и слышно было, как он без конца натыкался на стены.

— «Приди, свобода! Здесь твоя держава!..» — бормотание усиливалось, нарастало и наконец перешло в истошный крик. — «Приди, свобода! Здесь твоя держава!»

— Что он так кричит? — удивился Керек-старший. — Думает, так его скорее услышат?

— Оставь его, — сказала жена. — Ребенок занимается. Готовит уроки.

Перевод Г. Лапидус.

 

ГАРНИТУР

Прохожие улыбались, бросая взгляд на это зрелище. Каждый воспринимал его по-своему. Одни — с иронией и чувством собственного превосходства: мол, примитивный люд, и чего только себе не позволяет! Другие, в спешке пробегая мимо грузовика, мельком оглядывали происходящее и говорили себе не без горечи: «Вот работенка! И деньги гребут, и еще сре́заться успевают…» Более степенные, наблюдательные прохожие, склонные анализировать и обобщать всё, что увидят, делали далеко идущие выводы: «Всегда все у нас так происходит, вот разительный пример, вот вам и сапогами на стол!»

Стол же этот был австрийским импортным, табачного цвета и выглядел весьма солидно, хотя стоял на низких ножках. Не было на нем лишних украшений, и он вполне гармонировал с угловым диваном, элегантным, современным и все же производящим впечатление предмета старинного, что не могло не вызывать восхищения. Бархатная обивка зеленовато-серого цвета, набор подушек притворно изображал удобство, уют, но при этом они теснили друг друга. В угловой, деревянной части дивана были отделения для стаканов, карт, пластинок, газет. В общем, мебель для компании. Единственный импортный экземпляр, поступивший в мебельный магазин в качестве образца опытной партии. Но наверху, на платформе открытого грузовика, на грязных досках днища, над грубыми резиновыми колесами, столь изысканная расстановка этой мебели действовала как пощечина. Пощечина обычно следует за пощечиной, видно, поэтому три грузчика расселись вокруг стола на мягких подушках, коли уж все равно надо ждать какие-то проклятые причиндалы, какой-то там подлокотник, потому что ко всему прочему полагается еще и подлокотник, клянется кладовщик, пошедший его искать.

Накладную сунули в руку Петеру Фекете, обычно он дает ее подписывать клиенту, берет с него деньги и делит сумму, полученную «на бутылку», на три части, вернее, на четыре, потому что шофер тоже помогает грузить. Странный этот шофер, видать, не за шиши сменил работу. Хотя на бывшую зарплату народного просветителя не мог даже приличную рамку купить, чтобы повесить свой диплом, зато в его работу совал нос всякий кому не лень.

Петер Фекете, собственно говоря, жаловал водителя: парень, слава богу, не разбирается в старых шлягерах, чтобы свистеть ему, Фекете, в лицо на самом трудном повороте лестницы: «Ну, брат, Петер Фекете, недотепа ты, никогда тебе не поймать удачи…» Это, по сути, просто издевка, потому что десять червонцев в месяц шло как минимум. И ему, и другой паре, и Миши, шоферу, конечно. Что и говорить, вкалывать надо как следует, зверски вкалывать. Но Петер Фекете и не так еще, бывало, работал, а даже на жратву не хватало. Да что об этом могут знать эти два прибившихся сюда шалопая? Один пьет не просыхает, с металлургического его выгнали, слава богу, еще до того, как он травму какую мог получить. А здесь пей сколько влезет, лишь бы буфет на себя не опрокинул. Пей-папа! — так его и прозвали. А другой помощничек едва ногами перебирает, одна о другую спотыкается, и всегда сопит от натуги, а в минуты передышки разглядывает свой пуп, уверяя всех, что эта шишка — грыжа. И еще злится, что его Шишкой зовут. Злобная такая порода и хочет лишь деньгу зашибать. Но больше всего ненавидит того, от кого больше получает.

— Холера ему в живот, раз может так вот прямо из ящика взять да и выложить столько…

Шишка с наслаждением ерзал по нежным ворсинкам бархатного сиденья своей задницей.

— Не дури, Шишка! — Петер Фекете раздал разобранную на страницы газету «Народный спорт». — Нате, подложите под свои зады! И не забывать: качество доставки! А то подаст клиент жалобу — и кати обратно, все труды насмарку!

Они подложили под себя газетные листки. Петер Фекете многозначительно извлек из внутреннего кармана куртки карты. Пей-папа уже принес светлое Кёбаньское пиво и бутылку палинки; все это спрятали под стол и по мере надобности привычным движением выхватывали оттуда бутылку за горлышко.

