Похождения авантюриста Гуго фон Хабенихта

Йокаи Мор

Часть вторая

У РАЗБОЙНИКОВ

 

 

Пещера Пресьяка

Я был штандарт-юнкером кайзеровской армии полка генерала Мельхиора фон Хатцфельда. (Так начал свою исповедь Гуго, когда его в первый раз вывели из камеры смертников и предстал он перед судом.) Моя отличная служба и особенная ловкость в обращении с пушками побудили генерала при осаде Кракова произвести меня в констаблеры.

В ту пору город занимал трансильванский князь Дёрдь Ракоци, который заключил союз со шведами для завоевания Польши. Полякам приходилось уже совсем туго, когда им на помощь подошли кайзеровские войска.

Я не собираюсь долго задерживаться на осаде Кракова, дабы у господ судей не возникло подозрение, будто я, перечисляя второстепенные события, намеренно тяну с признанием. Расскажу только о фактах, имеющих к делу прямое отношение.

Во время осады я познакомился с дочерью одного польского дворянина, и она в меня влюбилась. Был я тогда парень видный и недурен собой.

Девице той едва сравнялось шестнадцать, была она писаная красавица, пылкая, черноокая. Если верно помню, звали ее Маринка. От нее научился я польскому и еще кой-чему, роковому на всю мою жизнь. Страсти к женщинам.

Во время осады посылал меня генерал на разведку венгерских позиций. Я единственный дерзал добираться по ночам до предместий Кракова и делал это вполне охотно: ведь меня ждала там возлюбленная. И не ради золотых монет генерала ночь за ночью рисковал я своей головой — мне светили глаза прекрасной Маринки, она босая подкрадывалась к воротам замка, чтобы никого не разбудить.

Однако экономка, старая ведьма, пронюхала о наших тайных свиданиях и намекнула, надо полагать, своему хозяину.

Однажды ночью, когда Маринка в комнатке, озаренной луной, учила меня фразе «kocham pana z calego serza» (люблю тебя всем сердцем), услышали мы, как заскрипела лестница, ведущая в первый этаж: с грозным ворчанием поднимался по ступеням старый пан.

Я перепугался не на жизнь, а на смерть.

— Не бойся, — шепнула мне девушка. — Иди спокойно старику навстречу и на все его слова отвечай: «Един господь и другого нет!»

Она вытолкнула меня за дверь, закрылась у себя в комнате, а я остался в коридоре.

Старый пан с трудом тащился по лестнице, на мое счастье, ступая лишь одной ногой и приволакивая другую — та не сгибалась по причине простреленного колена. Мне хорошо была видна его суровая квадратная красная физиономия, потому что одной рукой он сжимал большое ружье с дулом наподобие фанфары, а в другой держал горящий фитиль, который все время раздувал, чтобы тот не погас. Свет фитиля, должно быть, его слепил — он заметил меня, лишь когда ружье ткнулось мне в грудь. Тут заорал он хрипло и гневно:

— Кто там? Стой!

Я отвечал, как научила меня девушка:

— Един господь и другого нет!

А что было делать?

Старик неожиданно заулыбался, притопнул фитиль сапогом, повесил ружье на руку, хлопнул меня по плечу, схватил за руку и, называя братцем, повел по трескучей лестнице вниз, к себе в комнату, где в камине горел яркий огонь, усадил на покрытую медвежьей шкурой скамью и протянул узкогорлую флягу с вишневой настойкой. Сам же он вытащил небольшую книгу, которую при желании можно было сунуть за голенище сапога, и начал из нее почитывать. Все в том смысле, что святая троица-де абсолютно бесполезна, ибо для немногих событий, свершающихся в сегодняшнем мире по божьей воле, достаточно и одного-единственного господа.

От этаких кощунств волосы у меня на голове встали лыбом. Лишь теперь я понял, в какую сеть угодил. Отец моей Маринки был еретик-социнианец, более того, учитель секты, и он явно вознамерился сделать меня прозелитом. В Польше религия Бландраты широко распространилась и, поскольку еретики жестоко преследовались, учение вели тайно. Дом старого поляка был одним из пунктов, где набирали прозелитов. Когда старик решил, что я достаточно просвещен, достал он толстенную книгу, велел положить на нее руку и дать клятву. Ну и сел я в лужу! Отказаться — значит признать, что я здесь ради его дочери; внушительное ружье стояло у него за спиной, и старик моментально мог командировать меня на небеса.

Поклясться — ада не миновать. Как быть?

Сей момент прямиком на небеса, либо в преисподнюю обходными маневрами, без спешки-горячки?

Молодость взяла свое. Жаль стало красивой кудрявой головы — я выбрал последнее. И зачастил в дом старого поляка, где еженощно собирались социниане.

В качестве неофита я имел право находиться в собрании только на псалмопении. Пока шла проповедь, меня посылали часовым — своевременно сигнализировать в случае опасности. Это меня очень устраивало: во время проповеди я отнюдь не торчал у ворот, а взбирался по ореховому дереву, росшему под окном моей возлюбленной, и проникал к ней в комнатку, дабы получить osculum cahritatis. На ночь старик запирал дверь Маринкиной спальни, полагая эту меру достаточной для спокойствия семьи. И пока мудрецы обсуждали догму о единственном боге, мы, скудоумные, совершенствовались в догме страстного единения двух сердец, пребывая в уверенности, что до конца contio старик не пожалует.

Однажды наше собрание пополнилось новыми участниками. Группой венгров из Кракова — ярых социниан. Старик принял их с радостью, особенно когда узнал, что у них в Трансильвании религия социниан очень распространена и даже сам князь ее исповедует. Если он станет польским королем, еретиков не будут преследовать, и церковь отойдет к социнианам. Генерал, услышав новости, от злобы подпрыгнул чуть не до крыши палатки: «Отлично эти чертовы мадьяры набирают сторонников. Если они договорятся с польскими еретиками, их из страны никакой силой не выпрешь!»

По счастью, в схизме венгерских и польских социниан существовали важные разногласия.

Здесь я должен заметить, что с некоторых пор у старого поляка словно бы возникли на мой счет кое-какие подозрения; он перестал на время проповеди отсылать меня сторожить дом, а счел за благо предоставить и мне участвовать в диспутах, благодаря чему я и приобрел сведения, коими собираюсь поделиться с вами.

Различие мнений между венграми и поляками касалось божественной натуры нашего господа и спасителя.

Мадьяры утверждали: если Христос и не является богом, ибо господь един в сути своей, то как сын божий он пролил кровь за нас, грешных. Помнить об этом — наш долг, и при каждой встрече благость искупительной жертвы надлежит почтить глотком вина.

Почитание мадьярских господ было столь велико, что когда старый пан доставал из подвала кувшин вина и пускал по кругу, кувшин возвращался к нему долу склоненный.

Я замечал: всякий раз, когда он потряхивал пустой кувшин и ничего там не булькало, сомнения яростно кусали его.

Вначале он только спорил, что излишне, мол, постоянно взывать к пролитой христовой крови. Понятное дело — в воскресенье или лучше по великим праздникам… но тут мадьяры совали ему под нос цитату из Библии: «Осужден будет, кто меж днями различие творит». Тогда старик нападал на догму в целом. В суровой проповеди он утверждал: Христос отнюдь не сын божий, он сын человеческий и потому человек и только человек.

На что мадьяры возражали: звучит разумно, однако был он сыном хорошего человека да и сам человеком неплохим, неужели не заслужил так или иначе, чтобы мы, памятуя о его пролитой крови, символом винопития не принесли свою скромную жертву. И снова кувшин пуст.

Старик во злобе стал фанатически преследовать небесного нашего спасителя. На следующем собрании допроповедовался до того, что Христос отнюдь не был человеком, заслуживающим какого-либо уважения: во-первых, он еврей, во-вторых, призывал к уплате подати и, следовательно, распяли его вполне справедливо.

Венгерские господа и тут не дрогнули. Если Христос, возразили они, и в самом деле был плохой человек, первый и прямой наш долг пролить его кровь и в субстанции вина воспринять.

(— Занятные ребята эти венгры, — усмехнулся князь.

— Дьяволу они занятные ребята, — вскипел советник. — Кощунственные псы заодно с поляками.

— Habet rectum, — заметил князь. — Рассказывай дальше, сын мой.

И Гуго продолжал свою исповедь.)

Опустел последний кувшин вина, и благородный польский пророк объявил тему следующей проповеди: он расскажет своим благосклонным слушателям, что Христа, собственно, и вовсе не было на свете, а вся история — просто выдумка попов. Таким образом и пылкое христопочитание венгерских господ иссякнет.

(— Ты и в этом погибельном собрании участвовал? — обрушился на обвиняемого председательствующий советник.)

Упаси боже, достойный мой господин, разве я способен на такой чудовищный поступок! Напротив, мне пришла в голову весьма богобоязненная мысль, и я, восседая на ореховом дереве, обсудил ее с моей возлюбленной — прекрасной Маринкой, — с некоторых пор отец держал дочку взаперти. Мы решили, что когда еретики снова соберутся на богохульную проповедь, я выйду под предлогом дозорного обхода и суну горящее полено в камышовую крышу овчарни; слух о пожаре всполошит еретиков, все побегут кто куда, начнется суматоха, станут вытаскивать утварь из дома, выпускать лошадей из конюшни — тут уж будет не до того, чтобы барышень стеречь. А моя Маринка между тем набьет мешок фамильным золотом и драгоценными камнями, вверенными ее попечению. Я поймаю двух коней, и мы помчимся, незамеченные в дыму пожара, прямиком в мой лагерь. И там заживем благочестиво, как муж и жена.

(— Да, это вполне богоугодная мысль, — решил князь.

— Ваше сиятельство! — не сдержался советник. — Да, incendiarii malitiosi comburantur. И сверх того еще raptus и rapina. За первое положено decem juvencis puniatur, за последнее — palu affigatur!

— Habet rectum, — согласился князь. — За поджог тебя самого надлежит сжечь, дорогой сын мой, за похищение девицы оштрафовать на десять быков, за разбой посадить на кол. Продолжай.)

Богоугодные эти планы не удалось исполнить: вышеупомянутая ведьма-экономка пронюхала о приготовлениях барышни и шепнула хозяину. Меня выследили, схватили, растянули на скамье и до тех пор оглаживали ореховыми розгами, пока я не сознался, кто я. Немец и шпион. Хотел было старый пан повесить меня на колодезном журавле, да один из благочестивых господ венгров сжалился: «не пропадать же добру», сказал он и купил меня как раба. Ударили они по рукам со старым паном, и пошел я за шестнадцать польских грошей. И вот мы с венгром в Кракове, занятом его князем.

Здесь жилось довольно сносно, одно только плохо: каждый божий день я молол и молол перец на всю мадьярскую армию — венгры пожирали его страсть сколько, потому как им все с перцем подавай. Глаза у меня побагровели от перца, и нос распух, как огурец.

В остальном жаловаться особо не приходилось, только вот хозяин мой вздумал, чтобы я съедал всю передо мной поставленную еду — не жалуйся, мол, что твой господин тебя плохо кормит. Господи! Моей порции хватило бы с избытком трем молодцам со здоровенным аппетитом. Когда хозяин замечал, что я не в силах больше проглотить ни кусочка, хватал он меня за плечи, тряс, как трясут полный мешок, чтобы освободить еще чуть-чуть места, и впихивал остальную снедь, пока тарелка не пустела. Серьезно говорю, меня прямо-таки трясло от страха, когда приходило время обеда и я глазел на ложку размером с мой широко разинутый рот. Вы не поверите, господа, — злейшая на свете пытка, когда нутро битком набито едой.

(— Да, такую пытку мы еще не пробовали, — отозвался князь.

— И пробовать не будем, — добавил советник.)

Ах, как я раскаивался! Ну хоть бы кто пришел и освободил меня из неволи. И впервые понял, как страшно обманул себя самого. Горько, тяжко и молиться некому. Перешел в ислам, молился бы хоть пророку Магомету. Будь евреем, мог бы взывать к Аврааму, царю Давиду или к четырем архангелам. А на своем месте никому не мог я адресовать нижайших своих упований.

Известное дело: обращенная к небу просьба без адреса тем только и хороша, что ее перехватит какой-нибудь в засаде лежащий злой ангел да так исполнит, что останется только выть да стонать. Но молился я неустанно и вопреки всему: прииди, освободи из мадьярского плена… пока нас внезапно не окружили татары. Вот и освободили, попал я, как говорится, из огня да в полымя.

