О, сколько ещё под солнцем тайн, ждущих своей разгадки!

Целые книги понаписаны о верованиях древних, все суеверия тропиков и полярных стран собраны учёными. Лишь об одном крае, заповедной родине мифов, где в жаркой атмосфере любви они плодятся нескончаемо и неустанно, молчит наука: о сердце девичьем.

О, сладостные суеверия любви!

«Если тайком отопью из стакана, а ты допьёшь после, тебе передастся моя любовь, и будешь скучать по мне, как я по тебе, о мой милый».

«Если, увидев тебя во сне, перевернуть подушку, то и я тебе приснюсь, о мой милый».

«Если подаренное им колечко в стакан опустить на его волоске, то сколько раз оно звякнет, столько лет меня будет любить мой милый».

«Если в подол его рубахи свой волос зашить, то по мне затоскует мой милый».

«А если, подумав о нём, иглой уколюсь, значит, мне изменяет мой милый».

«А дверь сама открылась, ты, значит, подумал обо мне: её твой вздох отворил, о мой милый».

«А имя успею твоё сказать, когда упадёт звезда, обо мне вспомянешь, мой милый».

«Куда полетит с моей руки божья коровка, в той стороне сейчас милый».

«Вверх полетела кудель с ладошки — моим, значит, будешь, мой милый».

«В ухе звенит — весть о тебе получу; покраснею — обо мне речь ведёшь, о мой милый».

«Ножницы, упав, воткнулись концом — к скорому свиданию с милым».

«Пучок распустился, волосы упали — к ссоре с милым».

«Платье наизнанку нечаянно надела — верен, значит, мне милый».

«Свеча оплывает с моей стороны — в другую влюбился мой милый».

«С пальца кольцо соскользнуло — умру из-за тебя, мой милый».

Каждая мысль, каждый предмет таят в себе любовное поверье, как травы, деревья, ручьи, моря, небеса древних поэтов — божественную душу.

Цветок, отвечающий: «Любит, не любит», пташка, щебечущая на крыше, сон, навеваемый изнурительным постом, вылитый в воду свинец, умывающаяся кошка — всё молвит, гласит о любви, и какая девушка не услышит, не поверит?

Бедные девушки!

Знали бы они, как мало мы, мужчины, достойны такой чести: поэтически одушевлять ради нас этот бездушный прозаический мир по заветам любовного многобожия.

Бедная Ципра!

Какой преданной своему господину рабыней была она!

Это была преданность большая, нежели какой-нибудь служанки-креолки. Та отдаёт ему труды своих рук, она же предавалась всеми помыслами.

С утра до вечера — только они: надежда и ревность, умильная нежность и не дающая покоя тревога, радость самопожертвования и горечь самоотречения, неистовая, палящая страсть и холодное отчаяние. Чередуясь, сплетаясь, непрестанно грызли они душу, и каждое слово, каждый взгляд боготворимого юноши давал им новую пищу. Сказал, сделал — и опять от зари до зари этот круговорот, не кончающийся даже во сне.

«Будь я собакой твоей, ты бы, наверно, иначе со мной обращался».

Вот что она сказала однажды Лоранду.

И из-за чего? Из-за того всего-навсего, что прошёл мимо, даже не пожав руку.

А другой раз:

«И на небе не была бы я счастливей!»

Быть может, беглое объятие вызвало признание столь горячее?

Как мало нужно этим бедным девушкам, чтобы возликовать или опечалиться!

В один прекрасный день во двор забрела старая цыганка.

В деревнях не принято гнать нищих, побродяжек. Дадут им мучицы, жирку, сальца кусочек: всем жить надо.

А те в благодарность погадают, предскажут судьбу. Кому своей судьбы узнать не хочется — почитай что даром?

Тем паче что проницательные цыганские глаза моментально отгадают, кому о чём не терпится узнать.

Ципра, однако, не охоча была до разговоров с захожими гостьями.

Ещё признают за свою по смуглому лицу, жгучим чёрным глазам и выболтают челяди: стыда не оберёшься. И она старалась уклониться от таких встреч.