Шофер в выпивке не участвовал. Он и в карты не умел играть. Склонился на баранку и задремал. Правда, в этой игре — «ульти» — четвертый и так только болельщик. Да и что поделаешь, такой уж это парень. У него длинные золотистые волосы, еще бы борода — и готовый тебе «Иисус Христос-Суперстар». Такую надпись Петер Фекете увидел у сына на обложке пластинки, он тогда спросил, что, мол, это значит, и тот развязно ответил: «Что и само название — „Иисус Христос-Суперстар“». Мальцы над всем измываются. Но ежели он терпит шуточки в свои пятьдесят, то пусть и шофер Миши их потерпит. А он ничего и не возразил. Суперстар — это, по его понятию, лишь звание, это, говорит, вроде как самая блестящая среди звезд. Потеха, когда на него найдет. В прошлый раз он не обогнал машину «хикомат», чтобы не обидеть водителя, который калека, только поэтому… Когда из выделенной ему сотни Тиби купил в табачной лавке шоколадку и игрушечного тигренка и побежал с этими вещами туда, где получил сотню, о нем уже забеспокоились. Но Миши и этот поступок смог объяснить: больно уж много мебели в той квартире и слишком строгий порядок. А ребенок хилый, и нигде ни одной игрушки. Зато в другом месте, у господина с седой, словно маком обсыпанной шевелюрой, от которого пахло одеколоном, он поднял шум: вы что думаете, за такие-то гроши вам еще и гарнитур собирать? За него можно не беспокоиться, по всему видно, с кем имеем дело. Да что поделаешь, каждый по-своему с ума сходит.

Такой партии не помешала бы и музыка, поэтому Шишка настроил свое карманное радио на цыганские напевы. Раздался цыганский чардаш. «Полсотни форинтов — это, черт возьми, пятьдесят…» — принялся было подпевать Шишка.

— Не скрипи своим голосом, ведь тебя с грыжей на пупу в оперу все равно не возьмут… — перебил его Петер Фекете и открыл карту. Пей-папа схватил у Шишки карту из-под носа. Шишка заворчал, что это несправедливо, что он даже в картах у них на поводу.

Пили, резались в карты, из приемника лилась венгерская песня. Совсем по-домашнему устроились и прямо на улице, в самой середке открытого грузовика, на роскошном гарнитуре. Вдобавок еще и солнце пригревало, и ветра не было, нигде ни одного, даже чахлого облачка; никакого стеснения, никаких угрызений совести они не чувствовали. Им все было позволительно.

Миши же ощущал жгучую неприязнь, осуждение всей улицы, стоило только взглянуть в боковое стекло. Собственно говоря, ему жалко было троих дружков: да и в чем их грех? Без утайки занимаются тем, что большинство скрывают или, и это еще хуже, не осознают, что делают то же самое. (Миши сначала подавал на философский факультет, но, когда позднее его перевели на педагогический, он не жалел. Слишком много ожидал от философии: наслаждения от полнейшей свободы духа вместо ограниченного программой знания.)

Конец веселью положил кладовщик, который принес недостающий подлокотник. Хватит им бездельничать, пока он, как подвальная мокрица, только и скользит целыми днями по темным проходам склада…

— Вот вам ваше барахло, — сказал он Петеру Фекете. — Забирайте. — И он сорвал с гарнитура бумажку с надписью «Продано». На месте вырванной булавки взъерошились ворсинки бархата. — Вези своему дважды тезке. — Он рад был кольнуть его: — Есть еще и такой Петер Фекете, которому везет в жизни.

Тогда только все увидели имя и фамилию покупателя: это был тоже Петер и тоже Фекете.

— Даже не доктор? — спросил Пей-папа.

— Даже не доктор, — пробурчал Фекете. Ну хотя бы стоял перед фамилией этот дурацкий «д-р», чтобы не был на вид точно таким, когда на самом деле совсем другой.

— Поспорим, что не в микрорайон… — прошипел Шишка.

— Надеюсь. Добротный, старинный доходный дом — то, что надо.

— Самое хорошее — это квартира-особнячок, — сказал шофер Миши через окно. — Ступенек — раз-два и обчелся, и «на бутылку» дают немало…

— Чтоб тебе жизнь шею сломала, — сказал Шишка, и все поняли, что это относится к покупателю.

Они подняли борты, заложили железные крюки. Сунули пустые бутылки в приспособленный для этой цели мешок и закрепили его между ногами стола, чтобы не звенели и не побились. Когда мешок наполнится, Пей-папа осторожно взвалит его на спину и по одной сдаст в окошко, где принимают пустые бутылки; пускай ругается приемщик и всякие дармоеды из очереди.

Шофер Миши завел мотор, взглянув предварительно на карту. Улицы назначения там не было. Может, это все-таки микрорайон? Хотя в районе Орлиной горы… Наконец он въехал в нужный район и остановил грузовик на людном перекрестке.