(— Что за бесстыдная чушь, — заорал, вскочив на ноги, советник. — Какие татары? Обвиняемый, кажется, забыл, что мы все еще находимся в Польше, под Краковом. Татары, верно, с неба свалились?)

Я тотчас разумно объясню, с какого неба свалились татары. Его величество турецкий султан рассердился, что его вассал — трансильванский князь Ракоци — протянул руку за польской короной, не послушав совета вести себя поскромнее. И приказал султан крымскому хану Гирею собрать двести тысяч конницы и ударить в тыл венгерскому войску. Хан повиновался, одним рейдом опустошил Трансильванию, окружил венгерское воинство в Польше и взял в плен до последнего человека.

(— Правдоподобно, — заметил князь. — Таким манером татары действительно могли объявиться в Кракове.)

Лучше бы не объявлялись — хуже любой напасти. Дорого я заплатил за недовольство турецкого султана. Взяли татары венгерское войско, разделили меж собой их военачальники найденные у пленных ценности; водители отрядов присвоили лошадей, а самих пленников отдали простым татарам на обычных условиях скотного рынка: каждый покупал смотря по деньгам. За моего хозяина дали пять польских грошей, за меня девять, оценив, надо думать, широкие мои плечи. Нас купил один и тот же татарин. Плюгавый человечишко-рябая рожа — я-то сам и двух грошей не дал бы за него. Начал он с того, что прихватил нашу хорошую одежду, а взамен одарил лохмотьями из своих запасов. Разговаривать мы с ним не могли, но понимать друг друга научились быстро. Татарин пощупал наши рубашки: венгр носил рубашку из тонкого батиста, я — из простого домашнего полотна. Отсюда татарин понял, кто из нас господин, а кто бедняк.

Достал он из своего кошеля золотую монету, положил на ладонь, показал венгерскому дворянину; другой рукой накинул ему аркан на шею, сунул зажатую в кулак монету под нос бывшему моему хозяину и стал дергать веревку, поочередно зажимая и разжимая кулак. Это означало: за сколько монет тебя выкупит семья?

Венгерский господин выбросил десять раз по десять пальцев — за сто, мол. Татарин скривился — маловато. Тот повысил цену, повторив свой жест — двести. На это вложил татарин конец веревки ему в руку — ладно, мол, сгодится.

Пришел мой черед, мне он тоже сунул под нос ладонь с золотой монетой: сколько за тебя пришлют? Я замотал головой — ничего. У глупых татар такое мотание головой означает — согласен. Повеселел наш владелец и опять мне руку с монетой тычет: сколько?

Плюнул я ему в руку — иначе как ответишь? Понял он, спрятал золотую монету, вытащил серебряную. Плюнул я и на нее. Порылся татарин в мешке, достал большой медный грош — сколько этих за свою голову дашь? Смотрю на него равнодушно; взял он мою руку в свою и начал загибать пальцы, пытаясь втолковать мне цифровую науку. Тут я просунул большой палец между средним и указательным и вполне точно дал понять, что от меня и ржавого геллера не дождешься.

Резко хлестнула нагайка по моей спине.

Татарская конница собралась быстро и повернула обратно, откуда пришла, в татарскую свою страну.

Моего прежнего хозяина и меня новый хозяин гнал связанными перед собой.

Охая да вздыхая, помянул я слова моей бедной бабушки: кто Иисуса порочит, тому еще при жизни суждено ослом заделаться.

Воссияла ее правота. Около полудня швырнул мне татарский господин сухих стручков, что у нас в доме ослы жрали, — вот тебе и обед, и ужин. Нет, татарину, в отличие от прежнего моего хозяина, не приходилось запихивать в меня оставшуюся еду черенком ложки.

Еще пуще убедился я в мудрости бабушкиной поговорки, когда мадьяр на пятый день стал жаловаться — ноги у него стерты и не может он дальше идти. Да и то правда: комплекции он был внушительной, а на своих двоих странствовать не привык. Татарский мой властитель ужаснулся от мысли потерять богатого пленника, то бишь двести золотых выкупа. Он слез с коня, ощупал ноги драгоценного мадьяра, крепко выругался и показал — садись, давай в седло.

Ах, какой сердобольный татарин!

Подошел он затем ко мне, пощупал икры и лодыжки, и я возликовал — может, и меня на свою лошадь посадить хочет. Но совсем другое удумал татарин: выбрал он меня, так сказать, эрзац-лошадью; не успел я сообразить что к чему, как он уже уселся мне верхом на шею, скрестил ноги у меня на груди и за вихор мой придерживался.

Пришлось тащить окаянного на своем горбу. По счастью, был он малый хлипкий, весом с тяжелый ранец — ноша для солдата привычная. Слава богу, что не догадался посадить на меня венгерского страдальца.

А тому шутка по вкусу пришлась — всякому нравится пошутить за чужой счет. Сперва он высмеял меня, угадав по моим гримасам и стиснутым рукам, с какой бы радостью я помолился, если бы только знал кому. Но затем насупился и очень неодобрительно на меня поглядывал сверху. Не к лицу, говорит, молиться, когда имеешь дело с врагом. Тут только проклятия уместны. Сам-то он был большой мастак по этой части. Он столько раз повторял при мне ужасающую формулу проклятья, что до сих пор ее забыть не могу. На головоломном венгерском языке она звучала так: «Tarka kutya tarka magasra kutyorodott kacskaringós farka!»

(— Стой! — прервал князь. — Это, верно, колдовское заклинание.

— Вроде «abraxas» или «Ablanathanalba», — испуганно заметил советник.

— Надо его записать, — решил князь, — и вручить придворному астроному. Пусть с помощью профессоров отыщет смысл. Сын мой, продолжай и расскажи, сколь долго вел ты достойную сожаления жизнь осла.)

О, столько времени, пока я смотрел в глубую высь и, ни к кому специально не взывая, умолял небо, землю или преисподнюю послать освободителя. Столько времени, пока мы не въехали в большой хвойный лес. И едва татарское воинство продвинулось на расстояние, за которое христианин успел бы прочесть «отче наш», вокруг все затрещало, будто рушились земля и небо: стволы деревьев падали на татар, на их лошадей и пленников. Вдоль дороги, избранной татарами, неведомый враг подпилил деревья, и стоило задеть один-единственный ствол, как он, падая, увлекал за собой все остальные. Огромная ель повалилась на нас, и мы, распростертые, остались лежать под ветвями. Счастье, что татарин сидел на моих плечах; ствол размозжил ему голову, а моя осталась торчать, зажатая его ногами, словно в тисках. Ужасающий треск оглушил меня, и как я выбрался из этого светопреставления — сам не знаю. Знаю только, что, раскрыв глаза, обнаружил я себя в лагере грозных гайдамаков.

О, гайдамаки были действительно могучим племенем!

Они не принадлежали ни к одной нации, вернее сказать, среди них обретались сыновья любых народов: поляки, чехи, русины, болгары, валахи, ясы, мадьяры племени «чанго», казаки — что ни тип, то отпетый разбойник.

Им не возбранялось — особенно в добром подпитии — всерьез помахать секирами, разрешать промеж себя споры с помощью налитой свинцом дубинки или кинжала. Но всякого рода национальные распри запрещались.

Кто прославился грабежом или разбоем, удостаивался чести вступления в их союз. Самый дерзкий, до безумия храбрый злодей становился их предводителем.

Если в каком-нибудь крупном городе Спиша, Польши, Подолии или Малороссии разыгрывался мрачный спектакль массовой казни, — словно из-под земли выскакивали гайдамаки, убивали стражников, освобождали осужденных и зачисляли в свои ряды.

Если где-нибудь молодую и прекрасную женщину за супружескую измену или колдовство обрекали на сожжение заживо, почти наверняка свершалось чудо: не успевал огонь в костре заняться, как налетали гайдамаки и увозили с собой согрешившую красотку.

Для всех сирых и убогих, промышляющих воровством, поджогами, разбоем, убийством, фальшивой монетой, похищениями и тому подобными делами и в страхе перед законом пребывающих, гайдамаки служили надеждой, утешением, провидением.

Потому и уважали их высоко.

Родины они не имели, зато служила им домом каждая чащоба, каждое безымянное горное ущелье от Матры до Волги.

Законов они не знали: что харампаша скажет, то и закон для всякого обязательный.

Всем награбленным добром распоряжался только харампаша — ни один разбойник не брал и динара из добычи, предводитель делил по справедливости. Кто отличался особой храбростью, получал в награду красивую девушку, спасенную из тюрьмы, с костра или со скамьи пыток.

Где бы ни разбивали гайдамаки свои становища: на земле императора «Священной Римской империи», трансильванского князя, валашского воеводы, польского короля или казацкого кошевого атамана, — подлинным владыкой земли сей был харампаша гайдамаков, он же и собирал подать.

Торговые караваны, идущие трудным путем от Турции аж до Варшавы, выплачивали — если господь не лишал их разума — известную мзду главарю гайдамаков, и тогда странствование по опасным лесам, горам и пустошам кончалось для них благополучно. Но если они по глупости нанимали вооруженную охрану — беда: гайдамаки заманивали их в ловушку, убивали солдат, грабили, а сопротивленцев предавали смерти.

С дворянами, хозяевами рассеянных там и сям поместий вели гайдамаки форменные сражения, воюя до последнего. Но если уж замирились с противником, то держали свое слово твердо, как мы увидим далее.

Церкви посещали они в основном с целью очистить алтарь от золотой и серебряной утвари, а пасторов удерживали при себе — конечно, людей стоящих: наказанных, либо изгнанных из монастыря за всякие проступки. Собственный священник служил им мессы, благословлял на рискованную экспедицию, в случае успеха торжественно воздавал хвалу господу, получал свою долю, участвовал в празднестве и танцах. Свершал брачный обряд, коли находилась пара, желающая обвенчаться, — мораль гайдамаки соблюдали строго. Похищение чужих жен считалось доблестью, но никому и в голову не приходило обольстить подругу своего же кумпана.

Городов и крепостей они не воздвигали, зато умели находить неприступные убежища в горах или на болотах: запасали столько провианта, что за лето никакой силой их оттуда выбить не удавалось — даже большая армия не могла взять их измором. Ну, а зимой волей-неволей приходилось снимать осаду.

Дерзость и бесстрашие гайдамаков 'лучше всего доказывает случай, из-за которого я попал к ним в руки.

Трансильванский князь вторгся в Польшу с двадцатью тысячами солдат. Татарский хан атаковал их восемьюдесятью тысячами и всех взял в полон. Тогда явились гайдамаки — около четырехсот человек — караулить возвращение татар. Покуда приближался авангард с большей частью добычи, подготовили гайдамаки лес, подпилив деревья на дороге, и завлекли авангард сей в недурную мышеловку. Две тысячи татар раздавило рухнувшими деревьями.

Отрыв глаза, увидел я громаду поваленных стволов, в сумятице сломанных разлапистых сучьев — нечто вроде поля конопли, побитого градом. Гайдамаки рыскали там и сям в поисках татарской добычи и время от времени вытаскивали человеческие тела, в которых еще теплилась жизнь. Если распознавали иных — не татар, — то извлекали их на свободу из лесной колючей могилы.

Лежал я на груде еловых веток у журчащего ручья. Передо мной стоял верзила с безобразной и угрюмой рожей. В сравнении с ним даже господин советник — истинный рыцарь святой Мартин, которого всегда изображали красавцем. Рыжая борода, рыжие брови, медно-красная физиономия, отрезанный нос — очевидный знак, что когда-то он имел удовольствие познакомиться с русским правосудием. Был он мускулистый, как святой Христофор. За ним маячило несколько подобных фигур, но другого такого страшенного не было.

— Ну, парень, — басовито промычал он, опершись локтями на двуручный палаш для отсечения голов. — Ты еще жив? Можешь приподняться на колени? Правую руку можешь поднять? Ну, оставайся на коленях да подымай руку. Клянись, что идешь в гайдамаки, а то будешь валяться среди трупов.

Я, правда, кое-что слышал о гайдамаках, но без особых подробностей. Хорошенько узнал их позднее, а в ту минуту кто и для чего меня вербовал — не все ли равно. Да, конечно, говорю, иду к вам, в живых только оставьте.

— А ты кем раньше был? — пробурчал рыжий. — Землю пахал или, может, из дворян?

Вряд ли я так уж солгал, сказав, что всю жизнь мыкался, разве что мух с голоду не ловил.

— Оно и ладно. Дворяне нам ни к чему. А теперь тебе испытание.