Но эта углядела красивую барышню, так и повеличав её:

— В ножки кланяюсь милой барышне!

— Что ты меня «барышней» зовёшь? Не видишь, что прислуга я, варю, пеку здесь, на кухне, рукава засучены, два фартука на мне.

— Какая вы прислуга! Прислуга голову так не держит, нрав свой прямо не выказывает. А вы меня, барышня, сразу глазками к стенке будто пригвоздили.

— Коли так много знаешь, догадаться бы, дура, должна, что не барышня я, а сама хозяйка.

— Небось не дура, небось не слепая, — с плутоватым прищуром возразила цыганка. — Домашнюю голубку от дикой не отличу? Какая вы хозяйка, милая барышня, вы барышня ещё. Достаточно я женщин видела, со сколькими девушками разговаривала, мне да не знать, какие они. Девушка, та глаза прячет, потупляется, украдкой глядит, боится, как бы не заметили; а женщина открыто, прямо смотрит, будто ищет кого. Девушка, если скажет: я взрослая женщина, сейчас и покраснеет; была бы хозяйкой, улыбнулась. Барышня, девица вы, милая барышня.

Ципра уж и не рада была, что затеяла спор. Почувствовав, что и впрямь раскраснелась, бросилась к горячей печке, турнув оттуда служанку: замаскировать румянец отблеском пламени.

Смущение её прибавило цыганке бесцеремонности, и она подступила ещё ближе.

— Знаю и другое, моя красавица. Радость, милая барышня, с печалью вместе ходит. Быстро краснеешь — много, значит, грустишь, часто вздыхаешь.

— Ну, теперь и правда убирайся отсюда! — прикрикнула Ципра, рассердясь.

Но от цыганки не так просто отделаться, коли уж пристала.

— А я средство хорошее знаю горю помочь.

— Прочь с моих глаз, я сказала!

— Послушный станет милый, как барашек ручной, что за хозяйкой ходит.

— Не надо мне твоих средств.

— Да это не такое, не питьё, только маленькое колдовство.

— Выставьте её отсюда! — приказала Ципра служанкам.

— Ой, зачем, девушки, сами лучше послушайте! Кто же от средства такого отвернётся, кому знать не хочется, как парня приворотить? Чтобы, как ни норовил, а к другой не ушёл? Чего, Жужи, смеёшься, или я не угадала? А ты, Кати? Видела, видела я, как твой Йошка со старостиной дочкой через плетень переговаривался; вот бы пошёл на пользу приворот.

И вместо того чтобы избавить Ципру от осады, толпа хихикающих девушек кольцом обступила обеих. Отрезав все пути к отступлению, они с любопытством слушали цыганку.

— Простое совсем средство и не вредное, задаром секрет отдаю. — И она ещё ближе подвинулась к Ципре. — Когда в полночь соловей засвищет под твоим окном, приметь, на какой он ветке, разуйся, пойди босая, сломи её да посади в горшок, поставь к себе на окошко, воду во рту приноси да изо рта поливай; примется веточка — вернётся к тебе милый и не покинет никогда.

Служанки дружно засмеялись секрету цыганки.

А та завела, заканючила, униженно выставляя ладонь.

— Бесценная, драгоценная красавица барышня, не пожалей уделить от господней благостыни…

У Ципры в карманах всегда было полно мелочи: медных гарашей, шестикрейцеровиков, серебряных пяти-, десяти- и двадцатикрейцеровиков для удобства расчётов. И она стала перебирать в кармане передника монетки, нащупывая самую мелкую, медный вальтокрейцер, который обычно подавала нищим.

— Ах, милая, золотая, — уже заранее рассыпалась в благодарностях цыганка. — И у меня ведь дочка на выданье, ну, может, не такая красавица, но тоже статная. И у неё жених, хоть сейчас возьмёт…

Ципра стала нашаривать серебро.

— Да как взять, денег нет даже попу заплатить.

Ципра отыскала самую крупную серебряную монету, подала.