— Полицейский! Полицейский! — крикнул он весело.

— Цыц! — шикнул на него Петер Фекете. — Даже в шутку не люблю…

Конечно, полицейского нигде не было. Только фонари светофоров регулярно сменялись с красного на быстро вспыхивающий зеленый.

«Плохо стареть, — подумал Миши, глядя на деда, который отчаянно семенил в мигающем свете фонарей. — Фонари рассчитаны на здоровых молодых людей. Одна минута? Полторы минуты. За это время легче умереть, чем перебраться через дорогу».

Они не раз справлялись, как им проехать, пока не обратились к женщине с собакой, оправляющей свою нужду.

— О-о, это новый специальный микрорайон… — важно принялась она объяснять, отчего вокруг ее совиных глаз еще более расширились лиловые круги. — Все виллы там двухэтажные и с приусадебными участками. Я точно знаю. — Она украдкой огляделась. — Но надо быть осторожными, потому что и стены имеют уши… А что вас там интересует? — От любопытства она уже совсем прижалась к колесу.

Машина тронулась дальше.

— Гм… С собачками прогуливаются! — заметил Шишка. — Такая падаль небось два кило мяса сжирает.

Остальные согласно пробурчали.

Лишь шофер Миши молчал. Ведь собака — это и лекарство, и друг, более того — член семьи. У кого есть глаза, тот это видит. Но он уже и сам не знал, правильно ли, если из человека так и лезет чувствительность, такая вот, все взвешивающая, как крылья-чаши у весов.

Теперь они довольно легко нашли нужный дом. С одинаковых песочного цвета зданий по-военному строго смотрели заключенные в квадраты номера.

— Ну, теперь держать язык за зубами, — выдал приказ Петер Фекете, — и двигаться поживее…

Хозяйка, огромных размеров женщина, уже ожидала их на террасе.

— Одну минутку, товарищи! — отступила она. — Папуль, товарищи прибыли… Неси ключ… Одну минутку, товарищи…

Мужчина низкого роста, с поразительно тонкой шеей и впалой грудью, усердно захлопотал. На его спортивных брюках по бокам сбегали две белые полоски.

К Шишке сразу вернулась самоуверенность: «Эти-то что так прыгают?!» Петер Фекете тоже составил мнение: «У них что же, никаких телесных норм нету?!» Пей-папа завозился у мешков с бутылками, чтобы он, паче чаяния, не скатился. Шофера Миши эта супружеская парочка забавляла. Они ему явно нравились: жена-колонна и тростиночка-муженек.

— Открываю уже, Мамуль… Извольте, товарищи, сюда, сюда, на первый этаж, в приемную…

Расстояние от ворот небольшое, и ступенек всего три. Вот повезло. Да и клиенты так просто держатся.

— Я в этот угол думала. Правда, Папуль? — Женщина невольным движением начала помогать. Один элемент гарнитура она подняла профессиональным движением.

— Да, Мамуль! Мы до последнего сантиметра все измерили, товарищи. Чтобы потом не было неожиданных проблем, которые пришлось бы решать…

Да, все было рассчитано точно. Оставалось только сдвинуть подушки. Мебель заполонила помещение, заглотав воздух.

«Только стены ведь не раздвинуть, в этом лишь разница», — подумал Миши.

— Целую ручки, товарищ хозяйка, — сказал Петер Фекете, размякнув.

— Ты сразу же все разложи, Папуль. Сюда — французские карты да и твою жирную колоду, видишь, вот в эту ячейку…

Муж принялся раскладывать вещи.

— Моя жена за две недели научилась играть в канасту, — похвастался он, — чтобы не оплошать перед гостями.

В каждое отделение нашлось что положить: «Иллюстрированный спорт», модный «Магазин». Среди пластинок Миши узнал «Цыганского барона». На полку для напитков попал джин «Гордон».

— Там и вправду джин или это только для украшения? — вызвал хозяев на откровенность Пей-папа.

— Пока есть. Иногда покупаем заграничное, а потом доливаем венгерского. Правда, Папуль?

— Эх, Мамуль, Мамуль… — муж усмехнулся и покачал головой, — что на уме, то и на языке… Так давайте же за наше здоровье!

Женщина выпила залпом. На пузатых стенках высоких бокалов — по мышке-матрице, каждая — разного цвета.

— Мы получили их на память с прежней работы. Прощальный подарок. Папулю все любили. Как наверху, так и внизу. Правда, Папуль?

— У товарищей еще много дел. Не задерживай их, Мамуль!