Он свистнул, и двое здоровенных молодцов вывели из пещеры девушку необычайной красоты. Ни милее, ни краше я в жизни своей не видывал. Лицо бело-розового оттенка, глаза синие, губы изящные, нежные — вижу так ясно, будто она и сейчас передо мной: стройная, высокая, светло-золотые волосы свободно струятся до лодыжек.

— Ну, приятель, испробуем тебя, — возгласил рыжий. — Бери палаш да отруби-ка девице голову. Это похищенная нами барышня из благородных. Родителей мы известили: чтоб к сегодняшнему утру прислали выкуп, а иначе пусть ждут голову дочери. Денег от них нет, а мы крепко держим слово. Руби! — И подал мне двуручный палаш.

Девушка опустилась на колени в мягкую траву, убрала золотые свои волосы, покорно обнажив белоснежную, дивную шею. А я, выходит дело, руби.

Бросил я палаш под ноги рыжему:

— Бери на себя грех, рыжий черт! Я не отрублю голову прекрасной девице, хоть на куски меня разорви!

— Ага! — усмехнулся рыжий, — вот ты себя и выдал. Будь ты простым парнем взял бы палаш да и рубанул, а не стал дожидаться, пока я тебе голову снесу. Ты, видать, из благородных, скорее своей головой поплатишься, нежели девицу убьешь. Ладно. Падай на колени, а девица тебе голову отрубит. Это моя дочь.

Девушка быстро поднялась, и рыжий протянул ей палаш: схватила она легко одной рукой палаш и резким поворотом головы откинула волосы.

Есть у меня хорошая привычка не теряться в минуту крайней опасности. Когда прелестная девица подняла палаш, глаза ее заблестели и ноздри расширились. Угрожающе сверкнули зубы в раскрытых розовых губках, словно желая укусить. Разметались по ветру длинные волосы… топнув ногой, она крикнула: «На колени! Молись!» Мало кто в этот момент не похолодел бы от страха.

Но я звонко рассмеялся и сказал:

— Не хочу молиться и на колени падать. И с головой прощаться не собираюсь. Я еще вам пригожусь, а пока что прошу твою дочь в жены. И если за год не заслужу ее руки — можешь со мной делать что хочешь.

Предводитель гайдамаков встретил мое предложение гримасой голодного волка перед прыжком на ягненка.

— Подумай прежде, чего себе желаешь, — возразил он, жестоко усмехаясь. — У моей дочери в обычае, если кто хочет взять ее в жены и не может выполнить ее условий, пытать того медленно и до смерти. Если она все твое тело истыкает ежовыми иглами, считай — так, для пробы.

— Это уж не твоя забота, — бросил я.

Гайдамак протянул мне руку. Я сразу понял — он задумал сжать мою, чтобы кровь брызнула из-под ногтей. Но я выстоял глазом не моргнув, адски болевшей рукою возьми да и ущипни разбойничью дочь за румяную щечку. Она меня, правда, по руке огрела, зато гайдамакам моя стойкость по душе пришлась.

Однако нежничать нам было некогда — судя по шуму и крикам, главные силы татар настигли разбитый авангард, и нам теперь противостоял стократ сильнейший противник.

Предводитель в приближении опасности и бровью не повел. По его знаку разбойники подожгли поваленный лес одновременно в пятидесяти местах. Все, кому удалось уцелеть после побоища, попрятались там, под сломанными деревьями, а теперь они — хоть пленники, хоть татары — обречены были сгореть! Отчаянные вопли из долины еще долго неслись нам вслед, когда мы поднимались, обремененные добычей, а покинутый склон напоминал великана, окутанного огненной мантией. Пока лес не превратится в пепел, татарам путь закрыт, и мы могли исчезнуть в горах.

Оружия мне не дали, зато навьючили огромный мешок, дабы я не забыл ослиной своей должности.

До утра мы ни разу не остановились — гайдамаки предпочитали ночные переходы. Видно, хорошо они знали леса, ущелья и расселины. Лишь на утро мы разложили огромный костер, но удовольствовались скудной трапезой.

— Как тебя зовут, — спросил главарь.

— Ярослав Тергуско, — назвал я первое имя, что пришло на память. Так звали отца Маринки: если уж ничего другого я не смог у него украсть, то решил по крайности присвоить его имя.

Около полудня мы продолжили путь и безлюдными тропами углубились в лабиринт ущелий. Наконец очутились в глубокой низине перед расколотой надвое скалистой стеной: одна ее половина выступами и впадинами хотела, казалось, сомкнуться с другой, и потому зазор вверху, казалось, был еще теснее, чем нижняя расщелина; когда я увидел узкую полоску неба и мелькающие клочья облаков, мне почудилось, будто одна скала падает на другую. Так мы подошли к лагерю гайдамаков, недоступной силам человеческим твердыне.

В повернутой к югу скале на высоте десяти саженей виднелся широкий вход в пещеру. Крутизна скалы шла резким наклоном вперед, верхний край ее выступал козырьком, так что спуститься в пещеру по веревке нечего было и думать.

Каким же способом попадали в пещеру гайдамаки? Загадка любопытная.

С противоположной скалы, немного выше хода в пещеру, бил горный источник. Пока гайдамаки не обосновались в пещере, этот ручей через глубокую расщелину струился в долину. Разбойничий люд по роду своих занятий часто преследовался вооруженной челядью владетелей окрестных усадеб и замков, и, само собой, разбойники не могли добраться до источника, если проход в скалах занимал противник. И когда кончалось вино, начинались муки жажды.

Придумали они соединить обе скалы мощными древесными стволами, просмолили выдолбленный желоб, заделали дно прочной жестью; вырубили в скале канал и отвели весь ручей в собственную пещеру. Поток давал сколько угодно воды и одновременно приводил в действие хитроумную мельницу. Колесо крутило тяжелую цепь с привязанными вместительными корзинами. И могли гайдамаки с помощью такой машины возвращаться домой или покидать пещеру, когда им заблагорассудится. Не более двух часов требовалось для подъема или спуска всего отряда посредством вечно работающей мельницы.

Это устраивало гайдамаков, но отнюдь не окрестных господ. Изменивший русло, укрощенный поток падал в пещеру напротив и, раз вода ее не заполняла, оставалось полагать, что струи стекали в каменные трещины и где-то находили выход.

Это доставило немало огорчений владетелю долины — князю Шинявскому: без воды остались мельница, лесопилка, рудообрабатывающая мастерская и кожевенная фабрика. И крестьяне, что жили ткачеством, подались кто куда — лен без воды не отбелить.

Но графу Потоцкому, владевшему богатыми соляными копями с другой строны горы, пришлось еще хуже. Весь горный склон — сплошь соль, озерцо, образованное подземными ключами, — солоно и непригодно к употреблению. Но когда гайдамаки изменили русло ручья Острог, не мог уразуметь славный граф Потоцкий, что же такое произошло в копях и как пресная вода затопила самые богатые шахты. Затыкали источник в одном месте, он бил в десятке других. И много времени прошло, пока знатные эти господа нашли причину своих несчастий. Тогда решили они объединить силы и выкурить дьявольских гайдамаков из пещеры в скалах.

Пока лиходеи грабили караваны, знатные господа еще терпели их бесчинства, но история с водой побудила к решительным действиям.

Задуманный поход против гайдамаков пришлось отложить из-за войны с венграми и шведами. Местные владетели со своими отрядами присоединились к войску. Однако война подошла к концу, татарская конница двинулась в Крым; настало время отомстить гайдамакам, а именно: подвергнуть их логово правильной осаде.

Вход в пещеру, широкий, словно портал собора в Кобленце, был защищен двойным бруствером с пробитыми в нем амбразурами. Похищенный с противоположной скалы ручей протекал не главным входом, а боковым каналом, падая на мельничное колесо, которое приводило в действие не только подъемную цепь, но и жернова для помола ржи. В пещере обитал мельник и разные другие мастера: кузнец, слесарь, портной и сапожник. В темноте пещеры работали они при свечах, но где доставали такое количество свечей, я узнал позднее.

Первый зал пещеры, куда еще проникал божий свет — насколько позволяла скала напротив, — зал с плавным сводчатым потолком, где сухой воздух давал возможность гайдамакам держать оружие, разного рода ударный и колющий инвентарь, награбленный из графских хранилищ. Среди них я увидел даже длинный фельдшланг, сплошь покрытый зеленой окисью. Здесь же хранили и зерно в больших каменных сусеках. Запасы предназначались для четырехсот человек на время длительной осады.

Из этого зала низкий, узкий коридор вел к мельнице — там я не был, а большой проем — в главную пещеру, просторную, как церковь: все четыреста разбойников, собранные в центре, казались малозаметной группой. Своды уходили в необъятную высь и терялись в полной тьме, недоступной мерцанию факелов.

В маленьких и больших гротах по стенам пещеры трудились ремесленники, как я думал, бедолаги, попавшие в лапы разбойников: вряд ли кто по своей воле согласился бы торчать здесь многие годы и в полумраке свечей шить одежду да плести опанки на потребу гайдамакам.

Предводитель и меня спервоначалу спросил, к какой работе я привычен, и я вполне правдиво ответил, что обучался артиллерийскому делу.

— Надо еще поглядеть, что ты за мастер, — буркнул он. — Хвастать на словах, а дела не знать — с нами такие шутки не проходят. Сейчас ты и сам убедишься.

Между тем разбойники втащили отбитую у татар добычу и сложили в одном из боковых гротов, куда я лишь бросил взгляд, пока отверстие задвигали каменной глыбой. Масса ценных вещей — пурпурные мантии, расшитые золотом женские наряды, ризы, развешанные по стенам, буквально ослепили меня, а в разных углах и закоулках поблескивали кубки, дароносицы, серебряные блюда, серебряные пастырские посохи и еще бог весть что.

Вздумай достойная компания распасться, каждый со своей долей мог бы жить как богатый человек. Но пока что вольным проходимцам не было нужды тратиться. Еды и питья — полная кладовая и погреб. Сала и хлеба ели досыта, и медовухи всякий пил сколько влезет. Никто, кроме предводителя и его дочери, не ведал секрета неисчерпаемых запасов. Кладовая всегда набита до отказа, и убыли не замечалось.

В первый же вечер широко отпраздновали победную вылазку. Гайдамаки плясали у костра, а подвыпив как следует, расселись вокруг обтянутого пурпуром постамента, где восседали главарь и его дочь. Вывели, вернее, вытащили какого-то парня — он отличался от остальной братии разве что опасливой бледностью. И тут я понял, что гайдамаки собираются творить суд.

Удивительный обычай! Сначала судьи крепко выпивали и, должным образом подготовленные, вершили правосудие. Знание римского права черпали из винных бочек.

— Юрко, — обратился к нему главарь, — тебя поставили на форпост. А ты трусливо сбежал и запоздал дать нам знак о приближении татар.

— Что мне было делать, — начал обвиняемый. — Меня поставили наблюдать за татарами. Татары не приходили, зато пришли волки. Знаете ведь — огромная стая увязалась за татарским войском и сопровождает его с места на место, как хорошая охотничья собака своего хозяина. На меня кинулось штук десять, а может, пятьдесят. Если б меня сожрали волки — какие знаки вам подавать? Я не убежал, а залез в дупло и защищался — один против пятидесяти. Какая ж это трусость? Удаль, а не трусость!

— Ерунду болтаешь! — крикнул главарь. — Ты был обязан выполнить приказ. А коли говоришь, что ты не трус, подвергнем тебя испытанию.

— Хоть бы и так, я не побоюсь! — бахвалился парень, ударяя себя в грудь.

Предводитель гайдамаков сошел с постамента, ведя за руку дочь, и приказал всей компании следовать за ним.

Они двинулись к дальнему краю пещеры, до сих пор скрытому от меня темнотой.

Там, между полом и скалистой стеной, чернел провал в зловещую глубь. Глаз едва ловил водную гладь. Главарь взял пучок соломы, зажег от факела и бросил вниз. Горящий венок осветил пропасть и, коснувшись подземных вод, еще несколько секунд позволял созерцать адское великолепие бездны. Сорвал отец со своей дочери оранжевый шелковый платок, обнажив округлые плечи и снежную роскошь ее груди.

И швырнул платок в бездну.

— Ну, Юрко, — повернулся он к обвиняемому, — ты часто бахвалился мужеством перед своими товарищами. Ты даже примеривался взять Маду в жены. Будь еще смелей: это платок невесты — принеси его нам.