Цыганка уж так принялась её благословлять. Красавца жениха пошли, мол, господь, по гроб жизни тебя чтоб любил.

С тем и подалась дальше.

А Ципра в задумчивости принялась напевать почти без слов: «Цыганкой моя мать была…»

Глубоко задумалась Ципра.

Мысли наши… Они куда красноречивей слов! Если б язык мог пересказать всё то, о чём беседует с собой безмолвная душа!

«Ну почему ты такой?»

«Ушёл бы, что ли, к другой… Не видеть бы тебя никогда!»

«Кабы ты меня тоже любил! Кабы я тебя тоже не любила!»

«Не горяч — так лучше холоден будь, а то ни холоден, ни горяч».

«Сел бы, обнял — вот счастье-то; а он подойдёт, улыбнётся, скажет два слова — и дальше; уж лучше бы не подходил, не смотрел».

«Сто раз давала себе слово: не заговорит со мной — сама заговорю, не спросит — сама спрошу напрямик: любишь или нет?»

«Любишь, так люби!»

«Не луну с неба прошу, розу только сорви».

«Сорвёшь — всё равно оборвёшь, наземь бросишь; на шляпу не надо цеплять, расспросами смущаться, кто дал; сорвал да растоптал, всё равно от цыганки».

«Ах, зачем сманил, коли не любил».

«Любит — не любит, плюнет — поцелует, к сердцу прижмёт — к чёрту пошлёт».

«Сколько их, песенок, присловий, которые бедные обманутые девушки повторяют!»

«А я сколько раз себе повторяла: язык у тебя не поворачивается сказать — песенку хотя бы спой. Но едва увижу его — в горле пересохнет, куда вся смелость девалась».

«Даром, что ворожея, а вот — приворожил».

«Какая я ворожея, ничего не знаю, не могу, вся моя сила пропала».

«Уж если я с ним заговорю — и его убью, и себя».

«Или себя одну».

«Но, может, так ничего и не скажу?»

И все эти сетованья-упованья бедняжка старалась заглушить домашней работой. Пока сердце томилось, глаза, язык, руки делали своё неустанное дело. Некогда тут на звёзды заглядываться, за струнами тосковать! Про таких неистовых хозяек говорится: «Всё в руках горит».

— Добрый день! — раздаётся вдруг у неё за спиной.

Девушка, сбивая на галерее белóк, и не заметила, как подошёл Лоранд со своим приветствием.

Она думала, он хоть на минутку остановится спросить, как обычно: «Что готовишь?» А она ответит своим, столь же обычным, вопросом: «А что вы любите? Скажете когда-нибудь наконец?»

Но он даже не остановился: просто случайно шёл мимо и, раз уж встретился, бросил это своё несчастное: «Добрый день». И пошёл дальше. Он искал Топанди.

Тот ждал его у себя. Лоранд застал его за чтением какого-то письма.

— Вот, братец, и увертюра, — сказал старик, протягивая письмо.

Лоранд взял письмо, начинавшееся: «Имея честь засвидетельствовать своё почтение…»

— Что, вызов в суд?

— Как видишь. Легко догадаться по этим расшаркиваниям. Заодно исправник сообщает, что завтра утром прибудет самолично произвести дознание. Так что подавай мне сюда завтра челядь — и осла старого не забудь. Пускай и его benevolens подвергнет допросу и к делу приобщит sub stria.

— Вы, дядюшка, по-прежнему хотите всё смешной стороной оборотить.

— А что — не смешно? Комитатский двор мести, ха-ха-ха!

— Перестаньте.

— И ещё в кандалах. Я всё над стариком свинарем смеялся за то, что странно так ноги передвигает: будто одной за другую боится зацепить. А это он кандалы почтенной комитатской управы полтора года таскал — вот до сих пор ногами и заплетает. Теперь оба будем друг над дружкой потешаться.

— Хорошо бы вам адвоката нанять.