— Папуль, ты подпиши! — женщина подложила ему накладную. А ведь Петер Фекете дал накладную именно ей, потому как у нее из кармана выглядывал бумажник.

Мужчина размашисто расписался. Вывел громадную букву Ф и громадную П. Сама фамилия неразборчиво расплылась между двумя заглавными литерами.

Женщина дала каждому по двести форинтов сверх платы за перевозку.

Вот это да! Щедро.

— Целую ручки… Доброго здоровья… вернее, сил и здоровья, — сделал Петер Фекете под козырек. — Всей семье. А что до вашего вкуса — все отлично.

— Я рада, что товарищам тоже нравится. Ведь, в конце концов, вы люди компетентные. Только, если Папулю опять переведут, вопрос еще, поместится ли все это там… Такая уж должность, не успеем пригреться на одном месте — приходит новый приказ. Верно, Папуль?

— Мамуль, Мамуль… это дела служебные!

— Мы имеем дело с трудящимися, Папуль. Да, товарищи, в нашем случае человек не распоряжается собой.

— Верно-верно, — закивал Петер Фекете. Пей-папа выпил еще. Шишка осторожно приблизился к хозяину и померился с ним ростом. Шофер Миши вроде бы глупо ухмылялся. А сам проверял инвентарь ячеек. — Верно-верно… Вот некоторые мнят о себе невесть что, будто и не мать выплюнула их из брюха своего. Другое дело, когда встречают так просто, по-человечески. Извольте обратить внимание, как интересно, меня тоже зовут Петер Фекете.

— О! — человек в спортивных брюках дружески похлопал грузчика по плечу… — Мы, товарищ мой, равные. Каждый на своем посту…

— Не равные вы, может, только в чем-то одинаковые, — возразил шофер Миши, принявший позу Иисуса Христа-Суперстара, — хотя наш Петер Фекете все же сильнее…

Приумолкли. Наскоро стали собирать ремни.

— Вот видишь, ну почему ты не надел китель? Вот видишь, Папуль… — доносились им вслед из двери балкона тихие, но решительные упреки женщины.

— Ты идиот, — сказал Петер Фекете, обратившись к Миши. — Чего задираешься? Хорошо еще, что после чаевых открыл свой кислый рот… И этим небось не сладко живется… свистнут им — и собирай монатки!

На этот раз даже Шишка был доволен. Нашел наконец кого-то ниже себя по росту. Что до Пей-папы, ему все было сейчас без разницы. Хмель тоже великий избавитель, пока минута отрезвления не вгонит его обратно в рабство.

Петер Фекете сел рядом с Миши в кабину. Надо поучить его уму-разуму: ведь ни отца, ни матери у Миши, даже порядочной бабенки нет…

— Подзаработать каждый не прочь. И ты тоже. И мой тезка Петр Фекете, да и все другие… но ведь для этого ум нужен. Чтоб не дать деньгам утечь, как у Пей-папы, не тратить на потаскух, как Шишка… Вот посмотришь, какой у меня дом будет с садом, когда на пенсию идти; такой, что мне на этот гарнитур и плюнуть не захочется… поверь, сынок. Но для всего этого нужно иметь и обхождение! Чтобы ни у кого не быть на побегушках… И человек добьется в конце концов. И тебе пора бы за ум взяться… Куда, к черту, деваешь ты уйму денег?! Есть у тебя какая-нибудь цель, а, Суперстар? Хоть какая-нибудь?!

Суперстар осторожно правил. Они попали в час пик. Машины теснили друг друга.

Суперстар не ответил, будто и не понял, о чем шла речь. Но он твердо знал: еще лет десять все будет по-прежнему. Минимум лет десять, но затем не будет ни того Петера Фекете, ни этого Петера Фекете. Он достигнет своего: у него появится одна-единственная комната с побеленными набело стенами, в ней — один узенький шкаф, но много стульев, большой стол и матрац из пенопласта на полу.

И тогда займется он настоящей работой, и сможет заниматься ею свободно, так как не нужно будет бояться, оплатят ли ему его труд, ибо если и не оплатят и не будет другого выхода — он оплатит его себе сам.

Перевод И. Сабади.

 

ГАРМОНИЯ

…Звуки и трепеты — все сливается. Умиротворенность и какая-то кроткая тишина. Ничто не разобщает, нечего делить, нет стремления отличаться друг от друга. Желания, взметнувшись, сплавились в любовь и застыли. Душа — бабочка с четырьмя крыльями. Тело слабеет при расставании. Шаги звучат в такт. Спешить больше некуда, дорога одна, привалы не нужны. Близость — растянутое наслаждение, ритм ровен, его пульсация пересиливает даже равнодушие времени. Вздох замирает на краешке губ, не овладевая душой. Единение не утомляет, оно желанно и целительно.