Юрко вроде как изготовился к прыжку, но, подойдя к перилам, ограждающим провал, и заглянув в пропасть, стал чесать затылок и скорчил довольно кислую гримасу.

— Прыгай! — закричали все.

Юрко занес ногу на перила, словно желая их оседлать, глянул еще раз в жуткую глубину, убрал ногу.

— Пусть дьявол туда прыгает! Живым оттуда не выбраться;

— Гей, да ты трус! — загудело отовсюду. Разбойники обступили парня, отобрали оружие, вцепились в лохматые космы и куда-то поволокли.

В стене пещеры зияла трещина — такая узкая, что только одному человеку под силу было туда протиснуться.

Каменную плиту, что закрывала отверстие, могли с трудом отодвинуть шестеро дюжих парней.

В зловещем и гулком смехе рассеялся отчаянный вопль заживо погребенного. Началась «пляска смерти». Ужасней я ничего в жизни не видывал. Прекрасная Мада застыла фигурой с того света, и каждый должен был пройти круг с мертвой Мадой.

Когда дошла очередь до меня, предводитель закричал:

— Эй, тебе нельзя танцевать с Мадой. Ты пока еще не прошел испытания. Но я помню, как ты клялся заполучить ее руку.

— Я сдержу слово.

— И я тоже. Невестин платок плавает там, внизу, на воде. Принеси его. Прыгай, коли не побоишься.

— Не побоюсь!

(— Неужто ты отважился на этакое безумство? — воскликнул заинтересованный князь.

— Греховное искушение по причине похоти к бесстыдной персоне женского пола, — продиктовал советник в протокол.)

Ясное дело, отважился. Однако же прошу господ судей не добавлять лишнего злодеяния: во-первых, мне выбирать не приходилось — либо прыгай, либо втискивайся в склеп, где хоронят трусов. Кроме того, я знал точно — особого риска нет. Еще в бытность свою школяром мне случалось видеть разные копи и в том числе соляные. При свете брошенного в шахту пучка соломы распознал я на дне озера темно-синие слои, напоминающие очертанием луковицы, а уж это верный признак соляной копи. Нетрудно сообразить, что зловещая гладь внизу — соляное озеро, где человек не утонет. При свете второго пучка я успел заметить на другой стене высеченную в камне крутую лестницу, что вела из пещеры к озеру, а стало быть, опасность не так уж велика… Но вот если кто-либо осмелится назвать мою дорогую возлюбленную Маду бесстыдной персоной, я этого не потерплю. Она чиста и невинна. Она была при жизни ангелом на земле, а после смерти стала моим ангелом хранителем в небесах; я готов любого ее оскорбителя вызвать на суд божий с копьем, мечом, боевой палицей; пусть мой противник наденет панцирь — мне достаточно шелковой рубашки. Я продолжу признание, если в протоколе исправят соответствующий пассаж, или же — в случае отказа председателя — после поединка с ним.

(— Да, господин советник, — провозгласил князь, — обвиняемый прав. Я также прошу исправить пассаж в протоколе или предстать перед обвиняемым с копьем, мечом и боевой палицей.

Был предпочтен первый вариант, и фразу в протоколе записали так:

«Греховное богоискушение из чистого чувства к достойной девице».

— Ну, теперь можешь прыгать!)

Я не заставил себя дважды просить, вскочил на перила, с силой оттолкнулся и — руки-ноги по швам, полетел прямиком в бездну. Падение с каждой секундой ускорялось, и под конец громом гудел в ушах рассеченный моим телом воздух. Вдруг я враз оглох, вода сомкнулась над головой, глаза, губы и нос куснула едкая соль. С перепугу хоть богу молись! Рот наполнился соленой водой, но в следующий момент я очутился на поверхности. Соленое озеро не даст утонуть. При свете еще не погасшего пучка соломы отыскал я платок прекрасной Мады, обернул вокруг шеи и в этот момент услышал ободряющие крики гайдамаков, усиленные эхом до адского воя. Потом посмотрел вверх и увидел мелькание факелов, что светились, словно кровавые звезды на инфернальном небосводе.

Двумя-тремя рывками достиг я края соленого озера в заранее намеченном месте, где начинались высеченные в скале ступени. Этой лестницей пользовались гайдамаки, когда им требовалась соль для кухни.

Сто восемьдесят ступеней. Впрочем, для меня их было девяносто — я прыгал через одну. Не прошло и трех минут, как я стоял перед Мадой, белый от соли, точно хорошо напудренный демон.

Разбойники принесли меня на плечах, обожаемая Мада застенчиво улыбнулась и протянула мне дивный цветок — долго хранил я этот цветок на груди. В радостном одушевлении я хотел обнять ее, но харампаша схватил меня за воротник потянул обратно.

— Хо-хо, малый, это было лишь крещение, а теперь предстоит миропомазание. Ты должен принять нашу веру — дочь предводителя может выбрать только единоверца.

Менять религию, похоже, становится у меня привычкой. Ладно, заметил я, приму, отчего ж не принять.

Предводитель дал знак одному из своих людей готовиться к церемонии. Это был поп.

Я сразу догадался, кто он: из всей компании лишь он ухитрялся столько пить и петь.

— Тебе надобно знать, — объяснил мне харампаша, — что входящий в наше братство получает новое имя. Меня зовут Медведь, можно звать и «несравненный», потому как медведи всегда ходят не парой, а в одиночку. Ну, а тебя каким именем наречь?

Тут выступили доброхоты-восприемники: один предложил имя Щука, поскольку я так хорошо плаваю. Другой рекомендовал Лебедь, но я объяснил, что главное мое ремесло — не плавание, но артиллерия, и потому пусть именуют меня отныне Бараном (понимай — «стенобоем»).

Меж тем длиннобородый разбойник переоделся попом. Водрузил золотую скуфью, что как нельзя лучше подходила к его сальным, немытым космам, поверх расхожей одежонки напялил златотканую ризу, а ноги сунул в огромные, расшитые золотом туфли, несомненно, снятые с мощей какого-нибудь святого: в туфли наш святой отец влез, как был, прямо в поршнях. В руке он держал массивный серебряный крест. И мне подумалось, что ради сей золотой ризы поп не иначе как пристукнул этим распятием какого-нибудь другого попа.

Тут он начал вытворять всякие фокусы, несколько напоминавшие литургию; слов я не разумел — он говорил по-гречески, — но заметил, однако, что смиренные прихожане надрывались иногда от хохота. Он помазал мой нос, уж не знаю чем, и обкурил кадилом так, что я чуть не задохнулся. В заключение нарек меня «Бараном» и, по епископальному обычаю, ударил по щеке; но поскольку удар был нанесен не рукой епископа, а здоровенной разбойничьей лапой, у меня в ушах зазвенело. Стоял я, преклонив колени, так что мне пришлось опереться ладонями, дабы не упасть совсем.

Церемонией этой я был сыт по горло.

Я вскочил и дал своему крестному отцу такую пощечину, что золотая скуфья, туфли и сам поп разлетелись кто куда.

(— Actus majoris potentiae contra ecclesiasticam personam! — тотчас продиктовал советник.

Но его высочество держался за живот от смеха:

— Комично в высшей степени! И тебя за это не подвергли отлучению?)

Совсем наоборот — я лишь возвысился в их глазах. Главарь хлопнул меня по плечу:

— Теперь вижу, ты парень что надо, не побоялся вернуть попу оплеуху.

После этого мы еще выпили за благополучное завершение церемонии. Факелы потухли все до единого, разбойники улеглись спать, завернувшись в тулупы и овчины.

Даже в темноте я разглядел, что постель моей Мады устроена в довольно высоком гроте, куда можно попасть по веревочной лестнице. Но лестницу она подняла за собой.

Вскоре, гулко разносясь под сводами пещеры, послышались сопение и храп четырехсот человек, плеск ручья да скрежет мельничного колеса.

Затем рог часового возвестил рассвет. Разбойники быстро поднялись, ожидая приказа предводителя, вышедшего из бокового грота.

Каждому была определена какая-либо работа. Гайдамаки трудились, обстраивая свою пещеру, и с течением времени высекли и пробили разнообразные ходы, лестницы и галереи, назначение коих я сначала не понимал.

Медведь с Мадой и несколькими вожаками повели меня в переднее помещение, где размещался арсенал. Он показал мне прежде виденный фельдшланг, наградив его хорошим пинком.

— Погляди-ка, Баран. Ты назвался пушкарем и, стало быть, знаешь, как обращаться с этой штукой. Попробуй выстрелить. Это знаменитое орудие мы похитили из замка Потоцкого вместе со всем оружейным складом. Шестнадцать человек тащили тяжеленный ствол на плечах, каждые двести шагов их сменяли другие шестнадцать. А когда наконец дотащили — убедились в его непригодности. Положили на землю, зарядили — я посадил четырех молодцов на ствол, как на лошадь, чтобы держать равновесие, а сам прицелился, хотел пальнуть через отверстие пещеры. Бык, Аист и Журавль стояли позади и смотрели, что будет. Едва я поднес раскаленный железный прут к запалу, пушка так подпрыгнула, что сидевшие четверо парней взлетели к самому своду, а ядро почему-то вонзилось в потолок. Оно там и до сих пор торчит, можешь убедиться.

Я расхохотался от души.

— Смейся, смейся, — нахмурился Медведь. — Тогда я решил испытать еще раз. Обмотал шею этой гадины канатом, чтоб не прыгала кверху, да привязал с двух сторон к толстым кольям. Ну, прыгай теперь, коли сможешь, крикнул я и еще раз поджег запал: чудище не подпрыгнуло, но отскочило назад, вырвало колья, в момент сломало Быку правую ногу, Аисту левую, а Журавлю так и вовсе обе. Ядро попало куда-то в угол, куда я и не собирался целиться. Покажи хоть ты, как обращаться с чертовой бестией.

— Эх ты, несмышленый Медведь, — со смехом сказал я. — Ваше счастье, что проржавевшее орудие не взорвалось на части и не поубивало вас всех, как вы того заслужили. Пушку должно прежде всего отполировать до зеркального блеска. Да и где видано, чтобы пушка лежала на земле? Нужен лафет, нужны колеса.

Где им додуматься до подобных премудростей? Когда я раскрыл Медведю секреты сей высокой науки, предоставил он в мое распоряжение колесника и кузнеца для сооружения сложного механизма, с помощью которого фельдшланг стрелял бы и откатывался, не ломая ноги тем, кто позади стоит. Я сам немало поработал: счистил со ствола чуть ли не столетнюю ржавчину и отполировал до блеска.

У гайдамаков были веские основания торопиться: татары ушли из Польши, прихватив с собой в Крым пленное воинство князя Ракоци, и польские вельможи вернулись в свои замки. Теперь ничто не мешало им выступить против обнаглевшей за время войны разбойничьей банды.

Дозорные день за днем приносили тревожные известия: все дороги из долины Пресьяка перекрыты вооруженной охраной. Разбойники возвращались не с добычей, а с пробитыми головами.

На сей раз оба владельца действовали в полном согласии и решили общими усилиями выкурить гайдамаков.

Разбойники только посмеивались.

Но когда они убедились, что полностью отрезаны от внешнего мира, случилась вещь странная: харампаша велел выдавать каждому двойную порцию еды и питья.

Я крайне удивился подобному расточительству. Мы получали каждый день свежую козлятину и баранину, хотя в пещере не держали животных, а припасы не скудели.

Противник меж тем продвигался по ущелью, все ближе подступая к разбойничьему логову.

Гайдамаки давно придумали любопытную стратегию в борьбе с нападающими и обращали врага в позорное бегство так: через искусственный туннель, открыв подземный шлюз, освобождали озеро на дне пещеры; мощные потоки соленой воды мгновенно сметали неприятеля. Однако солдаты Шинявского знали об этой военной хитрости и однажды, после туманной ночи, когда солнце едва замаячило в полдень, мы различили каменную стену, полностью преградившую выход в долину. Стену воздвигли циклопическим манером из каменных глыб с отверстием в нижней части, закругленным наподобие арки, так что водяной поток скатывался плавно и спокойно, не причиняя никакого ущерба.

Беда, да и только. Однако размеры несчастья стали понятны лишь на второй и третий день: стена росла кверху, в каменных глыбах зияли амбразуры.

Я наперед объяснил Медведю, какая участь нас ожидает. Когда стена сравняется с отводным каналом, солдаты Шинявского выстрелом из аркебузы перебросят прочную веревку, с помощью веревки перетащат железную цепь и сорвут все сооружение.