— Нет, лучше уж тюремщику порося молочного послать. Тут, братец, брыкайся, не брыкайся… Это как в воду холодную: медленными шажками входить — только продрогнешь, а бухнешься сразу — так даже приятно. Поговорим о вещах более серьёзных!

— А я как раз и пришёл поговорить об очень серьёзном предмете.

— Ну-ка, выкладывай!

— Я на Ципре женюсь.

Топанди пристально посмотрел на юношу. Брови его, остриями вверх, дёрнулись несколько раз.

— Почему ты так решил? — спросил он холодно, спокойно.

— Потому что она славная, добрая девушка.

— Это ещё не причина, чтобы жениться, — покачал головой Топанди.

— Она так привязана ко мне. Я многим, многим ей обязан. Болел — сестра родная за мной лучше бы не ходила, горевал — печалилась пуще моего.

— Тоже не повод жениться.

— И потом, я выше всех этих предрассудков.

— Ах, ах! Какие мы благородные! Какие либералы! Нашёл причину, чтобы на Ципре жениться. Один соседский граф печку вон кафельную в жёны взял, чтобы было перед кем рацеи свои разводить. Не оригинально. Всё это не причина, чтобы жениться на Ципре.

— Но всё-таки я женюсь… Потому что люблю.

При этих словах лицо Топанди разгладилось; обычная саркастическая усмешка как бы несколько смягчилась.

— Вот это другой разговор. Это — единственная причина, чтобы жениться на ней. И сколько ж дней, как полюбил?

— Не знаю, не считал. Мне всегда приятно было её видеть, всегда я любил её, как добрую сестру. Ту, перед ней, обожал, как ангела, но едва рассеялся этот ореол — и всё кончилось, нет в моём сердце прежнего огня, никакого чувства к ней. Даже дыма, даже пепла не осталось. Но эту девушку — со всеми её недостатками, никаких красивых иллюзий не питая, такую, какая она есть, — теперь вот полюбил. Верную, платящую за чувство неподдельным чувством женщину люблю в ней и не из благодарности или жалости хочу на ней жениться, а потому, что сердце просит.

— Ну, верность, это ты в ней найдёшь. И что собираешься первым делом предпринять?

— Первым делом матушке напишу. Напишу ей, что девушку нашёл, настоящий неотшлифованный алмаз, пусть примет как дочь родную, — и отвезу к ней Ципру. Там она пробудет, пока не примет крещения, а после обратно её заберу.

— Премного благодарен, что с меня все эти церемонии снимаешь. С попами вы уж сами вожжайтесь, уж как-нибудь без меня! Когда же до самой Ципры всё это доведёшь?

— Когда маменькин ответ получу.

— А если мать будет против женитьбы?

— Берусь её уговорить.

— А всё-таки? Если не удастся? У неё ведь могут быть другие намерения относительно тебя. Что тогда?

— Тогда? — повторил Лоранд и замолчал. — Я уже столько ей горя доставил, — сказал он наконец.

— Знаю.

— Но она всё мне простила.

— Больше другого сына любит.

— А я её — больше, чем отца.

— Сильно сказано.

— Но если скажет: или я, или она, выбирай, то отвечу, как мне ни больно: «Матушка, выброси меня из твоего сердца, я с супругой своей пойду».

— Вот это ты хорошо сказал, — протянул наконец ему руку Топанди.

— Только я ничуть не беспокоюсь, до этого не дойдёт. У нас в семье заносчивость никогда не процветала. Мы лестных знакомств не искали, счастье ценили выше. И потом, Ципра из тех девушек, которые женщинам нравятся ещё больше, чем мужчинам. Кроме того, есть у меня дома настоящий друг: брат, и есть соблазнительный пример: моя славная маленькая невестка.

— И заступник тоже имеется, который хоть и нечестивец, а чувств человеческих не лишён и, дай срок, скажет: «Что, без рода, без племени девушка? Имя требуется? Пожалуйста, пусть носит моё!»

И, как Топанди ни противился, Лоранд приложился к его руке.

Слышала бы Ципра! Как не хватало ей, бедняжке, всего этого.