Они были почти всегда вместе, эта пара. В полном смысле слова пара — один без другого никчемен. Как перчатки или туфли: теряется левая, не нужна и правая. Раствориться в другом — заманчивый вид самоубийства, сладкая, но все-таки смерть, как всякий отказ.

Встретившись, они сразу стали неразлучны. Уже пять лет. Не первой молодости, но и не вступившие еще в старость, они только предчувствовали библейские «времена оны». Важнее самого существования казались его внешние признаки: успех, настроение, обладание благами, безукоризненность тела. Им не была еще известна судорога цепляния за жизнь — пока они судорожно старались не потерять друг друга, лелея и оберегая один другого. Они отказывались признать не то что бренность жизни, но и возможность перемен в ней. Спайка двух людей невозможна без ран и наростов, соединение нагляднее показывает, как далеко им до совершенства, а их брак опровергает все сомнения в возможности полного согласия. Близость, не поддавшаяся внешнему влиянию, сначала шокировала окружение, потом к ней привыкли и постепенно их стали забывать. Общество не испытывало потребности в них, а они — в обществе. После работы — скорее домой. Казалось, и ребенок у них не рождается только потому, чтобы не нарушать исключительной принадлежности их друг другу.

Гармония… Не шелохнется зеркало вод, не поднимется пылинка с дороги, беззвучно падает с дерева лист…

Понедельник. Половина восьмого вечера. Солнце никак не хочет уходить за горизонт. Медленно тает в воздухе летний зной. Они дома после двух недель отпуска на Адриатике, пролетевшего, словно один искрящийся миг. Между ними не случилось не то что ссоры — спора. Было немыслимым, чтобы кто-то в одиночку отправился к морю. Они вместе засыпали и вместе пробуждались. Ни одно объятие не оказалось пустым. Что нравилось одному, вызывало восторг у другого. Разница во вкусах исчезла, они радовали себя обильной и богатой едой. Остались в стороне компании, со своими попутчиками они общались лишь за столом. Не нужно было слов, каждый наперед угадывал желания другого.

Они сидят рядом в креслах, молчат. Руки, легко нашедшие друг друга, раскачиваются, как бы отсчитывая ход секунд. Проходит с четверть часа… Женщина ставит носок шлепанца на ногу мужчины и пытается прижать ее к полу. Мужчина делает вид, что ему больно. Им весело. Женщина ерошит волосы.

— Надо бы помыть голову, — нарушает она тишину, — но тогда придется оставить тебя одного. Как быть?

— Вымой, и дело с концом. А я пока приведу в порядок свою ногу: опять начал врастать ноготь.

— Что же, расстанемся, — нерешительно произносит она. — На полчаса!

— Не теряй времени! Я быстро… И поосторожнее там!

— С богом…

Следует шутливый обмен прощальными поцелуями. Она уходит в ванную, он остается в комнате. Между ними две двери.

С длинными волосами много хлопот. Пока распустишь, расчешешь. Они путаются, быстро грязнятся, оттягивают голову. И сохнут медленно, и прическа держится плохо. Зато естественны и не зависят от каприза парикмахера.

Женщина расчесывает волосы. Всякий раз, когда гребень застревает в них, на ее лице появляется выражение страшной боли. Игра перед зеркалом. В эти моменты женщине нравится собственное лицо, оно напоминает ее детский облик.

…Это мать захотела, чтобы у нее росли косы. Они были жиденькие, бесцветные, едва достигали плеч. Начинались сразу за ушами, плелись туго, больно тянули кожу. На концах болтались пластмассовые заколки на манер бантика. Заплетала косы по утрам мать, но лишь раз в неделю хватало у нее терпения сделать это как следует — в воскресенье утром. Эти ужасные воскресенья! Мать запускала свои проворные пальцы в детские волосы и орудовала, пока они не ложились свободно, а из вырванных и выпавших волосинок скручивала шарики. Она не думала, что девочке может быть больно, называла ее плаксой, обезьяной, толкала в спину, если слышала вскрикивания и всхлипы. Ну почему она не верила, что ей больно? Почему ни разу не пожалела ее в этот момент? В школе никто больше косичек не носил. Они комично болтались за спиной, два тоненьких шнурочка. Мать мучила ее до четырнадцати лет. Потом девочка поняла, что самой причесываться легче: и волосы послушнее, и обращаться с ними можно без лишних страданий. Мать это вывело из себя. Она потеряла любимое занятие, — разве не приятно доставлять другому страдания? Мать научила ее этому…