Тогда нам хоть умирай от жажды, потому что запасать воду бесполезно: соляные горные породы сделают ее непригодной для питья.

— Нам грозит еще большее несчастье, — проворчал паша. — Ты всего не знаешь. — И с этой минуты он заметно помрачнел.

Гайдамаки совершили несколько ночных вылазок, дабы разрушить проклятую стену, но осаждающие были настороже, встречали их прицельным огнем, и возвращались разбойники с пробитой головой.

Теперь вся надежда банды оставалась на меня. На меня и на фельдшланг, хорошенько отполированный мною. Лафет, сработанный по моим указаниям, был готов, рядом лежали отлитые мной снаряды.

Между тем вражеский бастион достиг устрашающей высоты, сравнявшись с нашим отводным каналом. Оглушительно трещали барабаны, задорно гудели трубы — осаждающие предвкушали радость победы. Словно каменщики, что празднуют конец работы, ставя майское дерево, украшенное лентами и плодами, так и враги наши водрузили на стене виселицу, колесо и карающую руку с палашом. Яснее ясного так обозначался смертный приговор разбойникам.

Выбрав недоступное для наших пуль место, вражеский полковник самолично установил аркебузу на треножник, направил ее, как я и предполагал, в сторону отводного канала.

— Ну, а теперь гляди, — сказал я Медведю и взял на прицел вражеский бастион.

Выстрелили враги, выстрелил и я. Только после моего залпа исчезла виселица и полковник вместе с ней. Вторым залпом я прицелился в основание стены, а после шестого выстрела каменная громада с грохотом рухнула на мушкетеров, что суетились возле амбразур. Никто в живых не остался.

С диким ревом бросились гайдамаки из пещеры, спустились в хитроумных своих корзинах и напали на устрашенную толпу осаждающих. Пока они сражались с рассеянными в долине солдатами, подкатил я свой фельдшланг поближе к выходу и пустил ядро над головами гайдамаков в сторону спешащих на помощь отрядов Потоцкого. В результате гайдамаки одержали полную победу над тем и другим графом, вынудили их отступить в свои замки и забрали много всякого добра.

Вот какова пушка, если умеешь с ней обращаться!

(— Хватит злодеяний для одного дня, — прервал князь. — Пойдем спать, препоручив дух наш господу. А допрос продолжим завтра.)

 

Остров-сад

Вернулся Медведь с большой добычей в пещеру Пресьяка и сказал мне следующее:

— Ну, брат, не посрамил ты своего имени. Ты истинный Баран, настоящий боевой таран. Ты всех спас, тебе мы обязаны победой. Вот наши трофеи. Выбирай, что желаешь, по праву первого.

Он указал на груду золота и серебра.

Я ответил:

— Видишь ли. Медведь, не надо мне золота и серебра. Единственно желаю твою дочь, драгоценнейшую жемчужину, прекрасную Маду: ради нее служил, ее прошу в награду.

Медведь гневно замотал головой:

— Жалкие слова говоришь. Не по-нашему это. Голубком захотел поворковать. Кто с женой живет, человеком никогда не будет. Гайдамак натешится с женщиной да потом зарежет, а самый что ни на есть гайдамак — тот сразу убьет. Зачем тебе жена? Начнешь думать про дом, про семью. Не будь дураком никчемным, поразмысли. Забудь Маду, и я поставлю тебя своим помощником.

— Но я только о ней мечтаю. Прямо говорю. Только дурак никчемный от своих слов открещивается.

— Эх, Баран, не знаешь, чего требуешь. Не ты первый попадаешь в эту ловушку, много мы видели таких «никчемных». Парню, который воркует да вздыхает, не место среду нас. Можешь забрать Маду, но придется тебе нас покинуть.

— Уж попытаюсь как-нибудь пережить такое горе.

Захохотал Медведь:

— Понимаю. Не много ты по нас слез прольешь, коли мы тебя с Мадой отпустим на все четыре стороны. Так-то оно так. Но если кого мы заклеймили «никчемным», того отпускаем очень хитрым способом. Не вспоминаешь ли молодца, которого мы втиснули в расселину, когда ты впервые здесь появился? Он был тоже «никчемным». Каждого, кто влюбляется, охает да стонет, отпускаем мы только через расселину. Неразлучной парочке выдаем свечу, котомку с хлебом и вином. Они уходят в каменную трещину, идут, покуда можно идти, и живут, пока хватает хлеба с вином, и видят, пока свеча горит. Даже целоваться-миловаться могут. Многие прошли этим путем. Думаю, ты в каждом углу скелет найдешь, а то и два скелета, сплетенных в объятьях. Ну как? Выбирай.

Ничего не скажешь, радости мало среди скелетов свадьбу праздновать! Но когда я увидел устремленные на меня несравненные глаза Мады, забыл про свадебных гостей с того света и сказал: ну и ладно, лишь бы Мада стала моей, а свадьба пусть хоть в адской бездне играется.

И объявили мы бестрепетно, что любим друг друга и не страшимся трещины в скале. И велел Медведь позвать попа.

Бородач, знакомый мне по прошлой церемонии, на сей раз явился в еще более роскошном убранстве (взятом, надо полагать, из новых трофеев моего сиятельного тестя) и свершил весьма странный брачный обряд, пробормотав несколько малопонятных фраз, напоминающих цыганские заклинания.

Набросили нам на плечи драгоценные меха, надели на головы золотые колпаки, дали котомку с едой и кувшин, а затем подвели к той самой расселине, куда за несколько месяцев до этого впихнули трусливого бедолагу, коего сочли недостойным находиться в обществе. Откатили каменную глыбу, потом все пожали нам руки, а растроганный Медведь даже обнял и поцеловал дочь на прощанье. Выдали мне и Маде по свече, подвели к расселине и… задвинули за нами камень. Громкие голоса из пещеры доносились как слабый неясный шум, словно раковину к уху поднесешь.

Мада сделала мне знак не робеть, следовать за нею. Тесный проход в скале изгибался, нигде не расширяясь, и мы шли друг за другом, пока на пути нам не встретился грот размером с крестьянскую каморку.

Мада сказала, что нет смысла сегодня идти дальше — здесь хорошее место для ночлега.

— Ночь-то мы здесь проведем, — рассудил я. — Стоит только свечи погасить. А когда настанет завтра? Здесь не забрезжит заря, петух не прокричит. Кто воскликнет: вставайте, настало прекрасное солнечное утро!

— Ах, Баран, — упрекнула меня Мада. — Или ты пожалел, что ночь, проведенная в моих объятьях, никогда не кончится?

— Нет, совсем нет.

Тогда расстелили мы наши меха, достали еду и вино. Выпили, и стало нам весело и хорошо. А в хорошем настроении и поцелуи рождаются.

Потом спросила Мада:

— Как ты думаешь, в аду мы или на небесах?

— На небесах, конечно, — ответил я незамедлительно.

Она погасила свечи и прошептала в темноте:

— Ты меня видишь?

— Нет, не вижу.

— Нет, видишь. Смотри на меня и повторяй, что я скажу.

Мада принялась читать «отче наш», «верую», «богородицу», и с каждым словом лицо ее мне казалось светлее и светлее, и постепенно озарилось наше подземелье. Я, конечно, ничего не сказал, чтобы жена моя особо не возгордилась. Но с этого момента я уверовал: Мада — святая, посланная мне господом.

Никогда в жизни не был я так счастлив, как здесь — погребенный в каменной могиле.

Время проходило, и я не задавался вопросом, перейдет ли эта ночь в какой-нибудь рассвет, когда Мада нежно пробудила меня и зажгла свечи.

— Как ты считаешь, — улыбнулась она, — что дальше с нами будет?

— Думаю, гайдамаки просто решили нас испытать и скоро выпустят.

— Не надейся. Мы к ним больше не вернемся.

— Неужто Медведь оставит на погибель единственную дочь?

— Плохо ты знаешь Медведя. Кого он в расселину заключил, тому нет обратной дороги.

Ужаснулся я по-настоящему и стал было раскаиваться: ради любовных утех такую судьбу накликал. Но Мада поднялась и велела идти. Я вспомнил, как светилось ее лицо в ночи, и ко мне вернулась моя уверенность.

Шли мы каменным коридором, там и сям попадались гроты — маленькие и побольше. Пугливо я заглядывал в каждый грот — не увижу ли скрюченных скелетов, коими стращал меня мой тесть. Но не нашел ни единого мертвеца.

А пещерный ход шел все дальше, и встречались нам иногда дивные, сверкающие кварцем и горным хрусталем залы, полные причудливых изваяний. И вдруг расширился путь, и что-то засияло в глубокой мрачной дали. Солнце.

— Свобода! Свобода! — закричал я и прижал Маду к груди.

— Свобода? Нет, всего лишь очередная неволя, — проговорила она кротко и печально. — Сейчас увидишь.

Мы шли обнявшись — дорога стала просторной. Свечей не требовалось, солнечный свет вел нас. Мы увидели голубое небо, побежали как безумные, чтобы охватить его взглядом, вдохнуть всей грудью. Наконец мы достигли края пещеры — перед нами простирался Остров-сад.

Настоящий остров, только окруженный скалами, а не морем. Повсюду скалы крутые и высокие, никакой дороги из долины или в долину, кроме тесной тропы, что привела нас сюда. Голые, вздымающиеся ввысь скалы, горные вершины, сдвинутые, словно башни гигантского собора, глубокие проемы, трещины в скалистых стенах; множество базальтовых колонн резко и прямо шли вверх, затем вогнуто изгибались, создавая впечатление разрушенного свода над Островом-садом, над круглым зеленым оазисом, пересеченным полосами обработанных полей; в южной стороне виднелся правильный квадрат огородов, окруженный пышными фруктовыми садами.

На головокружительной высоте из стены пещеры Пресьяка бил ручей, сначала распыляясь об острые камни и образуя вечную радугу над сей обетованной землею, а затем спускаясь прихотливой серебряной змеей. Сквозь прозрачный туман виднелись белые домики.

— Здесь нам предстоит жить — тихо сказала Мада. — Нам никуда не уйти отсюда. Гайдамаки поселяют здесь тех, кто недостаточно храбр для их ремесла или же устал от бесконечных опасностей, или не хочет расстаться с полюбившейся женщиной. Так они и живут здесь все вместе, трудятся, обрабатывают землю, и мир для них замкнут этими скалами.

Остров-сад и заключал тайну загадочного могущества гайдамаков. Благодаря этой сокровищнице они столь долго и успешно противостояли владыкам окрестных земель.

Тайная, неистощимая кладовая. Остров-сад, когда гайдамаки открыли его, представлял собой жалкую пустошь, где росло несколько чахлых сосен. Не то что людям — и зверям здесь было не прижиться, если бог крыльев не дал. Источников не было, копать колодцы в твердой породе оказалось бесполезно. Тогда-то и надумали гайдамаки отвести ручей в пещеру Пресьяка с противоположной скалы: далее, через трещины и расселины вода нашла путь в чащу Острова-сада, а затем уходила в землю, дабы вновь выйти на поверхность в соляных копях Шинявского.

Отведенный ручей преобразил затерянную в скалах долину. Чахлые деревья срубили, на их месте появились обработанные поля, остальные сосны великолепно разрослись, в мягком климате защищенного от ветра «острова» прижились самые чувствительные растения. Даже люди, заброшенные сюда судьбой, изменились, хотя гайдамаки, разумеется, ссылали на Остров-сад только тех, кто не мог или не хотел примириться с их дикими и жестокими нравами. По себе скажу: внешний мир полностью забывался, человек здесь жил радостно и прекрасно, словно какой-нибудь король в изгнании; много чего доставалось на мою долю, знавал я и суровое спокойствие отшельника, и бесшабашность опьянения, однако истинно счастлив был я только здесь.

Извилистая тропинка, вырубленная в крутой скале, удобно спускалась из пещеры Пресьяка в долину. Мада, вероятно, не раз бывала на «острове», она даже говорила мне, в каком доме кто живет. Детишки бежали ей навстречу, обращались по имени, хватали нас за руки, зазывали к себе в дома. При нашем приближении зазвонил колокол на небольшой колоколенке. Впоследствии, когда я имел возможность разглядеть этот колокол, из круговой надписи на нем я узнал, что колокол сей когда-то принадлежал беловежскому монастырю и, видимо, был похищен оттуда.