Мужчина поставил ногу в маленький желтый тазик. Свет в воде преломлялся так, что волоски на пальцах казались толстыми, удлиненными. Нога выглядела розовато-младенческой, беззащитной, кожа на ней слегка шелушилась. И сморщилась… как тот пасхальный кролик, давным-давно. Он держал его под водой до тех пор, пока красные глаза животного не вылезли из орбит. Маленькое тельце билось в судорогах, мышцы, казалось, вот-вот лопнут от напряжения. Словно электрический разряд бил в руку, он и сейчас помнит это ощущение. Помнит тошноту, которая подкатывалась тем сильнее, чем дальше уходил у кролика шанс остаться живым. Он заставлял себя быть жестоким. Он делал это, чтобы не отставать от других мальчишек, чтобы наконец-то без выдумки рассказывать о своих геройствах… Отступать некуда. Глядя на мокрое, скользкое тельце, он думал: подвиг — чаще всего злодеяние, у большинства героев просто не хватает смелости перестать делать зло. Лежавший на промокшей папиросной бумаге мертвый кролик выглядел умиротворенным и более спокойным, чем мальчик, лишивший его жизни. Господи, как ужасно заставлять страдать невинных, даже если это происходит невольно! Уж лучше самому принять мучения, извиваться в судорогах, как этот бедный зверек! Рано или поздно судьба свершит свой приговор над палачом, совесть мстит неторопливо, убивает медленно…

Женщина запрокинула волосы за спину и стала похожей на Лорелею. Ей еще шла эта поза. Еще можно было представить, как она, подобно злому духу, заманивает в ловушку ничего не подозревающих мореплавателей. Сколько раз она делала это в молодости! Правда, тогда у нее была совсем другая шапка волос — коротких, вьющихся, как у молодого барашка; постоянно спутанные, они придавали ей неповторимый облик. Ласкающая рука ощущает упругие волоски — проводочки, которые грозят электрическим разрядом. Ничего не стоит отпугнуть приближающиеся пальцы, ласка не спасет. Щелчок кнута: ступай, надоел. Его лицо удлиняется, вены набухают, горло переполняют всхлипывания и стоны — величественна картина плачущего мужчины, она пьянит и волнует. Мнется одежда, борода покрывается слезами. Женщина объявляет о пощаде, невинный прощен… О мореплаватель, над тобой смыкаются волны!

Женщина берет шампунь, глубоко вздыхает, закрывает глаза и подставляет голову под струю душа…

«О ты, потерпевший кораблекрушение! Как же ты не понял, что я не остров, а спина огромного кита! Хорошо еще, что у тебя нашлось сил удержаться на волнах и поплыть дальше. Может, кто другой, более милосердный, бросил тебе спасательный круг? Пережил ли ты меня, беспокойное чудище, находившее радость в душевном смятений? Помнишь ли, как до сумасшествия злился, как пытался удержать, помнишь ли вообще меня, жалкую грешницу?.. Смех, с которым я протягивала тебе пряник сразу после удара кнутом? А может, втайне и ты наслаждался этим?..»

Мужчина осторожно вынимает ногу из тазика, кладет ее на колено другой, выбирает самые острые ножницы. Тихонько щупает больной палец… Сколько ему пришлось проглотить и из-за этого! Она постоянно над ним измывалась, холодная, брезгливая матрона. И замуж за него вышла, наверное, чтобы только постоянно демонстрировать свое превосходство. Все вызывало у нее возражения. Удары наносились очень чувствительные — по самолюбию. Он барахтался, будто черепаха, перевернутая на спину, — а из панциря методично черпали теплое, живое еще тело. Девять лет он прозябал как второразрядное существо, белокожий негр. Каждый его шаг рассматривался под увеличительным стеклом, через которое все выглядело перекошенным. Ни двери, чтобы укрыться, ни уголка, куда бы не доходил презрительно-вопрошающий взгляд. Все его порывы осаждались окриком, издевкой, насмешкой. Она никогда не оставляла его в покое, неусыпно следила за ним. Старайся не старайся — все равно будет недовольство, недоверие. Напрасно он искал у нее сочувствия: в ее глазах всегда виноват был только он, выродок, недотепа, вечный неудачник. А как унизительно умела она жалеть его, бедняжку!..

Мужчина прикусывает губу, упирается пяткой в пол. Кончиками ножниц охватывает большой ноготь и сильно сжимает их.

«О… как только я не пытался проявить себя! Работал днем и ночью. И мне многое удавалось, я открыл в себе столько способностей — и все ради того, чтобы ты оценила и похвалила, ты, статуя с площади, не человек, а стерильный робот… Спуталась с проходимцем, который унес жемчуг твоей матери, ограбил тебя. Конечно, и за это досталось мне, за все били меня. Так почему же я не сержусь? Куда делась страсть, с которой я был готов стереть тебя в порошок, как мельничный жернов, только чтобы доказать тебе… Чтобы ты хоть раз сказала: умный, ловкий… Да, благодаря тебе я чего-то достиг. Благодаря тебе, ничтожество…»

Женщина старается уберечь глаза от пены, ей это не удается. Щипать не щиплет, но немножко жжет.

Пустяки по сравнению с перекисью водорода, когда она, сдурев, решила перекрасить волосы в рыжий цвет. Красные локоны нервно метались в пылу скандалов. Стычек было предостаточно — одна за другой. Цирк, где из укротителя она за один день превратилась в ручную собачонку, прыгающую через обруч. То был опасный партнер! На каждый удар отвечал двумя. Юркого и проворного, его нельзя было положить на лопатки, в решающий момент он высвобождался и больно бил, выведав сначала лаской самые чувствительные места… Достойный противник. Приход, уход — никогда нельзя было угадать. Лишь изнурительное ожидание, монотонное тиканье часов; секунды, как капли воды, бьют по одному и тому же месту; вот уже зияет целая расщелина, вода заливает раскрывшийся позвоночник, хлещет по беззащитно-обнаженным нервным клеткам. Любовь раздирала мозг, поцелуй перехватывал горло, восторг и отвращение боролись друг с другом, но ни одно из них не могло одержать верх… Они во всем расходились, кроме того что мир их сорвался с орбиты и, словно взбесившаяся лошадь, галопом носится по кругу. Спасти этот мир каждый пытался в одиночку. Летели взаимные безжалостные обвинения, воздух искрился от напряжения; были крики, проклятья, но скука — никогда…

Женщина ополаскивает волосы. Струя горячая, но она терпит. Склонившись над ванной, она снова смачивает их шампунем. Пальцы массируют голову сильнее, чем нужно.

«…Ты — монстр. Ты ничего не признавал во мне и все хорошее вывернул наизнанку. Добро во мне росло из гнилого корня, повторял ты, пока я сама не вырвала из себя все чересчур человеческое и жалкое, добродетель, которой слишком много и которая душит других своей тенью. Это тебе я должна быть благодарна, тебе, слепо-своевольному Голему, твоей безжалостной домне, которая опалила меня, и я окаменела в собственной материи — все лишнее сгорело, осталась лишь форма, выражающая суть. Благодарю, но вспоминаю тебя — с неповторимым ужасом…»

Мужчина цепляет пинцетом отстриженный ноготь и вытаскивает его из окровавленного пальца. Кладет в пепельницу, рассматривает…

Разрыв всегда труден. Даже со злом страшно расставаться. Только наивный может думать, что за злом обязательно следует добро. Новая среда агрессивна, испытывает всякого пришельца, к чему он готов. Девушку он приблизил к себе из лени и удобства. Без влечения со своей стороны, просто она умела любить сильно и терпеливо. Печальная история. Ее пылкость угнетала, отвечать на нее не было сил. В любом выражении лица виделся упрек. Что ни фраза — удар наповал, а произносилась она без цели. Горько видеть раболепие перед безразличием неверующего, который — просто так — спешит на молитву.

Мужчина берет в руки пилку. От неудобной позы нога затекла. Вода остыла, на поверхности плавают мыльная пена и чешуйки кожи…

«Господи, сколько боли доставила ты мне, как изматывал страх, что ты заметишь мое равнодушие! Как часто ты заставляла лгать, прикидываться влюбленным. Сколько раз, проклиная и мучаясь, приходилось мне подавлять желания, чтобы угодить тебе: так трудно было видеть твой взгляд — взгляд пасхального кролика. Какую дисциплину я вобрал в себя; она сковывала, но одновременно обогащала. Ты научила меня владеть собой. Совершать, пусть вынужденно, правильные поступки. Своей ослепляющей и стыдящей любовью ты заставила меня одержать победу, которой я не желал. Ты, кого уже нет в живых, над кем бог, к счастью, уже смилостивился…»

Женщина отжимает волосы. Поднимает мокрую голову и вновь подходит к зеркалу. Тщательно зачесывает волосы назад. Лицо ее подурнело: слишком большие, мятые уши, распрямившиеся и очистившиеся от всего искусственного черты лица, сбившиеся брови — впору снимать посмертную маску.