Да, все здесь было разбойничьей добычей. Роскошное полотно и кашемир, женские платья из тафты и шелка и сами женщины — разбойничья добыча со всех окрестных земель. Однако похитители и похищенные жили среди сего награбленного добра в простодушном счастии подобно Адаму и Еве в раю, когда одежды еще не было и в помине.

Впрочем, для них все это великолепие и не было кровавой добычей. Они знай себе пахали, сеяли, собирали зерно, избытки урожая относили в пещеру, а взамен получали от недавних своих сотоварищей разнообразную утварь, дорогие украшения и одежды. И колокол был украден специально для Острова-сада.

В этой открытой гайдамаками долине не водилось никакого зверья. Привести крупных животных… трудно, даже невозможно. И протащили разбойники сквозь тесные проходы и коридоры телят, ягнят и поросят, привязав из за ноги к жердям. В результате мяса, хлеба и овощей стало так много, что никакая сила в мире голодом не могла принудить к сдаче обитателей пещеры Пресьяка. Если бы полякам удалось разрушить отводный канал, процветанию Острова-сада настал бы скорый конец, плодородная долина превратилась бы в пустыню, люди и животные погибли, а великолепные фруктовые деревья высохли бы в первое жаркое лето. Потому-то пуще всего разъярились гайдамаки на попытку осаждающих уничтожить живительный источник.

Население Острова-сада жило наподобие общины Авраамовой в земле обетованной. Старейший — патриарх — всем руководил, давал работу, распределял каждому долю от урожая, и каждый получал сколько надобно для себя и домочадцев своих. Священника не было, как у верующих в Иегову до Моисея. Воскресения не соблюдали. В погожие дни работали, в дождливые отдыхали. Грехов не замаливали, ибо греха не творили. Не странно ли: там, где каждый глава семьи был по меньшей мере грабитель, не знали распрей из-за имущества, не слышалось здесь брани и сквернословия, а женщины, насильно похищенные и ни перед каким алтарем не дававшие клятву верности, умели хранить верность так, что чужой мужчина не мог сказать даже, какого цвета у них глаза.

По нашем прибытии пригласил нас патриарх по имени Журавль к трапезе. Созвал и поселенцев — человек около восьмидесяти. Все они в прошлом были разбойниками, наводящими ужас на людей, а ныне — мирные пастухи и пахари. После пиршества повел нас патриарх к ручью, и мы по-братски выпили из общей тыквенной чаши свежей воды — другие напитки здесь не в ходу. И разбили тыквенную чашу в знак нерушимости нашей дружбы.

Затем выбрал старик место для нашего будущего дома. Площадку обозначили колышками. Жители дружно помогали: один валил деревья, другой пилил, строгал — вся община трудилась для новых поселенцев. За два дня подвели дом под крышу, снабдили необходимой мебелью и утварью. В хлеву стояли корова и коза. Спросил меня Журавль, к чему лежит мое сердце, какую работу мне поручить. Понял я — придется здесь работать, а этому меня не учили ни в школе, ни в походном лагере. Выбрал кузнечное дело — по крайности будешь держать в руках железо, без него мне и жизнь не в жизнь.

Примирился я со своей участью довольно скоро. Плен усыпляет, затуманивает разум человеческий, особо если учесть, что стены темницы сдвинуты из могучих скал и свод небесный — единственное окно. И под стены не подкопаешься, и к окну не взберешься, о побеге не помышляй. Трепыхнешься разок-другой, да и затихнешь.

Вот и я вполне свыкся с новой жизнью: целыми днями работать в кузнице, приходить домой, где на очаге что-то варится-парится, и выслушивать от жены разные разности по хозяйству. То пожалуется, что утенок задохнулся в яйце, то совета моего спрашивает, отчего коровье молоко свернулось: то ли от кислого щавеля, то ли от травы шандры, настоем которой был прополоскан подойник.

А когда моя разлюбезная Мада, стыдливо зардевшись, шепнула мне секрет, который заставляет мужское сердце сильнее забиться от радости, решил я, в простом своем ликовании, что ничего мне больше в жизни не надобно, и целыми днями думал: предстоит мне вскорости стать отцом и жить счастливо на этом клочке земли. Была эта мысль подобна древесному корню — прирастила она меня к той земле.

Как дорогá мне сделалась с той поры моя добрая, славная Мада!

И какие бы блага ни сулила мне судьба, каким бы разнообразием приключений ни прельщала — я не променял бы на них свою дорогую Маду и скромный наш дом, откуда при моем приближении раздавалась звонкая песня.

 

Колтук-денгенеги, или Нищенский посох

Я растворился в своем тихом счастье, и миром моим стал окруженный скалами Остров-сад; жизнь моя плыла в нежных улыбках и словах, коими добрая Мада встречала меня по возвращении.

Работали мы в кузнице до полудня, а потом каждый мог заниматься своими хозяйственными делами.

Сидел я как-то раз на крыльце своего дома и плел из красных ивовых прутьев колыбель: вдруг тень заслонила мне солнце, что склонялось за горные вершины (здесь солнце всходило летом около восьми, а к пяти уже наступал вечер). Я поднял глаза и вздрогнул, узнав Медведя.

— Неужто и ты решил здесь поселиться? — спросил я его. — Тебя потеснили враги или изгнали товарищи?

— Нет, Баран, я пришел не с вами остаться, я тебя с собой забрать. Без тебя мы вроде гнилого бревна в реке. Никто не умеет обращаться с фельдшлангом, а мы готовим важный поход. Большой караван идет из Турции к Могилеву на ярмарку, богатые турецкие, сербские и еврейские купцы, и сопровождает их сильный конвой. Мы решили захватить этот караван, а потом сразу же повернем на Бердичев. В тамошнем монастыре ценностей накоплено видимо-невидимо. Но монастырь укреплен что надо — стены с амбразурами, стража крепкая, и без пушки за осаду можно не приниматься. Пойдешь с нами. Будешь знаменосцем отряда и моим помощником.

Тут вышла из кухни Мада, но мало что не выказала никакой радости при виде отца, так еще на него же напустилась:

— Ты зачем сюда явился? Куда собираешься завлечь моего кроткого, доброго Барана? Он доволен своей хижиной и своей женушкой. Не нужно ему ничего из ваших награбленных богатств. Вы нас похоронили, и мы мертвы. Хоть на том свете оставьте нас в покое.

Нахмурился Медведь:

— Послушай, Баран, кто повелевает женщиной в доме? Ее муж или ее отец. Если ты промолчишь, придется мне, ее отцу, показать, как расправляются с женщиной, которая лезет в разговор, когда ее не спрашивают.

Я уже изучил вспыльчивую натуру этого человека, а потому ласками да поцелуями увлек Маду в дом: уговаривал так и сяк, убеждал отпустить с ее отцом и обещал, что, раздобыв достаточно денег для приличной жизни, я за ней вернусь и властью своего начальственного слова освобожу ее из этого глухого заточения, увезу в большой город, где будут величать ее «милостивой госпожой».

Обещания пришлись ей по нраву. Со слезами и прощальными поцелуями отпустила она меня с Медведем. Отпустила с тяжелым сердцем. Когда я при входе в пещеру оглянулся, она все еще стояла у дверей нашего домика, я узнал ее по красному платку на голове. Любимый голубь Мады провожал меня до самой пещеры, а там что-то ворковал на ухо и никак не хотел улетать — пришлось прогнать его.

Старые приятели приветствовали меня радостными криками и отпраздновали мое воскрешение хорошей выпивкой. И я, вновь отведавши вина, забыл Остров-сад, как сон. Известное дело: любитель выпить, осужденный на долгий пост, куда хлеще набрасывается на вино, нежели постоянный винопиец. Гайдамаки пили исключительно токайское — повезло им, надо полагать, наткнулись в погребах магнатов на бочки старого выдержанного напитка.

Следующим утром покинули мы пещеру Пресьяка и выступили к Могилеву. Предстояло двенадцать дней пути. В тех краях о гайдамаках, должно быть, и слыхом не слыхивали, разве что в бабкиных сказках. Кто мог подумать, что из далекой страны вдруг нагрянет такая сильная разбойничья банда. Мы шли по ночам, выбирая заброшенные тропы, куда обычный путник сроду не заглянет. Днем скрывались в лесной чащобе, в безлюдных низинах и ждали вестей от наших переодетых лазутчиков, что уходили вперед на несколько верст. За провизией в деревни мы не заходили, все время питались сушеным мясом да собранными грибами.

Наконец нам удалось выведать, когда прибудет в Могилев турецкий караван. Мы затаились по обеим сторонам болотистых зарослей и два дня выжидали, не подавая признаков жизни.

Между тем последние припасы кончились, и остались на нашу долю птичьи яйца да лягушачьи лапки.

Мимо нас проходили торговцы, явно торопясь на могилевскую ярмарку. Тяжело нагруженные мулы, повозки с пряностями, кренделями и копчеными колбасами, белым сыром в ящиках и бочонках, дорогим вином и медвяным пивом в бурдюках и бочках… Мы все глаза проглядели, ан — близок локоть, да не укусишь. Атаман строго-настрого запретил: мы, мол, не за жратвой пришли. И вот когда терпение наше истощилось, послышался наконец бой барабанов и трубный распев — приближалась наша вожделенная добыча: мулы, верблюды, лошади, крытые повозки о двух колесах, влекомые быками, людей тысячи полторы. Половину из них составляли солдаты в кольчугах и шлемах, вооруженные кто алебардами, кто мушкетами — весьма пестрая компания, собранная с бору по сосенке. Нас супротив них было куда как много — три сотни человек.

Когда мы по данному сигналу разом высыпали из кустарника, весь караван пришел в смятение, солдаты палили куда попало, а мы — в какое скопище ни выстрели — непременно цель настигали. В сумятице люди побросали мулов и повозки и бежали кто куда. Гайдамаки вовсю зверствовали среди ошалевших от страха купцов; мне стало не по себе от зрелища кровавой резни, и я, сомлев, присел на болотную кочку. В голове у меня гудело.

Тут я увидел ковыляющего ко мне турецкого купца; хромой, старый, израненный, он опирался на костыль. Подошел, распластался на земле передо мною, не выпуская костыля, и сказал:

— Давай-ка, сынок, бери ятаган и руби мне голову. Прошу тебя, умоляю.

Я удивленно воззрился на турка:

— Нет уж, такой глупости не сделаю.

— Заклиняю тебя, — продолжал турок, — отсеки мне голову, и я подарю тебе мой «колтук-денгенеги».

На его языке «колтук-денгенеги» означает «нищенский посох».

Я же ответствовал турку:

— У меня нет причин желать тебе зла, Бабá, и я не убийца. В гайдамаки я угодил, словно Понтий Пилат в «Верую».

— Понимаю, сынок, — вздохнул старый турок. — Вижу по твоему лицу, что ты лучше остальных. Потому-то и подошел к тебе просить о милосердии и в долгу не останусь — сделаю тебя счастливым. Не бойся и ударь ятаганом. Это не убийство. Убить можно только живого человека — так сказано в Коране — единственно истинной книге на земле. Но я не могу более считаться живым, ибо мне один из засевших в засаде злодеев послал пулю в живот, а такая рана неизлечима. По причине жестокой боли и потери крови бежать не могу, а попади я в руки разбойников — замучают меня медленно и страшно. Еще раз молю тебя — освободи от страданий, разруби шею ятаганом. Погляди, что за ятаган! И его тебе подарю.

Но даже этим он не смог меня соблазнить: велика радость отрубить его лысую башку! Решил я от него отделаться:

— Коли тебе жить надоело. Бабá, ступай сам себе руби голову великолепным этим ятаганом, а не хочешь — вешайся, благо вон сколько крепких деревьев в лесу.

Возразил мне турок торжественно:

— Дорогой сын мой, не могу я так поступить. Знай, что согласно Алкорану (единственно истинной книге на земле), существует семь кругов ада и каждый глубже и ужасней предыдущего. Первый — для нас, правоверных мусульман, второй — для вас, христиан. Самый глубокий, седьмой — геенна — для богохульников, ну а четвертый — Моргут — предназначен тому, кто сам себя жизни лишил. Если послушать твоего совета, то мне придется пройти три круга лишних. И должно в трех кругах пребывать триста тридцать три года, прежде чем попаду я в свой собственный. А если умру от руки неверного вроде тебя, то я по Алкорану — уж он-то не обманет — устремлюсь прямо в рай.

Слишком велико было искушение избавить от ада и отослать в рай свято верующего турка — сам ведь умоляет. Но я все же устоял. Вспомнилось, что в Священном писании (также единственно истинной книге на земле) сказано: поднявший меч от меча и погибнет. И вновь я оттолкнул старика, что навязывал мне голову, как разносчик свой товар.