Как в тот раз, когда «скорая» забрала ее прямо из парикмахерской. Волосы еще не были выкрашены до конца, с ярко-рыжих локонов краска текла по спине, по груди, пропитав всю одежду и белье… Колодец полон змей, а она — на дне колодца. Его стенки скользки, зацепиться не за что, зловонная, грязная жижа поднимается все выше, от нее нет спасения, как ни тяни голову вверх. Холод сковывает губы, она задыхается, и никому нет до этого дела. Помощи ждать нечего, она одна, все рушится. Животный рев, неоновый луч лампы с потолка, как на допросе…

Женщина тщательно растирает бальзам до кончиков волос. Берет махровое полотенце, мягкое, белое, и тщательно закутывает голову. Ушей больше не видно. Брови с обеих сторон устремлены ввысь, лицо вновь напрягается, его черты наполняются жизнью…

«Ты, страшное одиночество! Отчего ты не молчаливо, почему кричишь все время одно и то же, истерически вибрируя, разбрасываешь вопросы? Терновый венец и власяница — вот чем одариваешь ты преданных тебе. Во всем я призналась тебе, одиночество, даже в том, чего не совершала. Ползала на коленях, просила у чужих прощения, молила о сострадании. Страх разрывал меня, страх. Спрятаться бы хоть в мышиную нору, съежившись, не жалея себя… Но не было норы. Меня бросили в колодец смятения. Сверху свисали веревки, да только гнилые и рваные. Те, что целее, наверху сразу бросали, стоило за них уцепиться, — и я летела вниз. Ты, страшное одиночество! Преклоняюсь перед твоим бесчувственным сердцем… И тогда я обняла тебя, надела венец и власяницу, став твоим союзником, воином, сатрапом. Ты, самый умелый и самый безжалостный из учителей! Благодаря тебе я наперед поняла ожидавшую меня жизнь. Изломав ногти, превозмогая себя, я выбралась из колодца и сумела полюбить тебя, ставшего прекрасным, призрачным и величественным. Спасибо тебе за это. Спасибо тебе, ужасное одиночество, моему самому приметному, самому верному возлюбленному. Мы дали жизнь замечательным малышам — витязям-знаменосцам, презирающим смерть. Они меня никогда не бросят. И ничто меня больше не испугает, ничто и никогда. Радуйся, дорогой. Ты сумел дождаться, пока я стала такой…»

Мужчина аккуратно вытер ногу. Вытянул ее, шевелит пальцами. Старый трюк: каждый палец двигается сам по себе…

Бездумная механика. Скучно. Заигранная пластинка, пресыщенность монотонностью. Неразборчивая похоть отвратительна. Личность исчезает, остаются только бедра, шрамы, пазухи, пуповины, грудные клетки. Имена взаимозаменяемы. Более того — их надо менять и путать. В этом свой аромат: один запах еще не улетучился, а к нему уже дурманяще примешивается новый. Детский восторг: кто сколько гнезд совьет за лето? Победа не по душе, но кураж! Самовлюбленность, восторгание собственными слабостями. Ни желание уже не важно, ни наслаждение. Только бы не упустить ничего, только бы обладать и верховенствовать. Гнать страх, страх от развязанного мешка, к которому человека уже давно ловко и исподволь заманивают, чтобы в какой-то неожиданный момент накрыть им… Рано или поздно быть тебе пленником и добычей, юркий зайчишка…

Мужчина припудривает тальком между пальцами. На срезе ногтя кровоточит. Он поднимается, ставит ступни вместе, как по команде «смирно», несколько раз встает на пятки…

«Смотреть не мог больше на женщин, до чего дошел. Вид рыхлого тела вызывал тошноту, сам акт был утомителен, позы смешными. Никогда не чувствовал большей опустошенности и отчужденности — хотя тела еще вместе, — чем после, хватаясь за мятую, липкую простыню. Хорошо еще, что можно было наедаться, голод никогда больше не будет мучить. И хорошо, что я наконец понял: все гораздо проще, иллюзии рождаются раньше, вместе с надеждой на бессмертие, иллюзии рождаются потом, когда ты остаешься без кислорода в пространстве между небом и землей… Как хорошо, что ты не пришла раньше! Ты последняя, родная. Ты, родная последняя…»

Полчаса истекло. Легкий звон часов подтвердил это. Женщина с шутливой торжественностью открывает дверь.

— А вот и я! Чем ты без меня занимался столько времени?

— Ноготь стриг. Только что закончил, минута в минуту. А ты? Вымыла голову?

Она в белом тюрбане, он босиком вновь располагаются рядом. Между ними ни сантиметра свободного пространства. Дыхание едва улавливается, глаза закрыты.

А может, есть еще время? Может, будет еще, что вспомнить? Ушло лишь страдание, формирующее человека. Причинять страдания или принимать — сил для этого больше нет.

Кузнец затушил горнило. Щит и меч мирно соприкасаются на стене. Покоятся во мраке, ожидают своей судьбы. Какая будет — они ко всему готовы.

Перевод В. Дорохина.

#img_2.jpeg