— Одумайся, ведь я оставлю тебе и колтук-денгенеги, — приставал старик.

— А что мне делать с твоей клюкой?

— Смотри, сынок. Надо только отвинтить верхушку, и увидишь: колтук-денгенеги полон золота.

Отвинтил старик свой костыль и высыпал горсть монет в ладонь. Засверкали, заблестели монеты, аж глазам больно стало.

— Все твое будет.

Тем не менее сопротивлялся я искушению:

— Ни к чему мне твое золото. Бабá. У гайдамаков есть закон: никто не смеет утаивать деньги. Что награбят — отдают атаману по возвращении в пещеру Пресьяка, и все идет в общую казну. Плохо придется тому, у кого хоть польский грош найдут. Гайдамак грабит не для себя, а для всех, потому что гайдамаку ни за что платить не приходится. Твои талеры только навлекут на меня опасность, а проку от них никакого.

— Ошибаешься! Ты, сынок, получше других. Ты молод и не годишься для разбойничьего житья. Унаследуешь от меня много денег, поедешь в Молдавию или Валахию, где тебя никто не знает. Сможешь купить деревню, зáмок, крепостных и жениться, а если у тебя уже есть возлюбленная, будешь в покое и радости с ней жить, а не прятаться по лесам и пещерам.

Последняя фраза задела меня за живое. Вспомнилась мне драгоценная моя Мада. Если удастся вызволить ее из Острова-сада, станет она богатой знатной дамой… А почему бы и нет? Я знаменосец у гайдамаков и скоро буду помощником харампаши. Может ведь случиться, что Медведь уведет главные силы в какой-нибудь поход, а я останусь, и тогда ничего не стоит напоить оставшихся и, как только они заснут, убежать с Мадой. Это была столь соблазнительная мысль, что я невольно протянул руку к посоху старого турка:

— Где же спрятать такую пропасть денег?

— Оставь их в костыле. Когда гайдамаки вернутся, пожалуйся, что тебе свело ногу от долгого стояния в холодном болоте. Это со всяким может случиться, и кому сведет сухожилия в ледяной воде, тот рискует навсегда хромым остаться. Они наверняка уйдут без тебя — кому нужен немощный товарищ. А ты держи богатство свое под мышкой и не выпускай.

Затем обучил меня старик, как подвязать левую ногу, как пяткой в костыль упереться и как на одной правой передвигаться. Я думал о Маде и ради ее счастья готов был хоть до Иерусалима на одной ноге допрыгать.

— Ну, теперь бери ятаган, — сказал старик деловито. — Не руби смаху, как мясник топором, а при ударе потяни лезвие, будто скрипичный смычок. Я стану на колени, а ты ударь сюда — видишь, где первый позвонок выступает: гляди внимательно. Ятаган держи прямо, твердой рукой — тогда все будет в порядке, и клинок не соскользнет.

Говорил он, говорил, все меня подзуживал, пока дьявол (поджидающий смертных на всякой тропинке) не подтолкнул меня под локоть, и заметил я через секунду, как тело старого турка опустилось к моим ногам, обнимая колени, а голова, подскакивая, покатилась меж деревьев.

(— Homicidium: человекоубийство, — продиктовал советник в протокол.

— Так и есть, но примем во внимание смягчающие обстоятельства, — вставил князь. — По желанию убиенного, согласно Алкорану и следуя вероломному толчку врага рода человеческого.)

— Убийство остается убийством, — вздохнул Гуго, — и очень скоро пришлось мне раскаяться. Свершив сие деяние, оперся я на клюку и, хромая, двинулся вперед. Заковылял кое-как за своими товарищами, что возились с богатой добычей. Кому из каравана бежать не удалось, тех прикончили на месте. Разбойники взваливали поклажу на плечи, так как неторными путями вьючным животным не пройти.

Увидев, как я с трудом ковыляю, опираясь на посох, они расхохотались.

— Что за напасть с тобой приключилась? — спросил Медведь.

— Ох, горе мне, — запричитал я, — нищим калекой стал. Когда я убивал хромого турка — не мог он удрать с кривой-то ногой, — проклял он меня, умирая: быть тебе, хромым, как я, и вечно скитаться с колтук-денгенеги. В тот же миг свело мне левую ногу, и никак не выпрямить.

— Ясное дело, не понравилось твоей ноге стоять в холодной воде, — усмехнулся Медведь. — Ты пуделек изнеженный. Ладно, не хнычь, есть у нас лекарь на такие хвори. Эй, Перепелка, пойди сюда!

Не по себе мне стало. Уж если посмотрит ногу, сразу сообразит, что все в порядке. Напряг я мышцы изо всех сил, чтобы нога оставалась согнутой, пока Перепелка щупал, мял и тянул так, что кости трещали.

Через несколько минут сказал костоправ:

— Да, ногу страсть как свело.

Я с перепугу, позабыв о притворстве, решил попробовать вытянуть ногу, и вот где ужас меня взял: нога, которую я нагло объявил сведенной… не выпрямлялась более. Господь меня наказал: какую беду накликал, та при мне и осталась. Я и впрямь охромел и не мог шагу сделать без колтук-денгенеги.

Ох и проклинал я про себя окаянного турка с его наследством!

 

Бердичевский монастырь

— Не унывай, — сказал предводитель, увидав, как я, озабоченный своим увечьем, в отчаянии скребу затылок. Калекой ты нам еще больше пригодишься. Нам такой человек давно нужен. — И приказал мускулистому парню посадить меня на плечи — настал мой черед на людях ездить. Время от времени менял я коня, так продолжалось до очаковских лесов. Гайдамаки, разозленные негаданной лошадиной судьбой, мстили мне, напевая язвительную песенку:

Сучка лапу лижет, плачет, — Отдавила блошка пальчик.

На привале в очаковском лесу подошел ко мне Медведь:

— Слушай, Баран. Дальше ты с нами не пойдешь — давай ковыляй к Бердичеву со своей хромой ногой. Разведай там все хорошенько, потом возвращайся в пещеру Пресьяка — подробно расскажешь. Будем знать, с какими силами собираться — я хочу штурмом взять Бердичев.

Блистательный успех могилевского похода ослепил вожака разбойников. Три сотни его головорезов обратили в бегство две тысячи человек, из коих по меньшей мере тысяча имела оружие… и вот теперь он решился осадить и взять монастырскую твердыню.

Однако лучшего способа проникнуть в Бердичев, как с больной ногой, нарочно не придумаешь. Из дальних краев, даже из чужих земель шли туда убогие, калеки да хромоногие. По дороге к Бердичеву тянулись группа за группой — все стремились попасть в знаменитую чудотворениями обитель. Оборванцы хром-хром на костылях, кто чуть при денежках — на муле; крестьяне везли своих жен на телегах, люди именитые странствовали в золоченых портшезах; горожане путешествовали в запряженных быками повозках — все стекались в Бердичев.

Монастырь принадлежал белому духовенству и располагался на холме в живописной низине. Его окружали крепкие бастионы, а понизу тянулся ров, усеянный острыми кольями. У подножия холма бил теплый источник, что наполнял ров, а дальше вращал семь колес мельницы. В монастырь можно было попасть лишь через узкий подъемный мост. Бесчисленные паломники находили приют в небольшом селенье близ монастыря. Более сотни человек зараз не пускали даже в праздники — церковь не вмещала. Зато при скоплении народа служба шла целый день: сто человек в одни ворота входили, в другие выходили. Во дворе и на бастионах днем и ночью дежурила вооруженная до зубов стража: приглядывали также, не имеют ли при себе паломники оружия.

Бердичевский монастырь славился сказочными богатствами, не удивительно, что Медведь на него нацелился.

Алтарь из массивного серебра преподнес монастырю князь Станислав: на столе для причастия покоилась золотая пластинка, где была выгравирована чудесная история дарителя — графа Лещинского. Искрились и полыхали красочными огнями оклады икон, мозаики из драгоценных камней, золотые кубки, чаши, дароносицы; сияли карбункулами старинные венцы, обладатели коих имели, надо полагать, головы раза в два побольше наших; золото крестов едва мерцало из густо наложенных сапфиров и жемчугов, на серебряных пьедесталах высились фигуры, отлитые из золота, а какие часы поразительно искусной работы, и все ходили, били, звонили… и посреди всей этой помпезности и пышности — клюки и костыли чудесно исцеленных.

Когда я впервые очутился в этой сокровищнице, меня больше всего поразили сии атрибуты убожества: ах, с какой радостью оставил бы и я распроклятый колтук-денгенеги, что торчал, набитый монетами, у меня под мышкой.

И вдруг раздался хор. Не могу выразить, что я чувствовал во время песнопения. Забыл про золото и серебро, перестал прикидывать, сколько пудов здесь наберется: я не сводил глаз с иконы, а святой лик с алтаря всюду находил меня взором, словно читая в душе моей злокозненные, безбожные мысли и коря меня за это. Песнопение очистило меня, изгнав греховные помыслы, и никто из всего скопища калек и страждущих столь усердно не бил себя кулаком в грудь, никто не преклонял колен на мраморные плиты более истово, нежели я.

Когда служба окончилась, каждый подходил к настоятелю под благословение. Настоятель — старец с длинной седой бородой, напоминающий изображения бога-отца — каждой морщинкой своей излучал неизбывную доброту.

Нас предупредили заранее, что белые монахи не принимают ничего от паломников и лишь по отпущении грехов им жертвуют, кто сколько пожелает. Настоятель всех наделял благословением, не выпытывая, кто правоверный, кто еретик — пусть хоть еврей либо магометанин, — всех провожал с миром. Будь грехами отягощен или коварные замыслы лелеющий — поначалу ни один к исповеди не допускался, и лишь когда, раскаяньем просветленный, вновь приходил, исповедовал его настоятель и принимал дары.

Я покинул церковь в полном смятении, начисто позабыв, для чего меня послали. Даже и не подумал оглянуть наметанным глазом редуты, прикинуть число стражников, оценить огневую силу мортир: я ковылял вместе с другими паломниками, тихим голосом вторя мелодии молитвы. Так пришли мы к теплому источнику. Я разделся и вместе с остальными калеками погрузился в объемистую каменную чашу. Господ от простолюдинов здесь было не отличить.

Только вылез я из воды — недуг покинул меня, больная нога сгибалась и разгибалась по-прежнему.

«Миракулум! Чудо!» — возопили все, а я разрыдался как ребенок.

Господь не оставил меня! Не оставил, хотя я столько раз отрекался от него. Ибо нельзя столь тяжко оскорбить господа, чтобы не простил он, если душой обратишься к нему.

Я устроил костыль свой теперь уж не под мышкой, а на плече, и вернулся к настоятелю. Он узнал меня и кротко улыбнулся. Я преклонил колени и возжелал исповедаться.

И рассказал все без утайки: что я послан главарем гайдамаков разведать военную силу монастыря, что разбойники хотят взять штурмом Бердичев, пробив брешь в стене с помощью осадного орудия, что четыреста отчаянных головорезов не побоятся влезть на стены.

Старик выслушал мою исповедь и дал отпущение. А затем сказал:

— Возвращайся к тем, кто тебя послал, и расскажи обо всем, что ты здесь видел. Пусть приходят. А ты оставайся с ними, и если прикажут тебе обстрелять монастырь, выполни приказ.

— Но зачем же, святой отец?

— А затем, что успех залпа зависит от канонира. Стрелять можно по-всякому: и хорошо, и плохо. Лучше быть при пушке тебе, а не кому другому.

— Ладно. Я буду целиться небрежно.

— От тебя зависит, чтобы войско нам в помощь подоспело своевременно. Сможешь ли потянуть осаду?

— Постараюсь.

Для пущей убедительности оставил я настоятелю посох, что мне дал турок. Да и благодарность подвигла меня на это. Неужто жалко за чудом излеченную ногу посоха, набитого золотом! Так я и объяснил настоятелю.

— Хорошо, сын мой, — ответствовал святой отец. — Когда мы с твоей помощью избавимся от беды, я верну тебе деньги и дам еще кое-что подороже золота: путь к спасению души. И заступлюсь за тебя перед владыками сей страны, дабы смог ты жить честной жизнью и добрую славу себе снискать. А этот образок пречистой девы возьми для своей жены.

Духовно возрожденный, сердцем раскаявшийся вернулся я в пещеру Пресьяка. Однако там мне сразу же пришлось начать со лжи, чтобы заманить банду в ловушку. Гайдамаки встретили меня с ликованием, увидав здоровую ногу, и я объяснил, что некая ведьма поправила дело дьявольским заклинанием. Они охотно поверили. А скажи я, что это настоятельское благословение подействовало, — тут же навлек бы на себя подозрение.

На военном совете я весьма правдоподобно доложил о ситуации в Бердичеве. Я давным-давно додумался, что хорошая ложь немыслима без примеси правды — иначе легко попасть впросак. Рассказал о сокровищах монастыря и прибавил от себя о бочках, полных золота и серебра, чем немало разжег алчность гайдамаков. У Медведя были далеко идущие планы. Он решил, награбив огромные ценности, создать наемную армию, собрав разрозненные разбойничьи банды, промышляющие в Карпатах, ударить по городам и замкам Галиции и объявить себя верховным властителем, полагая, что простой народ пойдет за ним, если понадобится громить магнатов и попов.

Всю ночь он делился со мной своими чудовищными планами, которым не было ни конца ни края. Бандит не намерен был останавливаться до тех пор, покуда не объединит под своей властью всех безбожников.

Укрепления монастыря я расписал вполне красочно и присовокупил, что осада может затянуться, хотя на самом деле прекрасно знал — с помощью нашего фельдшланга брешь в стене можно пробить в первый же день, а заржавленные монастырские гаубицы особого вреда нам не причинят. Настоятеля я изобразил опытным военачальником. Опоясывающий ров, утыканный под водой острыми кольями, начисто отбил у гайдамаков охоту брать укрепления штурмом. О рогатках и пороховых минах Я такого наплел, что лихая братия тотчас согласилась с моей тонко продуманной боевой тактикой: необходимо разрушить ядрами часть бастиона; кирпичи да обломки завалят ров с водой, и тогда легко будет проникнуть сквозь брешь. Медведь пришел в восторг и полностью доверил мне подготовку к осаде. Я же в качестве особой милости попросил отпустить меня на день в Остров-сад повидать мою дорогую Маду; она, небось, решила, что меня нет в живых.

Медведь отнесся к этому весьма неодобрительно.

— Знаю я бабьи уловки. Негоже удальцу перед опасным походом с женой в разговоры пускаться. Это еще хуже молитвы. Женщина заплачет, а мягкое сердце легко в слезах тает.

Я не уступал, просил вновь и вновь, и он наконец согласился.

Опять открылся передо мной проход в скалах. Прекрасным осенним полднем спускался я по тропинке в затерянный средь скал сад и, приближаясь к нашему домику, услышал любимую песню моей женушки.

Она, верно, почувствовала, что я близко, и выбежала навстречу. Я и сейчас словно вижу ее перед собой — счастливую, прекрасную. Она решила, видно, что я насовсем пришел, и мне не захотелось ее огорчать. Отложил я горькие слова на прощанье, зная: она безутешно расплачется при известии о новом и опасном предприятии. Мне хотелось эту одну-единственную ночь провести в счастье.

Я позволил ей сперва рассказать о домашних делах, и она похвалилась, сколько сушеных фруктов, творога и копченых форелей заготовила на зиму. Похвалилась прекрасным самотканым льняным полотном и, застенчиво покраснев, не без гордости показала крохотный, вышитый бисером чепец для младенца, малюсенькие одежки, — и дрогнуло, сладко защемило мое сердце. Затем она шепнула, что к рождеству ее «колыбель вифлеемская» уже пустовать не будет.

О, с какой радостью остался бы я навсегда с ней на этом острове! Но это было невозможно. К тому же я строил совсем другие планы: я хотел освободить ее, взять с собой в большой мир, сделать знатной дамой.

Когда она вдосталь нахвалилась своими успехами, настал мой черед рассказывать. Но заметил я странную вещь: Мада, которая кормила голубей на цветущем острове, отнюдь не была похожа на ту Маду, что участвовала в грабительских налетах Медведя. Когда я поведал о нападении на караван, она содрогнулась от ужаса. А уж что с ней было, когда я подошел к рассказу о сведенной ноге!.. Зато она вновь воспряла духом, узнав о моем чудесном исцелении, и окончательно излечилась душою, когда я передал ей от настоятеля образок пресвятой девы.

Этот образок стал причиной ее смерти. И вечного блаженства.

Лишь по утру признался я доброй своей женушке, что время мое истекло и пора уходить.

Как целовала она меня, пытаясь удержать, висла на шее, обнимала колени, никак не желая отпускать. Верно, предчувствовала, что не увидимся мы больше в этом мире. Понапрасну я утешал ее, понапрасну клялся, что вернусь за ней и ухожу лишь ради того, чтобы обеспечить ее судьбу. Она ничего не хотела слушать. Однако проводила меня по скалистой тропе и вошла бы в пещеру, если б Медведь не загородил дорогу. Не годится, мол, женщине в ее положении попадаться на глаза гайдамакам: среди разбойников распространено было поверье, будто мизинец нерожденного младенца — надежный талисман, хранящий от пуль и сабельных ударов. Она хотела поцеловать меня еще раз, но отец ее стал между нами, коротко сказал «хватит» и подтолкнул меня вперед. Я беспрестанно оборачивался и все время видел Маду посередине входа в пещеру. Она казалась мне святой с ярким нимбом вокруг головы. Все темней становился проход, и ярче сиял ореол. Но вот коридор свернул в сторону, и светлое видение исчезло.

В тот же день наш отряд в четыреста гайдамаков, вооруженный фельдшлангом, выступил в поход, и, пройдя долину Пресьяка, к ночи, при лунном свете, мы выбрались на большую дорогу, где теперь уже не опасались никакого сопротивления.

 

Рождественская ночь

Осенью началась осада. Я вел ее столь успешно, что и декабрь застал нас все в той же позиции. Трижды менял я место для фельдшланга, но стрелял с такого расстояния, что не мог нанести особого вреда стенам. Медведь пребывал неотлучно возле меня и настаивал подтянуться ближе к бастионам.

— Смотри, — заметил он, — ядра оттуда едва докатываются до нас.

И раз как-то крестьянской своей смекалкой нашел он место, откуда с наибольшим успехом можно было обстрелять крепость, и приказал поместить орудие там. Пришлось повиноваться, однако ночью, когда я готовил редут, мне удалось исподтишка закопать бочонок пороха в заполненной землей корзине. Утром я сказал Медведю: надо быть особенно осторожными, потому как осажденные где-то здесь подвели мину; ночью я слышал, как они под землей копошились. Поставил барабан на землю, а горошины на нем как запляшут.

Он отказывался мне верить. Провалиться, говорил, мне на этом месте, если кто из осажденных так изловчится прорыть ход от крепости в чисто поле. Но все же остался со мной ночью, дабы следить за обстрелом.

Я же воткнул в бочонок о порохом тростинку и через нее пустил пропитанный селитрой шнур. Из осторожности: у главаря нос был что надо, ему ничего не стоило хоть на расстоянии пушечного выстрела учуять запах фитиля, если враг притаился неподалеку. Но все обошлось благополучно. Порох воспламенился в самый подходящий момент: харампаша, облокотясь на бруствер, наблюдал полет ядра. Пришлось мне за ноги вытаскивать его из-под расшвырянных корзин. Правда, он остался целехонек, но зато у него окончательно пропала охота обстреливать крепость с такой близкой дистанции, где можно было подорваться на мине. Следуя моему совету, мы вернулись на дальний холм.

Я утихомиривал ворчащих гайдамаков тем, что с наступлением холодов ров замерзнет и по льду легко будет приблизиться к стенам, умолчав, однако, что теплый источник никогда не дает воде затянуться льдом. Скорее мы отморозим носы и уши, чем ледостава дождемся. Меж тем наступило рождество, вожделенное для меня из многих соображений. Вечный календарь висел у меня на цепочке — часы и календарь базельской работы. Жестоким холодом повеяло в субботу в рождественский сочельник. К ночи поднялся ветер с вьюгой — в десяти шагах ничего не разглядеть. Погода мне благоприятствовала.

Обстрел пришлось прекратить — какой толк палить по крепости, ежели за снежной пеленой ее вовсе не видно. Гайдамаки запрятались в палатки, пили, резались в кости. Что за радость играть без денег? Разбойники нашли выход; расплачиваться оплеухами. Выигравший отвешивал, невезучий терпел. Меня такая забава не привлекала, зато гайдамаки веселились как дети.

Отовсюду неслись пьяные крики и ругань, а я одиноко сидел в своей палатке и вспоминал светлые праздники прошлых лет. Вот первое рождество на моей памяти: мать подняла меня снять с елки фигурный медовый пряник, и до того он был ладный да изукрашенный, что есть было жалко. Затем я мысленно вернулся к домику на Острове-саде и вздохнул: здесь свистит холодный ветер, слышен отдаленный звон колоколов, и скоро раздастся топот коней… А что-то там поделывает моя нежная Мада, пустует ли еще «вифлеемская колыбель»?

Все колокола бердичевского монастыря звонили к полуночной службе. Отовсюду неслись пьяные песни гайдамаков, а в палатке главаря поп гнусавил пародию на торжественную мессу. Ветер корежил и рвал облака, в лунном свете, кривляясь и вихляясь, плясали бесчисленные ведьмы, слетевшиеся на шабаш. На бастионах бердичевской крепости показалась процессия — плотная вереница фонарей на пути в храм, а здесь ветер нещадно сыпал острые, колкие снежинки.

И тут вдруг послышался долгожданный конский топот, который я столько раз пытался уловить, приложив ухо к земле. Топот раздался совсем неподалеку: всадники достигли каменистой тропы, разметанной ветром. Пока лошади шли в глубоком снегу равнины, трудно было различить их поступь, но теперь сомнения отпали: приближались драгуны князя Вышневецкого.

Атаку назначили на эту ночь, зная, что пьяные гайдамаки будут валяться в палатках.

Дожидаться драгун мне не имело смысла. Ночью все кошки серы. Рубанет драгун по черепу, и потом объясняй, кто ты и что ты. Я выбрался из палатки, закутался в плащ и со всех ног побежал к Бердичеву. Когда я остановился перевести дыхание и оглянулся на покинутый мною лагерь, то увидел: ведьмина пляска с неба перекинулась на землю. В безумной дьявольской сумятице, гонимые саблями воинов святого Георгия, метались в снежной зáметели чернеющие людские массы. Внезапная ночная атака развивалась без единого выстрела. Не знаю, что сталось с гайдамаками; я снова подхватился и бежал, пока не достиг рва. Очутившись перед воротами, я кричал во всю мочь, наконец мне опустили мостик.

Полуночная месса как раз подошла к концу. Монахи со светильниками на длинных ручках, возглавив крестный ход, пели хвалебные псалмы, им согласно подпевали горожане и застрявшие в монастыре болезные, убогие и калеки. О, как перепуталась процессия, когда я стал на пути избранников, несущих балдахин над головою святого отца, и воскликнул: «Князь Вышневецкий ударил по гайдамакам!» Замерли молитвы и псалмы, из всех глоток вырвался единый крик: «К оружию!» Именитые горожане опустили балдахин посреди дороги, бросили настоятеля и кинулись домой за оружием, даже хромые и одноногие браво подпрыгивали, грозя клюками. В полыхании подожженных палаток можно было различить, как под напором драгун сумбурно метались гайдамаки, разбегаясь кто куда. Теперь-то героическим горожанам незачем сдерживать свой боевой пыл! Схватив первое попавшееся оружие, рванулись они через мост на поле битвы: впереди монахи с поднятыми крестами, в хвосте нищие с костылями подбадривали отряд, что этой ночью устроил знатную резню. В жажде отмщения осажденные не щадили даже мертвецов: кому драгуны успели отрубить головы, тем отсекали ноги. Удалось ли Медведю спастись из этого кошмара, я тогда не знал. Счастливый, что вырвался наконец из когтей гайдамаков, вознес я горячую молитву создателю.

На том моя служба у разбойников закончилась.

(Гуго замолчал. Он явно нуждался в передышке, и судьи тоже.

— Cogito, — сказал князь, — что reus реабилитировал себя исходом causa. Сколько греха совершил, столько и поправил. Спасся он благодаря истинному чуду, и раз небесный судия отпустил ему грех, нельзя судьям земным препятствовать сему.

— О, ваше высочество, — иронически заметил советник, — велеречивый краснобай так разукрасит все свои двадцать два преступления, что нам только останется причислить его к лику святых.

— Nihilominus, данное злокозненное преступление зачеркнуть!)